Из круга расцепившихся оков. Глава 3

Виктория Скатова
23 декабря. 2018 год. Во Дворце Черной Подруги. Вечер. « Всегда ли можно полагаться на любовь? На это высокое чувство, которое порой околдовывает с первого мига, начинает жить в нашей душе, мы взваливаем определенные надежды. Но вот беда, вот обидно что, надежды эти, все наши цели и желания она не всегда способна оправдать! Да, вы скажите: Она любовь! Она великая! Она непостижимая! Но помните ли вы хоть один случай, когда любовь защитила человека от напасти, когда грудью встала, что быть заслонить от его выпущенных стрел предателей и врагов? Не стоит путать любовь с тем, кто любит! Мы говорим о другом, о чувстве, как об отдельном целом, которое существует и существовало всегда! Многие станут полагать, что находясь на волоске от смерти, нависая над пропастью, любовь заступиться за них. Ведь она обязана поступить так, никак иначе нельзя. Она не имеет право спросить у вас что-либо, она приходит и мы становимся полностью уверенными в том, что она нам должна! Какое слово, какая низость произносить его, считать, что раз стол глубокое чувство завладело нами, то оно может и дать защиту. Но кто же утвердил, что щит Любви настолько силен, что выдержит любую атаку, что одержит победу над всеми, кто только на секунду подумал напасть. А что если Любовь слаба? Вы думаете, у нее сильные руки, как у древнегреческих Богинь, или умом она прекрасна? Она прекрасна, но не во всех случая, ее достоинством является сила! И что же делать, когда на пути к вам мчится враг, а вы упрятались за нее, за Любовь, а она исчезла? И вы усомнитесь, а есть ли она вообще эта Любовь!?» - сколько бы раз с ней не сталкивались, всегда как будто в первый, как будто до этого и не было ничего. Все новое, не четкое, но разделенное на какие-то грани пространство в голове расширяется, и человек ничего не может с ним поделать, кроме как не думать об объекте своей любви, своей страсти. Нет, это не глупость, это не слабость, это не привязанность! Это то, что невозможно постичь, но возможно увидеть и ощутить, это то, что меняет людей, бросает их из стороны в стороны, но учит преданности, преданности, которую следует отдать Любви.
Антон, как бы ранее сказано, был одним и тех, кто не выбирал, в кого ему влюбиться. Он и не считал это нужным, не опирался ни на какие-то определенные качества личности, не измерял все «за» и «против», сложенные в его сознании. У него их вообще не было. Он так не привык! Он так не жил, и потому наверно попал в эту западню, попал туда, откуда выйдет не каждый, а если и выйдет то другим, запутавшимся и обречённым еще больше. На что? На счастье или на гибель! Что его ждет, мы еще увидим, а пока поразмыслим что же стало с ним, с тем, кто еще недавно приехал навестить свою сестру, уже успел невзлюбить ею выбранного юношу и главное, успел влюбиться. Он все знал и все понимал, кто ему являлась Привязанность, кем она была и для всех остальных, из какой материи, схожей с его на первый взгляд, состояло ее тело, и кто стоял за ее спиной. Но тогда, падая днем со склона, летя с закрытыми глазами, он попросил увидеть лишь ее. Раньше бы он начал молиться о том, чтобы ему дали закончить проект, трудный и долгий, над которым он сидел ночами. Но тут любая ночь стала для него – Привязанностью, ее глазами, ее телом, ее слабой улыбкой и немощностью. Можно сказать,  что он, как и сестра полюбил ту, кого хочется пожалеть, прижать к себе и больше не отпускать. Лишь он этого не признавал, не видел, что является полным двойником Аринки и потому призирал не только ее выбор, а получается и себя. Да, внутри он знал, что итак, как он живет, тоже не правильно, не верно! Но жил! Не безумец, не мечтатель, а взятый новым чувством, он предстал перед ним, будто на суд, на ступень к которому выходят  ближе к смерти, но он вышел сейчас, вернее проснулся…
Тусклая, пожелтевшая от старости керосиновая лампа горела тонкой, дергающейся струей, словно перенесшей какой-то шок, большую трагедию. Она была заляпана немытыми, липкими человеческим пальцами, один большой настолько явно отпечатался на ней, словно ее взяли и не отпускали долгое время, потом, через некоторое время повесили. Другая же, подобная ей весела над чьей-то лохматой, с запёкшейся кровью головой. Свирепый ветер, дующий из щели, качал ее то в зад, то в перед. Но она не скрипела, а молчала, предполагая, что с ней случиться, если издаст голос. А она хотела лаять, как настоящая собака, или топтать копытом, как черный конь, она с трудом подавляла свои желания и лишь продолжала тихо качаться, повешенная на торчащий ржавый гвоздь, который то и дело был готов согнуться, выпасть по нелепому совпадению, и керосиновая лампа бы разбилась. Отмучилась, освободилась! По полу пробегали маленькие серенькие ножки, из всего дворца она имели право бегать лишь здесь. Часто их кормили коркой хлеба, кусочка сыра им не доставалось, но они были рады и тому. Нет, не крысы, а мышки! Именно мышки с розоватыми носиками она выбегали из своих нор, и пряталась под разбросанным сеном. Может быть вы и узнали эту комнату, но вдруг стали сомневаться. В подобной этой, когда-то сидел Доверие, нищий и в разорванном одеянии, но это время прошло лишь для него, для подвальных помещений дворца оно продолжало существовать. Здесь редко кто брал в руки метлу, хотя она была, стояла прислонившись к бьющейся двери, чей замок болтался в внутренней стороны, так навязчиво, так хлипло. Старому замку было все равно на то, что его могли и снять, и выбросить, и разбить и похоронить, он знал свою судьбу, и только наблюдал всем своим существованием за тем, как в эту старую комнату бросили какого-то странного юношу, верно человека! Слева от входа на скромной, жесткой, тахте, заваленной для мягкости ломких, холодным сеном и лежал он, наш Антон, ее Интий Перламутров. Голова его свисала, едва не касаясь земли, зрачки его, казалось, завалились, ресницы устали быть закрытыми, но по-прежнему не открывались, они желали выпасть все до единой. А кто бы увидел его руки, раскинутые в обе стороны, точно бы подумал, что мертв он, но маленькие грызуны то знали, что жив, жив! Они еще минуты назад коснулись своими носиками его правой кисти, расплавленных пальцев, и убедились, что те были теплые, и вовсе не собирались остывать. Понюхали они маленько и разбежались, словно все понимания, притаились в каком-то уголочке, а кто-то и вовсе продолжил свои поиски белых крошек заветного хлеба. Никто не знал, кто она очнется, но  никто не приходил к нему, не смыл с его головы кровь, не приложил к больному месту повязку. О нем не позаботился никто, даже она! Любовь, куда-то запропастилась или скрылась со страху. Бывало, она боялась.
