День Второй. 14

Евпраксия Романова
Хмурым, непроснувшимся утром звонит телефон. Я снимаю трубку и слышу разбитый голос Славиной жены. Беспричинно сердце сжимает холодная твердая рука предчувствия, и я с трудом спрашиваю:
–Что-то со Славой?
Она произносит на вдохе:
– Да. Они сказали, оборвался трос…. Все произошло слишком быстро, никто не успел среагировать….
Она повесила трубку, а я стоял, и слушал гудки, исчезающие в глубине чего-то страшного и темного. Услышанное кажется мне отрывком какого-то нелепого сна. И в этом же сне, продленном во времени, я не понимал, что под мертвенно-зелеными венками лежит Слава. Сама мысль об этом была дикой, кощунственной, нелепой, злой. Дина, друзья и близкие Славы, Надя, напуганы моим видом. Все ждали, что я вот-вот потеряю сознание. А у меня было ощущение, что этот сон не кончиться никогда, более того, теперь он подменит собою реальность. И я представил, как Слава висит над пропастью, и вдруг начинает стремительно падать вниз, и никто не видит этого падения, а когда спохватываются, то понимают, что поздно…
Я мучался тем, что не мог плакать. Глаза изъедает сухость. Ни капли влаги. И даже когда Надя передала мне большую коробку, в которой аккуратными стопками лежали дневники, письма, фотографии, я все еще не плакал. Вот Слава стоит, по щиколотку в снегу, рука у лба «козырьком», улыбаясь, смотрит на острие горного хребта, блистающего в лучах солнца. В мое заторможенное сознание не проникает мысль, что его больше нет.
– Евгений, что опять с тобой? – недовольно спрашивает Любавин. – Вареный, отсутствующий, смотреть невозможно.
– Андрей Ильич, у меня погиб лучший друг…
– Сочувствую. Но, нельзя, же так…. То любовь, то друг…. А работать, кто будет?
– Это жизнь, Андрей Ильич: любовь и смерть…
– Не философствуй, прошу тебя, – отмахивается он. – Соберись. Нам же ехать скоро, а у нас черти что…
Грядут гастроли по Союзу, ему хочется привести туда еще один новый спектакль, и я послушно собираюсь, и работаю. Но я опустошен, и отвлечься на суть происходящего не получается. Было бы проще, если Любавин ставил драму или трагедию, но он как назло увлекся Гоголем, и мне приходиться изображать веселость.
– Евгений, – снова ноет Любавин, – уходить в горе нельзя, пойми. И потом, все личное надо оставлять за порогом театра, а здесь только искусство.
По-своему он прав, и ему никогда не понять моей тоски и не понять, что Слава для меня был не просто друг. Я не стану ему рассказывать, как вот уже месяц не могу заставить себя перечитать его письма ко мне – едва начинаю, и строки расплываются от слез. Они наконец-то появились, но не принесли ожидаемого облегчения.
Дина молча садится рядом и берет за руку. Было успокоительно от ее прикосновения. Хорошо, что у меня была Дина. Из привычной жизни трудно вылезать, как из разношенной обуви. К сорока годам подводят промежуточные итоги жизни, а не начинают ее с нуля. Строить новый дом и новую любовь – пытаться приспособиться к новым ботинкам.
Это чистое везение, что мы с Диной сумели жить вместе. И что мои, и ее родственники отнеслись к нам с пониманием. И только разрыв с Катей тенью ложился на эту благостную картину.
– Папочка, не думай ты о ней, – просила Алиса. – Она нас не любит.
– Я не могу о ней не думать, она такая же дочь мне, как и ты. И пусть все, так, как ты говоришь, но я ее люблю!
– Пап, пап! – Ну, может рано или поздно, она перебеситься?
– Алиса, что за выражения!
– Пап, ну а как еще сказать? Ты же сам так думаешь….
Да, в моменты раздражения, я, в самом деле, думал так. И еще я ругал себя, за то, что не могу пойти к ней, и с отцовской прямотой сказать, чтоб она заканчивала валять дурака!
Но смерть Славы отодвинула на второй план Катю. Многое отодвинула.
Странно, что мне по-прежнему елось, пилось, спалось, хотя мир должен был перестать существовать для меня. Я никогда не знал одиночества. Настоящего, больного, мучительного. Но без Славы оно поселилось не со мной, а во мне. Недавно открыли, что радуга бесцветна, и переливы цветов, которые мы наблюдаем – суть игра нашего зрения. Слава, Слава, ты забрал у меня – меня. Вот в чем дело. «Людей теряют только раз…».
«…. мы боимся жизни. Врет тот, кто это отрицает. Ведь ”познай самого себя”– слишком непосильная задача. Только знают о ней не все. Иные живут, не думая, не сомневаясь, сытно едят и пьют, высыпаются, и мировая культура их не волнует и не интересует, а о том, что существует мироздание, они даже не догадываются. А ведь и растения и животные знают об этом.
Нам некогда заниматься самопознанием: мы живем в эпоху, когда медитация малоэффективна. «Друг мой, я очень и очень болен» – это не физическая, и не душевная, это духовная боль гения за всех нас.
Иногда охватывает безысходность. Оптимизм уползает в угол, под лавку. Раньше горы всегда лечили меня от хандры. А теперь…. То ли хандра крепче стала, устойчивее, и горам все тяжелее вырабатывать антитела.
Знаешь, почему мы боимся жизни? Потому что ничего о ней не знаем. А неизвестность пугает…»
Мой мудрый друг. Я начал боятся жизни, потому что больше не получаю от тебя писем. И мою хандру не в силах излечить ни горы, ни равнины.