Фуга. Часть 1. Глава 2

Марьяна Преображенская 2
Глава 2. Тема спутника



Лёля Чердынцева выросла в поместье своей бабушки графини Анастасии Илларионовны в Орловской губернии. Главный дом имения, устаревшей архитектуры восемнадцатого столетия, был огромен и нелеп устройством, которое, в противовес четко организованным интерьерам модных ампирных особняков, было столь замысловато, что в нем иногда плутали даже обитатели. Чтобы пройти из одного крыла в другой, требовалось подниматься и спускаться по бесчисленным лесенкам, пересекая при этом располагаемые на разных уровнях комнаты, то с низким, то с высоким потолком, то просторные и богато убранные, то маленькие и захламлённые. Множество народу обитало в доме.

Центром всего, конечно, была сама бабушка, своенравная старая барыня, когда-то бывшая фрейлиной императрицы Екатерины. Овдовела она так давно, что никто уже и не помнил, что у неё был за муж. О его существовании вспоминалось лишь, когда Анастасия Илларионовна, выведенная из себя кем-либо из домашних, поворачивалась к портрету, висевшему в её кабинете, и, воздевая к нему руки, изрекала:

- Нет, вы только послушайте, Пётр Матвеевич, как меня третируют в этом доме! И нет вас, чтобы меня защитить!

После чего беззащитной женщиной задавалась такая трёпка провинившемуся, что мало не казалось.

Кабинет бабушки был не просто комнатой – это был почти что храм. Здесь в многочисленных шкапчиках лежали бумаги, хранящиеся в идеальном порядке. Рыться там было строжайше запрещено кому бы то ни было. Вставала Анастасия Илларионовна очень рано, пила кофий в будуаре, после чего отправлялась в кабинет изучать зорким глазом счета и прочие деловые бумаги, ко-их в огромном поместье всегда водилось бесчисленное множество. Возле неё, вытянувшись в струнку, стоял управляющий, с душевным трепетом готовящийся к отчёту. Дотошно вникая во все мелочи, эта старуха с профилем императрицы моментально улавливала любую сомнительную деталь, немедленно устраивая безжалостный разнос.

Покончив с бумагами, бабушка шла в столовую, где её уже ожидала вся семья. Начинался завтрак.

За стол садились: бабушкин младший брат Евдоким – тишайший старичок, которого все звали просто Доня, две бабушкины незамужние дочери Нинон и Надин, две престарелые троюродные тётки и один дядька. Кроме того, лёлин кузен Виктор, сын бабушкиного племянника, постоянно проживающего с женой за границей. Учителя Лёли и Виктора – француженка-гувернантка, немец-гувернёр, а также длинноволосый студент, преподававший естественные науки. Наконец, сама Лёля, или Елена. На дальнем конце, затаив дыхание, усаживалась группка приживалок.

Лёля знала с детства, что её отец – старший бабушкин сын граф Николай Чердынцев – погиб молодым из-за несчастного случая на охоте, а мать умерла вскоре после этого. Родителей она не помнила; когда при ней упоминали об её отце, ей почему-то мерещился кунтуш с бранденбурами, когда же Лёля думала о матери, то в памяти всплывали обрывки какой-то забытой мелодии, напеваемой нежным голосом грудного тембра. От тёток она знала, что отец был любимым бабушкиным сыном, что смерть его до сих пор та не может пережить. Но про мать говорили мало, а когда девочка принималась расспрашивать подробнее, то тётушки как-то сразу переходили на рассказы о своём детстве, о том, как любимый Николенька наряжался итальянским разбойником и выскакивал из-за угла в широкополой шляпе и с игрушечной пистолью. Бабушку расспросить ей никогда бы не пришло в голову – она была на расстоянии, величественная старуха, твердой рукой управляющая непростым хозяйством. Подойти и просто обнять её Лёля никогда даже и не решилась бы, такой grande dame она смотрелась. А самым близким, родным человеком была для нее старая няня Онфимна. С ней любила она говорить, слушать сказки, коих та знала множество. Но про прошлое вспоминать нянька не любила, и когда девочка расспрашивала её, то начинала сыпать такими прибаутками, что невозможно было не хохотать.

Несмотря на сиротство, Лёля не чувствовала себя обделённой: в большой семье это попросту невозможно.

Более, чем с кем-либо другим в доме, Лёля дружила с тётушкой Нинон. С раннего детства её светёлка была для девочки самым родным местом в доме – после собственной спаленки. Всё в этой комнате было хорошо знакомо: и очаровательные шкатулочки севрского фарфора, хранящие множество перстней, брошей, старинного скатного жемчуга, и серебряный кофейный сервиз с гравированной надписью «Новорожденной княжне Евдокии Мышецкой на зубок от царевны Натальи Алексеевны» - а буковки с такими завитушками! – и коллекция миниатюрных эмалевых портретов… Но главное – это приветливость старой девы, с которой, правда, говорить можно было только на совершенно отвлечённые от жизни темы – но при этом найти сочувствие и поддержку.

В отличии от своей весьма практической сестры Нади, тётка Нина по складу своего характера была как бы не от мира сего. Всю жизнь с утра, не успев толком позавтракать, она стремглав мчалась к клавикордам, чтобы сначала долго отыгрывать ганоны и гаммы, а затем погрузиться в изучение какого-нибудь очередного музыкального опуса. Так продолжалось долго, часа четыре; затем, после непродолжительного отдыха, она переходила к занятию вышивками. После обеда следовало рисование, затем вновь музыка, на этот раз повторение старых пьес… Эта тихая старая дева с сияющими глазами, во всех обстоятельствах оставалась полностью погружённой в какой-то свой, далёкий от действительности, внутренний мир. А Надя… Надя была совсем другая. Вторая лёлина тётка просыпалась поздно, долго ходила неприбранная, с нечёсаной головой. Утренний кофий вкушала в неглиже, в компании с приживалкой Маняшей, с которой долго и с подробностями перемывала кости всем домочадцам. Если не дай бог кто какую оплошность совершил, от пятна на платье до невпопад сказанного слова, то это служило темой долгих обсуждений, которых хватало почти до обеда, если только Маняшу не звали к Анастасии Илларионовне. Надю Лёля очень не жаловала. От язвительной и крикливой Надин в доме страдали практически все. Самым любимым занятием этой рано состарившейся, но очень любящей весьма экстравагантные наряды особы было постоянное разоблачение окружающих: если Лёля брала себе за столом кусок пирога, та тут же начинала громко говорить: «ну конечно, самый большой кусок выбрала»; когда по указанию Анастасии Илларионовны лакей пробовал принесённое вино, кричала: «сразу полбутылки отпил», и так далее. Тётушка Надин умела завести кого угодно с пол-оборота, и никогда не упускала такой возможности. Поэтому от неё трясло всех, и семью, и дворню. И совсем другое отношение было к её сестре: тихая скромная Ниночка, которой от Нади доставалось больше всего, вызывала к себе лишь симпатию и сочувствие.