Сознание к нему вернулось внезапно, глаза его открылись, напряглась адамова кость, вздулась шея, будто ему не хватало воздуху. Но через секунду прошло, окаменелые ноги он подобрал под себя, руками, конечно, коснулся разбитой части лба, затем преподнёс ладонь к себе, мутно разглядел на свои руки: бардовые капли тягучей крови пристали к его пальцам. Тут же сжал кулак. Что-то колючее настырно упиралось ему в спину, щекотало и ноги, он закашлял, чихнул, чуть не свалился со всей груды сена и наконец, сел. Тусклый свет начал раздражать его нервы вместе с замкнутым пространством, которое не просто давило на него, а уменьшало его. Из-за травмы ему казалось, что помимо его укорачивающихся пальцев, даже керосиновая лампа лопалась, и свет из нее желтым яичным желтком проливался на него. Но стоило ему сквозь силы выпрямиться, как прошло и это! Облегчение, чудо, что лампа приобрела свои нормальные размеры, которые ей и полагались, кровь на пальцах засохла, сено перестало изображать из себя дикого, разъярённого монстра и он встал, ощупал себя и нашел себя в каком-то странном для него виде. Антон был одет в ночную, белую сорочку, брюк на себе не нашел тоже, только сапоги, черные, с твердой серебряной молнией, одетые на голую ногу, жутко стирали его пятки, и большой палец упрямо упирался впритык. Тут же у него появилось желание избавиться от всего того, в чем он очутился. Нет, не стремился он отправиться назад туда, где он упал, туда, где так и не дождался Привязанность, ему стало настолько противно находиться в оборванном по краям и в чужом, что он даже внюхался в запах этой рубашки. Но оказалось, что она пахла белизной, хозяйственным мылом с примесью каких-то цветов, весенних цветов. А вот его тело, скорее всего оно, источало этот дикий запах сырой земли, смешанной с морскими водорослями, будто оторвались от дна некрепкие стебли, всплыли на поверхность, их подхватили и обмазали Антону все лицо, натерли его шею. Убежать бы, скрыться от себя  никогда не появляться, схватить эту керосиновую лампу и начать с ней свой путь, совершенно новый, чистый, да такой, чтобы ничего не добиваться, в его голове возникло подобное, когда косточка на ноге нервно сдвинулась к стенке сапога, и проехалась, будто по лезвию ножа. Не сделав больше и шага, он, шатаясь, наклонился и снял с себя чудовищные ботинки, неряшливо закинул их в гору сена, и устремил свой взгляд в уголок. Какая-то невнимательная, неловкая мышка покосилась на него своими маленькими глазами, на миг ему показалось, что смотрела она настолько натурально, будто в ней жил человек, подобный ему, имеющий не только душу, но и человеческую плоть, запрятанную где-то там, под немытой, свалявшейся шерстью. А кем бы  он? Он и был этой мышью, желающей больше, требовавшей большего, он не признавал то, что ему давали и наверно разделся бы до гола, не обнаружив вокруг с собой подобную компанию. Нельзя не сказать, что босиком ему было холоднее, хуже, чем в чужой обуви. Напротив, хоть и сено кололо ему мыски, щекотило большой палец, а по голени ползал неуемный ветер, дующий из открытой щелки, он выдохнул спокойно. Но спокойствие это продолжалось не долго,  послышалось вдруг чье-то ржанье, какого-то крепкого скакуна, чей голос невозможно было подавить даже человеческим криком наставника этого коня. Точно коня! Антон встал в ступор, тут же подошел к двери, приложил ухо и стал прислушиваться, но не выходить. Кровь у лба вновь за пульсировала неровной струей, на его лице выступила мертвая бледность, к горлу подошел твердый комок, но он проглотил его и, зажмурив глаза, сконцентрировался. Топот копыт не унимался, брезгливая видимо попалась тварь, то и дело смахнула бы с седла свою наездницу или наездника. Слышалось, как стучала упряжка, как конь дергал гривой, требовательно махая своей головой. Так продолжалось минут пять, но вскоре утихло, когда Антон случайно чуть не вывалился за дверь, бешенная тварь приутихла. Наверно сгребла весь снег своими копытами, и делать ей больше ничего не осталось, как ждать его. Антон в последний раз коснулся своей раны, растер кровь с руки о рубашку, сам того не заметив, и вышел. Нет, он не о чем не думал, и его не мучали предчувствия. Он их вообще не любил, неизбежность не томила его, он ее принимал, как душевно больной свою скоропостижную смерть так он то, что его ждало.
И подумать только, что бешенной тварь вовсе не оказалось, перед ним, в шагах десяти стоял высокий, стройный, вполне молодой жеребец, было видно, откормленный самым отрадным, натуральным сеном. Снаряжения на нем походили на царские, на черные ремни было пристегнуто точно такое же темное седло, упряжка не болталась, а была в чьи-то руках. Конь не двигался, прищурил только глаза в знак приветствия, как Антон обратил внимание на то, как вечер, обычный, и в тоже время таинственный темный вечер склонился над незнакомой ему местностью. По левую от него руку горел фонарный столб, стены какого-то дворца, верно, дворца Госпожи были едва очищены от снега, он заметил только, что не закрыл за собой дверь, как и та хлопнула сама по себе, так обидчиво, словно заплакала. Его будто кто-то подтолкнул вперед, и он ощутил неимоверный холод, то, как снег колол его ноги, протыкая иголками. Таких игл он не встречал никогда, поначалу от боли они горели, а вскоре окаменеют, но он позабыл и о них, когда взглянул на горящий, словно вырванный из средневековья факел в руках одной женщины. Она уверенно, она твердо и гордо, с какой-то долей неопределенного призрения глядела на весь его несчастный вид. Но не жалела, а надсмехалась. Красная. Ближе к алому цвету помада украшала ее сомкнутые, но в тоже время разъезжающиеся в улыбку губы. На ее плечах не было ни полушубка, ни мантии, как принято носить королевам, обычная пастельного цвета рубашка сидела на ее плечах, обрамляя и ее острую, выточенную талию. Из какого-то странного материала брюки сидели на ее бедрах так утонченно, что казалось, она была спичкой, маленькой, да слишком горячо жгущей. Она держалась на коне так, словно никогда и не сходила с него, стоило ей опустить глаза, как он тут же опускал свои, стоило кивнуть головой вперед, и он уже был готов лететь, как стрела. То, что их сближало с конем, была статность и цвет волос, черные волосы, не касающиеся плеч, верно волосы парика, носила Черная подруга, как свои, пряча свои светлеющие. Она молчала заразительно, что Антон, будто околдованный ее красотой, приближался к ней все ближе и ближе, смело преподнёс левую руку ко рту коня, но коснулся лишь шеи. Тот не опустил головы, взбрыкнул, и казалось, вот-вот, скажет что-нибудь такое, от чего Антон свалится в обморок. Испуг юноша начал забавлять Черную Подругу, как она проговорила:
- Уж если ты передо мной, то поздоровайся со мной! Не у что ты меня не узнаешь, а как же все то время ты живешь?
Антон поднял на нее свой взгляд, свои чистые, любящие глаза и в ее тонких бровях он узнал брови своей Прив. Да, он назвал ее так внутри себя, и в мгновенье ввела его в ступор печальная улыбка Созерцательницы двух чувств. Он почему-то вспомнил все, первую их встречу, которая тот час повлекла за собой череду событий и любовь. И он смотрел, смотрел так, что наглядеться не мог. Дочь и мать, мать и дочь, имеющие общие черты в лице, представились ему разными в плане интонации и души. Именно душа задела его, он глядел будто сквозь Госпожу, и та не вытерпела, конь ее заржал, принялся обходить Антона кругом, и он поворачивался то и дело, чтобы только не потерять контакт с ее лицом. В нем ничто не было скрыто, все лежало на поверхности. Стоило только приглядеться и убедиться в том, какую печаль прожила эта женщина, именно женщина! А потом уже Госпожа! А она словно слышала его внутренние монологи, до тех пор она проявляла терпение, пока не поняла, кто она для него, и немедленно ей, стало быть нужно это подправить.
