Из виденного и пережитого. Часть 1

Виктор Тихонин
О книге
«Из виденного и пережитого. Записки русского миссионера» — мемуары архимандрита Спиридона (Кислякова), где он запечатлел года своего служения миссионером на Алтае и в сибирских тюрьмах и каторгах. «Из виденного и пережитого» Кислякова блистательно передают церковную действительность начала века, жизнь простых людей, страшную жизнь каторжан. Буддисты и каторжане, крестьяне и священники — всех их Кисляков рисует с истинно евангельской любовью и смирением: большая часть книги посвящена разговорам Кислякова с людьми, исповедям арестантов. Но ценность мемуаров Спиридона (Кислякова) даже не в этом: совершенно непосредственный опыт богообщения, бесхитростное служение христианской правде, сделали «Из виденного и пережитого» Кислякова классикой духовной литературы. Характерно, что архим. Спиридона (Кислякова) сравнивают с Франциском Ассизским.



Воспоминания о детстве и отрочестве

На землю я появился в 1875 году. Родители у меня бедные крестьяне. Первых три года я не помню. С четвертого же года своей жизни до сего дня я помню все. Я очень рано почувствовал в себе влечение к одиночному созерцанию Бога и природы. Насколько припоминаю, меня уже с самого раннего возраста соседи считали каким-то странным мальчиком. Я чуть ли не с пяти лет начал сторониться своих товарищей по своему детскому возрасту и уходить в лес, бродить по полям, просиживать на полевых курганах, где отдавался размышлению о том: есть ли Бог, есть ли у Него жена, дети, что Он ест, пьет, откуда Он явился, кто Его родители, почему Он Бог, а не другой кто-либо, почему я не Бог, что такое я, почему я хожу, киваю головой, говорю, ем, пью, сижу, лежу и т.д., а деревья, травы, цветы этого не могут делать? Дольше всего на меня производили сильное, неотразимое впечатление солнце и в ночные часы звезды! Я никак не мог понять, каким образом солнце движется.
Были дни, когда я так увлекался солнцем, что вечером, ложась спать, я думал: вот завтра, как встану, то обязательно пойду туда, откуда оно появляется, только нужно ломоть взять хлеба и чтобы меня не видела мама. Не менее солнца меня сильно занимали и звезды; Я никак не мог понять, почему они только показывались ночью? Что они такое? Живут ли как люди, или они зажженные лампы? Особенно меня приковывал к себе Млечный путь. Однажды я от своего товарища-мальчика услышал, что учитель, который жил у них на квартире, как-то рассказывал его родителям, что солнце очень во много раз больше всей земли, а звезды тоже такие же большие, как наша земля, и есть даже больше солнца, но они нам кажутся потому лишь такими маленькими, что они очень и очень высоко от нас находятся. Этот мальчик своим рассказом до того меня заинтересовал, что я от сильного впечатления эту ночь всю напролет не спал; и рано утром, только что появилось солнце, я отправился к этому учителю. Учитель принял меня и, когда узнал цель моего к нему прихода, то сейчас же начал мне рассказывать о земле, о солнце, о звездах и т.д.
Я как сейчас помню, с каким затаенным дыханием я слушал его, а минутами я даже всхлипывал от каких-то торжественно-радостных слез. Мне казалось, что передо мною развернулась какая-то страшная, никогда не виданная мною картина!
Я долго его слушал. Когда же учитель закончил со мною беседу о природе и затем расспросил, чей я мальчик и сколько мне лет, я, под впечатлением его рассказов, отправился на свой огород, где росла конопля, зашел в самую глубь этой конопли и, пав на колени, начал молиться Богу. Не могу сейчас припомнить, чего я в это время просил у Бога. Молился так усердно и с такими слезами, что у меня лицо распухло, и глаза были налиты кровью. Через несколько дней после рассказа учителя я заболел и лежал несколько дней в постели. Мама моя после этой моей болезни стала на меня смотреть с каким-то беспокойством.
Не знаю, после этого сколько прошло времени, я уже стал учиться читать молитвы. Первая молитва была «Отче наш», затем «Богородице Дево», «Достойно есть» и т.д.
Нужно сказать правду, что я с самого детства своего почему-то любил молиться без чтения молитв, и это чувство до сегодня меня не покидает. В нашем селе, где я родился, были религиозные крестьяне, мама часто меня водила к ним. Эти крестьяне много, много моей детской душе доставили пользы. Но больше всего мою детскую душу развивали леса, поля, солнце и звезды небесные. Я никогда не забуду, с каким я сладостным восторженным чувством всегда впивался в солнце или в Млечный путь небесных светил!
Когда мне было лет семь, тогда я еще чаще прежнего стал оставлять свой дом и находиться в поле. Часто с отцом, с дядей, с работниками я выезжал в поле.
Тут еще сильнее природа располагала меня к себе.
Были ночи, когда все возле меня мертвым сном спало, и только я один бодрствовал, упиваясь до слез красотой и гармонией небесных светил. Но что больше всего меня удивляло, так это то, что я всегда в самом себе с самого раннего своего детства чувствовал сильное влечение к молитве. Как бы своей красотой меня природа ни поражала, как бы она ни наполняла мое сердце и мой ум к себе благоговением, я все же чувствовал, что этого мне мало, что есть еще уголок в душе моей, чтобы заполнить который — нужна молитва. Но молитва не церковная, молитва не с молитвами, выученными наизусть, а молитва одинокая, детская молитва, которая роднит молящегося с Богом. Однажды как-то я услышал, не припомню от кого, что на Троицу в Иерусалиме Апостолы получили огненные языки с неба и, никогда не учившись говорить иностранными языками, тут же, как получили огненные языки с неба, сразу начали свободно говорить на разных языках. Эта весть до того меня всколыхнула, что я еще до восхода солнца отправился искать Иерусалим.
Отошел от своего села каких-нибудь верст пять, идет мне навстречу женщина с ребенком на руках, она спросила меня; «Куда ты, мальчик, бежишь?» Я остановился И, вместо того, чтобы ответить ей на ее вопрос, я начал сам ее расспрашивать о том, где находится Иерусалим и куда, в какую сторону мне нужно идти, чтобы попасть в Иерусалим? Женщина смотрит на меня и улыбается, и я тоже стою и смотрю на нее и жду, когда она мне скажет о Иерусалиме и о дороге в него, по которой бы я мог скорее добраться до него. Женщина сказала мне: «Я слышала, что Иерусалим находится в той стороне, где садится солнце».