Жизнь Лёли кипела с утра до ночи: живую любознательную девочку интересовало практически всё на свете – надо было прочесть все книги огромной библиотеки, изучить все карты большого дедушкиного атласа, разобраться, как устроена русская печь, почему луна то убывает, то прибывает… А ещё побегать наперегонки с дворовыми девчонками, поиграть в салки, а зимой – вдоволь накататься с огромной снежной горы, налепить снежных баб…


* * *


Лёле было лет одиннадцать, когда в жизни ее случилось не-обычное происшествие. Дело было летом, в июльский полдень, когда в воздухе от жары стояло марево. Небольшая стайка крестьянских девочек, предводительствуемая ею, затеяла игру в дальнем углу старинного заросшего парка. Узкая аллея, темная от смыкавшихся над головой огромных лип, неожиданно вывела их к сплошному забору, за которым виднелась крыша какого-то домика. Девочки вдруг заробели.

- Пойдем отсюда, - Марфуша, дочка плотника Луки, стала дергать Лёлю за подол. – Я ее боюсь.

- Кого? – спросила удивленная Лёля.

- Колдунью, - боязливо оглянувшись по сторонам, прошептала девочка, - там колдунья живет, мне мамка говорила.

Лёля снисходительно улыбнулась:

- Колдуний не бывает. Эх ты, темнота деревенская.
- Нет, бывает! Я точно знаю!

- Моя бабушка, - авторитетно заявила Лёля, - никаким колдуньям в имении жить бы не разрешила.

- А она здесь живет! И все её боятся. Её только Лукерья не боится. Она ей еду носит.

- Ей носят еду из дома?1 – изумилась Лёля.

- И еду, и одёжу старую ваших тётушек.

Лёля подумала и уверенно сказала:

- Тогда она точно никакая не колдунья. Если бы она была колдунья, она бы себе новую одежду наколдовала.

Возразить на это было нечего.

- Ну, что, теперь пойдете со мной? – возбужденно сверкая глазами, спросила Лёля.
- Не-а, мы боимся.

- Ну и оставайтесь, трусишки.

Решительно вдохнув, Лёля перешла полянку, отделявшую забор от кустов, за которыми пряталась вся компания. Сердце лихорадочно колотилось от страха, но отступать было нельзя – через листву с суеверным ужасом за каждым ее движением следили маленькие глазёнки.

Она подошла к забору. Над головой, мерно хлопая крыльями, пролетел белый журавль. Царила тишина.

Забор был довольно высокий, из плотно пригнанного тёса. Калитка на замке. Лёля медленно шла вдоль изгороди, тщетно выискивая хоть какую-нибудь щёлку. Ничего. Между тем внутри кто-то явно находился. Ей почудилось нечто вроде монотонного шёпота, однообразно повторяющего какую-то фразу. Наконец ей повезло: она наткнулась на засохшее дерево, чей корявый ствол торчал рядом с забором. Ловко вскарабкавшись, заглянула за ограду и тихо ахнула.

Розы. Всюду розы. Множество розовых кустов. И посреди всего этого великолепия – тёмная фигура, сидевшая на покосившейся скамье.

Так вот она, колдунья! Лёля впилась в нее взором. Но ничего страшного в этой фигуре не было. Женщина сидела, склонивши голову; в небрежно сколотых волосах хорошо заметна проседь. Действительно, одета она была в старое платье тётушки Нади.

Неподвижная фигура шевельнулась, и Лёля не смогла сдежать вскрик. Женщина быстро подняла голову и увидела девочку. Лёля увидела устремленный на нее взгляд странных, выцветших голубых глаз.

- Девочка, ты кто? – послышался тихий, какой-то бестелесный голос.

Оцепенев от страха, Лёля увидела, как она встает и приближается к забору, не переставая вглядываться в нее. Вдруг женщина стала волноваться. Волнение перешло в смятение. И, наконец, взор вспыхнул, засиял, а из глаз заструились слезы.

- Лёлечка? Алёнушка моя! Девочка моя драгоценная! Это ты! Ты пришла!

Женщина подбежала к забору. Вытянув руки и тщетно стараясь дотянуться, она гладила дерево, не замечая заноз.

- Маленькая моя! Бесценная моя крошка! Я знала, я всегда знала, что ты придешь ко мне!

Бескровные губы смеялись, а глаза сияли от счастья. Она торопливо говорила:

- У тебя самое первое платьице было голубого шёлка с чайными розами. Я к нему кружевную оборку пришила. Кружева настоящие брюссельские. Ну что ж ты молчишь? Ты помнишь это платье?

- Кто вы? – спросила девочка охрипшим голосом.

Лицо женщины стало тревожным.

- Ты… ты не узнаёшь меня?!

Лёля покачала головой.

Лицо женщины вдруг сморщилось, плечи бессильно повисли.

- Она не узнаёт меня. Она не узнаёт меня!

С размаху сев в траву, она сжала пальцами виски, раскачиваясь из стороны в сторону.

- Что она со мной сделала. Что с тобой она сделала! За что?! За что?!

Лёля ошеломленно смотрела, не в состоянии вымолвить ни слова.

Женщина встала.

- Я скажу. Я сейчас скажу.

Она выпрямилась, собралась. Медленно подняла голову. Решительно посмотрела девочке в глаза.

- Запомни, доченька. Я – твоя…

- Нееет!!

