Я глубоко неверующий тип...

Гарри Цыганов
Отрывок из романа «Гарри-бес и его подопечные».
Роман опубликован в издательствах Belmax, 2000; Молодая гвардия, 2005

Анонс произведения "Я глубоко неверующий тип..." был удален из ленты анонсов модераторами сервера на основании пункта 7.3 Правил пользования сервером. Согласно этому пункту, модераторы имеют право снимать анонсы, не соответствующие редакционной политике.


©

Я глубоко неверующий тип... Это так. И все разговоры о любви к Богу вызывают во мне бесконечную усталость. И скуку. И раздражение. Меня тошнит от разговоров. И от вашего Бога тоже. Он неприятен мне как крыса. Он мне отвратителен. Он болтлив как престарелая девственница, тёмен и истаскан как привокзальный бомж –  весь в лишаях и чирьях... Он гадит под себя и воняет так, что можно задохнуться… Он стращает всех страшной карой, а сам ищет вшей у себя в бороде... Впрочем, он не опасен, как хочет казаться... разве что заразит вас чесоткой.

Когда разводят разговоры о духовности, нравственности, святости, жертвенности, покаянии и прочей глобальной ерунде у меня начинают прокисать внутренности. Моё бедное сердце покрывается вонючей слизью, а душа застывает и стыдится, словно её раздели и  выставили напоказ. Мир становится тряпочным, лоскутным... всё ненадёжно, в прорехах... Тряпочные попики произносят тряпочные слова... и смотрят в надутый пузырь неба... а там, в пузыре их тряпочный бог – скалит гнилые зубы…

По-моему, если Христос явится на землю ещё раз, он первым делом даст пинка первосвященнику и разгонит плетью весь этот пыльный и душный балаган, именуемый Церковью Господней. Чтоб не болтали ерунды и не врали... Я бы первый подал ему в руку плётку.

Один был свободный человек, и того как вора подвесили. Но если он ещё раз попробует сказать им подобное... они не распнут его... нет... Его зарежет в подъезде какой-нибудь мрачный малый... или проломит череп трубой нанятый бомж. Всё будет шито-крыто. Точно. Ну и я умолкаю... К чему?

В принципе мне глубоко плевать на вашу церковь, на ваших косящих попов, на ваши тысячелетние комплексы, умильные слёзы, тщедушное покаяние... На ваши глупые праздники тоже плевать... Я сам по себе. Я пью по будням...

Я опять нажрался. Не скажу, чтоб это стало событием невероятным или уникальным. Просто нажрался я страшно. Я не всегда нажираюсь так страшно... В этот раз я нажрался как-то особенно изуверски. Я изнасиловал себя. В извращенной форме. С особым цинизмом. Я вбивал в себя любое спиртное, попадавшееся мне на глаза, с такой страстью и в таком количестве, что впору было заподозрить чей-то злой умысел. Кто-то явно желал разделаться со мной. С моим нарождающимся оптимизмом...

Сначала этот Кто-то напомнил мне моё место. Вернее, то место, где хотел бы меня видеть... То гнусное местечко, куда с радостью засадил бы меня навечно! Напомнил через двух несвежих старух, случайно возникших передо мной – усохших экспонатов прошлой жизни. Один вид их вызывал глубокую, глухую, беспросветную тоску... Но они ещё открыли рот! Эти две жёваные резинки, две престарелые улитки, прилипшие к мутному, запотевшему стеклу своей закупоренной и вечно засранной колбы, в которой они проживали; эти две мумии без вкуса, цвета и запаха, эти два измятых и пыльных пергамента, проеденного мышами, открыли свой рот!

-Что это у тебя в глазах постоянный испуг? – спросила, как у погибшего, одна старуха.
-И грусть какая-то... – вставилась участливо другая.

Они раскусили меня! Эта прошлогодняя слежавшаяся листва, неспособная даже на шорох, этот прах, вылезший из-под грязного снега, залез ко мне в душу и выудил главную тайну!
Испуг в глазах... Скажите еще: испуганная совесть... И будете абсолютно правы. Это всё про меня. Но я сопротивляюсь, видит бог, я борюсь и побеждаю! Неужели не видно, каким я стал! Я стал другим!!

К этому времени я выпил только два стакана сухого вина. Я ещё мог проскочить... Мог увильнуть от огненного Молоха, спрятаться, отсидеться... Но тот, кто задумал моё уничтожение, уже расставил капканы...

Со мной был Крот. Он-то квасил уже неделю... и был уже по ту сторону адекватного восприятия, поэтому был лишён моих комплексов. С ним мы и вышли из дома номер 5, Старосадского переулка и направились к магазину; он – сознательно гребущий в своём направлении, я – публично разоблаченный – в сомнениях...

Мы набрали пива. Я ещё оттягивал момент своего падения. Пиво не водка. В пиве можно выплыть без особых потерь и пригрести к берегу, минуя огненное море, вулканы, зияющие бездны и тихие омуты... раздрай и развал своей личности. Впрочем, что болтать пустое – ничего нельзя было уже сделать...