- Не у что  тебе картина, написанная красками лепнина? Ты, что меня изучаешь, как книгу, ты отдаешь себе отчет, кто правит здесь, а кто поет? Ты мелкая лишь пташка…И пташка эта попадётся в клетку, все знают, птиц ловлю я метко. Я из хвостов их выдираю перья, я слышала одно поверье. Тебе тоже о нем рассказала, и дворец бы я показала. Но только, кто ты, мне всегда твердили: ты это учти!
Между тем  конь замер, но Антон по-прежнему не опускал глаз, ничуть не выгибал спины, хотя мыски его практически посинели, икры вздулись, он предумышленно скрывал их под длинной рубашкой, которая едва не касалась мокрой земли. Но прятал от кого? От самого себя, чтобы убедиться, что он может, может говорить с той, которая раз в тысячу раз прекраснее, чем о ней писали. Он в тоже время стоял в пленительном восторге, что перед смертью, а она наверняка настигнет его из-за травмы головы, он увидит лучшее в своей жизни, тот драгоценный метал, тот алмаз, причем алмаз этот дикий, не поддающий обрамлению. Но так ли этот камень был хорош, как он думал, так ли прекрасно и ясно он разглядел его и понял все суть Госпожи, как та не протянув ему руки, легким поворотом своего стана слезла с коня и отпустила его куда-то вдаль. Но тот настойчиво тряс своей гривой над большой, но почему-то казавшейся приплюснутой головой Антона, тому захотелось чихать, но он сдержался, и не отступая назад, слушал злобное фырканье послушной лошади.
- Его зовут Смерч, и он бы не против обогнуть весь Керч. Ему и не такие поддавались проливы, а за все свои слуги он получит киви. Как маленький ребенок, внутри еще совсем он жеребенок, и так же дочь моя, совсем ее не знает и ума, но вот клянется, что  все она сама, сама. Но не могу ее я наказать, и стыдно мне ее поругать. Порой она послушна, лишь только очень драматична…- Госпожа не договорила, Антон, читая слова прямо ее с губ, перебил ее. Но не так, как вы бы подумали, он договорил эту фразу за нее, после чего конь взбрыкнул и убежал, убежал, наконец.
- Вам кажется, она свободна, и на дела, какие годна. Она же с вами будто в заперти, и слышит вечно : «Дочь, терпи!», а  дар ее, все чувствовать, все ощущать, был дан ей в нечестное проклятье. И, сколько бы не дарили вы ей платьев, она все равно одинока всегда, да, да, да! – последние фразы он выкидывал себя, ощущая себя не просто смелым, а тем, кем двигала любовь. Он знал, она ее мать, никто иная, как та которая в любую секунду ударит его по щеке, или убьет, но он хотел доказать обратное всему, всей ее жизни. Шатаясь, морщась от летящего в их, нет, его сторону снега, он говорил так, словно кто-то у него отбирал эту возможность, и он дрался за каждое слово, - Напрасно полагаете, что дочь пойдет по вашим-то стопам, тогда душа ее разломится вся пополам. Не у что сне лучше сразу выбросить ее с горы, похоронить до той поры. Ах, да, сбылось мне, что вы скорей всего бессмертны, над остальными только вы вершите суд, и сбрасывайте непокорные тела в заросший пруд. Она не станет вами, не станет, лучше в бездну канет!
Глаза Черной Подруги наливались не столь злостью, от того, что в глазах его она падала,  становилась меньше, словно это у нее отнимался мизинец. Но она стояла непреклонно, и в ней менялся только взгляд6 исчезло призрение, пренебрежение. Госпожа терпела, она слушала долго, и так заманили ее его рассуждения, что в них она уже не слышала ни обиды, ни чего-то еще, что раньше задевало ее. Она видела суть, и та так рассмешила ее, что от ее нервного, неприятного смеха взбесился Смерч, топот его подкованных копыт послышался близко. Антон не успел обернуться, отвернуться ему не удалось тоже, как чьи-то жесткие ступни с золотистой подковой, ступни будто человеческие, толкнули его в грудь, и он повалился на снег. Нет, это и не снег был вовсе, а что-то жесткое, каменное, напоминающее плиту для казней. И он лежал на ней, но не скорчился, не застонал, он стиснул окровавленные зубы, с них тот час стала стекать алая кровь, онемело правое легкое, и он закашлял ее больше, и только выговорил, приподнявшись на ногти с неимоверным усилием:
- Это вы так за правду!
Черная Подруга вновь засмеялась, но тут же соединила губы в устойчивое, привычное для нее выражение лица, подошла по ближе к Антону, достала из правого кармашка из шёлковых нитей носовой платок, и ласково, совсем не больно коснулась его рта. Он но он зажмурился, едва ли не отвернулся, как она настырно повернула его к себе, опустившись на левое колено и принялась в упор разглядывать свою жертву. И тут он не сдержался, его сальные волосы, прилипшие к снегу, оторвались, он был в одном сантиметре от ее остренького носа, и проговорил:
- Докажите мне, скажите, что вы правы, и я поведаю это целой ораве!
- Если бы не я устанавливала жизни сроки, то, сколько бы было на свете мороки. Только представь, не умер бы Лешка, и у кого-то другого по голове не ударила плошка. Жили бы все, не считая и лет, кто-то закончил Мед, другие наверное Пед, все бы учились в ходили в шикарные институты, и становились бы круты. Другие продали все нефти запасы, и стали бы крутить какие-нибудь фальшивые массы. Все вдруг пошло бы кувырком, как будто заварилось, забродило сном. Людей рождалось бы все больше, а Земля становилась тоньше. И выпиты были б с нее все моря, океаны, и у людей так бы быстро заживали раны. Ты бы вечно рисовал макеты, или на улице, после от нищеты собирал пакеты. Что бы ты сделал с ними? Тоже, что и сейчас, лежал бы всем напоказ. Только в этом мире одно равновесье, если тебе суждено умереть здесь и сейчас, то я буду рада этому как раз. Если нет, то вставай и иди. Если сам в ответе за жизнь, то не смей киснуть, и над пропастью виснуть. Вставай, вставай и уходи. Привязанностью мою ты не жди!