Дикий крик пронесся по лесу. Рухнув с дерева, Лёля перекувырнулась, вскочила и, что было мочи, понеслась прочь. Скорее, скорее, не оглядываясь, мимо забора, мимо кустов, откуда выскочили визжащие от ужаса подружки, с топотом по тропинке, на главную аллею, потом в поле, через поле, и, наконец, вбежав в сарай со свежескошенным сеном, девочки забились в самый далёкий уголок, сбившись в кучку. В тишине слышалось только прерывистое дыхание, сопровождающееся клацанием зубов.

Когда дыхание немного выровнялось, самая смелая – темноглазая Стеша – спросила:
- Ну?

Лёля сидела с побелевшим лицом. Подняла голову, обвела всех полными ужаса
глазами:

- Никому… никогда… - и, уже более твёрдым голосом: - нас там не было, слышите? – и, не услышав в ответ ни слова, повысив голос, решительно: - Ясно вам?!

- Да… ясно… - ответили нестройные голоса.


Вечером того дня, когда няня укладывала девочку спать, та всё же решилась спросить:

- А кто живёт в маленьком домике за забором? Там, в конце липовой аллеи?

Няня настороженно посмотрела на неё:

- Ты что, была там?

- Да нет… - Лёля дипломатично помялась, - говорят… будто… колдунья какая-то… девочки говорят… я сама-то не видела… такого же быть не может, правда, няня?

Лёле показалось, что няня облегчённо вздохнула:

- Конечно, не может быть. Ты лучше туда не ходи. Это… Ксюшина сестра… она не в себе, понимаешь ли… барыня распорядилась, чтобы она у нас жила…

Ксюша была приживалкой – крохотного росточка старая девушка.

- Теперь понятно, - вздохнула девочка. Она что-то когда-то слыхала про Ксюшину сестру.


И всё же несколько дней после этого происшествия Лёля спала очень плохо, вскрикивала по ночам, боялась темноты. Её обуревали сомнения: правду ли ей сказала няня? Душой она чувствовала, что соприкоснулась с чем-то таким, что лучше бы побыстрей забыть. Но… что же всё-таки это было?

Ей и хотелось ещё раз пойти туда, но было так боязно, так жутко…

А ведь хотелось, чтобы всё оставалось, как прежде! И играть, как играла, и бегать наперегонки! И снова жить в своём много-численном и шумном семействе, и избавиться от неожиданно возникшей тени, угрожающей этому существованию. И натура сама нашла выход: постепенно это страшное воспоминание, долго бередившее душу и заставлявшее вздрогнув, просыпаться по-среди ночи, спряталось куда-то глубоко внутрь, так далеко, что было не докопаться. Так и осталось там лежать.
А в дальний угол сада она больше не заходила.




* * *


Бабушка никому в семействе не отдавала явного предпочтения. Но каждый из его членов, равно как и домочадцев, всеми силами старался хоть как-нибудь вызвать одобрение старухи, радуясь в случае успеха, будто удостоился монаршей милости. Но как и льстивый царедворец, воспевающий монарха, совсем не обязательно любит его в действительности, так и члены семейства могли при случае выказать совершенно иное отношение. Лёлю не раз поражало, когда ей приходилось слышать, как кто-нибудь, только что из кожи вон вылезавший, чтобы обратить на себя внимание старухи, вдруг позволял себе довольно-таки язвительную реплику в её адрес, стоило той выйти из комнаты. Кто-то, конечно, был хитрее – например, приживалки, не без основания опасавшиеся доносительства. Но Лёля имела возможность убедиться в том, что чем больше в ком было этой хитрости и скрытности, тем худшее отношение маскировал человек.

Приживалки, мастерски напускающие на себя вид елейной скромности, давно уже перестали считаться с тем, что живут в чужом доме. Однажды Лёлю так возмутил разговор, который, нимало не стесняясь её присутствия, вели между собой Ксюша и Маняша, что она побежала к бабушке, пылая праведным гневом и горя желанием вывести на чистую воду этих мерзких обманщиц. Когда девочка вошла в будуар, бабушка что-то читала, и вопросительно глянула на внучку поверх очков. Досуг, отводимый Анастасией Илларионовной на чтение, считался столь же священным, что и утренние деловые часы, и никто не смел при этом беспокоить барыню. Поэтому Лёля оробела, но не убежала, а с замирающим сердцем встала у двери.

- Чего стоишь? Пришла уж, так говори, зачем.

- Бабушка, - Лёля поколебалась, затем выпалила: - Ну что вы их тут держите, этих нахалок? Они же обнаглели совсем! Ксюша к себе в светёлку серебряные ложки тащит, и даже не таится. А Маняша спорола фалбалу с вашего пюсового платья и Каське на сорочку нашила! И ведь при этом такие гадости про нас же говорят! А я попробовала было им замечание сделать, так Каська, знаете, что сказала? Ты, говорит, видать не благородная, а купчиха, раз ложки считаешь!

Старуха вздохнула, сняла очки и посмотрела в окно. Затем пе-ревела взгляд на внучку:

- Да знаю я, всё знаю.

- Как… всё знаете? – у Лёли даже рот раскрылся. – Да почему же…

- Почему не выгоняю? – Анастасия Илларионовна пристально поглядела на Лёлю: - Изволь, скажу. Поди сюда, сядь рядом.

Лёля уселась на низкую скамеечку, приготовилась слушать.

- Вот что я тебе скажу, - начала бабушка, положив руку ей на голову. – Такое ли уж богоугодное дело – привечать лишь тех, кто тебе будет только добром платить? Люди ведь разные. И часто бывает: ты человеку – добро, а у него в душе на это – злоба, мол, ты только перед богом выслуживаешься, а на самом деле – ханжа и лицемер. Ну и что с того? Из-за этого, что ли, не помогать?

Это было настолько неожиданно, что Лёля не нашлась, что и сказать. А Анастасия Илларионовна продолжала:

- Вот смотри. Вот Маняша с Каськой. Знаешь ли ты, что Маняшу с трудом выдали замуж? Отец её разорился, да и застрелился сдуру. Душа, видите ли, не выдержала! О семье-то и не подумал, голова еловая, как будут жить! – сердито сказала бабушка. – Каково-то вдове пришлось! Еле концы с концами сводила. Своё хозяйство в разоре, они ведь мелкопоместные. Тут этот писарь подвернулся. Сыграли свадьбу. А писарь-то – не дурак. Пожил годика два, всё, что ещё оставалось, спустил, да заодно и присмотрел в доме крест золотой с рубинами, большой такой, и камни немалые. А этот крест, надобно тебе сказать, в их семье единственная фамильная ценность оставалась. Как зеницу ока храни-ли – род-то их когда-то весьма знатный был. Так вот. Взял писаришка этот крест, да только его и видали. Каська ещё грудная была. – Она посмотрела на Лёлю строго поверх очков: - Мать-то Маняшкина с горя слегла, да и померла вскорости. А той-то куда с дитём? Она мне – в ноги, мол, так и так, что мне делать?