Я поклонился ей и отправился в ту сторону. Шел я больше всего чистым полем. Пришел в журавинский лес; вечером этого дня пошел сильный дождь, загремел гром, а я тогда сошел с дороги и присел под куст.
Наступила ночь. Хлеба у меня нет. Есть до смерти хочется. Утром, на следующий день, я встал и опять пошел по той же самой дороге искать Иерусалим.
Только что стал проходить лес, как слышу, что кто-то вслед мне кричит: «Остановись, куда тебя черт несет?» Я как оглянулся, то так и присел на месте. Это был мой отец. Он ехал верхом на белом коне и с плеткою в правой руке, во весь карьер мчался ко мне.
Когда он поравнялся со мной, то слез с коня, закурил махорку; посадил меня на коня и сам сел, и мы шагом отправились обратно домой. К вечеру того же дня мы были уже дома. Мама со слезами встретила нас. Отец привязал коня к плетню, с плеткой в руке вошел в избу и этой плеткой такие нарисовал на всем моем теле языки, что я две недели не мог даже с бока на бок повернуться.
С этого года я начал учиться грамоте. Прежде всего меня учил один благочестивый сосед крестьянин Сергей Тимофеевич Тимошкин. Учился я плохо. Думаю, что причиною этому была та же самая природа, в которую я весь целиком ушел тогда. Начал читать Псалтырь, Евангелие и другие книги.
На восьмом году моей жизни я стал ходить в школу. Школа для меня была настоящей тюрьмой. Меня, дикаря, посадили с такими же, как и я, ребятишками, где я слышал крик, визг, какой-то для меня непонятный говор, все кричат, суетятся, так что я, сидя среди своих товарищей-детей, чувствовал себя очень и очень плохо.
Два года я ходил в школу. В это время я очень увлекался жизнью святых. Из всех святых на меня больше других производили впечатление мученики и пустынножители, но между ними почему-то я очень много думал об Оригене. Не могу сейчас припомнить, почему Ориген так глубоко врезался тогда в мою детскую память. Я даже в то время Оригена однажды видел во сне. Он с котомкою на спине, длинноликий, безбородый, босой, с палкою в руках явился мне во сне.
В это время наш дом стали посещать монахи и монахини из разных монастырей, посылаемые по сбору. Между этими монахами, хотя редко, захаживал в наш дом один нашего села крестьянин. Он временами юродствовал, а потом через несколько времени опять приходил в нормальное состояние. Этот полуюродивый крестьянин стал на меня своею в высшей степени симпатичной личностью сильно влиять. В один из летних вечеров я со своими овцами с поля вернулся домой. Вхожу в избу. Смотрю, в нашей избе сидит этот самый полуюродивый крестьянин. Я ему поклонился. Он подошел ко мне и говорит мне: «Пойдем в монастырь помолиться». Я согласился. Назавтра мы рано отправились в монастырь. К вечеру того же дня мы уже стояли в монастырской церкви. Нужно сказать правду, что на меня монастырь не произвел никакого особенного впечатления, но вот что на меня особенно произвело сильное впечатление, это лес, который кольцом охватывал этот самый монастырь. Игумен этого монастыря особенно настаивал на том, чтобы я остался в монастыре. Я послушался его. Первое послушание дали мне быть пономарем при церкви. Я ревностно нес это послушание. Несмотря на то, что я каждый день находился в церкви, я все же для успокоения души своей уходил в лес и там молился. Так я прожил в этом монастыре два года. В один из последних дней монашеской жизни, сидя вечером в трапезе, я слышу, читают житие святого Стефана Пермского. Когда чтец начал читать о его миссионерской деятельности, тогда в душе моей моментально вспыхнуло желание быть миссионером.
Кончилась трапеза. Я пошел в келью. Спать не могу, сна нет. Вышел из кельи и пошел в сад. В саду я предался горячей молитве. Не знаю, просил ли я о чем Бога или просто изливал свои чувства пред Богом.
Утром я не пошел прямо в келью, а пошел в церковь. Что со мною случилось, теперь трудно мне все вспомнить, только я босой, без шапки, в одном подряснике оставил монастырь и прилетел домой.
Дома родители меня встретили с каким-то ужасом. Они никак не могли понять, почему я босой, без шапки из монастыря вернулся домой. Дня через два после моего побега из монастыря начальство узнало, что я нахожусь у родителей дома. Игумен сего монастыря несколько раз посыпал за мной, но я почему-то не вернулся в монастырь, а остался дома.
Живя дома, я опять по-прежнему рвался из села в поле. Особенно, когда хлеб начинал цвести. Боже мой, как в это время я чувствовал себя хорошо! Мне казалось, что в то время каждая травка, каждый цветочек, каждый колос ржи нашептывали мне о какой-то таинственной Божественной сущности, которая так близка, близка к человеку, всякому животному, всем травам, цветам, деревьям, земле, солнцу, звездам и всей вселенной.
В таком опьяняющем чувстве я уходил в глубь полевых хлебов и там предавался какой-то странной молитве: то плачу, то радости, то дикому крику, обращенному к небу, то ложился на спину и с затаенным дыханием ожидал последнего момента жизни. Когда мне приходилось пахать или боронить, то я и здесь временами, особенно утром при восходе солнца и пении жаворонков, приходил в какое-то опьяняющее состояние духа.
В это время жил в нашем селе один крестьянин по имени Семен Самсонович. Всегда он первый при встрече снимал свою шапку и, низко кланяясь, приветствовал: «Раб Божий, Царство тебе Небесное». Тот Семен жил очень бедно. Когда он выдал свою дочь замуж, то гостей угощал одним хлебом и вместо водки святой иорданской водой. Никогда он никого словом не оскорблял; если кто-нибудь его ругал или обзывал каким-нибудь нехорошим словом, он на все всем отвечал: «Раб Божий, Царство тебе Небесное!» С ним-то вот я и познакомился, и мы полюбили один другого горячо. Как-то он зашел к нам в избу, говорили с ним о многом, наконец, он обращается ко мне со следующим призывом: «Пойдем, раб Божий, к Тихону Задонскому, помолимся ему, он, авось, укажет тебе путь». Родители согласились меня с ним отпустить, и мы через два дня отправились с ним в путь к Тихону Задонскому. Был Великий пост. Шли мы с ним четыре дня. В монастыре у Тихона Задонского мы исповедовались и причастились Святых Тайн. В этом монастыре был прозорливый иеромонах Иосиф, зашел я к нему. Он Семена принял очень хорошо, а мне сказал, что я через год буду на Старом Афоне.