Крот Тишайший – явление природы аномальной. Что-то вроде полтергейста. Он вроде есть, и как бы его нет. Шорох слышен. Звук. А самого его нет. Или как бы нет. Он растворился в мирах. Или притворился, что растворился. Причем настолько искусно притворился, что теперь и сам не знает, где он – в мирах или здесь, в реальности... Правда, спьяну расслабляется, теряет навыки, путается, проявляясь и пропадая уже бессистемно... Он всё шутит, пересмешничает... Юмор у него лёгкий, чуть-чуть застенчивый и очень смешной. Ласковый такой юмор, добрый... И сам он парень что надо. Один недостаток – нет его…

Я же не имею ни достоинств, ни недостатков. Я не знаю, что такое добродетель и порок. Я в этих делах не дока. Я лишь догадываюсь, что на том болоте и происходит самая большая путаница. Я не имею ничего общего и с прочими фраерскими понятиями... Гармония, Красота, Вера, Надежда, Доброта, Любовь... Я в них ничего так и не понял. Я давно разобрался с этими красотками – благоверными истинами. Я увлекся каждой, но не получил сатисфакции. Эти тёплые тёлки лишь разогрели меня. Они взорвали мой дух, подпалили душу, нарыли нор своими востренькими зубками... и кинули в пропасть. И я полетел в смертном ужасе, боясь расшибиться... Эти манерные дуры, с вихляющими задницами, пахнущими жизнью, округлили кукольные глазки и прикинулись девственницами... Они проникли в мою сердцевину, задев первобытный инстинкт, и растормошили зверя с клыками. Они возбудили меня до исступления и кинули, как кидают опытные шлюхи, не дав удовлетворения.

И тогда я взбесился и изнасиловал их. Я надругался над каждой и получил, что хотел: всепроникающий оргазм и безумный экстаз. Экстаз – на меньшее я не был согласен. Экстаз – моя добродетель, экстаз – мой порок. Он подпалил всё – выжег это сонное царство, не оставив во мне ничего. Только Пустоту и Боль. Пустота. А в ней – Боль. И всё!!
Но я живу! Я улыбаюсь и посверкиваю! Видите, какой я весёлый... Я двигаюсь, оставаясь неподвижным. Динамо-статичный механизм, способный пульсировать. Я пульсирую! Пульсация – и больше ничего – разве этого мало? Пульсация – вот чистая истина! Пульсация – чистая жизнь!

Испуг в глазах... Господи! Вас бы, божьи твари, пронырливые старухи, сводить на экскурсию в этот цветущий и благоухающий ад. Хоть на мгновение запустить вас в это кислотное море, показать, хотя б издали мёртвую долину, выжженную напалмом моего экстаза... Вы задымились бы у входа, сгорели, не успев ничего понять.

Испуг в глазах... А что в них должно быть? Радость? Восхищение? Благодарность? Или угрызения совести? Может быть, сострадание? Да, я боюсь! Боюсь выблевать на вас же свои изъеденные внутренности, зубовный скрежет, чёрную муть любви, безнадёгу, безверие... ошметки глухой и бессмысленной ярости!

Но броня моего духа защищает мир от встречи с этим уродом. Она ещё выдерживает натиск страстей. Вот только испуг в глазах... Эти остатки постыдного малодушия... Ах, эти глазки! Глаза – шлюхи, глаза – предатели... Они мешают мне жить! Они выдают меня за километр каждому, кто способен смотреть и видеть. Глазки-целочки, с уголовным прошлым. Глазки ангелы и каннибалы. Они выдают всё, что намешано во мне, отражают до мельчайших оттенков любое движение души. Они постыдно открыты, беззастенчиво голубы. Они отвратительно НИКАКИЕ. Глаза глупой овцы и матёрого волка, охотника и жертвы... Глаза всё принимающей тупой природы, которая всё съест, последнюю падаль, всё переварит... Ледышки, горящие углями, похотливые скромницы... Я вынужден таскать их с собой – эти две визитные карточки, две распахнутые настежь форточки! сквозные отверстия! воронки! всасывающие в себя всё. Как можно жить на таком сквозняке? Как можно существовать, имея таких чудовищных спутников?!

Но я нашёл выход. Я развернул их вовнутрь, подставив окружающим зад. Я расплевался с внешним миром (господи, как же легко и приятно его посылать!) и занялся чёрной работой: ассенизаторством и кровопусканием. Я сцеживал излишки гнилой сукровицы, отдирал коросту, долбил известковые отложения... Я нашёл ту помойку, ту выгребную яму, куда сваливать весь этот мусор, эти ядерные отходы, залежи смертоносного стронция, весь этот дымящийся хлам без цвета и запаха, который нарыл я в экстазе, исследуя изнутри свою камеру. Камеру пыток, глухой каземат, в котором ярился мой дух... Я нюхом нашёл ту помойку. Меня потянуло к белому... к чистым листам. Я судорожно схватился за эту единственную возможность не сгинуть, не задохнуться в собственном угаре. Я уже не мог существовать сам с собой в этой топке. Она накалила меня до предела!