Лёля внимательно слушала.

- Вот я их в дом-то и взяла. Пущай живут. Глядишь, подрастёт Каська – я её замуж выдам. Мне так сподручнее будет. – Она вздохнула: - Думаешь, я не знаю, чего у ней в голове творится? Ведь в ней не только что простой признательности нет. Она до сих пор считает, что это я должна быть ей благодарна – за то, что позволяет мне ей благодетельствовать, а, стало быть, свои грехи искупать. – Бабушка покачала головой. – А что Ксюша всё тащит… вот ещё тоже чудышко господне. Да пускай, - махнула она рукой. - Мы с тобой с тех ложек не обеднеем.

Она ласково посмотрела на внучку:

- Что ж теперь с ними делать? Бросить, что ли, под забором помирать? Что норовит на руку дающую при этом плюнуть – то бог им судия. А я буду долг свой исполнять. А ты успокойся да на всякий лай головы не подымай. Что за хозяйство радеешь – молодец, хвалю. Но об глупых не думай, не беспокойся, я ведь всё знаю, что в доме творится. А что воруют… думаешь, они од-ни? Дворня, что ль, не тащит. А знаешь, сколько управляющий у меня украл?

- Макар Григорич?!

- Да, да, он самый. Знаешь, как исхитряется? Уж на что я всё за ним проверяю – такое придумает, что никому и в голову не придёт.

- Так что ж вы его не выгоните?

- По молодости бывало, выгоняла. А потом, знаешь, что поняла?

- Что?

- Что другой-то ещё хитрее, ещё ловчей пооберёт. Мы – баре, нас обворовать для них не грех. Так что… я больше никого не гоню.

- Но это же… несправедливо.

- А вот что справедливо, а что нет, - тут старуха нахмурилась, - то не нам решать. Вот ты задумывалась, пошто мы с тобой – люди свободные, а лакей Филька – нет, я захочу – его продам, а то и вовсе запорю ни за что?

- Ну… - Лёля растерялась, - так… положено.

- Положено, потому как нам с тобой удобно. А им? Как им-то обидно? Ты не думала? Так подумай когда. Вот все и тащат, что ни попадя. Чтоб не так обидно было.

Лёля задумалась… бабушка с лёгкой насмешкой поглядела на неё:

- Вишь, как всё непросто? А с Ксюшей я разберусь. И с Каськой тоже. А на будущее – научись сама нахалов на место ставить. Всё поняла, пострелёнок? – и она с улыбкой потрепала внучку по голове.

- Да, бабушка, - твёрдо сказала Лёля. – Теперь я всё поняла. Простите меня, что я ваш покой нарушила, читать помешала. Вот ваша книга.

Анастасия Илларионовна бросила взгляд на стоящие в углу большие часы:

- Ох, да уж читать-то некогда. Я нынче попечителя ожидаю, дело есть одно у меня. Поди, уж приехал…


* * *


Из открытого окна слышалось чье-то спотыкание о фортепьянные клавиши. Лёля, которую раздражала мысль о том, что вчера ей исполнилось пятнадцать лет и её до сих пор поздравляют, задумчиво грызла травинку, лежа на животе в зарослях сныти. Какие-то новые, не оформившиеся ощущения смутно бродили в ней, никак не выливаясь в мысль. Ей казалось очень важным поймать её, но всё не получалось.

После нескольких попыток взобраться на аккорд горе-пианист обратился к более знакомому собачьему вальсу. Перед Лёлей заколыхалась трава и показались любопытные глазёнки и пятачок маленького ёжика. Увидев перед собой нечто огромное, он немедленно свернулся в клубок и затрясся от страха.

«Взять хотя бы Каську, - думала Лёля, водя травинкой по полосатым иголочкам. – Сколько месяцев уже сонатину Гуммеля мучает, а всё бестолку. Учила бы ригодон – глядишь, и вышло бы»

Крутолобая приземистая Каська – дочь нахлебницы Маняши – была несколькими месяцами младше Лёли, но они не слишком дружили. Каська, постоянно шпыняемая матерью, всё время таскалась за Лёлей и смотрела ей в рот. Её цель была – научиться вести себя «прилично», над чем Лёля постоянно подтрунивала. И вообще с ней было неинтересно: вчера вон конюх Терёшка верхом катал, и в седло садились не боком, как дамочки, а по-настоящему, а эта дурында зудела: мол, «так не положено».

Со стороны въездной аллеи послышался топот копыт и звон колокольчика.

- Опять гости, - вздохнула Лёля.

Захрустел гравий у парадного крыльца. Послышались приторно-радостные восклицания тёток и сочный баритональный хохоток.

- Не хочу никого видеть. – Лёля вскочила и опрометью помчалась вглубь сада, к берегу заросшего озерца.


Это произошло в тот самый вечер, много позже, когда сосед-позёр со своим противным сынком, наконец, уехали. А приезжали они, естественно, для того, чтобы поздравить Лёлю с прошедшим днём рождения и, конечно же, сказать, что наконец-то она стало барышней – ух, как же это её раздражало! Ей это уже сказали раз двадцать! По правде сказать, Лёля их терпеть не могла, особенно этого туповатого Яшеньку, но они пользовались любым случаем, чтобы посетить усадьбу Анастасии Илларионовны.

Она уже засыпала, когда её разбудила старая няня.

- Нянь, ты чего? – Лёля села в кровати, готовая завалиться обратно на подушку.

- Вставай, пострелёнок. Только тихо.

Ничего не понимая, она послушно позволила себя одеть. Мимо людской, из которой доносился мощный храп Ондрейки-кучера, няня провела её в тёмную холодную кухню, где смутно виднелся чей-то силуэт. Лёля попятилась.

- Не бойсь. Это Лукерья – глянь получше.

Лукерья была горбатенькая пожилая девушка из челяди.