Когда мы вернулись обратно домой, то через неделю Семен опять, ничего не говоря своей жене, тайком отправился на богомолье в Киев, Это он уж одиннадцатый раз в своей жизни таким образом пошел в Киев на богомолье. Были даже и такие случаи в его жизни. Вот кто-нибудь даст ему своего коня с сохой, чтобы он вспахал свою какую-нибудь десятину земли. Видит, что женщины-старушки потянулись на богомолье в Киев, останавливает их, спрашивает, куда они идут, слышит, что они идут в Киев, к отцу Ионе, моментально тут же оставляет чужого коня в поле и без всякой котомки отправляется с ними в Киев.
Дивный и редкий был христианин Семен Самсонович! В этот раз, когда Семен вернулся из Киева, то он через день после своего прихода посетил меня. Мы этот день провели с ним в духовных беседах. Семен много мне рассказывал хорошего, поучительного из своей прошлой жизни. Любил он говорить об Апостоле Павле. Он его считал выше всех святых. Он говорил, что Апостол Павел больше всех Апостолов любил Христа. Часто мы с Семеном уходили в поле и там в религиозных беседах проводили время. Семен как-то особенно любил меня. Но что меня больше всего к нему привлекало, так это то, что он был в духовной жизни очень уравновешен и этим меня он особенно как-то подкупал к себе.
Кроме сего Семена, у меня был еще другой близкий человек, это Игнатий Иакимочкин. Этот человек тоже был богобоязливый, но далеко не такой, каким был Семен. Был еще и третий человек у меня, но и он далеко уступал в духовной жизни Семену. Часто я их посещал, а они в свою очередь бывали и у меня, но моя душа была для них закрытой. Странное дело, в этом году я почувствовал сильное влечение к одной молодой девушке, но влечение это было чистое, для меня совершенно незнакомое. Тогда мне было тринадцать лет. Кроме этого влечения, на меня напали богохульные мысли, все это в том же самом году моей жизни. Любовь к девушке долго в моей душе не могла гореть, она скоро во мне угасла, но богохульные мысли совершенно замучили меня. Я от них лишился аппетита, сна, стал не по дням, а по часам сохнуть, и наконец слег в постель. Наступил Великий пост. Я от этих мыслей говеть боялся и так не говел. Настала Пасха. На второй день Пасхи приходит ко мне тот же самый Семен, и говорит мне:
— Раб Божий Ягорий, Христос воскресе! Царство тебе Небесное!
Я ответил ему:
— Воистину воскресе.
— Что ты, — продолжал Семен, — заболел, пойдем в Киев к святым угодникам, они нас ждут к себе в гости.
— Пойдем, — ответил я. Мама моя заплакала. Отца в этот день дома не было.
— Раба Божия Пелагея, — обратился к моей маме Семен Самсонович, — отпускаешь ли ты сына своего в Киев к угодникам Христовым или нет? Чего же ты плачешь? Нужно радоваться, что сын твой пойдет в Киев на богомолье.
— Я ничего не имею против этого, но он какой-то у меня странный, чего доброго, еще сбежит от нас куда-нибудь, а тогда вечно будем его оплакивать. Вот отец приедет, и мы тогда подумаем:
— Раба Божия Пелагея, — начал говорить Семен, — у нас у всех отец один Бог, мы только Ему одному должны служить и служить без всяких размышлений.
Через час или два приходит мой отец домой немножко выпивши. Мать ему передает, что я с Семеном хочу идти в Киев на богомолье, и что для этого дела нужно достать мне паспорт. Отец мой задумался, а потом, обращаясь ко мне, сказал:
— Не знаю, что из тебя и будет, одни тебя очень хвалят, а другие тебя считают за сумасшедшего дурака. Я не знаю, что с тобой делать. Сколько раз я тебя бил, оставлял без обеда, наказывал, но ты все делаешь по-своему. Не знаю, что с тобой делать. Если хочешь идти в Киев, то уж иди.
Я возрадовался.
Дня через два мы отправились с Семеном в Киев. Нужно сказать еще и то, что Семен Самсонович шел со мной в Киев без всякой котомки и без посоха. Ему было тогда лет около шестидесяти.
Первый день мы мало говорили между собой. У него, я заметил, в этот день была на душе какая-то тяжелая мысль. На второй день он совершенно стал другим, повеселел.
— Раб Божий, — начал первый Семен, — тебе теперь сколько лет.
— Четырнадцатый, — ответил я ему.
— Года идут, — начал говорить Семен Самсонович. — Жизнь со дня на день все сокращается и сокращается, и не увидим, как приблизится конец земной жизни, а там уже Суд Божий. Я как-то слышал от грамотных крестьян, они читали Святое Евангелие, где говорится, что праведники просветятся в Царстве Божием, как солнце. Ах, ягодка моя, ведь это только надо подумать о их славе, каково оно будет! Я бы здесь на земле готов землю грызть, червям себя отдать, рабочей лошадью быть, поганой собакой быть, лишь бы среди этих праведников быть. Люди как-то этого не понимают. Потом я слышал также, что грешники будут вечно мучиться в огне. Но это, как ни тяжело страдать в таковых муках, еще не есть последнее наказание. Самое большое наказание, это то, что Бог навсегда отвернется от грешников! — Семен заплакал. — Для меня муки не так страшны, страшно лишь то, что Бог лишит грешников Своей милости. Я как об этом подумаю, то мне становится очень страшно. Я готов просить Бога не только о всех христианах, но и о тех, которые не крещеные. Мне их всех становится очень жалко. Жалко мне евреев, татар, удавленников, самоубийц, жалко мне некрещеных младенцев, умерших всех мне жаль, даже и дьявола жаль. Вот, раб Божий, что я испытываю в сердце своем. Хорошо ли это или не хорошо, но у меня такое сердце.
Слова Семена переворачивали все мое существо. Мне становилось как-то легко и светло на душе, я минутами плакал. Сердце мое наполнялось какою-то дивною невыразимою радостью.
— Семен Самсонович, — спросил я его, — как мне жить, чтобы угодить Богу?
— Я думаю, вот ты теперь как живешь и если так проживешь всю свою жизнь, то спасешься, — ответил мне Семен.
