Лик героя, полный печали - о Гражданской войне

Яр Булавин
Лик героя, полный печали

…Медалями награждали,
В учебниках прославляли,
Торжественно отпевали
На разные голоса,
И будто не замечали,
Что лики полны печали -
Их лики полны печали
И что-то кричат уста!
На что им чины, медали,
Надгробные голоса -
Ах, если бы люди знали
Что видели их глаза!
Ах, если б не забывали,
Ах, если бы им сказали,
Ах, если бы прочитали -
Потратили б полчаса!..
;
ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА

Меня преследует образ поезда. Герои выйдут на него внезапно, уже потеряв от холода и изнеможения надежду на спасение. Каким счастьем обрушится на них обнаруженный посреди лесной колеи поезд, да ещё санитарный! И один герой обязательно из последних сил заковыляет к нему и взберётся, а второму не хватит на это сил, и он просто сядет на снег, обрадованный (если у него хватит сил на радость) скорым своим спасением. И вот мы наблюдаем его лицо, его глаза, когда он поднимает их – и вдруг замечаем в них былую тревогу – едва заметную, привычную, на грани с безразличием. Мы следим за направлением его взора: санитарный поезд. Среди леса. Колея, по которой они шли, занесена снегом – значит, стоит давно. Но он мог приехать и с другой стороны? Под вагонами, под теми местами, где находятся туалеты и кухни – грязные ледяные сталактиты, накрепко вросшие в колею. Обломки таких и раньше попадались героям на путях, как и сброшенные трупы вдоль них. И тишина. И герой, который остался, понимает, что поезд брошен и в нём скорее всего ничего нет, и хочет предупредить об этом своего товарища, но тот уже взобрался на ближний вагон – дверь закрыта или замок примёрз? Он разбивает стекло (если оно там было) и в последнем порыве открывает замок изнутри и скрывается внутри, а там…
«Нам рассказывали ужасные истории. Видели санитарный поезд с сорока или более вагонами мертвецов, и ни одной живой души. Один вагон был отведен сестрам милосердия и врачам – все они мертвы, – а мужики сталкивали тела на тачки, как будто это был уголь, и сбрасывали их в песчаных карьерах».
А за этими сорока вагонами – ещё и ещё, бесконечная вереница застрявших намертво в степи поездов…
Я цитирую воспоминания англичанина Уильяма Хадлстона из книги «Прощание с Доном» о его пребывании в составе британской миссии на Дону в 1919-20 гг. Картины бегства и эвакуации являются одними из самых ярких и запоминающихся мест в книге, искренне написанной и плохо переведённой. Добропорядочный и немного наивный англичанин считал своим долгом поддерживать честь миссии и всегда покидал оставляемые белыми города с арьергардом или даже после него, здорово при этом рискуя и нередко чудом спасаясь от первых красных или «покрасневших» местных жителей – благодаря чему оставил нам подробные описания последних минут Новочеркасска, Екатеринодара, Ростова, Крымска и прочих оплотов белого движения. Воспоминания его насыщены не только картинками «ужасов войны», отсылающих нас к Гойе, в том числе описанием упадка нравов и повсеместной разрухи в командовании и прочем (его больше всего поражал контраст межу невыносимыми условиями существования солдат и офицеров на передовой – и иногда чрезмерной роскошью штабной работы по соседству: например, впереди идёт кровопролитное сражение, белые отступают – и прямо к поезду командующего, у которого в это время шумная вечеринка, и который либо не заботится о приближении красных, либо бросает армию и уезжает в тыл – и такое было). Есть и описания «белого террора» и всего прочего (но зверствам красных тоже уделено место – больше всего его поразила их страшная месть отступающим на юг калмыкам, которые, отступающие с кибитками и семьями, в полном составе были красными истреблены) – но описания без какой-либо политической подоплеки, описания очевидца, очевидца потрясённого, но и… страстно Россию и белое движение полюбившего! Он подружился с Сидориным и Алексеевым, например, и породнился с донскими казаками, и их волнения, предательства и неопределённость в политических предпочтениях и попытки мира с красными больно ранили нашего дорогого англичанина в самую душу. Эти воспоминания очень приятно удивили меня своей искренностью – так, британскому правительству тоже кое-где досталось от брошенного подданного Её величества. Ещё меня страшно порадовали ассоциации с Киплингом: я узнал его, я узнал этого вездесущего англичанина – будто сошедшего со страниц киплинговских рассказов о службе в Индии (Хадлстон действительно служил там, а затем и на Западном фронте до прибытия в Россию). С каким теплом мною воспринимались некоторые его высказывания, вроде «пуля пролетела у моей головы ближе, чем мне хотелось бы», или единое определение всем дамам: если в воспоминаниях описывается женщина, то она обязательно «очень симпатичная» или «очень очаровательная». Лирическая линия в воспоминаниях (о некой Мусе), кстати, достойна отдельного сюжета полнометражного фильма практически без правок – как она чиста, пронзительна и трагична!