- Что случилось? – Лёля переводила взгляд с одной на другую.

- Иди с ней.
- Да вы не бойтесь, барышня.
- Зачем?!
- Иди. Попрощаться надоть.
Лёля затравленно посмотрела на морщинистое лицо няни с перекосившимся от старости ртом. Глаза старухи глядели ласково, но твёрдо.

- Я тебя тута дождусь. Ступай.

Холодея от предчувствия догадки, Лёля вышла из дома через чёрный ход вслед за Лукерьей, крепко державшей девочку за руку. Они торопливо прошли тёмной липовой аллеей. Луна была на исходе; её тоненький серпик то и дело мелькал среди рваных облаков.

Она уже не сомневалась, куда её ведут, но всё же, когда вышли на прогалину, и впереди зачернел частокол ограды, невольно попятилась.

- Барышня, - Лукерья поглядела ей в глаза умным проницательным взором, - вы не бойтесь, барышня. Она кончается. Она совсем в разум вошла, видать, напоследок.

Вслед за провожатой Лёля прошла в калитку и поднялась на крыльцо таинственного домика. Воздух здесь был напоён ароматом цветов душистого табака, смутно белевших по краям дорожки.

В сенях горела свеча. Лукерья взяла её и распахнула дверь в горницу:
- Пожалте сюда, барышня.

Вся сжавшись, Лёля вошла и первое, что увидела – постель с откинутым пологом и лежавшую на подушках бледную женщину – ту самую страшную незнакомку из цветущего сада. Но теперь её лицо было совсем иным. Не было тяжелого пристального взора больного человека – перед ней находилась измученная, страдающая и бесконечно усталая женщина.

Они поглядели друг другу в глаза – и не надо было больше ни-чего объяснять. Лёля бросилась к постели и прижалась к груди самого родного человека.

- Мама, мамочка, милая моя мамочка, - всхлипывала девочка, а мать гладила её по голове:

- Доченька моя, бесценная моя девочка, - и целовала волосы, лоб, глаза…

Запах, такой дорогой единственный запах, давно, казалось, забытый, всколыхнул душу, и вот уже замелькали картины далёко-го детства, мгновенно всплывающие из дальних закромов памяти: смеющиеся мать и отец сидят на траве, а маленькая Лёля бежит к ним, а травинки такие высокие; а вот мама прижимает её, сонную, к своей груди и поёт что-то такое красивое…

Лёля подняла голову:
- Мамочка, а что ты мне пела? Я никак не могу вспомнить.

Мать улыбнулась мягко, и запела:

- Спустись к нам, тихий вечер, на мирные поля…

Да как же она могла такое забыть?! Нет, конечно, она это помнила всегда…

- Тебе поём мы песню, вечерняя заря…

Пение прервал надсадный кашель. Откинувшись, женщина зашлась в приступе, сотрясавшем всё тело. Лукерья взяла стакан, стоявший на столике, привычно накапала каких-то капель, дала выпить. Больная села; помолчала, приступ прошёл.
Лёля глядела на мать, не в силах произнести ни слова. Та горько усмехнулась:

- Вот какая я стала, маленький мой.

Они говорили долго, вернее, говорила мать. Рассказ был сбивчив, временами умирающая прерывалась из-за приступа, обрывала фразу. Лёля не всё поняла, но позже, связав воедино эти обрывки, дополненные впоследствии сведениями, которыми всё же с ней поделились няня и Лукерья, мало-помалу восстановила цепь событий и сумела расставить всё по местам.


Её будущие мать и отец полюбили друг друга с первого взгляда, встретившись случайно. Но о подобном браке и заикаться было нельзя: разумеется, никто бы не позволил наследнику блестя-щей фамилии и немалых богатств жениться на бедной сироте, живущей в семье дальних родственников.

Нет, попытки всё же были: Николай приходил к матери, умолял её дать разрешение жениться на той, что ему по сердцу, но никакие мольбы впечатления на Анастасию Илларионовну не произвели. И тогда он обвенчался тайно, а затем уехал с молодой женой и уже с дороги отправил матери письмо.

Ярости старой графини не было предела. Собрав домочадцев, она объявила, что отныне в её доме запрещается даже простое упоминание имени её сына.
А тот, тем временем, понимая, что семью надо кормить, нанялся простым стремянным на конезавод, где никто не знал о его происхождении. Вскоре родилась дочка, и, казалось, счастье надолго поселилось в скромном жилище.

Всё кончилось быстро и страшно. Весеннее солнце прогрело замерзавшее на зиму болото, и граф Чердынцев, поспешая домой, поехал тропкой, какой он многократно езживал в стужу, не догадываясь, что этого делать было уже нельзя. Он было почувствовал, что копыта лошади подозрительно проваливаются, стал поворачивать, да тут из чащи выскочила матёрая волчица, отчего гнедая, всхрапнув, кинулась, не разбирая дороги. Несколько прыжков – и всё было кончено. О том, что произошло, стало известно лишь благодаря мужичонке, заготавливающему хворост.

Это была весна 1812 года.

Как ещё не пришедшая в себя от ужаса потери молодая вдова пережила страшное время войны – так и осталось неизвестным. Видимо, очень уж нелегко, поскольку спустя год с небольшим она появилась на пороге дома ненавидевшей её свекрови, с малышкой на руках, и, упав в ноги, умолила её впустить под свой кров. Старуха взяла девочку на руки – и поразилась сходством внучки со своим любимым незабвенным сыном. С этого момента Лёля была ею принята безоговорочно.

Чего нельзя сказать об её матери. Попервоначалу всё было более-менее благополучно: невестка поселилась в доме, правда, от повседневных забот о ребёнке её отодвинули: бабушка была уверена, что ничего хорошего от этой неумёхи ждать не приходится, поэтому создала прочный кордон бесчисленных мамок и нянек. Невестку поселили в дальнем крыле, однако от дочери её никто не отлучал: несколько часов в день девочка непременно проводила с мамой. И вот тут-то роковую роль и сыграла сестра лёлиного отца – Надя.

Уже окончательно уверившаяся к этому моменту в том, что своей семьи ей не создать, Надя прониклась ненавистью к своей новой родственницы только за то, что та в прошлом имела счастливый брак. Глубоко уязвлённая тем, что «некоторые от судьбы получают неизвестно за что, тогда как достойные вынуждены страдать», она порешила, что отныне её целью должно стать разоблачение хитро прокравшейся в их дом лицемерки.