И я сказал себе: пусть. Пусть будет так. Я напишу ЭТО. Выволоку на свет божий весь этот хлам... Эти тайные помыслы... потусторонние догадки... натужные мысли, что забродили во мне и закисли... К чёрту тайны! К чертям камеру-одиночку! В ней невозможно дышать! Я взломаю запоры и вырвусь на волю! И захлебнусь кислородом! И закричу! И не узнаю свой голос... Он сдавлен и хрипл. И более походит на скрежет. Скрежет проржавевшего механизма, пытающегося выжить... Хрип отчаяния затравленной души… Агония загнанного в угол сердца... Но в нём нет, и не будет и грамма фальши!

Это война! Да! Война до конца, до последнего вздоха! Я объявляю войну всем стихиям... Бог то иль Дьявол, мне всё равно... но я разберусь с этой мутью... что томит и убивает одновременно. Я разберусь... со всеми пыльными религиями, тупыми моралями, словами, давно потерявшими смысл. Со всеми раздутыми кумирами, что толпятся во мне, нависают, мешают дышать... Со «слезинкой плачущего младенца»... с этим лукавым божком, приходящим в полуснах к престарелым диктаторам. Со священными животными – женщинами, наведшими столько шороха, породившими столько сладострастного козлиного блеяния по поводу своих взрывоопасных задниц и животворящих щелей... С этими непорочными суками, доводящими до исступления воинов, прошедших все испытания, но подорвавшихся на солнечной полянке, в цветущих лугах на мине со страшным названием ЛЮБОВЬ. Я разберусь со всеми святынями, библейской ворожбой, христианским причмокиванием, с этим неисчерпаемым кладезем лжи, от которого не знаешь, где скрыться. Со всей этой мутной и клейкой мерзостью, что налипла за долгие годы на наши мозги и замусорила настолько, что всё потеряло первоначальный, естественный смысл.

Я разберусь. Потому что я – НУЛЬ, я – ПУСТОТА и БОЛЬ. Что может быть чище и свободней этого! Я вне организации под бессмысленным, ничего не значащим названием – человечество. Я отделил свою церковь от этого человечества.

И я стал кидать в топку всё без разбора. Без системы и выбора. Всё, что не подсунула бы мне жизнь, куда бы ни забурилась моя спиралевидная мысль, что бы ни налипло на мой воспалённый глаз. Глаз-репей, жадный до зрелищ... Всё туда – в топку! Зелёную травку и осклизлый прах, мощи святых и ****овитую девку, сладкие слюни дьявола и горькую тайну господню, молитвы, уличную трескотню, скуку, безумие, экстаз – весь этот гремучий наворот трагедии и фарса, эту эклектичную многоголовую дребедень. И всё горело! Материал оказался горючим и плавким. Белые листы слизывали всё, что не подсунул бы я. Рукопись распухла как утопленница, и зудит как осиное гнездо. Бешеные осы жалятся, заставляя меня впадать в транс и исполнять ритуальный танец дикой природы. Первородную пляску жизни и смерти под бубен шамана!

Меня достали мысли. Мысли-сперматозоиды. Я испытываю дрожь, постоянную эрекцию от запаха жизни. Я разбух, возбудился как фаллос. Я восстал с единственной целью: трахнуть эту мучащую меня красотку, вечную девственницу – Жизнь. И я сделаю это. Прорву плеву запретов, броню законов, уставов, канонов, морали – всю эту тухлятину, порождённую импотентами. Я залью пульсирующий влажный тёплый мир своей спермой, раскидаю семя и отползу назад...

Эта писанина... нелепый бред еретика... попытка выразить невыразимое... Этот текст – слова на бумаге – что это? Сточная канава моих комплексов или ребёнок, рожденный в любви? Я ни в чём не уверен... Он выпирает из меня углами, зудит, жжётся, просится в мир... Он повернул мои мозги настолько, что я уже не знаю, что было первично: текст или жизнь его вдохновляющая. Я беременен жизнью или жизнь беременна мной?

Герои моего романа... давно уже разбрелись безразлично-жующим стадом, уползли кто куда как гусеницы на огороде, и каждый самостоятельно жрёт свою капусту. Им решительно плевать на своего создателя. А может наоборот, эти – настоящие – стали разыгрывать кем-то задуманный сюжет? Мир оказался безупречно литературным. Но я давно уже не хозяин этих страниц. Я вообще не уверен, моих ли это рук дело. Кто-то нагло вмешивается в этот процесс... Очевидно тот, кто расставил капканы...

Но я не хочу никакой литературы! Я сжёг все мосты, разрушил прошлое, и Кров свой, и Церковь, оставив себе только Пустоту и Боль. Эти две чистые величины уравновешивали друг друга. Я знал, эти верные подруги не предадут никогда.