- Не встану, пока перед собой ее не увижу силуэт, и сколько б не было мне лет! – Антон не сдавался, он только и делал, что откашливался на белый воротник рубашки кровавыми комками, чувствовал будто выплевывает свое легкое. А Госпожа, продолжая вытирать ему уголки губ, говорила:
- И не жаль тебе сестру? Какая милая девочонка, она осталась без мамы, готова была повалиться в яму. Помню во сне к ней я пришла, и попросила ее приехать туда, где камней груда. Мы с ней давно о чем-то так договорились, и можно сказать стороны света и тьмы помирились! Ты хочешь поставить ее на риск? Оборвется малейшая нить, и ей не жить. Ждет ее сумасшедший дом, не сейчас, а в ближайшем потом, потом. Будет твердить всем, что живые мертвы, а мертвые живы! Если ты не уйдешь от Прив, то случится разрыв: долго Аринка не проживет, а может даже умрет. Это не я сроки перепишу, за тебя и не решу. Ну, что же ты молчишь? И не кричишь, и не кричишь…- Черная подруга свободной рукой провела по его полыхающему лбу, как он перестал леденеть, ноги его уже не дрожали. Говорить он был не в силах и молчал, измученно он смотрел на нее такими глазами, которые пытаются насмотреться на все, перед тем, как их выколет. Ему было спокойно, и понятно, как он думал, все! Но он ошибался.
Госпожа обернулась, минуту помолчала, а затем указательным пальцем провела по его грязной рубашке в районе груди, как все повреждённые кости внутри него начали сдвигаться, соединялись друг с другом. Шрам в районе голове тоже стал затягиваться,  он покраснел, после побледнел, но никак не мог подняться на локти, согнуть колен. Мыски его синие-синие мертво лежали словно и не его, хотя он еще чувствовал что-то, на миг закрыл глаза, а когда открыл, то увидел ее грозную фигуру уже с левой от себя стороны и проговорил:
- Убьете меня?
- Нет…Хотя… - долго не думая, Владелица сроками жизни, а то была она, перевернула факел в низ пламенем и опустила его лететь прямо в снег. За эту секунду до столкновения двух противоречащих друг другу веществ, Антон успел успокоиться, но когда пламя стало вырисовывать медленно круг и горело оно чем-то с зеленоватым на конце он только слышал ее слова, - Вставай и уходи, вставай и никого не жди. Уходи! Уходи!
Ни в коем случае она не смеялась, и не наблюдала за тем, как с побитыми и окаменелым от холода ногами Антон лежал на спине, задыхаясь от переизбытка ледяного воздуха. С востока шла вьюга, и скоро она закрутит, запоет свою печальную песнь о трагически погибшем, о том, кому не суждено было умирать, но он выбрал такую учесть. Госпожа не сомневалась в том, что он сможет противоречить ее слову, что встанет прямо сейчас и закричит, закричит ее имя, имя так и не проснувшийся Прив. Ах. Ах, если бы ее только разбудили, не так, чтобы ласково коснуться ее сплетенных волос, расцеловать в обе щеки. Ей нужен был толчок, происшествие, слово какое, чтобы по мурашкам оно пробралось в каждую клетку ее тела, поднялись бы ноги, открылись бы глаза. Она не хотела просыпаться в покое, потому что не привыкла к нему. Да и не было его, все обман, нелепый, плетущий вокруг всех не заговоры какие, а полное отсутствие идиллии. Тут, даже добро носила не свойственный добру характер, выглядело высокомерно, и уничтожала чистые помыслы, не давая ему свободы. А на кого надеялся Антон? Как   многие другие, он был верен своему чувству, он еще не сбежал, и на языке его крутилось лишь одно слово, слово той барышне в окне, глядящей с застывшим ужасом в глазах. Прямо над ними, на этаже так третьем, если считать от земли, стояла она, Любовь! Не Влюбленность, которая бы кинулась в горящее пламя, она бы его на себе тащила бы, и вытащила. Любовь осознавала это, еще больше злилась на себя, примеряя на себя действия сестры, она положила обе руки у живота, у сдавливающего ее и без того худое тело корсетом и тяжело вздыхала. Она понимала, так нельзя, так быть не должно! Но двинуться? Да двинуться вперед, разбить окно или крикнуть так, чтобы проснулись все уже уснувшие и просто не слышавшие в силу своей занятости, а занятости как всегда ложной, она не могла. Внутри нее не шла борьба, как например в Аринке, она была  однозначна и бесповоротно, лицо ее не дрожало. Она не была страстью, нет, и поступки ее объясняли это. Любовь вела себя, как устоявшееся, сложенное чувство, которое благородно будет оплакивать умершего, носить траур. Но никогда она не вмешается, если только ее этому не научить. Как жаль, что к Привязанности и Антону она пришла такой маленькой, свежей и совершенно не знающей, как поступать, и что ей делать. Она менялась, очень хорошо, прыгая с одного объекта на другой, она принимала их характеры, их судьбы, их повороты голову она перенимала молча. Смотрела она минут пять на это запотевшее стекло, но вдруг рука ее поднялась, кончики пальцев коснулись стекла, она впритык подошла к стене и проговорила:
- Ну вставай! Вставай!
То было шепотом, чтобы никто ее, даже она сама себя не услышали. Она боялась подобного, что сорвется, что сделает что-нибудь, за что ей потом придется не сладко. Но Антон слышал ее, когда пламя уже было готова коснуться рукава, его окровавленной рубашки, он непобедимый, не тот, кого прогнали, встал тем, кем был. Он не спеша встал, и огонь повалил назад, едва ли не перекинулся на здания дворца. Но Антон был куда хитрее, он не мучил себя, он даже не поднялся, а пополз едва ли не на карачках. И ему было все равно, кто это видело, кто, о чем думал! Госпожа давно уехала в сторону дремучего леса, не оставив с Антоном никого, хотя ему и не был нужен никто. В воздухе стало дымно, скопились угольки и на земле, Антон облокачивался на них красные ладонями и давил их, прижимая к снегу. Оттого скоро они превратились в черные и пахли деревом, словно он растапливал печку, прежде колол дрова и ничто, ничто не предвещало того, что ему придется покинуть Прив! Он дополз до сарая, но не ввалился внутрь него, не лег на колкое сено, а просто сел, не подгибая под себя колен и смотрел на маленький огонек, исходивший от вечно горящего факела. Но теперь он горел ровно, без химии, добавленной в него, в без чьего-то еще, он был обычным огнем, об который Антон мог бы сгореть себе ноги. Но тут рана на голове дала о себе знать! Пальцы его затряслись, он коснулся лба, застывшей корки в районе лба и упал, голову его теперь держали плечи, они одни! Рубашка на нем обязательно исчезнет, его найдут в том виде, в котором был, и голова пройдет, только вот чувство потери – с ним ему не свыкнуться никогда!
Любовь повеселела, румяна появились в области ее щек, она резво обернулась. Знала, что спать будет спокойно, ведь не одно происшествие в мире не может быть хуже уже произошедшего. И тут ошиблась, замерла, но не от страха, а от удивления. Крова, на которой спала Привязанность, а она слышала точно, как мирно сопела эта девушка, оказалась пустой и даже заправленной. Любовь схватила за голову, ринулась поближе, даже заглянула под нее, но ничего не найдя, представила, что если Прив видела это все, какой бы случился скандал. Но та ушла, нет, просто пропала, испарилась, исчезла, как легкая бабочка влетела в окно, а вылетела в другое. И где же она? Как давно она встала, умыла ли она свои глаза, и что теперь будет у нее в приоритете?