Совсем иное впечатление – но не меньшее, а может быть даже большее по общей своей силе – «Дроздовцы в огне» Туркула. Эту книгу я прочитал первой и долго, очень долго не мог от неё оправиться. Я был потрясён. Я был впечатлён до глубины души. Уже на первых страницах я понял, что обязан буду снять об этом фильм. И с каждой новой книгой уверенность эта росла. Туркул – абсолютный образец иной крайности – идеального, возведённого до максимальной степени энергичного патриотизма. Дроздовцы были действительно военной элитой, так как все до единого вышли из Риги по доброй своей воле и были блестящими офицерами и профессиональными военными. У них считалось позорным пригибаться под артиллерийским огнём. Воспоминания Туркула насыщенны картинками совершенно иного рода – эпизодами невиданного мужества, патриотизма и самопожертвования. Туркул составляет портреты людей, которых можно ставить в один ряд с толстовским Тушиным (и кстати он этого Тушина как-то вспоминает в том же контексте). Дроздовцы зачастую проходили через не умевших воевать красных, как нож сквозь масло – всё благодаря своей выдержке и подготовке. Их боялись страшно. Какой неожиданностью, каким событием, какой огромной радостью дышат те страницы воспоминаний – казаков ли или марковцев ли - мною прочитанных, что посвящены внезапному появлению Дроздовцев в Новочеркасске! Я в этих местах останавливал чтение и не мог отдышаться от радости собственной. А дальше события разворачиваются параллельно: так, несколько глав воспоминаний марковца Ларионова описывают параллельные с «дроздами» действия, пока пути их не разделились, и главы эти чрезвычайно увлекательно и странно читать вместе. Я хочу приводить здесь цитаты, цитату за цитатой, но это займёт много места и достойно отдельной работы, всё же для предисловия к эссе о практике и без того написано слишком много. Но напишу ещё – о страшной трагедии, а именно ситуации, когда впервые на страницах книги Туркула появляется то, о чём кричат многие другие документы – а именно человеческий фактор, та самая апатичность и вялость командования, неразбериха в тактике… сам Туркул несколько раз сокрушённо описывает свои гневные споры с начальством (не дроздовским, а высшим) по поводу тактики ведения боевых действий – и видит, к каким ужасным, предсказанным им последствиям приводят действия штаба, его не послушавшего… так и сами дроздовцы оказались в такой же ситуации, когда ими распорядились… за меня это лучше опишет небезызвестный Яков Слащов.
«В первую голову на фронте должны были появиться Алексесвский полк и Дроздовская дивизия генерала Витковского, но выдвижение это было сделано крайне оригинальным способом, а именно десантной операцией Алексеевского полка к деревне Кирилловка, откуда он вышел на железную дорогу. Мой 2-й корпус об этом десанте предупрежден не был и продолжал находиться на Чонгаре. Это привело к почти полному уничтожению высаженного десанта Алексеевского полка. Аналогичная история произошла с десантом Дроздовской дивизии у Хорлы — она принуждена была драться одна с превосходными силами красных, а 2-й корпус находился в полном неведении, что творится к западу и северу от Перекопа.