Я начал с нуля. Я – чистый белок, пульсирующий сгусток спермы, выпущенный Создателем в мир и сам несущий в себе мириады микрожизней, растёкся по влагалищу Земли в поисках животворящих яичников.

Я смог двигаться и выживать. Сам. Не верящий ничему Фома, дурак, плюющий на чужой опыт, пославший всё и вся, жил своей, и только своей жизнью. Я устраивался на ночлег, встречал рассвет, добывал пропитание, защищался от врагов. САМ. Я имел на это право. Я больше не верил в литературу.


Мы расположились в скверике на скамейке. Я сразу же приложился к пиву. Крот нет – он всё делает основательно, фиксирует каждое свое действие, будто настаивает: здесь я, в реальности, а вы что подумали? Каждое слово, произнесённое им, обязательно будет услышано; каждое действие – замечено. Я же в основном говорю в пустоту. Мне важно сказать, выпростать звук, мне, по большому счёту, плевать на реакцию, мне важно освободиться; ему – быть услышанным. Он живет профессионально; я не живу никак (хотя оба до сих пор не женаты...).

Вот и сейчас он встал убедительно, со значением, словно смотрю на него не я, а отечество, весь русский народ наблюдает за ним: рука на боку, ноги на ширине плеч, и, запрокинув голову, словно в горн трубил, не спеша перелил в себя всю бутылку. Я почти любовался им...

Я всё время хотел и не мог понять его. Комплексующий клоун, Чарли Чаплин с лицом без выражения, пугливый пересмешник, болтун, безучастный участник... Он не жил, а прикидывался, что живёт, играл роль, так и не решив какую. Они ему все не нравились... Умный человек – никакой человек. А умный и робкий? – его не существует в природе. Он исчез, спрятался... Он – выветрился...

Крот квасил вторую неделю. Квасил, как и жил – профессионально. Он умел получать удовлетворение от съеденного спиртного. Я ни от чего не получаю удовлетворения. Мне всегда мало...

Пили мы в роковом треугольнике: комбинат – магазин – мастерская (не важно чья – их здесь нарыто во множестве). Сколько тут сгинуло буйных голов! Вошли в зону его влияния и исчезли. Через годы всплывали их разложившиеся полутрупы, судорожно цепляющиеся за жизнь (или не цепляющиеся). Крот и тут проскочил. Он стал считать трезвые дни: 15... 20... 40... Потом пил. Потом вновь считал. Дошёл до двухсот. Хотел окончательно пить бросить. Не бросил. Это уж совсем, говорит, разложение личности и паскудство. Так и живет: не пьёт – считает, пьёт – считает. Тут – тоска зелёная, там – ужас смертный.

Я тоже стал считать и отмечать в календарике. Картина впечатляющая! Небосвод, усеянный крестами, вселенная, пробитая Чёрными дырами, фреска, по накалу страстей, сродни «Страшному суду» Босха.

Как, впрочем, однообразен животный мир творческих импотентов. Ходит-бродит такой великомученик средних лет, без определенных желаний, изнывая в полуминоре, полупрозрении, и никак не может пересечь черту. То ли мысль свою зафиксировать, то ли не фиксировать ничего и забыться в томлении... Как током вдруг пробьёт: годы уходят! И фоном: чёрт с ними, так было всегда. Всё было... было... Всё сказано, написано... «Всё выпито, всё съедено!»… тоска... Сколько таких скучающих Екклесиастов, дохлых Соломонов, надоевших самим себе горемык изнывает под спудом собственного бессилия...

Но есть и пострашней экземпляры! Те, что ни дня без строчки... Ни дня без строчки самовыражения! И всё тащат на свет божий! Господи, что за чудовищные манеры! А свет божий всё подъест, всё усвоит, всё простит... Ему и война не беда, и мор, и засуха... И эта похотливая живопись, и гремящие погремушкой стихи, и хитросплетенная, ловкая проза... Ему всё равно, он сам по себе, к нему не прилипают эти звуки.

Я же не дорос до столь грандиозного всепрощения. Я зверею. Когда такой, не знающий сомнений живчик, берёт в руки кисть... хочется стонать и плеваться! Хочется остановить его любой ценой: наняться в киллеры, стать поджигателем, взрывателем, бомбистом!

Или пить водку большими дозами... И я пью. За творческую импотенцию! За ничегонеделание в искусстве, за кризис, несостоятельность, деградацию, за тихий мрак застывшей мысли, за уничтоженные картины, сожжённые рукописи, разорванные стихи, оторванные руки Венеры... Зачем ей руки? У неё есть живот, лобок и задница. Хватило бы чего-нибудь одного, чтобы сказать: «И этого слишком много…».


Крот опять прикидывался (дежурное состояние): «Ты понимаешь, старик...». Это означало искренность. Такое начало предполагало разговор по душам.