Поэтому самым ужасным для неё было, когда она поняла, что кротость и мягкий характер вдовы мало-помалу начинает смягчать и ожесточившееся сердце Анастасии Илларионовны…

Надо было сделать всё, чтобы этому воспрепятствовать. И доблестная Надин начала с раннего утра до поздней ночи бдеть каждый шаг несчастной женщины.


«Родить – ещё не значит быть матерью» - эту фразу старая дева не уставала повторять постоянно всем окружающим, одновременно ревнивым взором подмечая каждый промах «этой особы», запоминая каждую её оплошность в обращении с маленькой, очень подвижной и непослушной девочкой.

А несчастная вдова тем временем радовалась, что, наконец, тихая гавань её жизни обеспечена. Что пусть уж судьба разлучила её навеки с возлюбленным супругом, но, по крайней мере, есть место, где она сможет его оплакивать. Оплакивать и растить его дочь.

Её собственная жизнь была уже закончена. Та ноша, которая пала на эти хрупкие плечи – трагическая гибель любимого чело-века, а затем необдуманное решение перебраться в Москву, из-за чего пришлось пережить с малым ребёнком время её захвата французами, - раздавила измученную женщину именно тогда, когда всё, казалось, утряслось. Страшное напряжение сказалось теперь, когда все опасности были позади. Нервы её вдруг стали преподносить неприятные сюрпризы: сильнейшие приступы мигреней, неожиданные обмороки… Так, если пружину сжать сильно и  долго держать, то когда нагрузки не станет, тут-то её и начнёт беспорядочно болтать из стороны в сторону. Эта болтанка успокоится – дайте лишь время. Так было бы и здесь, потому что всё, что ей требовалось, - это лишь тихая гавань, в которой мало-помалу она вновь стала бы самой собой.

Да, но когда за каждым твоим шагом следят недобрые глаза, то один этот взгляд соглядатая может вызвать дрожь в руках, ответ невпопад, наконец, человек может просто сделать глупость там, где никто и не может предположить – а когда ты не очень здоров, это так легко может произойти! И если каждый случай представлять как не простую оплошность, а очередное звено непрерывной цепи – какой портрет получится?

Анастасия Илларионовна Надю любила. Почему-то бывает именно так: мать любит особой любовью самое своё неблагодарное дитя, и прощает ему то, чего не простит никогда другому. Надя это усвоила достаточно давно, пользуясь данным обстоятельством при каждом удобном случае. И сейчас это оказалось важным, как никогда.

Старая дева, наконец, нашла цель в жизни. И эта цель была – выжить ту, которая посмела иметь наглость стать женой её брата – того, которому и среди высшего света ровни-то не сыскать – уж в этом-то Надя была уверена.

И выжить надо было так, чтоб пожалела дерзкая, что родилась.

Вода, как известно, камень точит. И Анастасии Илларионовне стали постоянно то шепотком, то мельком сказанной фразой как бы невзначай вкладывать: а невестка-то… того… душевно нездорова… Как бы Лёлечке не повредила такая мамаша. И зря, ой, как зря, maman, вы не обращаете внимания, как у неё руки трясутся, а это признак нехороший. Вон вы давеча в детскую вошли, а у ней они-то так дёрнулись, что чашка-то из рук вылетела, а осколки прямо в ребёнка попали.

(А чашка вылетела из-за того, что перед этим невестке было нашёптано, что к дверям приближается грозная свекровь, чем-то чрезвычайно недовольная).

Мало-помалу Надя достигла того, что обеспокоенная Анастасия Илларионовна наложила запрет невестке заходить в детскую – именно тогда, когда Лёля заболела корью, и эта болезнь внушала серьёзные опасения. Мать тщетно умоляла позволить прийти к больной дочери, и однажды ночью, невзирая на категорический запрет, всё же проникла к девочке, кинувшись к её постельке. Разбуженный ребёнок заплакал от неожиданности, а набежавшие мамки и няньки силой оттащили мать и, боясь, что барыня их накажет за недогляд, заперли в холодной комнате. Женщина стала биться головой о стену, потеряла сознание, а когда пришла в себя, то оказалась в этом домике, уже с крепко запертой дверью. За это время с трудом сдерживающая ликование Надя и помогающие ей приживалки сумели так всё преподнести барыне, что та по-настоящему испугалась за внучку, и поэтому решила: всё, хватит, девочкой она рисковать не вправе. Так что пусть пока поживёт под приглядом, а там поглядим. А долг довести это до сведения несчастной взяла на себя, конечно, Надя. Она, торжествуя, вывалила распоряжения хозяйки ещё не пришедшей в себя женщине и быстро ретировалась. А оставшаяся одна несчастная мать, сначала, оцепенев, долго сидела в неподвижности, чувствуя, как в её голове всё стало путаться, путаться… а потом, резко завалившись набок, впала в глубокий обморок, и так уж больше в разум не вернулась.

- Не помню, как жила эти годы. Забыла всё. Мне казалось: ты ещё маленькая, а ты уже такая большая!

Она долго говорила ещё, потом язык умирающей стал заплетаться, голова свесилась, она заснула. Так, во сне, она и скончалась, и Лёля простилась со своей давно потерянной и так ненадолго обретённой матерью.

В этот день закончилось её детство.


* * *


В ту ночь Лёля так и не заснула. Когда наутро пришла няня, она сидела неприбранная на подоконнике, прижав лоб к стеклу. Лицо опухло от слёз. Сметливая Онфимна тут же уложила её обратно в постель и придумала правдоподобное враньё, чтобы девочку оставили в покое на весь день.

Последующая неделя была одной из самых страшных в лёлиной жизни.

Как же теперь жить?

Мама. Ты вовсе не умерла тогда, давно – нет, ты жила все эти годы, и где – совсем рядом! так близко, что можно было бы видеться каждый день! И что за дело, что ты болела – даже просто сидеть рядом и глядеть…

А ещё можно было бы и разговаривать иногда, узнать побольше – ведь Лёля не успела спросить так много! Она так и не выяснила, может, у неё были ещё какие-нибудь родственники? Как теперь узнаешь?