Дроздовская дивизия, правда, пробилась к Перекопу, но понесла потери около 350 человек и несколько орудий. Я же сам в это время был на Чонгаре, где пришлось подпирать бригаду 13-й дивизии, оставившую под давлением красных занятую перед тем станцию Джумбулук. Положение было восстановлено, но было бы много важнее мне быть на Перекопе и своим наступлением помочь Дроздовской дивизии.
Оказалось, что Врангель через агентурную разведку узнал, что красные предполагают нанести удар на Перекоп 30 апреля, и с целью расстроить их план направил Дроздовскую дивизию в Хорлы, чтобы она вышла во фланг атакующим Перекоп красным. Мой же корпус по плану обороны Перекопа не удерживал и старался заманить красных под удар из перешейка с трактиром или даже под Юшунь. На этот же раз благодаря десанту у Хорлы красные были отбиты даже перекопским охранением, но для помощи дроздовцам силы на Перекопском перешейке не было, и они должны были пробиваться почти исключительно своими силами.
Была ли это небрежность Ставки, или в этом сказывалось полное неумение Врангеля управлять частями на широком фронте, сказать не берусь, но, судя по последующим боям, вернее последнее предположение.
Во всяком случае, прорыв красных в Крым был отбит, но со значительно большими потерями, чем это было необходимо».
У Туркула этому эпизоду посвящена глава – одна из самых страшных. Большая часть самого цвета дроздовского офицерства героически погибла тогда – из-за… недостатков (мягко говоря) командования, и это дольше всего не могло уложиться в моей юной и возбужденной голове. Так, от такого же мелкого предательства потерпел поражение и Юденич – Куприн пишет, что судьба взятия Петербурга решилась от неисполнения приказа о перекрытии железной дороги Москва-Петроград одним-единственным начальником, который потом перешёл к красным, а Троцкий сумел воспользоваться этим и перебросить в Петроград целую армию… как поэтично назвал Куприн книгу: «Купол Святого Исаакия Далматского» - блеск которого будоражил и манил солдат, достигших Пулковских высот…
Долго не мог я сопоставить и иные факты. Туркул люто ненавидел красных и не считал их русским народом. Впечатляет сцена расстрела захваченных в плен красных курсантов, которые перед смертью попросили его разрешения спеть «Интернационал», и у него волосы дыбом встали от их пения, и отдал он приказ к залпу. Такое «разделение» политических убеждений и «народа» привело к тому, что впоследствии многие белые офицеры в разной степени принимали участие в ВОВ на стороне Гитлера, полностью и искренне убеждённые в том, что вершат правое дело и они «освобождают» русский народ от коммунизма. Упомянутый мною марковец Ларионов, например, стал террористом и ещё в двадцатые годы, пробравшись в Петроград, взорвал отделение коммунистической ячейки на Гороховой. И таких «борцов» было много, и Туркул – этот потрясающий и заслуживающий самого высокого уважения человек – был с ними. В поисках истины, «которая посередине», стоит заглянуть в рассуждения того же Слащова – человек логичного, прямого и поразительно здравого, несмотря на все врангелевские слухи и обвинения. Разбирая ошибки красного и белого командования в Крыму и на подступах к нему, он рассказывает и об открытиях, подтолкнувших его к натуральному предательству и дезертирству – желанию остановить и уничтожить остатки белого движения. Я не знаю, насколько он прав, а на сколько – нет, но в его словах тоже есть доля истины и попытки нахождения компромисса. В пользу этого говорит и то, что он не создавал себе идеалов и не увлекался верованиями во что бы то ни было, и перейдя на сторону советской власти, продолжал рассуждать так же трезво. Бытует анекдот о том, что уже в Москве, когда он читал лекции по тактике (чем он занимался до своей смерти в 1928-м), он обыкновенно принялся критиковать действия советского командования в войне с Польшей, и разъярённый Будённый вскочил с места и высадил в него всю обойму, ни разу при этом не попав.