-Ты понимаешь, старик, мы же вас всех ненавидели... и договорились мочить.
-Кого это «вас»?
-Вас, сынков блатных.
-И меня что ли?
-Естественно. Но ты оказался художником. И папаша у тебя мужик был невредный...

Кто это «мы» я и сам знал. Завоеватели Москвы. Провинциалы из крутых, кладоискатели. Они заканчивали училища в Пензе, Волгограде или Иркутске и приезжали сюда, на вражью территорию, спрятав истинные намерения и пригасив завоевательный пыл. Они вкручивались в землю основательно: поступали в Строгановку, женились, кому как повезет, снимали углы... И всё время прикидывались, играли в свою игру. Перед ними всегда вырастала стена, и они усердно долбили её потому, что отступать было некуда. Провинция назад не принимала, не прощала провинция неудачников... Но и Москва им не верила. Город-мифологем, видавший виды, их не замечал вовсе. Он был органично безразличен ко всему.

Только и я, видит бог, не сильно от них отличался. Я был им не помеха... Я такой же кладоискатель зарылся в нору своего подвала, напялил на себя бронежилет фирмы «Пошливсенахер», и мне было плевать на их провинциальные войны. Я ничего не хотел знать, кроме своих холстов. В холстах было всё: и моя провинция, и исход из неё, и блуждание по пустыне, и стена, которую долбил я усердно, и Мекка, и Иерусалим – всё было ТАМ. Остальное не имело смысла. Я отрывался от них лишь для того, чтобы заработать монету или как следует выпить. Тогда мы и знакомились. Я был без денег и не имел заказов. И это их в принципе устраивало. Это была моя визитная карточка. Пропуск на территорию. Я был с ними на равных...

-Крот, а что это за история со Шварцманом?

Я лукавил. Историю я знал, но мне нужны были подробности. Материал для романа я собирал всегда. Крот был своего рода справочник, путеводитель «по местам боевой славы», куда не мешало заглянуть перед выступлением.

-Шварцмана сейчас засветили... Ну, ты в курсе... Выставка на Крымской, репортажи... гением оказался. А тогда... время было бдительное, исподтишка жили... Жизнь познавали с испугом. Всё было под запретом... И Шварцман, естественно... А эти, уже оканчивая институт, таскались к нему тайком. Страшная то была тайна... Кто? Так Птица, Чащиноид, Василий и даже Сева его посещал. Диссидентствовали, короче. Евреи же не могут без этого. У них природа такая: чужие мозги заплетать. Там было что-то вроде секты... Знаешь, секты такие бывают: Аум Сенрикё, секта Муна, Белое братство. А здесь всё невинно... досочки какие-то левкасили типа икон и рисовали на них всякие знаки таинственные по его философии. Он их учил знаковому искусству. Птица схватил суть и свинтил тут же... Нам с такими знаками, решил, не резон. Хотя и у него мозги заплелись. Свои знаки стал рисовать – птичьи... Севе вообще всё до фонаря... каким он был фраером, таким и живёт, не тужит. А эти прониклись... Чача так до сих пор досочки левкасит, иероглифы на них плетёт по Учителю. А с Василием сложности...

С Василием сложности... я и без Крота знал. Василий как рентгеном высвечивающий жидо-масонов в любой подозрительной подворотне и разоблачающий на корню их хитросплетенные помыслы, сам средь бела дня напросился в их творческую лабораторию. Припал к истокам идеологии. Совершенно в русской традиции: на каждого Маяковского по Лилии Брик, на каждого Есенина по Эрлиху. Приятель у меня один есть, тоже озабочен еврейским вопросом. Всё зло, говорил, от Сиона. Долго так говорил, убеждённо, со страстью в голосе... пока не женился на чистокровной еврейке. А она возьми, да роди ему сына. Еврея. У Василия хуже дела. Художник, провинциал, инвалид – гремучая смесь, в плане амбиций. К тому же не без талантов. А тут запретный плод на голову свалился, по фамилии Шварцман – иероглиф, загадка, гений... После вузовской рутины, поставленной на поток – почти откровение...

Знаковое искусство – искусство мудрецов, возведенное в степень религии. Пирамида, крест, паучий знак вечности (сиречь свастика), звезда, полумесяц – человечество шифровало своё мировоззрение всегда. Их идеологи объединялись в кланы и метили свою территорию знаком. Знак нёс в себе всё: философию, политику, Бога. Человечество самоутверждалось, расставляя везде свои метки-святыни. Оно настаивало на них с фанатичной стойкостью. Шесть концов у звезды или пять, полумесяц или крест... крест какой формы? Какого цвета истина? Двумя или тремя пальцами совершать крестное знамение? Устраивались вселенские бойни, уничтожались народы, разыгрывались чудовищные драмы из-за куска красной тряпки или двух треугольников, наложенных сверху вниз друг на друга...

Когда рассудок занят поиском истины, он, поднатужившись, выдавливает из себя супермудрость – «Чёрный квадрат» – край, за которым пусто... Но в другом измерении иная печать – лик Божий Троица, знак прощения и любви. Он не требует утверждения, просто является и согревает...