Мать-то у ней была. Не мёртвая – живая. Пусть больная – но – живая! А её лишили собственной матери. Разве ж так можно?!

Несколько дней она была на грани истерики – так, чтобы громко и на весь дом, чтобы всех, всех разоблачить – чтобы все узнали, что она, Лёля, не овца бессловесная. И это могло бы произойти, но в самый последний момент девочка вдруг уразумела, что такой поворот означал бы нечто вроде бунта её кузена Виктора, который, что когда не по нему, падал на пол и начинил громко кричать и стучать ногами. А ночь с ароматом цветущего табака, вырвав из мерного потока жизни, сделала её – резко, сразу – взрослой – и она смолчала.

Но задумалась глубоко.

Оказывается, всю жизнь её окружала ложь. Лгали все: и тётки, и дворня, и бабушка… впрочем, нет: бабушка не лгала. Она попросту никогда не говорила с Лёлей о её матери.

Ну а тётушка Нинон?! Ведь эта была лёлина любимая тётка…

И теперь выясняется, что все годы тётушка Нинон лгала и притворялась. А самое главное – считала, что всё делается правильно! Что это нормально – жить и знать, что рядом, совсем рядом, томится взаперти ни в чём не повинная женщина, твоя же собственная невестка, жена твоего любимого брата!

При этом не было никакого сомнения в том, что лёлиного отца все очень любили.
И при этом спокойно смотрели, как гибнет его жена.

От этого можно было просто сойти с ума.

И при этом притворяться, что она ничего не знает!

Правда, в последующие дни на неё не слишком обращали внимания – даже Надя. Взрослые были взволнованы и постоянно вели между собой разговоры вполголоса, моментально прекращавшиеся, стоило только Лёле оказаться рядом.
Похоронили мать тихо. Уже позже Лёля поняла, что именно в тот день её и кузена Виктора вместе с Каськой отправили кататься очень далеко – на далёкие холмы, очень красивые, куда ей хотелось попасть давно. В другой бы раз она была бы очень счастлива от этой поездки.

А на следующий день после их возвращения она обнаружила у семейного склепа еловые ветки. И, войдя внутрь, увидела новую могильную плиту с надписью: «Варвара Туманова».

Даже после смерти не дозволила свекровь носить невестке фамилию мужа.


Но подобное потрясение не могло пройти даром – девочка слегла с сильнейшей лихорадкой. Несколько дней она металась в забытьи, никого не узнавала, бредила… Сообразительная няня, опасавшаяся, как бы кто из семьи не услышал вырывавшиеся в бреду слова – а слово «мама» там повторялось постоянно, - уверяла домашних, что болезнь заразна, и из родни к девочке так ни-кто и не зашёл: побоялись.

Кроме бабушки.

Едва заслышав о болезни внучки, Анастасия Илларионовна влетела в её светёлку с совершенно посеревшим лицом. Дрожа-щей рукой гладила разметавшиеся по подушке волосы, не отрывая глаз от мечущейся в забытьи девочки. Сидела долго. С этого момента и до полного выздоровления она приходила к Лёле дважды в день, утром и вечером. Севши рядом с постелью, клала руку на воспалённый лоб, и каждый раз няня с замиранием сердца стояла рядом, понимая, что лишь одно слово, ненароком слетев-шее с лихорадочных уст, означает неминуемую её гибель. Анастасия Илларионовна не была жестока с крепостными, но узнай она, что произошло, и Онфимну запороли б на конюшне – сомневаться не приходилось.

Но этого так и не случилось.

Несколько раз вырывалось «мама», но из последующей бес-связной череды слов нельзя было сделать более-менее определённый вывод. А слышавшая это бабушка, казалось, забывала о том, что перед ней не дочка её, а внучка, и лишь шептала: «да хранит тебя царица небесная».

Постепенно болезнь отступила, и побледневшая и похудевшая Лёля стала выходить из своей комнаты и бродить по дому, подолгу стоя у окон, задумчиво глядя куда-то вдаль.


Вообще-то после того, что она узнала, пути было два: первый – прийти к бабушке, сказать, что ей всё известно, и навсегда уйти из дома. И второй – оставить всё так, как будто и не было той ночи с ароматом цветущего табака.
Не скоро и не сразу она всё же выбрала второй. Вот почему: следовало самой во всём разобраться. Уйти – означало признать, что там, где бабушка, там зло. Но тогда следовало бы зачеркнуть всё, что было с ней раньше. А этого сделать Лёля не могла.

Много позже она поняла, что слишком много её связывает – вся её предыдущая жизнь. И было в этой жизни много, очень много хорошего, чего просто так не сбросишь со счетов. Тёплый родной дом – свой дом, что бы там ни было.

Но уже никогда в своей жизни не сможет она забыть, как люди, казавшиеся милыми, родными и добрыми, вдруг повернулись страшными, жестокими палачами, искренне при этом уверенными в том, что делают только хорошее.


Внешне рисунок её жизни остался неизменным, и о том, что ей стала ведома огромная тайна, не знал никто. Один раз только позволила она себе поговорить об этом с Лукерьей, но та почти не поддержала разговора: в доме Анастасии Илларионовны дворня лишнего не болтала. Правда, Лёля сблизилась с этой молчаливой горбуньей, и они частенько сидели вечерами вдвоём возле огня, занимаясь какой-либо работой. Лёля стала задумчивой и малоразговорчивой; уходила в далёкие прогулки, а то и просто убегала куда-нибудь. На это особенно никто внимания не обращал; ну, а для тётушки Надин такое поведение было ещё одним доказательством недостаточной Лёлиной воспитанности, чего она не отказывала комментировать со свойственной ей убийственной иронией.

А между тем, внутри Лёли происходило что-то очень важное. Погружаясь в истинную историю своей семьи, мысленно переживая всё то, о чём поведала ей мать, девочка постигала, сколь хрупок тот мирок, в котором прошла вся её жизнь. Сейчас всё благополучно, и она чувствует себя защищённой в своём доме. Но надолго ли это? Да, бабушка приняла её в свой дом. И сейчас это Лёлин дом. Но что будет, если Лёля перед ней провинится? Если та вспомнит, что она – не только дочь её сына, но и женщины, которую обрекла на чудовищное заточение? Что тогда сможет сде-лать она с внучкой?