— Ты знаешь, дедушка Семен, я от Бога ничего не желаю, даже и не желаю быть таким праведником, чтобы сиять подобно солнцу, но я желал бы всем своим существом любить Его так, чтобы больше меня Его никто не мог любить. Я бы хотел все, все забыть, забыть родителей, забыть дом, забыть весь мир, забыть и себя и превратиться в одну любовь к Нему. Пусть я и не наследую Царствия Божия, пусть я и никогда не увижу Христа на том свете, но я хотел бы быть не человеком, а одною к Нему любовью. Я, Семен Самсонович, как-то в лужках молился Богу, и от этой молитвы я чуть не умер. У меня забилось сердце, выступил пот, и я повалился на землю, и в это время я не был Собою, а был только одною дивною, как огонь, любовью. Вот такою бы любовью я желал быть. Вот и теперь я ничего не прошу у Бога, кроме лишь одной любви к Нему. Я хотел бы так любить Бога, чтобы в этой любви мне совершенно истаять, сгореть и быть вечною только одною любовью к Нему.
Семен Самсонович слушал меня. Наконец солнце стало уже закатываться, и день стал вечереть, и мы попросились у крестьянина, не помню какого села, переночевать. Крестьянин нас принял с ласкою, накормил нас, и мы под впечатлением дневного разговора долго не могли уснуть, наконец сон все-таки свое взял, мы уснули крепким сном.
Дедушка Семен встал рано, разбудил меня. Хозяин нас накормил молоком, яйцами, и мы опять пошли дальше. Семен опять вспомнил наш вчерашний разговор, стал продолжать его в том же самом духе:
— Вот, раб Божий Ягорий, ты вчера говорил о любви к Богу, да это мне было по сердцу; и что ж, если ты будешь просить у Бога такую любовь, Он ведь Всемогущ, может тебе и даровать ее. Ты только проси Бога. А было ли когда-нибудь тебе видение какое-нибудь?
— Нет, — ответил я ему.
— А ведь многим святым были видения, — сказал Семен.
— Дедушка! Мне ничего не надо, я очень хотел бы превратиться в одну любовь, чистую любовь к Богу. Меня больше всего к этой любви влечет то, что сам-то Бог, кажется, больше Себя любит свое творение. Когда я вдумаюсь, что сколько на небе звезд и на этих звездах тоже кто-нибудь да живет, а посмотрю на землю, все зеленеет, цветет, птички радуются, поют, кузнечики трескочут, ах! Да как же Его не любить! Вот почему я хотел бы весь превратиться в любовь к Богу.
— Да, дитя мое, любить Бога — надо отречься от себя. Говорят, что есть великие угодники Божий на Старом Афоне, вот бы там привел Бог хоть один раз побывать, а потом уже и умирать можно.
Я за эти слова сразу ухватился. Мне было очень интересно знать, где этот Афон находится, но спросить я его не мог, не мог потому, что я как-то еще не проник хорошенько в его слова. Я больше всего думал о любви к Богу. Мое детское сердце в это время от таких сладостных бесед все еще горело сильною любовью к Господу. Было около полудня. Семен был задумчив. Шли мы лесом. Семен взглянул на меня, вздохнул и сказал:
— Сойдем с дороги в сторону и немножечко присядем, я устал.
Свернули мы с ним с дороги и сели под дубом. — Ягорий, давай-ка помолимся Господу Богу, Он ведь Отец наш, — сказал Семен мне.
Семен молился стоя на ногах, а я стал на колени. Когда же Он запел своим старческим голосом «Отче наш» и пал на колени, тогда сразу загорелось мое сердце какою-то необыкновенною любовью, точно как первый раз было со мною в лужках, слезы заструились из моих очей, обильный пот выступил по мне, и я не мог удержаться от того, чтобы утаить от Семена такое состояние души моей. Чем дольше пел Семен, тем все более и более душа моя наполнялась пламенем неизреченной любви к Богу. Мне хотелось в это время сгореть и превратиться в это сладкое пламя любви к Богу; мне хотелось быть только одной любовью к своему Творцу. Когда же Семен кончил петь «Отче наш», я уже лежал на земле совершенно обессиленный и изнеможенный от того огня, который горел в душе моей. Через час мы встали и отправились дальше.
Шли мы молча, но на душе у нас было спокойно. Уже солнце стало закатываться, а до ближайшего села было еще далеко.
— Семен Самсонович, — спросил я, — ты вчера говорил о Старом Афоне, если что знаешь, скажи мне о нем.
— На Афоне живут одни святые, избранные рабы Христовы, — начал говорить Семен. — Из них некоторые видели там Матерь Божию, а другие до самой смерти своей видят Ее и беседуют с Нею. Так мне передавали те, кто был на этой святой горе. Вот бы тебе, моя ягодка, отправиться туда! Я думаю, что ты там будешь.
— У меня, дедушка, паспорт только на три месяца дан, и денег один только рубль имею, — ответил я.
— Ягодка моя, если угодно Богу, то Он все тебе даст, и ты будешь на Афоне. Ты помнишь, что тебе сказал о. Иосиф в Задонске? Он предрек тебе быть на Афоне. Афон — жребий Божией Матери. Ты будешь на Афоне и скоро будешь, так мое сердце говорит мне.
Я дальше не мог слушать его, я упал к его ногам и горячо стал просить его, чтобы он помолился о мне Царице Небесной. Семен, видя меня лежащим у его ног, заплакал как ребенок, и, поднимая меня, говорил:
— Я верю, что в нынешнем году будешь на Афоне, но оттуда вернешься опять в Россию.
Взошли мы в село, переночевали. Утром рано опять пошли дальше. Удивительное дело, чем идем дальше, тем я все более и более восхищаюсь творением Живого Бога.
Всякий человек, всякое животное, букашки, кузнечики, цветы, всякая травка так мне были близки, родны, что я даже целовал их, как своих родных братьев и сестер. Радостно мне было тогда! Как-то во время этого пути, Семен заболел. Мне было очень жаль его. Я достал ему молока, попросил крестьянина, чтобы для Семена была истоплена баня. Крестьянин послушал меня, дал нам баню, я ее сам натопил, воды наносил, нагрел ее и повел Семена в баню. В бане я его выкупал, попарил, как следует, и на следующий день Семен мой был здоров.
