Блаженная

Владимир Кочерженко
               
     Не спалось. Едва перевалило за полночь; время крепкого сна, а тут хоть глаза коли, - лупятся в кромешную темень за окном, а взор остановить не на чем. Ни звездочки на небе, ни тебе всполоха какого. Как у кота в заднице по выражению покойного муженька. Она, помнится, ещё подначивала его. Мол, все-то ты знаешь, везде-то ты бывал…
     Ну вот и вспомнился к случаю Федор Степанович. Хватила она с ним лишенька по самую маковку. И пил, и бил, а все ж и веселый был мужик, и добрый. Или это она уже сама придумала, насчет доброты-то? Ну, а коль и придумала, кому это жить мешает…
     Вот народ на деревне какой? Все ведь друг друга как облупленных знают, все друг другу сватьями - кумовьями приходятся, а легенды друг о друге создают не по правде, а кому как выгодно. Вот и Степаныча ее, царствие небесное, в памяти прям-таки вурдалаком каким-то изобразили. Ну, любил мужик за воротник залить, так то ж не в ущерб делу. Три ордена за труд – это вам не фунт изюму! Его-то трактором, почитай, вся земля колхозная за сорок лет несчетно раз перелопачена. Ну, правда, по пьяни-то ядовитый был на язык, приставучий, ну так за это чего ж, убивать надо? Хоть и не доказали власти злой умысел: утоп, дескать, по собственной пьяной дури, но она-то твердо знала, что в их речке – говнотечке, где воробью по колено, нет таких коряг, железяк, а либо и вовсе каменных валунов, об кои можно череп до мозгов проломить.
     Да уж, Федора Степановича она, почитай, еженощно поминала. Зла на него не держала как при жизни, так, тем паче, и теперь, спустя пятнадцать лет со дня кончины. Да и вообще была она от роду тихой, незлобивой, что и помогло ей дожить до восьмидесяти с хвостиком лет. А спотычек, переломов, трагедий в этой жизни выпало на ее долю немерено и от каждой из них запросто можно было, как опять-таки выражался Федор Степанович, одеться в деревянный бушлат. Он ведь, Феденька-то, напросится, бывало,где ни то на кулак, а в отместку, чего уж греха таить, выведет ее в сенцы и ну дубасить почем зря. Трусоват был Степаныч с мужиками бодаться, а она-то, вот она; всегда, как говорится, под рукой.
     И Колюшка, сынок старший, царствие ему небесное, тоже в отца уродился. Добрый был сын, вот толечко не угадаешь, когда надо приласкать, а когда пощунять. Не мытьем так  катанием огребешь по хребту. А вообще-то добрый был. Сшибет ее с ног, а потом подымет, гладит по голове и плачет, кается. Она и не обижалась. То ведь  все водка проклятая мужиков-то уродовала, разум у них отбирала. Жалела она своих мужиков. Отдышится, бывало, от колотушек, оклемается, да и давай скоренько на стол собирать. И бутылочку из загашника выставит. Все равно ведь  грязи найдут, так пусть уж дома, на ее глазах. К чему лишний раз людей-то смешить…
     Никогда она никому не жаловалась, не выпрашивала сочувствия. Зачем? У каждого своих хлопот полон рот. Тем паче, была и в ее семье счастливая отдушина. Дочка, Катерина. Умница-разумница. Школу с золотой медалью закончила, в институт поступила. Выучилась на модельера. Тут как раз и советская власть повалилась, капитализм настал. Катерина свое дело открыла в областном городе, а уж только потом, когда на ноги твердо встала, замуж вышла и дочку родила.
     В девяносто восьмом Катеринин бизнес рухнул единым махом. И муж тут же сбежал на историческую родину, в Прибалтику, прихватив Катеринины золотые цацки. Квартиру у Катерины, понятное дело, отобрали за долги и пустили бабу с шестилетним дитем по миру. Куда ж ей податься: приехала к матери в деревню.
Колюшке попервам образованная сестричка, да еще и с довеском, не в радость пришлась, а потом, когда скалкой от нее по голове получил, привыкать начал.
     Бывало, себе нальет и ей плеснет толику. Поглядишь, сестра с братом сидят за столом, разные умные разговоры ведут о том, о сем; о Париже, куда Катерина по два раза на месяц летала, о столичных ресторанах и прочих не вполне понятных для нее, старухи, вещах и явлениях, выходящих за рамки колхозно-совхозного бытия. И хотя не дура дремучая она была, и от колхоза одни воспоминания остались, привыкнуть к новому раскладу ей, видать, уже не суждено.
