Ненависть

Анастасия Астафьева
За несколько часов до смерти мать начала дико кричать от ставшей непереносимой боли… Наверное, опухоль, доедавшая все последние месяцы её поджелудочную, лопнула и разлила свой жгучий яд внутри ссохшегося, почти мумифицированного тела. Отец, заслышав этот непрекращающийся предсмертный крик, просто оделся и ушёл из дома. Не для того, чтобы позвать на помощь фельдшера, не для того, чтобы принести и сделать уже последний обезболивающий укол, не для того, чтобы хоть как-то облегчить огненную муку жены. Нет. Он просто ушёл. В свою вахтёрскую будку на территории колхозных гаражей. Там он затопил буржуйку, выпил водки и благополучно завалился спать.
После его ухода Валюшка со Светкой ещё долго сидели под кухонным столом. Изо всех сил зажав ладонями уши, они обе кричали в голос, чтобы слышать себя, а не мать. Слышать мать было страшно, очень страшно, так, что худенькие девчоночьи тела под тонкими платьицами немели от ужаса. Казалось, что кричит весь мир, что началась война, что мать ранена, что у неё оторвало взрывом ногу… много чего казалось. Пойти посмотреть на неё ни Валюшка, ни Светка не решались. В спальне было темно. И там, в этой темноте, кричал уже не человек, там кричало, выло, скулило истерзанное, изорванное, изглоданное всей своей прожитой жизнью незнакомое существо…

***
- Он тебе такой же отец, как и мне! – рубила Светка, тряся на руках орущего от голода годовалого сына и помешивая кашу в алюминиевом ковшичке.
- Он мне не отец… – процедила сквозь зубы Валя.
- Ну, тогда и мне он никто! – легко отрезала сестра и так же легко и ловко скинула ковшичек с огня на стол, даже не прихватив его горячую ручку тряпкой. – В конце концов, есть социальные службы…
- У них очередь… да и не хотят они к нему… ты же знаешь, на что он похож стал?... – Валя тяжело опустилась на табуретку около стола, так и не сняв пальто.
- А это не моё дело! Они обязаны! А у меня вон – второй на подходе, – скороговорила Светка, успевая поддевать кашу, дуть на неё и совать в разинутый клюв сына.
- Если есть родственники, то ничего они не обязаны, – бессильно возразила Валя, понимая, что пришла она к сестре зря. Она могла бы объяснять, что только устроилась на хорошую работу, что Виталика надо водить на массаж и в бассейн, что муж уходит в рейс неделя через неделю и не на кого тогда оставить дом… Но она и сама знала, что слова эти только напрасно сотрясут воздух и не заденут Светкиной совести. Да и что с неё возьмёшь? Один все руки оттянул. Новое пузо на нос лезет… Валя даже не стала говорить, что всего лишь хотела просить сестру забирать из школы Виталика в те дни, когда ей надо будет уезжать туда, к этому человеку. Она ничего не стала говорить, потому что сейчас между ними была невидимая, но совершенно непроницаемая стена. А у неё совсем не было сил ломиться сквозь эту стену.


Двадцать пять лет прошло с того зимнего морозного дня, когда их маму похоронили и девчонок взяла на воспитание родная тётка. Отца они больше не видели. Никогда. Он не приезжал, не помогал деньгами и никак не интересовался их жизнью. Где-то пил, гулял, мотался по свету. Девчонки забыли, что у них был когда-то отец, забыли, как он выглядел, но глубоко внутри по-прежнему носили сгусток ужаса и памяти о ком-то страшном и опасном, присутствовавшем в их детстве и терзавшем их худенькую измождённую маму… С годами эта память осела так глубоко, так запорошилась песчинками времени и других событий, что всё стало казаться дурным сном, не более… И вот – звонок оттуда, почти из небытия: звонили из областной больницы, назвали имя, фамилию, диагноз, «больной нуждается в постоянном уходе, вы – родственник, обязаны забрать»…
Только тогда она поняла, что тот человек ещё жив.  Валя как в тумане была, всё делала на автомате: приехали, забрали, отвезли… Оказывается, и жил он всё это время в соседнем районе, и дом у него там был, и хозяйство, и сожительница…
Очнулась Валя в тот вечер в холодном неуютном и совершенно чужом доме, оставленная один на один с человеком-овощем, лежащим на узенькой кровати. Только что была суета, люди, разговоры. Громче и больше всех, как всегда, говорила Светка. И в одно мгновение все испарились. У Вали в руках остались пакеты с одноразовыми шприцами, ампулами и таблетками, на полу горой лежали упаковки с пелёнками и памперсами. Кругом грязь, рваные газеты, пустые коробки, разбросанные вещи,  вешалки-плечики – это сожительница в спешке ретировалась с места счастливой семейной жизни.
Человек-овощ дрогнул веками и что-то просипел. Потом едва заметно шевельнул рукой. Валя смотрела на него тупо и недвижно. Нужно было сделать шаг к нему, нужно было понять, что он хочет, исполнить его просьбу. Но внезапно она почувствовала, что в этой захламлённой комнате их всё-таки трое: рядом с ней, плечо к плечу, плотной тенью стояла Ненависть. Она вышагнула из Вали, из того давно задавленного в памяти мрака, и встала рядом как единственная опора и поддержка.
Человек снова что-то попытался просипеть. Валя резко бросила из рук на пол пакеты с лекарствами и выбежала прочь, на чёрную, продуваемую февральским ветром улицу…