Так мы шли с ним в Киев. Каждый день мы в поле с ним молились Богу, каждый день мы беседовали о Боге, о Царстве Небесном. Легко было нам на душе. Мы чувствовали себя владыками, царями на земле. Вся природа как бы ликовала с нами. Я особенно хорошо чувствовал себя, когда приходилось идти нам по полям и лесам. Будили мою душу жаворонки, соловьи, дрозды, щеглы, журавли, вообще все птицы, животные, леса и травы, а ночью — звезды небесные. Так мы шли двадцать суток. На двадцать первом дне мы уже вступили в Киев. Здесь меня особенно поразило лаврское пение. Мне казалось, если бы дьявол хотя бы один раз заглянул в Успенский храм этой лавры, то он, услышав лаврское пение, наверно покаялся бы!

Пребывание на Афоне.
В Лавре я пробыл только несколько дней. Семен мой, посетив все святыни города Киева и распростившись со мною, отправился обратно домой. Я остался в Киеве. Пробыв еще несколько дней в Лавре, я горячо помолился Господу Богу и решился пешим отправиться в Одессу, а оттуда и на святой Афон. Это было в начале так июня. Шел я больше по железной дороге, так как я боялся заблудиться. Шел я один. Нужно сказать, что от самого Киева и до самой Одессы я чувствовал себя еще глубже утопающим в безбрежном океане любви Бога ко мне. Нужно сказать еще и то, что любовь Божия ощущается только любовью сердца к Богу. О, как хорошо любить Бога! Я никогда не забуду этих златых дней моей жизни! С самого раннего утра, еще до восхода солнца, отправляешься в путь. Сладко становится на душе! Пшеница, овес, рожь, как море, колышутся то в одну, то в другую сторону, жаворонки поют, ласточки, как фейерверк, — возле и около тебя летают, и ты идешь, как властелин, переступая с ноги на ногу по дивному развернутому перед тобою разноцветному ковру чудной, пахучей, мягкой зелени. Ах, дивны дела Божии! Были дни и ночи, когда я окончательно умирал от любви к Богу. Все частички души и тела моего были охвачены пламенем любви ко Христу моему. Одно слово «Христос», «Бог» моментально делало меня новым существом. В это время у меня было русское Евангелие. Я ежедневно среди полевых хлебов садился где-нибудь на песок или какой-нибудь холмик, покрытый зеленью, и принимался горячо читать эту Божественную Книгу.
Читая эту книгу, я приходил в такое торжественное настроение души, что откладывал Евангелие и предавался молитве. О, как тогда близок был ко мне Христос! Я Его ощущал в себе, ощущал во всех формах природы. Все как будто бы мне говорило: Христос во мне. Так говорили поля, леса, травы, цветы, камни, реки, горы, долы и вообще вся тварь! Все становилось Его храмом, Его обителью. Не было такого предмета малого и великого, чистого и нечистого, где я не ощущал бы своего Господа. Мне тогда казалось, что в одном грехе нет Христа, а все творение и весь мир был храмом, носителем Христа. Были дни, когда у меня от сильной любви к Богу прекращался аппетит, и я ничего не хотел ни пить, ни есть. Однажды как-то я шел лесом, и вот я увидел дикую козу с маленьким козленком, я уже дальше идти не мог, у меня подкосились ноги, и я еле свернул с дороги, пал на колени и опять полилась моя молитва к Богу, и я тут несколько часов простоял на одном месте.
Эти дни моего путешествия в Одессу были самыми торжественными днями в моей жизни. Были в это время и светлые ночи. Я неоднократно целые ночи проводил в торжестве духа. Ночевал я больше в поле. Но вот я встречаюсь с полицией, пристав спросил, кто я и откуда, потребовал от меня вид. Когда он узнал, что я иду пешим на Афон, он так и покатился со смеху. Затем, повел меня к себе на квартиру. Здесь вторично опросил меня, я то же самое ему сказал. Здесь он уже не смеялся. Напоил меня чаем, дал двадцать копеек; и я отправился опять дальше. Помню, что с этого дня я до самой Одессы не ночевал в домах, а все в поле. Нужно сказать, что я почему-то за эти дни стал избегать людей. По два, по три дня я ничего во рту не имел, но я чувствовал себя совершенно здоровым и сильным. Через пятнадцать дней я, наконец, добрался и до Одессы. Как только я стал подходить к Одессе и увидел море (я его никогда не видел), то душа моя опять забилась ключом радости. Я весь в слезах смотрел на это море. И все время шептал: «Господи, Ты все можешь, проведи меня на Афон». Когда я вступил в самый город, то прежде всего я стал расспрашивать: где Пантелеймоновское подворье; мне указали, где оно находится.
Когда я пошел на ту улицу, где находится подворье, то один бедняга увидел, что я деревенский мальчишка, схватил у меня мою последнюю шубенку и побежал от меня. Я ничего ему не сказал, хотя было и жаль шубенку. Прихожу я на подворье. Монахи, видя меня таким замухрышкой, стали мною интересоваться, расспрашивать. Когда они узнали, что я хочу быть на Афоне, то одни смеялись надо мной, другие же смотрели на меня как на ненормального мальчугана. Только один из них приласкал меня и сказал мне серьезно, что я как по своей крайней молодости, а затем, как беглец от родителей, хотя бы имел и деньги и документы, все равно, я на Афоне быть не могу. Эти слова монаха как громом срезали меня. Я заплакал. Настала ночь. Я от тоски ни пить, ни есть не мог. Когда все паломники улеглись спать, я из этой комнаты вышел и начал в молитве изливать всю свою тоску. На заре я пришел в ту комнату, где мне было отведено место среди других паломников. Я лег спать. Во сне вижу икону святого мученика Пантелеймона. Утром встал и отправился по городу искать какую-нибудь себе работу. Все, к кому бы я ни обращался, смеялись надо мною, а слезы так и катились по моим щекам. Не помню на.какой улице, подошел ко мне один господин, довольно прилично одетый, и, видя, что я так сильно плачу, спросил меня: «Мальчик, о чем ты так сильно плачешь?» Я рассказал все подробно, как я ушел от родителей, как я дошел до сего места и как я хочу быть на Афоне. Выслушав меня, господин ввел меня в свой дом, сел за письменный стол, написал мне прошение на имя градоначальника Зеленого и велел мне взять свои документы и положить в это прошение и отправиться сейчас же к градоначальнику. Я так и сделал. Прихожу к градоначальнику. Когда градоначальник Зеленый увидел меня, то засмеялся и тут же взял от меня мое прошение и начал его читать. После этого он попросил по телефону Пантелеймоновского подворья настоятеля. Когда настоятель этого подворья явился к градоначальнику, то градоначальник указал ему на меня, велел ему отправить меня на счет монастыря на святой Афон. Боже мой, какою радостью тогда наполнилось сердце мое, и я не знал, как и благодарить Господа Бога за Его ко мне великую милость! А паломники один перед другими спешили спрашивать меня и почти все удивлялись провидению Божию, свершившемуся надо мной. На следующий день я вместе с паломниками оправился на пароходе в Константинополь. Море на меня мало произвело впечатления. Но вот на третий день рано утром я увидел город необыкновенной красоты — Константинополь. Меня особенно поразило его местоположение и бесчисленное множество минаретов. В Константинополе мы пробыли дней пять и за это время обошли почти все святые места. Сильное, неотразимое впечатление на меня произвел храм св. Софии. Здесь я плакал, но слезы мои были не чувство всеподавляющего страха, а величия сего святилища Господня. Я не скорбел, как другие, что этот храм стал мечетью, я с этим в душе своей мирился, зная то, что и мечеть есть храм Божий. Был я в турецких монастырях, где иногда как-то странно вертятся дервиши.
