Максимка-негритёнок

Тысяча девятьсот девяносто какой-то год. Макс Ушаков возникает у меня на пороге - угрюмый и загадочный, как сама Судьба. Он возникает на пороге, таинственным взором глядит на меня... молчит... затем произносит:

- Старик, дело есть. Пойдём.

- Куда? - спрашиваю я Макса.

- Увидишь, - молвит загадочный Ушаков, и манит куда-то, манит. И молчит, ничего не говорит больше.

Ладно... Одеваюсь, выхожу из квартиры, бреду за Максом по октябрьской сырости - а может, по первому морозцу - не помню уже... Помню только, что это октябрь был, последние числа месяца. Идти никуда не хотелось - хотелось спать, или, на худой конец, читать какую-нибудь книженцию, забравшись с ногами на диван, и обложившись со всех сторон тёплыми, пыхтящими собаками - но этот хренов мултипликатор Макс уже выдернул меня из моего маленького уютного мирка, уже тащит куда-то по октябрьской неуютной улице. Я покоряюсь, я иду - и Макс рядом идёт. И молчит. Загадочно молчит.

Сворачиваем с Пионерского на Киевскую, и здесь он ненадолго обретает дар речи:

- Мы с Женькой хотим тебе кое-что продать...

- Что продать?! - я злой, я сейчас буду огрызаться по любому поводу - а если сейчас окажется, что они с Монохончиком (а они - оказывается, вдвоём с Монохончиком!) хотят впарить мне какую-нибудь хрень, то меня порвёт на стотысячпятьсот частей. Порвёт меня - а они с Женькой окажутся забрызганными.

- Негретёнка... - мрачно и как-то печально произносит Макс, и замолкает. И весь остальной путь мы проделываем молча.

Путь наш был недалёк: от моего дома до Училища Искусств, в котором на тот момент учились оба персонажа, и в котором до этого некоторое время успел поучиться даже я - три минуты пути по улице Киевской; но мы даже до Училища не доходим - мы сворачиваем в мрачный тоннель, и заходим в соседний с Училищем двор-колодец - в тот самый, в котором в восьмидесятые годы размещался гараж Иркутского обкома КПСС и облисполкома, и где жили Чёрные Чайки - элитнейшие совецкие членовозы, каждый выезд которых в город был для нас, мальчишек, настоящим Событием. Но мы с Максом явно не "Чайками" идём любоваться: мы идём совершать какую-то таинственную сделку, в центре которой находится таинственный "негритёнок". А что за "негритёнок" - чёрт его знает... Вернее, знают только Ушаков и Монохонов.

Заходим во двор.

Идём в самый дальний угол этого двора - там есть такой хитрый закуток с лавочкой, где можно спокойно присесть, пивка выпить, покурить... вот в этот закуток мы и идём. К этой самой лавочке.

На лавочке сидит Женька Монохонов - сидит он, весь такой, как всегда: на голове - беретка его вечная, и взгляд куда-то в вечность устремлён. Есть Монохон - и нет Монохона: тело его здесь пребывает, а дух... дух где-то в астральных высях парит. Поэтому, Монохон нашего прихода не замечает: у него, кажется, свой приход наступил - а на нас с Максом он плевать хотел: сидит, и медитирует, Маугли бурятский...

Но Монохонов - это ещё не самая важная часть пейзажа, а - так, дополнительный штрих... Потому, что самая важная часть пейзажа - это то, что лежид у монохоновских ног. А лежит у монохоновских ног ТЕЛО. И - не просто ТЕЛО, но - тело одушевлённое, и даже шевелящееся - просто, тело это связано по рукам и ногам. Оно мычит, тело это: я так понимаю, что ему не только руки и ноги связали, но ещё и завязали лицо шарфом, поэтому кричать тело не может, мычит только... Причёску тела вижу - лица не вижу; а причёска - знакомая какая-то...

- Вот! - указывает на связанное тело довольный Макс, - негритёнок! Максимка! Настоящий, живой! За пол-цены уступим! А не будешь брать, - здесь Ушаков понижает голос, и интонации его становятся интимно-доверительными, - так Монохон его - чик! - и всё! Ему же - что барана зарезать, что негритёнка - без разницы: кочевник, степняк...

А Женька сидит, и смотрит в одну точку. И курит. И не реагирует на нас.

- Ты деньги давай, - говорит Макс, - и забирай своего негритёнка. Специально для тебя ловили! Будет жить у тебя, поручения разные исполнять: за пивом, там, сбегать, или за сигаретами... Тысяча рублей всего - смешные деньги!... А то, Женька его - того...

А Монохон сидит, и молчит. И курит. А тело у его ног шевелится, гулькает, и подаёт прочие признаки жизни.

Даю Максу тысячу - чёрт его знает, что у них на уме, у импрессионистов этих! - и нагибаюсь к лежащему на земле телу, начинаю спасать его от пут. Перво-наперво, снимаю с морды "негритёнка Максимки" шарф - и тут оказывается, что вовсе это и не "негритёнок Максимка", а вовсе это Ромка Гаврилин, который тут же начинает громко и с выражением материться.

-У-у-у-у-у-ур-роды! - орёт Ромка, пока я его распутываю, - Ур-роды, ****ь! - я развязываю этой неблагодарной скотине Гаврилину ноги, и он тут же подскакивает, и убегает прочь: - Ур-роды-ы, *****, пида**сы-ы-ы!...

Монохонов сидит и ржёт.

Ушаков, деловито спрятавший выданную ему тысячу рублей, оборачивается ко мне, и нравоучительным тоном произносит:

- Ну, что?... Упустил негритёнка, да? Убежал он, убежал! Беги, догоняй теперь! А мы с Женькой пиво пойдём пить!

Монохон, не проронивший за всё это время ни слова, поднимается со скамеечки, и они с Максом уходят.

Пить пиво они меня не позвали.

И Гаврилин убежал. Я уверен, что он ждал этих работорговцев за углом.

Я остаюсь один под холодным октябрьским небом, в пустом дворе-колодце.

Идёт первый снег.

Занавес.


Рецензии