И начались эти полгода. Валя в эти полгода не жила. Она пребывала в коме. Её чувства были отключены: ни боли, ни голода, ни страха, ни тоски, ни горя, ни любви, ни каких-то желаний. Даже тактильные ощущения притупились. Острое стало не таким острым, и она легко могла обрезаться или уколоться. Горячее стало не таким горячим, и она легко могла обжечься. Вкус еды сделался пресным, и ела она только чтобы поддерживать функции организма. Притупились запахи, кроме самых едких и отвратительных. От таких начинала нестерпимо болеть голова. Чужие прикосновения и ласку мужа она принимала с равнодушием, как манекен. Валя сильно похудела, у неё секлись и выпадали волосы, слоились ногти. На уговоры, крики, обвинения, мольбы и просьбы близких «взять себя в руки» она реагировала одинаково молча и бесстрастно. На работе поначалу взяла отпуск за свой счёт, надеясь, что за месяц уж точно найдётся сиделка. Но и одна, и другая женщина, согласившиеся было помогать, ушли на первой же неделе: слишком тяжёлый больной, ходит под себя, кричит… Вале пришлось уволиться, и дни её сделались одинаково беспросветными. Да она и не видела дней. Полярная ночь опустилась на всё, что раньше было светлым, любимым, дорогим, единственно правильным и необходимым. Мир вокруг стал для неё бесконечным тяжёлым сновидением. Вале даже казалось, что глаза её закрыты, а видит и слышит она происходящее прямо через череп, каким-то внутренним слухом и зрением.
Она каждый день моталась на автобусе в соседний район, в тот дом. Жить она там не могла. Там было ощущение могилы, словно заживо похоронили. Там всё время смердило. А потому болела голова. Там Валя всегда что-то мыла, стирала, убирала, выносила, выливала, перестилала, вытирала, обмывала, смазывала, колола, кормила, переодевала. Она уже давно была надорвана: ворочала в одиночку сухое жёлтое тело, которое, по виду, не должно было весить ничего, но на деле весило, как железобетонная плита. От этой тяжести отнимались руки, не гнулась спина. Как Валя всё это делала? Кто ей помогал? Сестра приехала один раз и сбежала через час, оставив на столе пару тысячных купюр. Муж возвращался из рейса усталый, раздражённый, хотел видеть жену дома и в хорошем настроении. Сын жил у бабушки, скучал, задавал вопросы, обижался и плакал. А расстраиваться ему никак нельзя... Бабушка-свекровь ворчала, что Валя угробит себя ради этого чёрта, что на сына и на родной дом ей наплевать. Кто помогал? Только она – верная, надёжная подруга Ненависть давала нечеловеческую силу и выносливость, звериное терпение и выдержку. И Валя выдерживала. Всё. Кроме одного. Она не выносила, когда тот начинал орать: тонко, тоскливо, пронзительно. В её кожу тогда словно миллионы иголок впивались. Крик сверлил Валин мозг и заполнял черепную коробку стремительно и полно, как несущийся поток воды заполняет любое полое пространство перед собой. Она подходила к нему и начинала бить по губам. Он кричал громче и тоньше, она била сильнее. На его синих губах появлялась кровь, из бессильных истончившихся век текли крупные слезы… Тогда она прекращала, выбегала на двор, громко и загнанно дышала, трудно втягивая внутрь воздух, который усмирял сердцебиение, охлаждал голову и возвращал в состояние так необходимой ей душевной комы. И тогда она закрывала дом, шла на станцию и ехала домой, чтобы утром опять вернуться сюда.
Что греха таить? Каждое утро, подходя к этому месту, она представляла только одно: вот она входит, раздевается, проходит в комнату, подходит к узкой кровати, и этот человек больше не дышит. Его больше нет. Всё закончилось. Она подробно представляла, как вызовет «скорую», полицию, как тщательно в последний раз вымоет дом, как закроет его и навсегда уйдёт отсюда, чтобы никогда-никогда больше не возвращаться.
И она входила в дом, подходила к кровати и смотрела на него: человек-овощ дышал, открывал глаза, сипел. Он жил. И ей некуда было от него деваться.


