Берлинская пыль

Михаил Тепляшин
Моему деду…

     Я видел слёзы своего деда, лишь раз. Хотя слезами это можно назвать с большой натяжкой, просто глаза увлажнились, и нижняя челюсть съехала набок, прикусив губу. Испещренная, словно годовыми кольцами дерево, бороздами морщин, измождённая годами, высушенная, за девяносто лет ветрами, кожа, впитывала редкие слезинки, словно дождь моросил над пустыней, уходя в песок. Мы праздновали 9 мая. Редкий случай, когда собирались все вместе.               
  Это был последний раз, когда мы праздновали день Победы вместе с дедом. Тогда мы конечно этого не знали. Мы просто искренне любили этот праздник и приезжали даже те, кто очень занят. Думаю чувство у тех, кто заработал эту победу и те, кто наслаждался её победой вместе с победителями, всё же разные. Как те, кто бежит марафон и те, кто встречает на финише, думаю чувства всё же будут, ой какими, разными. Но радость конечно общая. Гордость, чувство причастности, всё делает этот праздник особенным. За столом царит смех, дети носятся вокруг стола, звенит посуда, передают друг другу салаты, подливают компот и вино. Все знают, что здоровье стариков уже не то и вся усталость мира отпечаталась в пергаментных лицах. Но вслух никто об этом не говорит, все гонят от себя эти мысли. Стоило подобным размышлениям закрасться в разговор, все тут же опомнившись, переводят тему, словно боятся, что Смерть услышит, что о ней говорят, и придёт в дом. Но периодически, можно поймать мимолётные взгляды детей, внуков, в которых читается этот страх.
   Дед загодя готовится к празднику Победы, бережно оглядывает пиджак, увешанный наградами, становившийся с годами все тяжелее и больше в плечах, чем в прошлом году. Медали и ордена позвякивают и синхронно раскачиваются при каждом шаге. Посетили памятник, где дедушка стоит у подножия один, остальные немного поодаль, даже бабушка на пару шагов позади. Мы поглядываем на немного сгорбившуюся спину деда. Держась более статно, чем обычно, он стоит у вечного огня, опираясь одной рукой на трость и сжимая цветы в другой, немного бледноватой и изборожденной жилами и венами. Видно, как ему тяжело стоять, опираясь на трость, но, как бы не тянули года и пиджак, на котором почти нет пустого места от наград, он старался держать плечи прямо.   
  Никто не знает, что дед думает в тот момент, его брови, после этого некоторое время сдвинуты, движения чуть сбивчивы, а голос не звучал какое-то время. Я мог лишь предположить, что в его голове мелькает - молодые лица товарищей, смерть тех, кто погиб, или винты самолёта с ошмётками одежды и плоти? Когда им после капитуляции немцев приказали снять боевое вооружение, а колонны партизанивших фашистов ещё долго воевали. А может он вспоминал моменты затишья, когда они травили байки в блиндаже распивая самопальный самогон? Когда бомбы и пули стихали и над полем, где стояла в тот момент боевая часть, стрекотали сверчки, в выси кричал кречет. Он никогда не рассказывает о боях, всегда ограждал нас от крови и боли, которые сопровождают войну. Не рассказывал о той войне, что мы знали из учебников или из телевизора. То есть дед рассказывал, но никогда ничего, что красило бы войну в жутких картинах, как мы привыкли ещё со школы. Он не любил чваниться и как дед воевал, мы просто узнавали от бабушки. И я, слушая её рассказы, понимал отчасти деда, я бы тоже не хотел такое вспоминать. Бабушка всегда заканчивала свои рассказы одной фразой - «не дай бог, Такому повториться». А дед всё время, что называется, травил байки. Он всегда шутил. То они с товарищами перепутают солярку с самогоном в канистрах, то, как он случайно столкнулся в лесу с немцем и по какой-то причине, оба не стали стрелять. По глазам, что ли поняли, что оба не хотели в тот день умирать, и лишь пятясь друг от друга наперевес с автоматами, скрылись за деревьями.