« Любовь есть! Это не обсуждается, это однозначно, но не во всех случаях. В представленном выше она была, но только нельзя обвинить ее в слабости. Увы, но надеяться на нее может лишь тот, кто знаком с ней лицом к лицу, кого она спасла один раз. А раз этот может наступить через год, через два или черед десять лет после первого ее появления в вашей жизни. Любовь – не Влюбленность! Она не готова рисковать, и никогда не подчиниться воли рассудка, она станет существовать отдельно от вас, независимо. Ведь она выше вас, выше любой эмоции, и чтобы довериться ей, надо научиться жить с ней, не говорить с ней, и слышать ее!»
***
3 августа. 1980 год. Москва. Утро. « Что есть смысл жизни будь он маленький, будь он большой? Есть ли между ними различия, и какого они? И нужен ли этот самый смысл, чтобы существовать? Смысл – это идея, это не в коем случае не цель, не путь, который мы выстилаем перед собой, это не зеленой лужайка, по которой мы мчимся с самого рождения и со скукой ждем конца, с печальными мыслями. Хотя случается, что кто-то находит смысл позже, чем показывают среднестатистические диаграммы. Да и к чему они, когда главное его найти? Смысл – это не дополнение к жизни, как к примеру чувства, порой большинство из них являются лишь  частью, добавленной к обеду. Придумали когда-то, что к блюду подают чего-то еще, но не стоит забывать, что главное в этом блюде, как и в любом другом, начинка, ее смысл. Без него вам станет совершенно все равно на десерт, приготовленный потом. Потом не бывает без начала! А начало – это смысл. Но вот беда, то разочарование, находящее каждого из нас, заключается в ошибке, в ошибочном суждении, которые выносим не мы, а эти самые чувства. Их невозможно угомонить, когда речь идет о смысле! Они еще маленькие, не опытные, глазастые и любопытные и мгновенно принимают решение, так, как никто не может. И разум бессилен, если мы делаем смыслом своей жизни – одного человека! Вы скажите, что это глупость, что мало кто пойдет на подобное, но оглянитесь и вы поймете, что вас смысл там же, где и смыслы других. Мы отдаем свои жизни, сами того не подразумевая, нам вдруг становится все равно на главное блюдо, отведать его, насытиться перестает быть необходимо. Начинка больше не нужна, затем и сам предмет еды можно исключить и сразу к десерту, к пирогу или восточными сладостями. Они ведь лучше, они вкуснее! Они к тому же и легче, как и то, чтобы вложить свой смысл жизни в другую. Уж согласитесь, что тут прекращаются всякие поиски себя, наставления родителей уходят в небытие, планы меняются, разъединяются. Но внутри появляется гармония, полное удовлетворение тем, что смысл жизни – определен! Но настоящий ли он? Тот ли самый?» - сколько бы лет не существовала Земля, не крутилась вокруг солнца, на ней надуться те, кто еще не определился и те, кто ошиблись в какой-то сфере. Но сфера – это не то, чем дышишь каждый день, не то, что любишь. Определив это никогда не будет человек уверен в следующем дне, он будет знать, по какому хрупкому льду ходит, и чем дольше он будет находиться между новым выбором и той ступенью, на которой стоит, тем  больнее будет прощаться с уже найденным. Найденное никогда не останется навсегда, либо люди его покинут, либо покинут их. Но это распространяется не только в отношении людей, но и людей  к местам, в которых они бывали, и которые успели полюбиться их сердцу. А что потом ему сказать? Сердцу?
Она не знала, что ему говорить, она с ним вовсе не разговаривала, с дыханием со своим она молча просыпалась, и молча ложилась спать. Но молчание было от того, что она не знала, то ли ей стоит оправдываться, то ли уехать, куда угодно, далеко? И который день, она все мыслила, как бы собрать соблазнительно лежавшую сумку у подоконника на столе, снять нелепые, качающиеся так свободно и счастливо занавески, выбросить их и уехать? А вернуться? Нет, никогда не возвращаться, чтобы не видеть место, в которое вернулась? Ах, вы сломали голову, стали перебирать всех, чтобы понять, о ком же мы пишем? Мы пишем о ней, о Лиле, о той девушки двадцати лет, имеющей маленькую квартирку с широкой комнаткой в одной из районов Земли. Раньше, как она входила, как она ложилась на кровать и мечтательно глядела на эти самые белоснежные занавески с зеленоватой тесьмой, как перебирала их руками, вдыхая аромат московских улочек, как выглядывала во двор и дышала так глубоко. Она всегда улыбалась, даже, когда грустила, она старалась,  ведь знала, что все лучше, чем прежняя жизнь. Она ее оставила, она куда-то отложила ее, и всегда боялась вернуть, получить ее обратно, оставшись только с красивыми туфлями, которые попрятала в толстые коробки и задвинула на шкафы. А они стояли, пылились, и ждали, пока ножка ее одна, затем другая оденут их и пойдут. Но как тогда, вначале этого лета, она не ходила, она предпочитала меланхолично глядеть за тем, как белые голуби уже не садились на ее окна, а пролетали мимо, они не давали ей возможности покормить их с рук, сидели на какой-то красной крыше, плохо держась лапками, сползали, не могли удержаться. Но они не летели вверх, нет, знали, что не стоило ее дразнить! Наверно от того, они перестали летать, сто жалели ее, одни единственные, те, с кем она могла поговорить!