Иногда, очень редко, муж соглашался съездить помочь. Тогда он всю дорогу промывал Вале мозги. Она молча соглашалась с каждым его словом, потому что и сама долго не понимала, зачем взвалила на себя этот крест, который никто нести не захотел. Больше всех надо? Самая правильная? Двужильная? Святая? Хочет показать, какая она хорошая, а все вокруг сволочи равнодушные? Но это общие слова. Ей такого много наговорили… Валя долго копалась в себе и не сразу, но уловила один ясный и дьявольски жестокий мотив: ей нужно видеть всю низость его человеческого падения, его унижение, как он лежит в своих испражнениях, в пролежнях, бессильный, сломленный старик, и знать, что есть Бог и есть отмщение. Когда эти мысли завладевали Валей, Ненависть улыбалась и обнимала её крепко-крепко. Но оставалась маленькая неясность: если ей, Вале, нужно только отмщение и справедливость, зачем она не бросит этого человека догнивать в его чудовищном смрадном одиночестве? Зачем она всё делает наоборот, ежедневно возвращая его к нормальной человеческой жизни, насколько таковая возможна в его состоянии и положении? Ответа не было.
Через полгода муж ультимативно заявил, что она «должна бросить всю эту дурь» или он с ней разведётся. Валя промолчала и утром снова уехала туда. Вечером дома никого не было. Муж собрал вещи и ушёл к своей матери, где всё это время жил сын. Но хватило его ненадолго: вернулся выпивший уже на второй день. Уговаривал, орал, тряс Валю за плечи, бил посуду, раздолбал об пол табурет, плакал, просил очнуться… Потом вдруг наклонился близко-близко к её лицу и выдохнул вместе с тяжёлым перегаром:
- А хочешь, я его убью? Достаточно подушкой прикрыть, и только…
Валя отшатнулась от мужа, увидела вдруг его остекленевшие незнакомые глаза, убрала руку, которой тот неосознанно и очень сильно сдавил её колено. И только смогла выдавить:
- Иди спать…
Нет, не намерений мужа она испугалась. Она в этот момент в его глазах разглядела себя: как стояла всего неделю назад над тем именно так, с подушкой, как долго и внимательно рассматривала его отвратительную кожу, просечённую чёрными морщинами, тусклые редкие волосы, колючки щетины на подбородке, вздрагивающие, до прозрачности тонкие веки, и особенно долго смотрела на острый, с трясущейся куриной кожицей кадык и глубокую ямку под ним… Ненависть настойчиво повторяла: «Давай! Сделай!» Но кто-то тогда же тихо выдохнул: «Не надо… прошу тебя…» Она вздрогнула и оглянулась. И отшвырнула подушку…
И кормила потом этого с ложечки, не видя сквозь качающуюся на ресницах линзу слёз, что не попадает в безвольно обвисший рот и каша размазывается по его лицу.