  Бережно положив букет на глянцевый чёрный мрамор, дедушка, не позволяет никому ему помогать, вставал с колена. Ордена, вздрогнув, уже не отбрасывают былого блеска, как и их обладатель, и потускневшими лентами, но не сломленные, тихонько успокаивались.
  После вечного огня ехали смотреть по телевизору парад на главной площади страны.
 
   За столом, во главе, сидят двое степенных стариков, давно никуда не торопящиеся, трое их детей, с уважением ухаживающие за родителями, следят, чтобы тарелки престарелых родителей не пустели. Да и вообще, чтобы пища способная усвоится девяностолетним желудком, следя, чтобы правнуки сильно не галдели, может вовремя предложить прилечь, когда сидеть будет совсем тяжело. Двенадцать внуков разделились на правнуков и даже праправнуков. Мы это так называли. “Первая волна” внуков, отделилась временем почти на 10 лет. Старшие дети “старших внуков” пили вино наравне с “младшими внуками” и можно сказать сидели за одним “столиком”. Поэтому хоть у младших внуков дети давно ходят в школу, они так и остались младшие. Ну а правнуки конечно самые любимчики. Сегодня их немного и все они к тому же девочки, то есть внучки. Разговор, про то, что род может закончится на тех, кто сидит за столом сворачивали очень быстро. Бабушка всегда подсаживала на колени то одну правнучку, то другую. Внуки, которым уже самим далеко за тридцать, сорок лет, оживлённо болтали на разные темы, периодически одёргивают детей, носящихся вокруг стола. Ребятня схватят яблоко или конфету и в доме раздаётся топот уносящих добычу ног, словно это не дети, а наступление матросов на город, полгода не ходивших по суше. Накинувшись на салаты и горячее, после поездки к вечному огню, первая волна голода через минут пятнадцать начала оседать, как пена в ванне, так же расползались и мы по стульям. Пропустили пару рюмок вина. Дедушка со старшими внуками выпивал коньяк. Дед травил свои анекдоты, внуки покатывались со смеху. Даже в столь пожилом возрасте память наших стариков не подводила. Ну, разве что бабушка иногда стала переспрашивать, но забыть когда у каждого день рождения даже старческий склероз не мог. Бабушка, знала на память дни рождения всех многочисленных внуков, правнуков, двоюродных внуков и так далее. Многие жили далеко, включая за океаном, и в последнее время поздравления бабули происходят через Skype. Дальний Восток, запад России, Канада. А дед знал сотни анекдотов, ни разу не повторился, и всегда какие-то новые, словно все свидетели оных давно канули в лету. Стол ломился от яств. Звон рюмок. По телевизору колонны солдат на Красной площади шли идеальными рядами, словно пластиковая посуда неотличимыми стопками, стаканы, тарелки, ложки. Голос диктора, низкий, громогласный, торжественный, рассказывал о роде войск марширующих по вековой площади. Воздушные шары, цветы, музыка. Если убрать из поля зрения сотовые телефоны, сменить плазму, в которой жизнь кажется ярче и реалистичнее настоящей, на ламповый, хромированную лампу на абажур, то собственно ничего не изменилось за последние тридцать лет. В воздухе витал дух прошлых лет, этакий разряд Мошковского «Москва слезам не верит» или Казакова «Покровские ворота». Ну, может, разве что, ветеранов стало меньше и их спины стали круглее и во взгляде всё чаще мелькает смесь обиды и одновременно жалости к тому, что они видят. На другом канале «Белорусский вокзал». Крепкая, цвета пожухшей поздней осени, рука деда, испещренная крупными, синеватыми, вздувшимися венами, лежат одна поверх другой, опиралась на трость. Еды он практически не касается. Но глядя на парад, взгляд старика всё также силён.
  Так и хочется сказать – а вот увидимся, лет эдак, через двадцать пять…
  Но в то 9 мая, дедушка был совершенно другим. Грустным что ли. Мы впервые услышали от него Историю. Никто услышанное не обсуждал, даже не переглядывались, лишь убавили звук телевизора и слушали деда, вглядываясь в его усталое от времени лицо…

  - Берлинский май был тёплым. - Начал дедушка лирично. То ли собирался с мыслями, то ли сомневался - стоит ли рассказывать.”