Наконец, наступил день нашего выезда из Константинополя прямо на святой Афон. Ехали мы приблизительно несколько дней. Когда же стали подъезжать к Афону, то я не мог равнодушно смотреть на это святое место: ноги мои дрожали, сердце билось.
«Боже мой, — заговорил я сам себе, — вот где живут святые! Вот где Царица Небесная появляется своим праведникам, вот где почивает благодать Божия!» Появились на нашем пароходе афонские монахи, стали нас приглашать к себе, и я с другими паломниками отправился в Пантелеймоновский монастырь. Здесь мне не понравилось: монахи как-то холодны в своих между собой отношениях, и это мне в них не нравилось. Из этого монастыря я отправился в Андреевский монастырь, и вот здесь мне очень понравилось.
Андреевцы почему-то обратили на меня свое внимание, особенно иеросхимонах Мартиниан, потом Иезекииль, Варнава и сам настоятель великий Феоктист. Этот Феоктист был величайшим монахом в своей святой обители. Он был необыкновенно кроток и смирен сердцем. До него и после него равного ему не было такого смиреннейшего настоятеля в сей святой обители. Этот-то о. Феоктист и принял меня в свою обитель. Меня почему-то в этой обители называли японцем. Я предполагаю, что меня так называли потому, что у меня губы как-то выделялись, и по ним мне дали афонцы такую странную кличку. Когда я стал уже числиться послушником сей святой обители, когда стал исполнять клиросное послушание, то душа моя как будто бы чем-то стала наполняться светлым, добрым и святым. Я ежедневно ходил к о. Мартиниану и открывал ему все свои мысли и чувства. Молитва в то время очень сильна была во мне. Каждый день я как будто бы развивался, рос, совершенствовался, расширялся. Скоро я заболел ангиной, меня несколько раз сам настоятель о. Феоктист посещал больного. Через две недели я поправился. Скоро после этого меня отправили в Константинополь. Здесь я был некоторое время поваром и в то же время учился греческому языку.
В Константинополе монахи тоже меня любили и любили горячо. Здесь я часто ходил по разным святым местам. Один раз я отправился в Софию, и там я встретил кучку мулл. Эти муллы обступили меня, и два из них хорошо говорили по-русски. Я вступил с ними в дружескую беседу. Они мне сказали, что здесь, в сем храме, когда-то гремели речи Иоанна Златоуста. Эти слова турецкого муллы так на меня сильно подействовали, что я с этого самого момента почувствовал какое-то тяготение к проповедничеству. Я горячо просил Господа Бога и Царицу Небесную, чтобы и я был проповедником. С этого времени я начал читать Священное Писание, святоотеческие книги, творения отцов Церкви. Более других отцов я любил Оригена, Василия Великого.
В Константинополе я прожил несколько лет. Затем вернулся опять на Афон и здесь опять стал предаваться подвижнической жизни. В этот раз под день Святой Троицы, после долгого стояния церковной службы, я уснул и вижу очень реальный сон. Вот перед моими взорами развертывается какой-то дивный сад, изрытый грядами, и эти гряды, подобно волнам, одна за другой тянутся цепью. На этих грядах растут дивные цветы, а между ними ходят мужчина и женщина, и они к каждому цветку подходят и, наклоняясь над ним, поют: «Рай мой, рай мой». Я проснулся и тут почувствовал, что я где-то был. С этой минуты я трое суток не ел и не пил, а только от какой-то великой внутренней радости беспрестанно плакал. Отец Мартиниан, видя меня в таком состоянии духа, радовался. Жизнь моя на Афоне, при всех моих стремлениях к духовному подвигу, встречала со вне большие соблазны. Они проявлялись больше всего в том, что афонцы больше, чем самого дьявола, боятся национального безразличия. Для малоросса великоросс — сатана, а для великоросса малоросс — демон. Кроме сего, все они, еще того хуже, разделяются на губернское, уездное землячество. Другой соблазн — построенные в больших городах подворья, где монахи совершенно погибают. Третий соблазн, самый коренной — деньги, деньги и деньги! Я не раз с некоторыми монахами пытался откровенно беседовать, но я всегда уступал им, потому что они приходили в озлобление. Больших подвижников я не видел там. Если и приходилось с некоторыми подвижниками сближаться, то я скоро разочаровывался в них, разочаровывался потому, что у них, как я замечал, при всех их духовных подвигах, отсутствовала нравственная сторона в жизни, особенно это было заметно по отношению к ближним. Так я прожил некоторое время на Афоне. После сего моего пребывания там настоятель решил отправить меня в Петроград, тоже на подворье. В Петрограде случайно я познакомился со старшим келейником митрополита Палладия. Он меня представил митрополиту, а последний на свой счет отправил меня в Сибирь в Томск к епископу Макарию, а еп. Макарий к начальнику Алтайской духовной миссии.

Блаженный Максим.
