Перешеек

Леонтий Варфоломеев
Минуло время и время, и он вернулся, неузнанный, в родной дом; чужие люди со сдержанным изумлением поглядывали на кожу его лица и рук, напоминавшую кордован медного оттенка, на сжавшуюся и поседевшую голову. За окном в тот час зашелестел дождь, тончайшие гранулы капель сплошь покрывали снаружи стеклянную плоскость. Море находилось где-то далеко, наличие его не ощущалось, хотя географически было неоспоримо.

— Я очень скоро уйду, не беспокойтесь, мне нужно увидеть геометрию этой комнаты.

Комната была невелика, дальняя (из всего двух) от входа. Здесь располагалась его спальня от рождения и до нескольких ранних лет. Текущие владельцы квартиры оказались на удивление терпимы и терпеливы, даже любезны, ибо в левой руке он держал на весу внушительную чашку бело-алебастрового костяного фарфора с налитым искрасно-коричневым чаем.

— Видите ли, я жил здесь. В необычайно раннем возрасте, не помню, сколько мне было, ночью я увидел, как из этой кладовки выплывает чудовище. Представьте — обскурно-сизый фон ночной комнаты и еще более тенеброзный мрак прямоугольной черной дыры проема раскрытой двери, которая почему-то всегда была отворена по ночам. И из этого провала невесомо-пламенно, вычерчивая ломаные фигуры, совершая в разные стороны некие неуловимо-четкие возвратно-поступательные телодвижения-рывки, выплывает — оно. Как приступить к его блазонированию? Квалиа: плоское, очертания отточенно-резкие, геометрически-острые, текстура — местами гладкая, местами чешуйчатая... Что же касается тинктур, то бишь цветов, которые, как вам, безусловно, известно, могут быть лишь геральдически-первичными, то здесь задача труднее – они были неопределенными, что простительно для сущности, относящейся к истмусу, иначе говоря, к перешейку, где-то между «терра» и «игнис». Точнее — окраски и были примарными, но лишь для своего мира обитания, в нашей же плотной физике их можно аналогически означить полутонами. Итак: переход от бистра и сепии затененных областей, через преобладающий в основных плоскостях меланж зловещего изумруда и драконьей зелени, перемежающийся желтыми зигзагообразными полосами, к чистому алому и пунцовому ореолу, окаймлявшему мерцающе-чешуйчатый абрис. Являлось ли все это следствием моего болезненного жара, или отражением трепетания сердечного стука? Не знаю. Но глаза у него присутствовали, а то, что имеет глаза, имеет жизнь, как бы ни трактовать это понятие. Пусть это были отверстия в огненной ткани, покрывавшей мрак, но они жили и смотрели…

Он некоторое время неподвижно стоял, уставившись на ту стену, где уже давным-давно все было по-другому, драстично по-другому. Затем, возможно, удовлетворившись увиденным, повернулся, поставил чашку на столик трюмо и направился к выходу. На мгновение задержался:

— Благодарю за чай. Страх — начало мудрости. В каждой, в каждой точке разверзается пучина, борение гнева и любви, в каждой точке, сколь бы инфинитезимально-мельчайшей ни была она, рождается сплетение трех птиц в колбе. Это даршана, иллюминативное видение, как называли его индусы… Когда-то, уже в молодости, возвратившись сюда, я увидел в этом жилище изображение, средних размеров настенный календарь, на котором был репродуцирован «Гентский алтарь». Меня поразил Иоанн Креститель. Той же ночью я имел длинный и выпукло-подробный сон, но у самой границы яви, уже при свете внешнего утра, передо мной в необъятной черноте предстало невероятно, пугающе трансформированное изображение того бородатого человека, с горящими, как тускло-багровые уголья, очами, безмерно ветхого днями; и я услыхал беззвучно произносимые кем-то мысленные слова: «Глубочайшие иерархии в инфериорном протяжении и иерархии не столь глубокие могут разнствовать меж собой резче, несоизмеримее, чем не столь глубокие иерархии в инфериорных и не столь высокие иерархии в супериорных мирах; такова мера пространности творения».  И тут же, буквально на кромке пробуждения, мое зрение необыкновенно расширилось и затопилось необозримым пыланием несомненного света, плотно-мощным, как стена, и, одновременно, хрустально-чистым, чуть более долгим, чем обычно во снах; и я успел осознавать и удерживать его в трезвом рассудке.

Пока хозяева в некоторой нерешительности обдумывали, кого им уместнее будет пригласить, полицию или все же врача, он ободряюще кивнул, хотя глаза его, казалось, наполнились слезами:

— Я уже ухожу. Испытывать самообладание людей — нехорошее занятие. В следующий раз я зайду не ранее, чем спустя, ну, скажем, 311 040 000 000 000 лет, да и то, бабушка надвое гадала, то есть именно моя бабушка, она ведь еще должна повстречать моего дедушку, иначе буду ли я — мной? Так что не волнуйтесь.

За порогом он остановился, вполоборота, произнес бархатно-погустевшим, строгим и даже официальным голосом (до этого манера его модуляций ненавязчиво напоминала легкий делирий, что, впрочем, исходя из содержания, не было таким уж удивительным):

— К слову. Почему митраизм не смог одолеть назореев, невзирая на то, что адепты подземных тавроктоний служили могучим позвоночником, костяком военной организации Империи в ее тяжелом положении третьего века? У митраизма не было женского меркурия. У меня его тоже нет, увы. Юпитер видит потаенную угрозу во всем, власть его неисследимо-древняя, величественно-страшная, царственно-жуткая, как музыка Бетховена, однако же правление его не примордиально. Но при том некоторых он одаряет субтильнейшей чувствительностью, и всех существ — месмеризирует ярчайшей магией, майей экзистенциальных полотен, немыслимым люстром картин мира, чтобы тем вернее усыпить, в чем состоит его арканное, очень глубокое сродство с Луной, недаром экзальтация Юпитера наблюдается в Канцере. О, Сплендор Солис!

Он быстро сошел по лестнице, растворился в сером пространстве дождя.