     На светящемся будильнике два часа ночи. Теперь уж не уснуть. Хочешь не хочешь, надо вставать, а то ведь к утру, проверено, разломаешься в прах и будешь чкаться из угла в угол слепой курицей. Может, корову пораньше подоить да пустить на зеленя? Тьфу ты, совсем из ума стала выживать! Корову же продала, когда Колюшку хоронила. Или Катерину? Нет, точно Колюшку. Он допрежь Катерины помер, аккурат тем же днем, как внученька Олесенька аттестат зрелости получила. Помнится, выпросил у матери последнюю перед пенсией сотенную бумажку и со всех ног побег к Семёнихе  за «максимкой». Непременно, мол, надо «корочки» племяшкины обмыть, не то заплесневеют. Купилась ведь, дура старая. Нет бы, послала куда подальше, глядишь, и жив был бы. Да что теперь…
     Правильно, Колюшка вперёд Катерины помер, а с Семёнихи как с гуся вода. Почитай половину деревни перетравила, а на все один ответ: «…я никому в горло не лью». Да  она на Семёниху, в общем-то, и не злилась. Бабе ведь тоже несладко пришлось. Колхоз зачах, до пенсии далеко, мужик в Москву сошел на заработки, да там и сгинул, сын единственный в Чечне погиб. Всю державу родная партия, надежда и опора, обманула. Ее ведь тоже, как передовую доярку-пятитысячницу, в ту партию затащили, а оно вон как обернулось. Новая власть сказала, вот вам свобода и демократия, и крутитесь как хотите. А кому крутиться-то? Катерина попыталась, да недолго и накрутилась. А не шагай широко – штаны порвутся! С той же партии начальники выкрутились, нахапали добра народного и в олигархи заделались. Вот они-то и живут, а народ, типа нее и Семёнихи, существует, да сам себя и гробит полегоньку-помаленьку от раздрая в мозгах.
     Все это она прекрасно понимала, понеже на земле обреталась, а понимание, как издавна ведомо, именно земелька-матушка и дает. Понимала, да изменить ничего не могла. Толечко вот и оставалось, что мысли всякие с воспоминаниями в душе перетирать, будто корова жвачку из соломы. Сыт не будешь, а делом занят…
     Катерина-то с тоски померла. С Колюшкой как стакнулись, попивать начала. Сперва вроде как нехотя, вроде как брату потрафить, а потом и братика переплюнула. А уж ее-то, матерь свою, принялась бить вовсе смертным боем. Не со зла. Все от того же раздрая в мозгах. Колюшка, покуда жив был, еще как-то даже заступался за нее, а не то бы Катерина и вовсе прибила. А потом, вслед за Колюшкой и Катерина вскорости убралась. «Цирроз печени» - фельдшерица деревенская сказала.
     Вот уж кто ее даже пальцем ни разу не тронул, так это внученька, Олесенька ненаглядная. С той поры, как приехала с матерью в деревню, так за бабулей своей хвостиком и прилепилась. Не успеешь, бывало, об летнюю-то пору глаза продрать, а внученька уже тут как тут. Привет, говорит, бабуля! Ну что, вперед и с песнями? – а сама уже бежит корову перед утренней дойкой проведывать. Ох, до чего же корова-то, Раиска, добрая была. Умная, ласковая, только вот что  разговаривать не умела. Молока на зеленых кормах до сорока литров в день давала! Дачники по сто рублей за трехлитровую банку прямо из рук выхватывали, да еще и нахваливали то молоко на все лады. Пришлось коровушку продать в позапрошлом году. Олесеньку надо было в институт снарядить. Чтоб как у людей. Да и Колюшку помянуть по-человечески. Катерину-то прошлой весной она гораздо скромней похоронила. Спасибо еще народу деревенскому, деньжат собрали, а то бы и вовсе хоть сама в гроб ложись.
     Ночь тихая. Таких в городах не бывает. Таких, когда тишина настолько идеальная, что аж уши закладывает, и душа обмирает, растворяется в эфирах. Надо вставать. Скоро уже дружки-подружки придут, а у нее угощение не готово. Они на зорьке приходят каждое утро. Семь собак и девять кошек. Деревенские ругаются, что она всякую бродячую скотину приваживает, а она тут и вовсе ни при чем. К ней, сколько себя помнит, любое зверье, и домашнее, и дикое прибивается. Раз по грибы пошла, так кабанёнок увязался, до околицы ее проводил. Думала, отстал, да не тут-то было. Пошла наутро корову доить, а он в дальнем уголке хлева сидит и лупает на нее глазёнками-пуговками.  Три года жил, потом председатель колхоза похлопотал,в зоопарк определили.
     Она встала, натянула на себя обтерханные Олесенькины джинсы, ее же старую футболку с какой-то неприличной надписью не по-нашему на груди. Соседский парнишка прочитал и долго смеялся. Якобы там написано, что она хочет секса. Им бы, стебулаям молодым, только над старухами и поизгаляться. Да и пущай себе похохочут, пока молодые. Олесенька тоже пошутить любила, а хохотунчики у нее в глазах так и прыгали, так и прыгали…
     Повесилась внучка в хлеву. Месяца полтора как. На прошлой неделе она Олесеньку сороковинами помянула. Валентина, фельдшерица-то, сказала, будто ломка у нее была. Будто в институте своем наркоманкой стала…
    Старуха  все-таки поднялась с постели, вышла во двор, присела на лавочку,слегка улыбнулась чему-то и  вдруг заплакала с тоненьким, еле слышным щенячьим поскуливанием.