***
Первого сентября Валя вместе со свекровью провожали Виталика в школу. Муж был в рейсе. И туда она поехала только после обеда. Шла от станции к тому дому через парк медленно и согбенно.
Осень в этом году пришла рано – часто дождило, листва зажелтилась ещё в конце августа, говорили, что в лесах много грибов. А они всей семьёй любили тихую охоту. Виталик радовался каждой сыроежке, прибегал показывать, возбужденно заикаясь, рассказывал, где и кого видел. Муж, умиротворённый, бродил с корзиной по знакомым укромным уголкам, выискивая белые. Сама Валя была непритязательна и собирала всё подряд. И какие это были счастливые дни!
Валя подошла к детской площадке. Из-за сырой погоды никто сегодня сюда не пришёл. Да и во всём парке она встретила только двух собачников, вынужденно прогуливавшихся со своими питомцами. На сиденьях качелей и на скамеечках стояли лужицы воды, прилипли жёлтые берёзовые листики. Валя присела на бортик песочницы, даже не подстелив ничего под себя. Ей было всё равно – промокнет она или нет. Замёрзнет или нет. Удивительно, но за все полгода она ни разу не простыла, не заболела, если не считать вечно ноющей спины и рук. Закованная, словно в латы, в скорбное бесчувствие, Валя не позволила себе раскиснуть. Ни разу за эти полгода. Вот только сейчас минуточку она посидит здесь и пойдёт дальше этой выученной до каждой выбоины дорогой, ведущей в ад.
Валя сидела так пять минут, десять, полчаса. Её плечи опускались всё ниже, ниже, уже почти складываясь вместе, вся она сгорбилась, согнулась под не видимой никому тяжестью. Сжав в тугой узел холодные пальцы рук, она тихо подрагивала и покачивалась. На спину и плечи её капал дождь. Сетка около ног упала, из неё выкатились яблоки. Она смотрела на их красные глянцевые бока, не моргая, пока не услышала стон – сначала тихий, едва различимый, потом громкий и протяжный. И она не сразу поняла, что стон исходит из её надорванного нутра, что это в ней стенает душа.
- Господи… не могу я больше… не могу я, Боженька, нет моих сил никаких, миленький… – шептала она, – нет у меня сил… нет у меня сил… больше нет у меня сил! – Голос её постепенно рос, голос звал, кричал, молил, смешиваясь с рыданиями и жуткими нотками почти звериного воя. – Господи, прости меня, помоги мне, Господи, Боже ты мо-о-ой! Помоги мне, прости меня, Господи! Пожалуйста!!! Я не могу больше. Я сама умру… я умру… я умру-у!!!… Помилуй ты меня! Его помилуй! Помилуй и отпусти!!! Отпусти… меня отпусти, его отпусти. Пусть он уйдёт уже, Господи-и-и!!!!! Или пусть выздоровеет тогда!!! Пусть он уйдёт! Прибери его, Господи!!! Или выздоровеет!!!... Меня отпусти, я так больше не могу… жить так больше не могу я! Не хочу!!! Нет моих силуше-ек! Боженька милостивы-ы-ый!... У меня все боли-и-ит! Я вся умерла уже! Там всё внутри у меня болит… всё мёртвое внутри-то у меня! Всё выгорело! Всё выболело!.. А-а-а-а!... Не живу я, Господи!!! Ну услышь ты меня! Пожалуйста, сделай что-нибудь!!! Что-нибу-удь!.. Пожалуйста… Пожалуйста-а-а…


Уже в потёмках, еле волоча ноги, Валя добрела до того дома. Долго не могла попасть ключом в замок – руки не слушались, дрожали. Долго раздевалась в коридоре, продолжая тяжело всхлипывать, вытирая и вытирая ползущие по щекам слёзы. Их было не остановить. Много их накопилось за эти полгода…
Она шагнула в полумрак комнаты, включила свет и, хватаясь за стену, сползла вниз.
Спустив тонкие, мослатые, как у старого коня, ноги на холодный пол, голый отец неуверенно сидел на кровати, придерживаясь руками за спинку стоявшего перед ним стула. От резкого света он быстро заморгал и сделал движение рукой, чтобы прикрыться, но силы его на этом кончились, и он неудобно повалился обратно на кровать, охая и вскрикивая.


Через неделю Светка привезла бойкую сиделку-молдаванку, которую нашла по объявлению. Та, привыкшая зарабатывать деньги таким нелёгким и невесёлым образом, была достаточно крепкой и физически, и психически, чтобы не впадать в ненужную философию. Работала честно, хорошо, ловко, с шуткой-прибауткой. И укольчики, и упражненьица, и покушать, и прибрать…
Обретя такой надёжный тыл, Валя рухнула и две недели провалялась с высоченной температурой, как сказали бы в старину – в нервной горячке.
Когда она в начале октября приехала навестить отца и сиделку, в доме пахло жилым, было очень чисто. Больной сидел в подушках, уже достаточно хорошо шевелил руками, сжимал в слабый кулак пальцы. Взгляд его хоть и был ещё мутным, но сделался осмысленным. Валю он узнал. Проклокотал что-то, повернув голову в её сторону.
Валя в работу сиделки не вмешивалась, побыла немного, слушая её уютное воркованье, выпила чаю. Оставила доброй женщине конверт с зарплатой. Забрала грязное бельё, список продуктов и лекарств и уехала.
Всю обратную дорогу Валя прислушивалась к себе. Внутри было тихо: ни страха, ни отвращения, ни ненависти, ни любви. Просто тихо. Совсем. Всё, что могла, она сделала.