Из Петрограда я не сразу поехал в Сибирь, но сначала посетил родителей, затем снова вернулся в Петроград и уже после этого отправился в Томск. Родители мои были очень и очень обрадованы моим приездом. Они уже не знали, что и думать обо мне. Когда я первое письмо послал им с Афона, и они его получили, то, говорили они мне, все-таки веры у них не было, что я на Афоне. Не поверил этому и нашего села священник. И вот Бог привел свидеться... Мама моя очень хотела, чтобы я побывал у, как звали одного крестьянина, почитаемого в окрестности за святого и прозорливого. К нему в П. съезжалось и приходило множество народа, и ни с кого он не брал денег. Я отнесся к предложению мамы с каким-то недоверием, но заинтересовался и на следующий же день с одним крестьянином отправился к этому дивному Максиму. Как только я вступил в его избушку, я увидел что-то поразительное. Максим стоял на коленях и, подняв свои руки к небу, кричал: «Откуда ко мне пришел сибирский миссионер! Ах, Боже мой, сибирский миссионер!. Дивны дела Божий! Степан, Степан Пермский пришел ко мне! Боже мой, Боже мой, да, Степан Пермский пришел ко мне!» Максим поднялся, бросился ко мне и начал целовать меня. Затем быстро, как юродивый, он выбежал из своей избы и, как кошка, полез на чердак, схватил целое беремя каких-то кольев, обрубленных деревцев, веток, пней и внес в избу. Все это он почему-то называл литерами. «Вот это есть литеры, — начал часто-часто говорить Максим, объясняя мне свою мудрость. — Эти литеры есть тоже мудрость, да, мудрость». Он взял один кол, который с одного конца был как-то загнут и имел форму серпа, а другой конец имел форму ножа или меча. И это не было искусственно сделано, а являлось делом самой природы. И вот дядя Максим берет этот кол и начинает мне объяснять. «Это есть, — говорил он, — литеры, по которым я читаю премудрость Божию. Вот смотри, с одного конца серп. Это, батюшка мой, указывает на то, что будут времена, когда мечи перекуют на серпы. Ах, дивны дела Божий! Скоро будет время, когда войны не будет, да, не будет. О, Господи Боже мой, дивны дела Твои... Я воробей, а моя мать — синичка, и мое дело — не робей. Дивны дела Божий, война должна исчезнуть с лица земли (Максим плачет). Будет время, когда никто не будет воевать (целиком приводит место Исайи пророка)». Затем берет другой кол, третий, и все колья отличны друг от друга, и пользуясь этим их отличием, Максим по ним объясняет Священное Писание или предсказывает какие-либо важные события. Я же, когда смотрел на него и слушал, что он говорит, пришел в такое умиленное состояние духа, что, точно как ребенок, плакал неутешными слезами. Мне было в то же время очень радостно. «Слушай, батюшка, — обратился ко мне Максим, — в то время, когда Господь тебя поставит делать дивные дела Свои, тогда помяни и меня грешного. Ты знаешь, здесь прославится имя Христа, здесь будет место свято. Ах, Боже мой, Боже мой! Вот беда, нет теперь христиан; вот горе, все почти стали врагами Христовыми (сам плачет). Евангелие поругано, да, поругано. А ты, батюшка, будешь миссионером и будешь в Сибири. Туда и родителей своих переведешь. Ах, дивны дела Божий! Говорят, что я сумасшедший, а ведь без сумасшествия, батюшка, не взойдешь в Царство-то Божие. Я, батюшка (падает сам на колени и молится), видел в лесу Святую Троицу в виде трех световидных, подобно солнцу, воинов, препоясанных солнечными лучами. Дивны дела Твои, Господи! (Максим рыдает). Вчера я видел Петра и Павла, Апостолов Христовых. Они, батюшка, они открыли о тебе мне, и вот ты, батюшка, будешь их дело делать. Господи, Господи, Господи! Дело Божие вручается человеку». Максим становится передо мной на колени, а я упал перед ним, как перед самим Господом, и мы оба подняли такой плач, как будто над каким-нибудь только что умершим близким другом. А толпа, пришедшая к Максиму, при виде нас плачущих, и сама пришла в сильное рыдание.
«Я просил Бога и святых апостолов, чтобы они сохранили тебя, да, чтобы сохранили тебя. На тебя сатана собирает, батюшка, всю свою рать и хочет тебя погубить, окончательно погубить, но я молился, и твоя мама тоже молится Христу. Затем, батюшка мой, дьявол, как я слышал, всю жизнь будет преследовать тебя. Вот будут дни, когда, батюшка, будет страшная война, весь мир будет воевать, и ты из Сибири поедешь туда и будешь на войне. Война — это суд Божий. Это еще не последний суд Божий. Суд этот над христианами за то, друже мой, что они попрали Святое Евангелие, Христиане ныне отвергли Святое Евангелие (Максим рыдает). А что будет после войны, я пока, батюшка, тебе не скажу...» После этих слов Максим сразу загрустил и ушел в себя. Минут двадцать он совершенно молчал, а я не сводил с него своего взора. После этого молчания Максим обратился к толпе и начал ей говорить какими-то несвязными афоризмами. А затем снова стал говорить о том, что Евангелие Святое попрано христианами. «Жить по Евангелию, — говорил он, — надо быть сумасшедшим. Доколе люди будут умны и разумны, Царства Божия на земле не будет».
В тот же день вечером я отправился домой. Максим произвел на меня такое сильное, неотразимое впечатление, что я ушел от него точно совсем другим человеком. Когда я приехал домой и рассказал обо всем виденном и слышанном, то мама моя прямо сказала, что Максим «предсказывает чистую правду».