В это утро она еще не до конца разобралась, где сон, а где явь, где очевидное можно принять за фантазию, а где нельзя упустить возможность соприкоснуться с тем, чего ей так не хватало. Не то чтобы она любила скучать, у нее получалось это как-то ненавящего, даже будучи не в сознание, уголки ее губ не дрожали, а тихо сомкнулись. Сомкнулись еще в ту ночь… В этой квартире она до конца освоилась не до конца, она не знала, как привыкнуть к старому, когда то новое настолько полюбилось ей, что даже стена, стена того балкона была так необходима ей. Но она била себя по рукам, ложилась в кровать и больше не вставала, она не пыталась найти что-то новое, меланхолично, как заведенная кукла, она ходила в зад вперед. Вечерами не выходила, не  показывала и носу летней улице, и разучилась спать! Хотя произошло это давно, и с тех пор, когда за окном раздавался чей-то крик, она вскакивала, никак не могла угомонить свое сердце. Оно тянуло ее всюду, ее бренное тело, которое и не слушала свою хозяйкой! Она перестала управлять собой и могла позволить в выходные не работать. Помнилось, вчера ей звонили, предлагали поехать на Озеро, куда-то далеко, где из всего зла, кусаются лишь комары, упиваясь своими носами в гладкую кожу. А Лила взглянула только на телефонный голос, не дослушала, а именно взглянула, и положила, и спала, спала…Утро для нее всегда наступало внезапно, и как-то одинаково, солнце всходило рано, осыпало лучами панельные дома, но ее остерегалось. Она машинально уворачивались от него, спала скованно. Когда-то она раскидывала руки по всей кровати, ножки ее свисали с низкой поверхности, одеяло величественно свисала толстыми, пухлыми комьями, подушка была положена вертикально, и она прижимала ее руками, стискивая пальцы от удовольствия. Как часто на ней можно было застать улыбку, эти зубки, чистые и беленькие, которыми она нежно прикусывала нежную губу, и глаза, теплые карие, она согревала ими все и всех. Внезапно правда разучилась, ночами мерзла, ей слишком мягко было спать. Одеяло, маленькое и колючие превратилось в одеяло лишь для нее одной, и потому она завернулась в него, ноги согнула так, что отекали спать мыски, и не сопела, и мертво лежала. Грустно ей было от одиночества, без шума и переполоха, она никак не могла не свыкнуться с тишиной. В одно время она мечтала о ней, порой выходила из себя, плакала, молилась о ней, стоя на коленях в глубине души. Но потом ей все стало как-то родным, и уже высыпаться было для нее чем-то диким, уши жаждали что-то услышать, как и она сама. Но вместо этого ласковое пение птиц будило ее, скорее тревожило. От них она еще больше пыталась скрыться в одеяле, в своем новом домике от этого мира. Окончательно запуталась? Нет, она осознавала, что жить ей придется в этой тюрьме, которой на самом деле и не было. Лила построила ее вокруг себя, загородилась плотным забором, мерзла от недостатка обниманий, скучая по горячей его руке, она хотела вылечить себя снами.  Но к сожалению, они ничем не могли помочь ей, хотя очень хотели и порой, как и в то утро жалели ее…
Солнца было много, как никогда, оно заливало пространство всей своей сущностью. Не оставляло ни одного свободного уголка в тени, оно вело себя честно по отношению к другим и себе. Оно не умело обманывать, но способно было проникнуть в любое ведение и стать его частью, точно так же, как и в сон к Лиле оно забралось по случайности. Хотя хотела скрасить ее утреннее, хмурое настроение. Уж как ему не нравилось, не нравилось так и же Влатирскому, вечно наблюдавшему за ней, как она спала без всякого счастья, не наслаждаясь, не питаясь теми эмоциями, которые были раньше. Она потеряла их и вместе с ними себя, но вот у тумбочки, у передней стены, которая отделяла коридор от этой комнаты, возник силуэт. Никто не видел, как он там оказался, как чуть сгорбленная его спина так живо, так по-настоящему, словно имела глаза и могла смотреть. Свет по-прежнему играл со всем тем, что ему попадалось, он делал пыль видимой, и маленькие, крошечные создания вдруг взлетели. Так легко они вдруг закрутились кругом, стали оседать на плотно заправленной простыни и на пустой вазочке, в который должно быть помещался цветок, но нет, его там не было. На дне лежали три старые, деревянные катушки с нитками, маленький комарик сидел на красной из них, плел свою жизнь, а можно и просто сидел, только тыкал в них уставшим носом и засыпал. А она, она не проснулась! Ветер хотел коснуться ее, но она полностью закрылась от него, не предоставив ему подобную возможность и беззвучно лежала. Она открыла глаза, когда балконную дверь оттолкнул к стене неизвестный, прилетевший тяжелый воздух, словно вырвавшийся из какого-то замкнутого пространства, он пытался всем показать свою силу, и кое-что ей, Лиле. Девушка вздрогнула, по обыкновению распахнула одеяла, свесила ноги в низ, но тут убрала обратно, спрятала их, но не свои те глаза. Те смотрели так, как будто и не во сне, на лице ее сверкнула улыбка: она узнала знакомую осанку, которая никак к ней поворачивалась. Человек смотрел в упор в стену, она вспомнила эту его голубую рубашку, протянула левую руку вперед, мечтая дотронуться до него, но он обернулся так мгновенно, так быстро, что тот час память ее взбунтовалась и убрала его, отодвинула. Во сне Лила оказалась стоять у этого сама стола, провела кончиками пальцев по молчаливой швейной машинке и по билету, оставленному им. И только она схватила еще не оторванный свежий корешок, прочла число, как рука ее отекла, кровь застыл и болезненное ощущение вернуло ее в наш, в может и не наш, но точно ее мир! Уже без сомнений, она с трудом вытянула из-под подушки кончики покрасневших пальцев, приложила их к губам,  лежа на спине, она нащупала свое постаревшее лицо и ужаснулось, нащупав под глазами появившиеся «горки». От слез, от них самых, лицо ее приобрело не просто бледность, а скорее износилось, и не знало, как себя починить.
В ней появилась разочарованность, вновь угнетенность, в которую вселял в нее предстоящий, бессмысленный, одинокий день. Ей не хотелось ни шить, ни видеть кого, почему-то голос Аньки зазвучал в ее голове, ее предложение, та желала подбодрить ее, но Лила ни к чему не была готова и только высунула мизинец из под одеяла, как карие ее глаза почернели, расширилось. Она резко вскочила, чуть не упала, встала лицом к не застеленной еще кровати.  Сердце дрожало, от осознования одной вещи, в которую она не могла поверить, и поначалу даже не заметила ее, как-то упустила. Дело было в том, что  комнату тонкой, нежной струей проник запах поначалу замешенного тесто, затем сладкого, клубничного джема, после ванили. О, эту ваниль нельзя была спутать с какой другой, так же как и звук, готовившей плиты. Она вспомнила все и сразу, испугалась своим же догадками, и с растерянными видом минуты три в белых шортиках стояла, не двигаясь. Что происходило в ее голове? Борьба с сумасшествием, может быть боролись убеждения, каждый из которых пытался перетянуть выгоду и правоту на свою строну? Лила сделала три маленьких шагах, после чего остановилась, пошатнувшись. Звук брызгающегося масла, после выливания его на сковородку смутил ее не на шутку, как она машинально коснулась левой рукой стола и вспомнила увиденное до этого.
-Глупо, не разумно, глупо…- шёпотом перечислила она свои действия, мысли, которые пугали ее, и в тоже время любопытство тянуло ее за обе руки, ни дав поразмыслить, ни дав застегнуть пуговички клетчатой рубашки. 
Босые ноги вывели ее в коридор, прошла секунда и она вернулась, наклонилась к шкафу, открыла одну из семи стоявших картонных коробок и одела первые попавшиеся голубенькие туфли. Как те были хороши! Не остренький, а напротив тупой каблучок пришелся ей по нраву, раньше бы она точно обратила на это внимание, а тут, застегнула, сама того, не замечая, привычными жестами рук, застёжку и медленно зашагала вперед. Казалось, она не узнавала свою квартиру, чуть не запуталась в занавесках, зажмурилась и пропала. Она оторвалась мысленно от земли, от дня, от года, этот аромат, она же знала его наизусть! Он был для нее всем, тем приятным воспоминанием, созданным ею самой. Никогда она после не могла объяснить, почему в тот день она жарила оладья, но точно помнила и ночью их рецепт, и руки ее, пальцы помнили, как высыпали в миску с глубокими краями щепотку ванили. Но почему-то кто-то делал в тот миг это за нее? Кто шалил на ее кухне? Неужели воображение взяло на себя обязанность все делать за нее, не только готовить, но и не ходить, но и говорить? А скоро и вовсе ей не останется ничего, кроме как пусто глядеть на то, что было, но ушло. Павда сказать, наверно в эту самую секунду, ее постаревшее, серое лицо вокруг очнулось, сухость треснула с ее щек и будто осыпалась побелкой, ее каменная спина выпрямилась и, казалось хрустнуло все ее тело, издало звук трухлявого дерево, которое вдруг собрало все свои ветви и начало жить.