Когда Птица рассказал мне о Шварцмане, я пропустил это хозяйство мимо ушей. Не знал я такого, и все эти знаковые дела меня не тронули нисколько. У меня были свои прииски, где намывал я свое золотишко. До чужих откровений мне не было дела. Одно я запомнил – чёрная фамилия... Я и ляпнул как-то в присутствии Василия, без всякой задней мысли:

-Странно, правда? – Шварцман... Не тот ли Чёрный Человек, что у Моцарта «Реквием» заказывал?

Не успел я договорить, как увидел чудовищную метаморфозу. Василий, благодушно попивающий пивко, преобразился на глазах в искаженного злобой пса. Он – враз побелевший и жутковатый – накинулся на Птицу с такой откровенной яростью, что я сразу заподозрил – тут дело нечисто. Такие преображения не просто так...

-Ты ему рассказал! – задыхался Василий, тыкая костылем в перепуганного насмерть Птицу. – Ты! рассказал!!! ему!

Как мы его успокоили, я не помню. Очевидно, всё-таки водкой... Но тогда же, я утвердился в догадке – тут попахивает Фаустом... Без сделки здесь не обошлось…

Потом, много позже, увидев работы Шварцмана, я дозрел – стиль! Стиль – суть создателя, у каждого свой как автограф, как почерк. Василий уже рисовал свои знаки. Протяжные лубковые легенды как песни-сказания заплетал в полотно. Было заметно, он балдеет от русской иконы... Картинки его были виртуозны по исполнению, несли в себе чистое чувство... Они были просто красивы! Его покупали, печатали в престижных каталогах, он съездил в Италию... И был он уже сам по себе... Ho! Но странным образом, через Васильеву вязь просвечивал Шварцман. Мощный Шварцман давил его потуги на корню. Василий так и не смог превозмочь учителя.

-Пиво, однако, кончается… – заметил я.

Крот отлетел в свои миры... Предался милым сердцу воспоминаниям. Похоже, его волновало прошлое... Но, скорее, это был очередной мини-спектакль одного актера. Крот был мастер заполнять пустоту творчеством...

За десять лет мы поменяли эпоху, ожесточились, переболели страхами, превозмогли безысходность и жутко постарели. Мы, наконец, всё назвали своими именами, увидели яму, куда можно было загреметь без проблем... Мы почуяли запах опасности. Это было по мне. Я люблю играть по правилам. Кроту такой расклад был не по душе. Он не выносил резких телодвижений...

-Ты понимаешь, старик... пива сейчас хоть залейся... на каждом углу. Но разве это жизнь? Его и пить-то противно... Купил и пей как какой-нибудь гнус в одиночку. Я помню (Крот мгновенно преображался, проникая ТУДА, в заповедную зону, светлел лицом, даже как будто светился) – утро... с бодуна просыпаешься рано... хреново, естественно, но предчувствия скорой радости окрыляет. Лезешь в загашник – я всегда собирал двугривенные, чтобы никаких проблем – и идешь по утренней Москве как Буратино, зажав в кулаке монеты. Москва просыпается... Улицы поливают, собачек выгуливают, работяги хмурые на смену канают... а ты идешь не спеша против течения к своему роднику. Всё рассчитано по минутам – попасть к восьми... У «Зеленых ворот» толпа, таких же, как ты, страждущих причастия. Молчаливая и напряжённая как зажатая в тиски пружина... Она стремительно распрямляется в проём едва приоткрытых ворот. Ты уже не принадлежишь себе. Ты часть мирозданья... частица собора! Чувствуешь приобщённость к действу и почти счастлив! Так папаши наших отцов, очевидно, объединённые общим порывом, ломились через пробитый проем в райские кущи... Только, в отличие от них, мы тогда получали желаемое. Этим же старым козлам пиво-то как раз не досталось...

В зал тебя заносят – ага, предусмотрительность вознаграждается – пока ребята монеты меняют, ты уже к роднику припал... Первую прямо y автомата как в топку в себя опрокинул... Вторую налил и у окошка располагаешься.... Сушку солёную сосёшь, пиво потягиваешь... Можно забыть о мелочах и сфокусироваться на глобальном. Начинается жизнь. Развертывается панорама мира. Вся её пронзительность и достоверность вскрывается изнутри. Лезут в голову разные интересные фантазии...
Например, концептуальное решение пивной проблемы. Проект «Человек-пивная». Выглядит до гениальности просто. Выводятся два шланга. Один – подача топлива – вводится непосредственно в рот; другой – выводной – монтируется к ширинке. Руки, заметь, свободны... Можно рыбку почистить, пульку расписать... порисовать... в общем возможности не ограничены. Смену отстоял, вечером уборщица по звонку из тебя шланги повыдергала: иди, мужик, спать... Всё чисто, пристойно, рационально. Никаких запахов, никакой матерщины...