Через дней семь я отправился один в лес, так называемый Высоцкий. В этом лесу, в самом уже его конце к западу присел отдохнуть. Слышу шаги, оглянулся и, о, ужас! Максим шел ко мне. «Друг мой, я здесь искал ослиц, а нашел тебя. Ты знаешь, я полюбил тебя всем своим сердцем, да, полюбил тебя. Пойдем в следующий лес». Пошли. «Смотри, батюшка, все дела Божии дивны, о, дивны! Вот лес, ручейки текут, цветы цветут, травы зеленеют, птички Божий поют, и все это — дела Божий! Когда мы вошли в самую глубь леса, тогда Максим пал на землю, простер свои руки к небу и запел: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». Когда он запел третий раз, я повалился на землю и лишился сознания. Не знаю, долго ли я находился в таком состоянии, но когда я пришел в себя, то увидел, что Максим стоит на том же самом месте с воздетыми к небу руками. Он что-то шептал, но что, разобрать я не мог. Начал и я с ним молиться. О, эти минуты никогда не изгладятся из моей памяти! Когда молитва была закончена, Максим взглянул на меня и опять сделал несколько поклонов. После этого мы сели, помолчали, а затем начал говорить Максим: — Без молитвы все добродетели — точно без почвы деревья. Ныне нет молитвы в жизни христиан, а если есть, то жизни в себе она не имеет. Христос сам молился и молился больше всего в горах, на горных вершинах, где кроме Него Одного никого не было. Христианин, друже, есть человек молитвы. Его отец, его мать, его жена, его дети, его жизнь есть один Христос. Ученик Христа должен жить только одним Христом. Когда он так будет любить Христа, тогда он обязательно будет любить и все творение Божие. Люди думают, что нужно прежде любить людей, а потом и Бога. Я и сам так делал, но все было бесполезно. Когда же начал прежде любить Бога, тогда в этой любви к Богу я нашел и своего ближнего, и в этой же самой любви к Богу всякий мой враг делался мне другом и человеком Божиим. Первая самая форма любви к Богу есть молитва. В настоящее время повсеместно христиане настроили множество храмов, стали грамотными и учеными, а живой молитвы нет. Вот в чем великая беда. Молитва делает человека евангельским человеком, человеком Христовым. Если бы христиане знали силу молитвы, то они были бы перерождены. Я ведь мало знаю грамоты, а молитва учит меня, как мыслить, говорить и делать. Ты, друг мой, знавал Семена Самсоновича. Его молитва переродила, и какой он был великий человек! Мы часто в лесу с ним молились. Но этого мало, чтобы только молиться. Нужно за Христа ежедневно умирать, и в этой смерти — жизнь христианина. Так дух во мне говорит: нужно за Христа умирать. Мы еще живем, и эта жизнь наша есть точно младенческое еще состояние души. Зрелость ее — смерть и смерть ради Христа. Когда мученики умирали за Христа, тогда они вкушали настоящую жизнь, и эта жизнь для них так сладка, что они забывали страдания и самую смерть! Я, юродивый Максим, и говорю, что без юродства нельзя Царства Божьего наследовать.
— Дядя Максим, ты помолись обо мне Богу, чтобы я любил Бога больше, чем самого себя. Я хотел бы быть одною чистою любовью ко Христу своему. Я ничего от Бога не хочу, как того одного только, чтобы беспрестанно любить Его до полного самозабвения, — так я молил Максима.
— Без молитвы, — ответил он, — нельзя любить Христа. Чаще молись, и молитва родит в тебе любовь к Богу. Молись в лесу, молись за сохой, молись в поле, молись во рвах, но молись так, чтобы тебя никто не видел. Еще я должен сказать, как и дух во мне говорит: с минуты Воскресения Христова вся земля стала троном Спасителя Господа. Трон самый, где является Воскресший — наши сердца. О, дивны дела Божии! Когда я помяну имя Воскресшего Христа, тогда я делаюсь как бы пьяным от радости. Тогда Христос представляется мне не столько небесным, сколько живущим среди нас на земле, живым, действительным Царем Славы, почивающим в сердцах наших. Если бы мы имели чистое сердце, мы бы Его телесными даже очами видели, как Воскресшего Сына Божия, живущего на земле с нами, со Своими братьями и учениками. О, дивен Христос, Воскресший — Господь, брат наш по человечеству и Бог по Божественной Своей природе.
Максим запел «Христос Воскресе». Радостно и светло стало у меня на душе. Сердце загорелось каким-то дивным пламенем, и я склонил колени и начал молиться Богу. Максим положил на мою голову свою левую руку и еще громче запел «Христос Воскресе». Когда он умолк, то на душе было сладко, что я готов был растаять от этой сладости.
Стало вечереть. Глядя на солнце, Максим начал торжественно говорить: «Будет время, и праведники просветятся как солнце в Царстве Небесном. Это — Дух Божий. О, дивен Христос! Он создал нас из небытия, вызвал в жизнь, обеспечивает нас всем необходимым, и через короткое сравнительно с вечностью время просветит нас славою Своею так, что мы подобны будем солнцу! Я думаю, что будет время, когда вся тварь ощутит Воскресшего Господа».
После этого Максим пал на траву и громко вскричал: «Господи, если возможно, то помилуй и спаси и диавола и всю его ратную силу. Георгий! Молись и люби Бога и всю Его вселенную и все Его создание. Чего себе не желаешь, того и самому дьяволу не желай. В нем есть еще сознание о Боге, может быть, это сознание дает ему еще возможность покаяться. Это моя жалость к творению Божию. Стало уже темно, нужно было идти домой».
— Скажи мне, дядя Максим, — обращаюсь я на прощание к нему, — что мне делать, чтобы быть любовью ко Христу?
— Я тебе сказал уже, а теперь и еще скажу: Будет время, когда Сам Бог укажет тебе, что нужно делать. Так дух во мне говорит: ради Христа всегда на все будь готов. Кто во Христе, для того нет страдания и смерти.
После этого Максим простился со мною и пошел еще дальше в глубь леса, а я отправился домой.
Дома я не мог ни пить, ни есть. Всю ночь сердце мое горело каким-то дивным огнем любви к Богу и людям. Сна не было. Мне казалось, что я был в другом мире, совершенно не похожем на настоящий. Несколько раз я принимался плакать. С этого именно мгновения мне стало всех и все жалко: жалко умерших, жалко живых, жалко всех людей без различия их национальности, веры, пола, возраста. Жалко всех животных, птиц, насекомых, жалко растений, земли, солнца, воздуха. «Дивный Максим! Славный Семен! — думал я. — Вас Господь наградил своею великою милостью. А я, что меня ожидает, могу ли я даже мечтать о такой духовной высоте, на какой стоят эти сыны Царства Христова». Назавтра, думал я, снова пойду в лес. Но не было суждено: я заболел, пролежал несколько дней, и приблизилось время моего отъезда из дому. Я отправился на ближайший вокзал. Только что выехал из своего села, как увидел ожидавшего меня Максима. Максим в полном смысле слова уже юродствовал. И в своих движениях, и в словах это был совсем не тот человек, каким я его встретил несколько недель назад в лесу. Говорил он отрывочно, речь свою пересыпал рифмами, понять его было очень не легко. Я весь путь плакал. Его слова, хотя и были непонятными, на зато они имели какую-то остроту и с необыкновенною силой проникали в мою душу. Когда мы стали подъезжать к вокзалу, Максим, не простившись со мною, побежал полем в лес, и только я его в этот день видел. Простившись с родителями, я отправился вновь в Петроград.

Продолжение следует...