А временами этот страх отступал совершенно. Лёля ничего не могла с собой поделать – ведь она даже самой себе не признава-лась, насколько любит старуху. Это чувство было – поверх всего, поверх суеты повседневного существования, ребяческих обид, пустячных ссор… Её ужасно тянуло к бабушке всегда: она нутром чувствовала, что та за внешней надменностью прячет глубоко чуткое, ранимое сердце…

И эту любовь не смогла убить даже страшная правда о том, что именно бабушка лишила её матери.

По сути, свою мать она так и не узнала. Потому что ночь у постели умирающей, хоть и перевернула её существование, но всё же, как ни ужасно в этом было признаться себе самой, была лишь эпизодом, коротким эпизодом, стоящим вне Лёлиной жизни. Пятнадцатилетней девочке очень не просто признать в безумной - маму.

И однажды, собравшись с духом, она приказала сама себе: пусть всё это уйдёт в тот же закоулок памяти, где уже вечно хранились - смех отца, пение матери, ликующая радость младенческой жизни…

«Ты должна жить дальше», приказала она себе мысленно. «Жить для того, чтобы постепенно во всём разобраться. Бабушка виновата лишь в том, что хотела обезопасить меня – маленькую девочку, и не вина, а беда её в том, что она слишком доверилась Наде. А вот та-то и есть истинная виновница. И я это никогда не забуду. А самое главное – теперь я знаю, что у меня была очень хорошая, но несчастная мама. И этого уже – не отнять никому».

Будь Лёля слабой духом, тот страх, который пустил в ней корни после смерти матери, мог бы привести к ужасным последствиям. Но в ней слишком сильна была жажда жизни. И сильная натура выдержала эту необходимость раздвоенности.


* * *


Как бы то ни было, жизнь продолжала течь своим чередом. Наступила осень, семейство переехало в Москву. Спустя несколько дней Лёля пришла к бабушке и заявила:

- Я хочу учиться. Наймите мне учителей.

Бабушка посмотрела на неё с недоумением.

- Ты что, мать моя, с ума, что ли съехала? Вот ещё моду взяла – учиться! Да тебе уже всему, чему надо, выучили. Писать-читать умеешь, складывать тоже. На твой век хватит.
- Но я хочу! И мне дела нет до того, что положено барышням. Лучше наймите, а то я сама найду.
- Ещё и сама. Совсем девка от рук отбилась. Чему же ты хо-чешь учиться? Какому ещё языку? – Лёля уже знала не только, как это полагалось барышням её круга, французский и немецкий, но также была хорошо знакома с латынью и греческим.
- Математике и физике.

Бабушку чуть удар не хватил. Она себе представить не могла, чтобы барышня – и обучалась таким предметам. Но Лёля умела убеждать:

- К Виктору всё равно учителя взяли. Много денег тратить не придётся.
Последний довод оказался достаточно веским. К Виктору, двоюродному кузену Лёли, которого бабушка взяла к себе на воспитание, так как его отец успешно проматывал своё состояние в Италии уже третий год в компании со своей легкомысленной женой, действительно, взяли длинноволосого студента-недоучку. Тот скривил губы, узнав, что ему придётся обучать ещё и барыш-ню, но подчинился. Вначале он разрешил Лёле только присутствовать на занятиях, но вскоре, увидев, как быстро девочка соображает, пока её кузен только хлопает глазами, начал учить и её. Так бы всё и шло, но тут дело дошло до демонстрации опытов Кулона. Студент был просвещённым, принёс на занятие всё, что нужно, включая лейденскую банку. Они долго натирали эбеновые палочки, рассматривали, как притягиваются бумажки и дыбом встают волоски на коже, а потом им было продемонстрировано, как проскакивает крохотный разряд. Увидев восхищённые лица, студент назидательно произнёс:

- Вот, дети, это называется электричество.
Лёля посмотрела пристально на рассыпанные бумажки, на прочее хозяйство, и вдруг ахнула от сверкнувшей перед ней догадки озарения:
- Так это… да вы понимаете, что это значит?!
- Что?
- Если можно получить искру, это значит…
- Да что же?
- Это значит, - взахлёб заговорила она, торопясь поделиться переполнявшей её догадкой, и глаза её радостно сияли в ожида-нии понимания, - что если делать это как-нибудь иначе, ну, не знаю, как, но как-то можно, наверное, придумать, то можно будет, чтобы эта искорка не потухала так быстро, а светила по-дольше. – И добавила, уже решительно: - Например, как свечка.

Студент дёрнулся, как ужаленный, но мелькнувшее на мгновение выражение ревнивой зависти тут же сменилось ядовитейшей из гримас:

- А почему сразу не греть, как печка? Ну, конечно!!! И кого только я взялся учить!!! Боже, какой чудовищный примитив! Нет, такое могло прийти в голову только же-е-енщине! Ба-ры-шня! Это же – НА-У-КА! Это – ХРАМ, куда можно вступать лишь с душевным трепетом! И здесь не место жизненной пошлости! А вы? Нет, это только женщина всё обращает сразу в низменную утилитарность. Же-е-енщине не место даже рядом с наукой! Что ещё могло прийти в голову ба-арышне, решившей, что она может что-то там сообразить, помимо шпилек? Нет, я так и знал! Ба-арышень учить НЕЛЬЗЯ!
Горячая краска стыда залила щёки девочки. Она низко опустила голову и стремглав выбежала из комнаты, чтобы в укромном уголке отчаянно нареветься от обиды.

Несколько дней спустя, за обеденным столом, когда подали воздушный пирог (все беседы допускались не ранее десерта), бабушка спросила студента:
- И как там внучка моя постигает науки?

На губах длинноволосого просветителя появилась сардоническая усмешка:
- Разумеется, я был прав, когда говорил, что не женское это дело. Конечно, девочка не без способностей, - тут он слегка осклабился в сторону хозяйки: - что неудивительно, Анастасия Илларионовна, ведь она же ваша внучка. Но… вы уж простите меня, но я должен правду сказать: есть вещи, которые существо женского пола, увы, постигнуть в принципе не может – оно для этого просто не приспособлено.

Бабушка кивнула:
- Что ж, я так и думала. Ты, Лёля, не по чину замахнулась. Я тебе говорила, но ты упряма, мне не верила. Теперь убедилась в этом сама.
Больше физикой она не занималась.