Постоишь так, пофантазируешь мощно... глядишь в окно – действие второе – Чача гребёт... Этот умел удивить непредсказуемостью содержимого и нелепостью формы. Ты знаешь его очередную кликуху? Тонкий Ход Вкарманческий. Та же благоглупость на роже, тот же безумный взгляд в светлую даль... Только в отличие от Ламанчского наш был прижимист и себе на уме... Кримпленовый костюм цвета фекальных вод, зонт со сломанной дужкой, всклокоченная борода и – писк сезона – чёрные очки. Их надо было видеть, старик! Видно мужик всё утро потел, починял прибор, стекло к оправе влажными руками скотчем приклеивал. Князь ЧАщинский собственной персоной! Оказывается весь этот маскарад – рожу прикрыть. Под очками свежеиспечённый синячок от имиджмейкера и визажиста Птицы Асс. Ты понимаешь, говорит, к заказчику назначено, а вчера к Витьке зашёл...

Крот не рассказывал – парил... Он продирался сквозь толпу с зажатыми в кулак монетами, сдувал пену, снисходительно оглядывал народ... Он перевоплощался то в «человека-пивную», то в Чачу, то в какого-нибудь забулдыгу-хмыря. Он всё делал вкусно. Крот был классным импровизатором... Но, как всякое творчество, рассказ его был изначально лжив. Я не думаю, что его приводила в восторг та пахнущая мочой помойка, которую он живописал... И пиво, я помню точно, было дерьмо.

Насколько я себя знаю, прошлое никогда не грело мне душу... И не потому, что оно было так ужасно... Просто я всегда рвался вперед, всегда торопил время, всегда данного мне было мало. Я продирался к намеченной цели с каким-то судорожным рвением. Добежав туда, куда торопился, я на мгновение осознавал обречённость той гонки, но вновь смотрел вдаль с нетерпением... Я не мог кайфовать, мог только забываться... Будущее, впрочем, также не сильно меня обольщало... Я догадывался – человек, умеющий рассчитывать на два хода вперёд, комбинировать и компоновать свои действия редко получает удовлетворение от грядущего... Он обречён думать и знать. Что может быть поганей этого! Но данный момент всегда был наиболее отвратителен из этих временных категорий. Его необходимо было побыстрей проскочить, мало надеясь на будущее и ненавидя прошлое... Я оказывался нигде, в тоскливом безвременье, обнажённый и злой, без всякой надежды на лучшее. И ещё эта тяжесть в груди... И жжение! Как можно кайфовать, имея под рёбрами такой гремучий подарочек!

Сейчас я прижился, а раньше мне страстно хотелось всадить в это место обойму из пистолета, (которого, естественно, у меня никогда не было) и красиво упасть в приготовленную загодя ямку. И ещё. В предсмертной агонии успеть присыпать себя землёй. Посчитаться с этой тварью и скрыться окончательно. Так будет по-настоящему надёжно, думал я.

Но, странное дело, с годами боль раскрывалась, сквозь неё стали просачиваться живительные сквознячки, тяжесть разряжалась и, бог мой! я увидел просвет... МНЕ ЗАХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ. Так-то вот – рассудил я тогда – жизнь та ещё штучка... Чем больше она тебя достаёт, подсовывает разные гнусности, тем больше ты её начинаешь учитывать. А учитывая, изучаешь её повадки, настроение, заглядываешь в глазки, в надежде понять её суть, разгадать тот божественный ребус, что таится на дне... и не замечаешь, как эта простенькая с виду дурочка начинает тебе нравиться... А потом – страшное дело! – ты чуешь её запах, слышишь аромат её мощного тела! Её живот и розовая задница потрясают тебя... Всё! Гуд бай, старичок... ты конченый человек, раб этой сучки! Её власть над тобой бесконечна... Ты влип как пацан, попал на крючок и покорен. В мозгу зависла сладкой капелькой щемящая мысль о бессмертии...

Вот же в чём подлость ситуации, думаю я теперь, – пока полз на карачках в тоске дремучей и огрызался как подслеповатый зверёк на каждую летящую мимо муху – жизнь принадлежала тебе; как только оценишь её и полюбишь, как только приоткроются тебе все её тайны, все её округлости и изгибы – отдавай всю целиком! Помирать надо в детстве – сделал я вывод. А уж коли сильно любознательный и остался раскручивать всю катушку, не будь дураком, не слишком ей верь, посылай эту стерву почаще. Крот, похоже, уже подготовился к выходу... Запасся загодя эпилогом к своему драматическому прикиду.

-Сяду на крылечко своей дачи... уставлюсь выцветшими глазами на закат... на губе бычок потухший висит... а я смотрю, смотрю на заходящее солнце... Мысли отлетают... никаких усилий, никаких желаний... Вот достойнейший итог всех устремлений.