  Весна не признавала войну и цвела изо всех сил. Капитуляция подписана, но вот почти июнь, а бои всё ещё не прекращаются. По городу то и дело вступали в перестрелку с не признавших поражение немцев. Но чувство, пройденного пятилетнего тяжёлого пути, ненапрасных, а иногда порой бессмысленных жертв, принёсшего победу, и что скоро домой, укрепилось в груди. И вступать в перестрелку было почему-то страшнее, чем раньше. Военный автомобиль с открытым верхом ехал по обстрелянным улицам. В машине сидело четверо, кирзовые сапоги, пилотки, песочного цвета форма, классика моды сороковых, среди них был и я. На тот момент мне исполнилось 27 лет. Все скрупулёзно вглядывались в каждое окно домов, в каждый проём, за каждый камень. Может, были причины, а может, война плотно укрепилась в сознании и крови. Даже въехав на «свою» территорию привычка бегать глазами, не отпускала. В машине никто не разговаривал, водитель смотрел на дорогу и умудрялся оглядывать каждое окно двигающихся мимо машины зданий. Три автомата и столько же пар глаз и ушей следили по сторонам. Автомобиль трясло и качало от постоянного маневрирования между воронок от снарядов, разбитых боевых машин подорванными танками, вырванными кусков бетона, из домов, с торчащей арматурой и разбросанными по улице. Педантичные немцы быстро наводили порядок в городе. Но не все местные жители решались выходить на улицу и стирать воспоминания войны мётлами. Среди союзников и красной армии не все выдохнули, что война окончилась, были и те, кто срывал зло за свой страх, месть, или просто натянутые нервы рвались.
   До места назначения оставался один квартал, по прямой улице. На КПП махали руками свои ребята, и оставалось миновать лишь, изрядно обстрелянную из пушек и танков, трёхэтажку, метров сорок до «ежей», за которыми можно расслабиться и не волноваться о снайперах. В оконных проёмах здания свободно проглядывалось небо, перекрытия и крыша собрались внизу первого этажа. Где-то вдалеке периодически слышались выстрелы. Позади машины через улицу вывели военнопленных.
  - Ну, что, Захарка, не дала тебе немка-то, - расслабились парни, подтрунивая над самым младшим. Захару было без трёх дней 18 с половиной лет. Его призвали в армию буквально три месяца назад.
  - Да я особо и не старался, - пытался оправдаться, Захар
  - Да ладно, поди потом бегал к конюшне союзников. - Все засмеялись, а Захар покраснел, не найдясь, что ответить.
 “ - Я в ту секунду почувствовал, такое было единственный раз. - Глаза деда, едва было видно из под сдвинутых бровей, а глаза потемнели. Он практически не шевелился, сидел оперевшись о трость двумя руками. - За всю войну не было, а тут почувствовал… как остановилось время. Мне казалось можно время, как снежок слепить – говорил дед, - на какое-то мгновение одновременно показавшимся целой вечностью, наступила гудящая тишина. Казалось, что в мире кто-то выключил звук. Или как сейчас я снимаю слуховой аппарат, и словно оказываешь в другом мире. Мир, где не существует звуков, где даже не слышишь своих шагов или как льётся вода, этот мир становится совсем другим. Не чужим, но другим. Параллельным что ли”.
