Поговорим, мам? О красоте

Наталья Сергеевна Карамышева
«Унылая пора! Очей очарованье…» Мама читает Пушкина. Мы стоим под стыдливо обнажившим ветви старым орехом. Его некогда зеленая листва с терпким и пряным ароматом, укрывавшая нас все лето от жарящих лучей солнца, как-то скукожилась, покрылась коричневыми пятнами и, ужаснувшись собственным уродством, осыпалась на вязкую, размокшую от осенних туманов и дождей землю. Ноги, обутые в высокие резиновые сапоги, чуть ли не по щиколотку увязают в грязи, пока мы с мамой с какой-то щемящей грустью провожаем взглядом курлычащий клин журавлей, машущих нам крыльями в тоскливом прощальном полете.
Нет, вы не подумайте, я люблю осень. Из всех сезонов именно это время года так созвучно моей томящейся в поисках смыслов душе. Осень хороша своими туманными задумчивыми утрами, ярким убранством и пронзительно синим небом – будто хрустальным – таким оно бывает только теперь в середине октября в те редкие солнечные деньки, которые напоминают нам о недавно ушедшем лете.
Наш огромный лохматый пес, помесь кавказца и немецкой овчарки, которого с легкой подачи старшего брата, всегда чуть ироничного и даже как-то по-хорошему язвительного (кстати, не только к другим, но и, прежде всего, к самому себе), мы называем Малыш, разбежавшись, насколько позволяет ему длинная цепь, прыгает и кладет свои грязные и мокрые лапищи мне на грудь. Эта свирепого вида громадина так ласково и довольно смотрит мне в лицо, высунув свой теплый розовый язык, что я, только что собиравшаяся отругать его за испачканную напрочь куртку, смеюсь и прижимаюсь со смехом к этой разомлевшей собачьей морде.
Мама знает о нашей с ним взаимной любви, а потому не торопит меня и, запалив замызганную керосиновую лампу, заходит в душный коровник одна. Я догоню ее через пару минут. И по пустым алюминиевым ведрам скоро зазвенят теплые струйки молока. Три дворовые кошки, заслышав заветный звон, уже столпились с мяуканьем у деревянной выкрашенной синим двери сарая и нетерпеливо дожидаются своей ежедневной порции. Они кидаются мне под ноги, когда я с полным ведром парного молока подхожу, наконец, к их миске. Плеснув туда пару кружек, я, балансируя в жидкой слякоти хозяйственного двора, пытаюсь не поскользнуться и донести до кухни в целости и сохранности свой удой.
На кухне тепло и аппетитно пахнет жареной картошкой. Мы живем по-сельски просто и без изысков. Я уже изрядно проголодалась, так что тороплюсь, стягивая с себя облепленные грязью сапоги. К тому времени, когда я доем свой ужин, здесь собирается вся семья. Нас пятеро. Так что в прихожей совсем не остается места. Она вся заставлена грязной обувью – нашими с мамой резиновыми сапогами, кирзачами отца и брата и черными с красными вкладышами галошами сестры. Я наполняю ведро ледяной водой из-под крана во дворе (внутри водопровода у нас тогда еще не было) и по-обыкновению плещу туда чуток кипятка с плиты. Надо вымыть все это безобразие. Но сначала, расстелив позавчерашнюю газету и взяв в руки старый тупой нож с белой ручкой, счищаю с обуви валуны грязи, смешанной где-то с острым щебнем, а где-то и с не слишком приятно пахнущим навозом. Вот тебе и «очей очарованье»!
Я, оказывается, произношу это вслух… «Красота часто прячется под уродством», - отвечает на мои, высказанные ненароком во всеуслышание, мысли мама. – «Не мудрено любить осень, одетую в желто-красную листву, попивая уютным туманным утречком чашку обжигающе-горячего кофе или прогуливаясь по притихшему саду, поросшему жухлой травой, в которой то там, то здесь прячутся последние осыпавшиеся после первых морозов яблоки».
«А ты попробуй полюби ее такую!», - говорит она, глядя на мои уродливые, как мне кажется, руки, выковыривающие грязь, забившуюся в замысловатый рельеф подошвы отцовских сапог. – «С комьями навоза и холодными дождями, с простуженным горлом и промокшими насквозь ботинками».
Я умею это, мам! Правда, ушло на все - про все лет эдак двадцать… Но сегодня с таким теплом вспоминая ту осень, мне приходят на память совсем не ее яркие краски и закутанные туманом, будто теплым пледом, утра, а тот сырой и слякотный вечер, когда мы впятером сидели на маленькой кухне. И мои выпачканные грязью руки, моющие в старом ведре отцовские кирзачи, теперь совсем не кажутся мне такими уж уродливыми.