-Кстати, о заходящем солнце, – вспомнил он вдруг. – Подругу тут на дачу завёз. Вечером раскудахталась: «Ой, смотри, смотри, какой закат! Божественный... Какие глубокие тени, какие цвета...». Слушай, прошу, не надо, а... То, что ты сейчас говоришь – это моя работа. Дай отдохнуть...

-Кстати, о заходящем солнце, – сказал я, – пора выпить что-нибудь соответствующее.
-Пошли к Чаче, – сказал Крот.

Нет, к Чаче я идти не хотел... Что Чача? Чем он может удивить? Не видел я перспектив в этом визите. Мутная пьянка и никаких свежих идей... Лучше уж с зеркалом. Впрочем, я знал, куда себя деть. У меня родился план посильней. Мой роман предъявил свои требования. Он призвал меня к действию. Иди к Корнею – сказал кто-то строго. Иди и смотри... Собирай материал. Работай. И я подчинился... Я всегда подчиняюсь голосу разума.

Чем Крот был по-настоящему хорош, приятен моему сердцу – не липуч... Он никогда ни на чём не настаивал. Нет, так нет, старик, какие дела... Человек свободен в выборе, считает он. И я того же мнения. Что пить, когда и с кем. Не в этом ли смысл общежития? Не этому ли учил нас Христос? Он говорил: «Уважай свободу выбора своего товарища». Но его не услышали, естественно. Оттого весь этот двухтысячелетний бардак.

Мы же последовали заповеди. Крот пошёл налево, я направо...

Оставшись один, я по привычке принялся усмирять свой распалившийся дух. Я говорил себе так: иди домой, прямо... никуда не сворачивай! Ты же знаешь, чем кончаются эти походы... Возьми себе ещё пива, иди домой и ложись спать. Но всё возмутилось во мне – и разум, и совесть – всё запротестовало... Какое спать! Так проспишь всё на свете, бытописатель хренов... И долг проспишь, и совесть! и мир, полный запахов и звуков, грёз и скорби не подпустит к себе никогда... Корней, твой любимый герой, легенда МОСХа, живой классик... в тоске угасания, в кромешном, чёрном одиночестве доживает последние дни... Ты должен быть там, у изголовья... Ты должен впитать атмосферу ухода, наблюдать и фиксировать каждый звук, каждую фразу, оброненную им... Ты должен увидеть агонию кончины, содрогание сфер, последнюю судорогу.

Иди! Иди туда... Иди и смотри! Но не как Иван Тургенев, стыдливо пряча девичий взгляд, а как Фёдор Достоевский – прямо, во все свои бесстыжие глаза. Я и пошёл...

А идти далеко. Я шёл и нагружался у каждой палатки. А нагружаясь, погружался в свою прозу... Я погружался в неё как в солёно-кисло-горький клейкий раствор... Я погружался в неё как Дант в круги ада, в змеиные скользкие кольца, готовые задушить...

Корней уходил. Уходил как титан – молча... Однако и ему ничто человеческое было не чуждо. Я ухожу к Птице – говорил он порой. – Но я спокоен в смертельном бою...

Всё его многократное семейство напряжённо следило за отлётом... Госпожа Вавилонская посещала, порой регулярно, принося пожрать что-нибудь в баночке из-под майонеза. Дети захаживали... Зайдёт Лиза с собачкой, он и рад. И не отпускает её долго, потому что свет от Лизы исходил и тепло... Анастасия же металась, как пойманное в сеть божество... Ей удалось однажды затащить-таки его в клинику (по протекции, в хорошую клинику к классным спецам). Он долго упирался и категорически не соглашался ни на какие сволочные методы врачей-вредителей, типа кодирования, гипноза и прочих богомерзких вшиваний... Никогда… – твердил он, – никогда, никогда англичанин не будет рабом! Его успокоили... просто почистили кровь (голодание и ложка мёда ко сну) и выпустили назад в мир: «Начинай, мужик, хоть завтра...» Корней продержался девять месяцев...

Потом его вновь поманил мутный керосиновый рай... Тихая гавань угасания, куда он всё-таки забрёл, была его малой родиной. Не посетить её было бесчестно... Всё-таки есть что-то постыдное для художника в трезвом и здоровом образе жизни. Таково было творца компетентное мнение.

Когда через девять месяцев беспросветной тюрьмы малой родины, он написал свой очередной шедевр «Смерть бомжа», товарищи переглянулись и вздрогнули со значением: «Лебединая, блин, песня... ясное дело... Пропал наш Корней...». Я же хищно подумал: «Класс! Есть название для заключительной главы».

Но Корней – парадоксов друг – только усилил обороты... Пошли вы, ребята, со своими песнями... Не дождётесь! Он запил ещё круче и выдал ещё несколько мощных холстов. Товарищи больше не переглядывались. Они разбрелись по своим тоскливым углам и встали – угрюмые – к рабочим станкам...

«Жизнь не театр, а мы в ней не актеры...» И это сказал не Шекспир... Так думал я, подкрадываясь к Дому России... В сумке я нёс два взрывных устройства замедленного действия завода «Кристалл»…