Могла ли знать хитрая, но добрая и любившая сюрпризы Тиша, как напугает ее в тот ранний час, и что заставит ощутить свою любимую героиню? Скорее всего нет, но хотя, разумеется, она не хотела ее пугать, да и не думала об этом. Она  настолько увлеклась своим кулинарным шедевром, что на шаги Лилы даже не откликнулась, словно внутри нее царила эта музыкальность ее движений и плавно летая по маленькой кухне, она то и дело, не выпускала из тонких, не совсем умелых пальчиков небольшой половник, которым черпало тесто. То белое и тягучее капало на края плиты, но она не всегда позволяло ему это сделать, и вытирала не то уголком салфеточки, не то чем-то похожим, или вовсе ноготком указательного пальца. Надо добавить, что слева от нее стояла миска с глубокими краями, видно чугунная с голубым цветочком снизу и еще одним вверху, так все эти цветочки были посыпана сахаром. Она к смеху не забыла и о них, видимо пробуя замешенное содержимое на вкус, она успела превратить в липкое, но приятное на запах все стоящее рядом. Она уберегла лишь свои рукава, серое платьице сидело на ней уже не так хорошо, как раньше, чуть сползало к плеч, и к тому же делало ее ниже, чем она казалось на самом деле. Грудь ее уже была заляпана мукой, помимо того и сочные ее щечки все были в ванилине и чем-то еще. Она сама не понимала как, но не смогла оставить после себя порядок, и который час…А который час она стояла у горячей плиты, но уже грело им не сердце, а раскалившееся масло? Прошло не больше получаса с тех пор, как фигура ее появилась в столичной квартирке. Она не помнила, что именно ее заставило прийти, послужило ли этому какое событие, и потому была занята лишь собой.
Лила не сразу узнала в ней ту, которую видела очень редко. Она не помнила ее лица, могла предположить только, что та много улыбалась, и однажды на улыбавшись вдоволь, Тиша потеряла эту способность. Хотя, какая же это способность, когда это обычное явление, такое же, как появиться на кухне и, и обомлеть…Девушка с золотыми волосами тихо прижалась к стене, выставив одну ножку вперед, а другую спрятав, все в ней замерло и она поверить не могла тому, что разум ее не обманул. Все это не фантазия, не ее домыслы, это что-то больше, это правда, которую она ждала. И дождалась! Словно ощутив на себе пристальный взгляд, Свидетельница многого обернулась, показались ее щечки, обмазанные мукой, мука даже была на светленьких ресницах, и в глазах, казалось, летали белые мушки. Но Тиша видела все, да уж лучше, чем кто другой! Она не сказала не слова, а только прижала к себе тот самый половник, как самую дорогую вещь обычно прижимают к груди и смотрела не отводя взгляд на Лилу, порозовевшую Лилу. Больше не было в ней измотанности, той тягости, которую она до сих пор переживала, сердце ее сбросило все оковы, и свободно билось, билось, поглощая кислород, влетающий из распахнутого окна. Помимо ванили, пахло еще и машинным маслом, стало быть сосед завел свою «Нинку», так он называл старый, поношенный автомобиль. Никто не верил в его починку, Лила верила, она одна, и вот они обе, обе девочки своего времени вдруг очнулись от долгой спячки, как просыпаются ранней весной все лесные твари, выбираясь из нор.
- Она здесь, девочка здесь…- вдруг вырвалось у Лилы, и она уже не сомневалась, она вновь, как и раньше, научилась принимать данность. Не отвергала ее, не меняла в воображение на что-то другое, ни на что не заменяла свое предположение потому, что прибрела уверенность. Это чувство, которое делает жизнь жизнью, которое развязывает крылья и летишь.
Лила подошла чуть ближе к Тише, покосилась на жарившееся оладья на сковороде, и зажмурив на миг глаза, улыбнулась. Не быстро, а медленно, с блаженством, пытаясь схватить буквально каждую секунду этого мгновенья. И тут она подумала, а почему именно сегодня? Ни в какой другой день, ни чуть раньше, когда она задыхалась от слез, а именно сегодня? Разве так бывает? Бывает – все!
Не прошло и пяти минут, как Тиша закончила готовку, и уже мокрой тряпкой убирала муку, не могла спрятать она свои веселые, удовлетворенные глаза. В стеклянной плошке на середине стола лежали те оладья, посыпанные не то корицей, но не то сахаром. Тиша делала уже все в второпях, но не до такой степени быстро, как Лила, выбежавшая на улицу в голубом плаще на распашку. Она успела сорвать его с крючка, нащупала в кармане какие-то монеты, и счастливая помчалась по улице. Безумна? Нет, она счастлива и этого доказывать никому не надо. Ведь счастливый человек может забыть закрыть и входную и балконную дверь, забыть, как совладать с сознанием и не замечать ничего, ничего, кроме предмета, полюбившегося ему…Она не замечала то белое, еще не успевшее стать золотым солнце, летнее солнце, которое скоро перейдет в осень. И будет иметь природа новые права, но не она, она старые, те самые, которые и были присуще ей до этого. Улица стелилась и вела к шоссе, на котором свежей белой краской покрасили разметки на дороге, но уже чье-то черное колесо успело проехаться по краске, остался не красивый след, но Лила не заметила и его, она машинально вошла в полупустой троллейбус, который чудом приехал словно для нее одной. Верно, маршрут его не знала, и потому надеялась добраться хотя бы до метро, углубившись в глубь салона, взявшись за белый поручень, она обмоталась вокруг него и принялась глядеть на все, чего не замечала, до чего ей не было никакого дела. А уже через остановку ввалились люди, и все на одно лицо, одни в старых платьях, покрывающих ноги, другие в модных джинсах, а третьих не было вовсе. Третьей была Лила…
Мы сократим ее путь, ведь она сама не помнила того странного стечения обстоятельств, благодаря которому ее вывело прямо на ту улицу, где высокий дом оставался таким же, как всегда. Менялось все другое, воздух особенно, небо другого оттенка нависло над ней, откуда-то нашла туча, но Лила взглянула на нее, и туча тут же ушла, не стала мешать той, которая вдруг испугалась. Чего? А вдруг путь не тот? Вдруг не здесь? А где-то в другом месте и вдруг она, то есть я вовсе не приду…Лила отошла к двухэтажному зданию, облокотилась об его белую стену и замерла. Приступ радости и счастья кончился, она вдруг только сейчас осознала, что все бросила, подалась своему видению и ощутила себя сумасшедшей, а кем еще она была, когда уже чувствовала чье-то теплое прикосновение на своем плече, чьи-то небольшие пальчики, которые мечтали сжать и съесть ее полностью. В итоге она не смогла сдержать свое любопытство, хотя уже успела предположить, что ее приняли по ошибке за какую-то другую, которую действительно ждали.  Она обернулась как-то растеряно, без блеска в глазах, и первое, что она увидела это угольный воротничок белой рубашки. На лица она перестала смотреть уже давно, не находила в них утешения и не смотрела.  Но тут знакомый изгиб руки, руки, которая стала чуть длиннее, и кисти рук более худенькие. Она подняла и глаза, и первое, о чем она спросила у меня, было:
- Где же ты была? Не у что долго не спала, не приходила к нам, а я не мыла и стеклянных рам…Мне без тебя…
Последняя фразы была произнесена как-то обидчиво, словно она вспомнила все то, что пыталась забыть, но у нее не вышло, и, глядя на меня не отрываясь, она говорила:
- Как заново вообразить, что это ты, что не разрушены мечты? Что стало явью то, что снилось, вокруг  моих волос все время вилось. А на рассвете я проснулась все с одной и той же мыслью, что я над пропастью повисла. И нет руки, которая мне б мне предложила помощь, и в теле всем такая немощь…Ты знаешь, я тебя не узнаю, с трудом лишь только примеряю лица, и где то там сверкает птицы. Из маленького огонька в кого-то больше превратилась, и вот явилась.