  Машина двигалась в вакууме, махавшая рука молоденького Витьки замерла, видного лишь по пояс из-за мешков с песком на блокпосту, он ждал друга Захара, он увидел и понял, что произойдёт через мгновенье. Проглядывающая, из-за тех же мешков, каска, из-под которой периодически поднимался клуб папиросного дыма стала приподниматься, уставившись на одну сторону улицы. Самокрутка выпала, не удержавшись на потрескавшихся губах, из приоткрывающегося рта выходил табачный дым. Дом, стоявший слева, поехал вниз как большой снежный оползень, как раз в момент когда машина проезжала примерно посредине здания. Изрядно обстрелянный дом просто не выдержал, может из-за усталости, а может, тоже не хотел сдаваться и словно поджидал под собой проезжавшую машину. Крики поглотил грохот обрушившегося здания. Пыль поднялась над крышами соседних домов. Улица утонула в жёлто-сером тумане, поглотив всё, включая автомобиль с дедом и его товарищами. Звук в мире включился, и, нарастая, превратился в кошмар. Какой-то гул повис в воздухе, как гул проводов, но громче, давящий на уши до боли, сжимающий голову с двух сторон в тиски звука. Словно издалека, прибавляя громкость, раздались крики с блокпоста. К трагедии, из разбитого лагеря, бежали солдаты, но подступиться, пройти сквозь пыль невозможно. Пыль окутала обрушившееся здание и всю улицу, выкрасив в жёлто-серое машины, деревья, лица. Безветренная погода держала пыль в воздухе, словно в колбе, словно стоп-кадр. Секунды растянулись на минуты, минуты, на часы. Все вглядывались в клубы пыли, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь. Или хотя бы услышать. В воздухе стоял знойный гул, режущий уши и нервы. Никто не сомневался, что придётся вытаскивать трупы…

  - Это был единственный, по-настоящему, страшный момент на войне, - произнёс дед, глядя сквозь всех в пустоту. - Пройти всю войну, уцелеть от налётов, сжимаясь внутри в комок. Когда начинается бой, не успеваешь бояться. Страх приходит после. Как усталость. Весь день можешь как заведённый трактор, вроде устал, но не даёшь себе расслабиться. А когда пришёл домой, стоит переступить порог, усталость такая наваливается, словно вагоны разгружал. Так и там - в бой идёшь думая о том, чтобы прикрыть того, того. Где патроны и сколько их, в какой момент перезаряжать, когда выждать и т.д. Мысль, сколько раз тебе повезло или сколько раз сегодня мог быть мёртвым, заставляет покрываться спину холодным потом. Но не можешь привыкнуть к этому за пять лет. Сначала страшно до такой степени, что каждое мгновенье целая жизнь, ты благодарен за то, что 10 минут сжимался от страха, от разрывов бомб, но жил. Выходя из укрытия и оглядывая окрестности, понимаешь, что больше не пойдёшь к соседям за кипятком, потому что стены здания, в котором они разбили лагерь, стали их надгробными камнями.
  Голода.
  Когда в отчаянии люди едят землю и умирают от разрыва собственной задницы.
  Холода. Страха и безумия.
  Когда понимаешь, что эта самая лёгкая из смертей, погрузиться в сон, после того, как видел, ребёнок голодный ест свои собственные пальцы, словно свиной холодец.
  Пройти всё это и остаться под обломками стен, когда в кармане практически лежат «билеты» домой. А в тот момент, в голове пронеслось насколько глупой оказалась бы смерть. …
  Захар сидел с самого краю борта. Железная балка, как нож отрезает масло, отсекла заднюю часть машины вместе с Захаром. Его день рождения мы всё же отпраздновали. Захар был тот ещё егоза, только вот девушку не познал. А Витька в тот день на блокпосту расстрелял двух поляков, перепутав их с немцами.
  Никто за столом не произнёс ни слова.

  Через полгода деда не стало. Октябрьский день похорон стоял очень тёплый. Не жаркий, а какое-то бархатное тепло, мягкое, словно ты кутаешься под одеяло в постели. Солнце лилось с такой силой, что от света, размазывались все предметы. Желтизна осени в солнечном свете была ещё ярче. Людей, перед свежевыкопанной могилой, стояло очень много, но те, кто хотел отдать дань деду всё ехали и ехали. Во всех глазах стояла пелена. Жёлтые горсти глины и песка летели вниз, словно щепотки пшеницы на пашню. Берлинская пыль не оседала. Ветерок подхватывал и кружил в воздухе придорожной пылью. Никто не хотел верить. Пока пыль стояла в воздухе, надежда кружила, что оттуда кто-нибудь выйдет.