В общем, задание мастера «войти в эпоху» я выполнил и теперь страстно охвачен идеями готовящегося творения, которое я обязательно когда-нибудь создам и которое будет таким же неоднозначным, разноплановым, страшным и весёлым, обрушающим и жизнеутверждающим, как сама Гражданская война. Я надеюсь и считаю это своим долгом. Меня мучает моя ответственность за всё, что было. Кстати, мой прадед со стороны матери был городским главой Новочеркасска как раз в годы Гражданской войны, а прадед со стороны отца служил в коннице Будённого и стал кавалером орденов Ленина и Боевого Красного Знамени. Но не только перед ними я чувствую этот долг – а перед всеми… перед теми, кто окружает меня сейчас, и перед теми, кто был там. Моя личная ответственность за то, что они это прошли и погибли, а я – нет.  У меня другая миссия… под впечатлением этих мыслей я даже стал писать песню, получившуюся довольно примитивной и наивной, правда, которую поместил в качестве эпиграфа (я задумывал её как «универсальную», не привязанную к определённому историческому событию). Я знаю, что я допишу её когда-нибудь, и что я сниму этот фильм – и страшный, как «Иди и смотри» Климова, и страстный, как книга Туркула, и обескураживающий, как воспоминания Хадлстона, и ироничный, как какой-нибудь Гашек, и т.д. и т.п, я прочитал ещё так мало – около десяти книг по списку рекомендаций Ильи-костюмера - а сколько ещё предстоит! (Особенно предвкушаю я новое знакомство «заново» с «Хождением по мукам»: книга сия должна открыться мне заново после знакомства с исторической её основой!)
Кстати, чем больше я читал о Гражданской войне – тем больше интересовался тем, что ей предшествовало. Я страстно увлёкся предреволюционной Россией – начиная со второй половины девятнадцатого века. Моим первым и главным проводником в этот мир стал, безусловно, Гиляровский; но затем намеченная им картина стала обрастать новыми деталями и слоями; так, я по-новому открыл для себя тех же Толстого, Лескова и Чехова; с новым ужасом и потрясением перечитал «Бесов»; но в то же время страстно увлёкся и воспоминаниями их современников: меценатки княгини Тенишевой, юриста Кони, а особенно – художников: Коровина, Нестерова, Рериха и т.д. Все они жили в одном мире, знали друг друга и чувствовали, и чем больше я об этом мире узнаю, тем страшнее мне становится от мыслей «что же случилось в 17-м?!». Иногда меня пробирает холодом от невинных, на первый взгляд, и нелепых «чеховских» сценок с, например, попаданием друзей-художников в компании того же молодого Чехова в полицейский участок: так, однажды они «загремели» за то, что купили у разносчика мандарины и продали их для потехи дешевле, чем купили, и разносчик донёс за это на них – а я читаю это и вдруг понимаю, что этот разносчик будет делать в 17-м и откуда такие, как он берутся; или вот же за несколько страниц до этого: зашли они за Чеховым, а у него – воинствующие студенты, обвиняющие молодого ещё тогда Чехонте в отсутствии «идеалов»! Коровин пишет иронично – как ловко отвечал им Чехов, соглашаясь на все их нападки; а я же читаю и думаю о том, что самое страшное, если эти глупые студенты получат власть!  Что и произойдет через какие-то десять лет… а у Коровина той же теме посвящена целая глава: он вспоминает, что отец учил его бояться дураков, что дураки – самые страшные люди на свете. И маленький Коровин думал, что это как разбойники что они злые, и очень удивился, когда узнал, что дураки добрые и хотят, как лучше, только получается всегда наоборот… как поразительно складывается этот огромный паззл под названием «Гибель Империи!» Как горько за тех, кто оказался там! Как страшно! Я уже цитировал в какой-то работе последние строки дневника Тенишевой: «Осталось несколько минут до конца этого злосчастного года. Господи, что нам сулит 1917?! Прошу тебя, избави и защити Россию от позора!»

(предисловие к эссе о практике на исторической картине, 2015)