- И в это тебя превратила разлука? Если бы могла я бы убила ее из лука. Не одной не пропустила бы стрелы, не веришь, все чувства, они смелы. Не потому я не долго не была, не потому что не спала, а потому что я боролось за реальность. Вот в чем судьбы нахальность, что я все то, что осталось здесь, переместила туда, кавардак весь! – я говорила с ней будто осуждая и сама того не понимала, пыталась объясниться, оправдаться, но она тут же расстроилась отвернулась, и прошептала.
- Значит мы для тебя кавардак, я сама для себя и бардак! В голове моей нету покоя, от диких пчел осталось по три роя, они еще не улетели, хотя всю песню спели. Но я же будто ем один и тот же фрукт, не преломляется и прут. Застыла я в одном событье, как будто на каком мосту, молитву все одну прочту, прочту… - она не поворачиваясь ко мне зашагала вперед, уже позабыв о своем страхе. Светлые ее волосы вновь заблестели, шея вытянулась, осанка хоть и унылая, но все больше и больше расплавлялась, и все равно мысли портили ее, отравляли ее, - А ты! Ты очень повзрослела, передо мною девушка уж юных лет, и пролетела тысяча комет. Густые стали, темные твои ресницы, чуток и приподнялся лоб, а мне бы, мне кто-нибудь принес и гроб! – она остановилась вдруг, и ничуть не хотела больше смотреть на меня, как руки мои, уже не маленькие, а как она подметила юные схватились за ее юность и потёрли ее за плечи:
- А ну-ка перестань! Забыла ль ты все наши встречи, как млели вечера, как будто было все вчера. Ты ничего не потеряла, все счастье впереди, ты лишь, прошу, иди. Поверь мне хоть сейчас, когда появилась я перед тобой в который раз? Мне этот мир – он всех дороже, хотя к тебе намного строже. Но разве ты не стоишь каждой улочки в Москве и за ее пределами, и вне? Ты, ты не погибай от горя, когда впереди у ног твоих покажется и море…
Лила мотала отрицательно головой, а потом проговорила:
- А что тебя заставило вернуться?
- Мне захотелось окунуться и наконец, увидеть чудеса, и все российские леса. И широту твоей души…и их…- я подняла голову и долго и долго смотрела на крышу того дома, на который Лила не желала глядеть. Дул восточный ветер, но скоро переменится на более теплый, наступит светлая пора, и она увидит их, тех самых, кружившись за руки чувств, которые всегда были с ней, но она с ними. Кто бы, кто бы видел ее глаза, тот бы нашел счастье в этом процветающем взгляде, откинувшим всю боль, и все взятое с ней, она мгновенно прислонилась к моей груди, ее щека, холодная, но та нежная, коснулась моей и она заговорила уже как раньше, как всегда, как суждено, было говорить:
- Мне снились странные билеты, данные на выступление атлетов! Недавно поняла, что пропустила состязанья, и то что было ранне, не посмотрела игры я с мячом, я на потом, я на потом… И взялся у меня билет из неоткуда, надо ли там быть? Я может, буду? Но не одна, зачем же я себе нужна.
- А с ними? – я на миг отклонилась от нее, подняла ее руку и указала ей на две мерцающие впереди фигуры, ловившие солнечные лучи. Как они  играли с ними, Тиша крутилась липкими руками с Привязанностью, которую не сразу можно было узнать. Синее, вельветовое платье взлетало то и дело ввысь, пока не остановилось. Лила уже сама махала им рукой и даже посмеялась, щурясь, она стояла с правой стороны, но от меня не отходила. Слишком долго она была одной, чтобы теперь уходить, слишком долго.
…Не прошло и пяти минут, как знакомая Малая Грузинская улица превратилась в белоснежный стадион с широкой крышей. Мы не помнили, как пространство пропустило нас, как руки наши расцепились, и августовская жара стала прикасаться к нам уже без стеснения, а даже с какой-то радостью. То и дело она хватало за глаза, за пересохшие ресницы от сухого воздуха, затем за щеки и уже после она касалась ног, стоявших на какой-то железной, твердой, но на первый взгляд шаткой конструкции. Поверхность эта нагревалась и стоило бы снять сандали, как невольно обожгли бы свои стопы, но Лила продолжала стоять в своих голубых туфельках, нашла их слишком удобными, и единственным обо что она успела обжечь локоть были белые, нагревшиеся перилла, так соблазнительно смотревшие на всех присутствующих. Внутри стадиона не царила жара, а тут на открытой площадке она вступила в свои права раньше, чем все предполагали, но она не мешала видеть город, город с высота двенадцати этажей. И если Тиша с Прив предпочти обыденную крышу дома и наскучивший, хоть и привычный пейзаж, но мы напротив!
Лила, скомкала билеты, положив их обратно, в карман своего плаща и восторженного под приятную мелодию того времени, она стояла, обдуваемая суховеем и глядела вперед. Пролетающие с едва не слышным гулом и довольно часто самолеты привлекали ее куда больше, чем церемония закрытия олимпиады. В ней не было любопытства и никуда ей не хотелось, об одном только она обеспокоенно спросила, стоя с левой от меня стороны:
-И дальше ты куда?
Я присела на белый деревянный блок, служивший в роли стульчика не то для охранника, не то для кого-то еще и проговорила:
- А что ты посоветуешь?
- Меня не забывать, и себя много не ругать…не ругать… - тут она засмеялась, устала, видимо стоять и подвинув меня, чуть ли не свалив за перилла, смеясь, она присела рядом.
Ее звали Лила, и как можно было так долго не видеть ее, не слышать, как смеются ее глаза, не касаться ее маленьких, но до жути женственных плеч. Помнилось, она сняла тогда плащ и пустила его почти на ветер, крутила на одном мизинце, и больше ничто не могло заставить ее грустить, только если та песня, про улетающего мишку, она то произвела на нее какую-то эйфорию, гордость просияла на ее лице, но не только за страну, но и за себя, что она смогла! Она улетела от печали, чтобы приземлиться где-то там, в покое и счастье!
« Человек или чья-то определённая душа не должна быть смыслом жизни, вашим смыслом жизни. Иначе получится, что вы живете уже не сами, или не живете вовсе, а существуете! Это слишком рискованно полагаться лишь на того, кого любите. И разговор не о любви, а о том, что любовь как вспомогательный элемент способна привести вас к смыслу жизни, направить, указать, но ни в крем случае не дать его так сразу! И если кто-то есть смысл вашей жизни, ищите что-то: цель,  мечту, профессию, род деятельности… Все на свете, но только не живую душу. Ведь светящиеся шарики уйдут, а вы останетесь!»