Бессмертный Александр и смертный я - 39

Волчокъ Въ Тумане
* * *
Во дворце пир продолжался до петухов, а мы свалились в сон, как зарезанные.

Утром Александр разбудил меня:

- Ты поешь во сне.
- Что-нибудь неприличное?
- Нет, пеан Аполлону. Он что, приходит к тебе, как к Адмету?

Я замотал головой. Слепящий свет, прекрасный и жестокий лик, отравленная стрела, лихорадка, огневица - не надо мне таких посещений...

- Смотри, Дионис возревнует - сейчас его дни. А потом ты скулил, как собака. Что-то снилось?

(Александр лежал на алтаре. Жрец стоял над ним с древней секирой в руках, его лицо грязной водой текло - мятое, меняющееся... Александр и взглядом его не удостоил, смотрел вверх, в бессмертие. Поднялось черное лезвие. "Помни меня", - быстро проговорил Александр, и лезвие пало вниз, срезав его чистый голос.)

Ни к чему было расстраивать его пустыми снами, но он всегда вытягивал из меня, что хотел, как рыбу из дворцового садка.

- Ты это прекращай, еще горячку себе нагонишь, - сказал он, озабоченно щупая мне лоб.

Не успел я сон с ресниц согнать и потянуться всласть, как Александра потребовали к Олимпиаде. За дверьми топали, голосили, орали, но оружие не брякало, и я не дёргался. Не хотелось вылезать из постели. Подушка пахла его волосами, я потерся об нее щекой - пусть тут мною всё пахнет; потянулся, не вставая, скинул на пол восковые дощечки со столика, передвинул чашу с водой с одного края на другой, на пыльном полу под кроватью пальцем "эту" начертил - неприметные знаки, что я здесь был.

Александр вернулся встрепанный, несчастный и измотанный, будто его свора гончих по дворцу гоняла; губа прокушена, голова дёргается. Олимпиада снова поцапалась с мужем и на сыне отыгралась. Дело для нее привычное. Какой торжественной, смиренной и тихой шла она в храм для ночных божественных таинств, словно по большой реке к морю плыла, а вернулась злая, как щенная сука.

По краткому, путанному, со множеством недомолвок рассказу Александра трудно было понять, что там у них стряслось. Он бил себя ладонью по губам, обрывая фразы, тряс головой, отгоняя непроизносимые вслух слова. Тут ведь великая и страшная тайна встает - перед ней все языки немеют, все глаза опускаются долу. Но я, кажется, понял: царь ждал ее в храме, ночью бог вошел в него, и Олимпиада склонялась пред ним с истовым восторгом, священным трепетом. А на рассвете, когда бог их покинул, она посмотрела в уже не скрытое божественной тьмой лицо человека, и не смогла сдержать презрения ко всему смертному и несовершенному в нем, оскорбила его - не словом, так взглядом.

Воротившись из храма, Филипп приказал сей же час гнать взашей всех гадалок, колдовок, эпирских ведьм - чтоб и духу этих вонючих мерзавок не было, и змей - вон! чтоб ни единой гадины, ни ползучей, ни ходячей, во дворце не осталось. Понятно теперь, кто в коридорах вопил. Олимпиада пыталась защищать своё, но ее просто обходили, как коровью лепёху. Ночью - в объятиях бога над всем миром среди созвездий, поутру - беспомощная женщина, которой будто и не существует вовсе. Я потом видел ее мельком - глаза как две угольных ямы, чернота с жилками огня. Она непременно станет мстить и дальше мучить Александра - он ведь один оставался в ее власти.

Сжав кулаки, он глядел в пол, я крепко держал его за плечи, чувствуя, как его мышцы сводит в коротких судорогах, и требовал: "Смотри на меня!" Но его взгляд тонул в невидимой, непроглядной пропасти под ногами. Не любил бы он ее - плюнул бы, встряхнулся, и пошли бы мы на скачки, где толпа, веселье, песни и смех. Но он любил и жалел, ее боль звучала в нем громче, чем в ней самой - как голос актера в театре. Свою боль он умел терпеть, а с её - не знал, что делать.

Как Олимпиада, он тоже был отмечен Дионисом: слишком близко подходил к черте, где божественное откровение и черное безумие смешивались, как тьма и свет в сумерках, как вода и вино в кратере. Я просил Диониса: "Пожалей его".


* * *

Всё же мы успели и на ристания, и на колесничный бег. Отец должен был скакать на Скифе. Победа его бы приободрила, но я не слишком надеялся - всю ночь он проболтался с орфиками в горах, после такого ему неделя понадобится, чтобы в себя прийти. Всё оказалось не так. Увидев меня, отец бросился ко мне через толпу, обнял, закрутил и ошеломил новостями: дед денег прислал на праздник, да так щедро, что хватит и с долгами расплатиться, и пожить всласть.

- Нет, милый, не бойся, я теперь к костям не притронусь. Я от отчаяния играл и пил, и дурил. Есть тут что-то... - (он поскрёб грудь напротив сердца), - .. самоубийственная отрава, зерно погибели... когда всё плохо, не выход искать, а новые беды. Поскорей в самое дно с разгону лбом влепиться. Когда проиграл все до обола, бессмысленно давать зарок, а сейчас, радость моя, - самое время. Теперь всё у нас будет хорошо, клянусь Гераклом!

Он выглядел на десять лет моложе и был весел, как щегол, все ерошил мне волосы, любовался, а я пятился и искал руку Александра - отвык я в последнее время от отцовской ласки. Отец понял, замолчал, смотрел печально, я было шагнул к нему, но тут появился Демонакт, и отец снова расцвел.

- Умираем и возрождаемся, детка! Предок наш Орест умирал много раз: одни утверждают, что его растерзали собаки, другие - что он погиб на ристалище или нет, казнили его, размыкали конями на куски, третьи клянутся, что он умер в глубокой старости от укуса змеи, и все знают, что Ореста вместе с Пиладом принесли в жертву в Таврии, и не было никакой Ифигении, чтобы их спасти, ведь она сама истекла кровью на ахейском алтаре в Авлиде. Видишь, сколько смертей? И ни одной окончательной.

- Один Дионис в силах разорвать сей круг, - подхватил Демонакт. - Для бога смерти нет, и для наших душ тоже.

Отец обнял его со слезами на глазах. На его руке я увидел новый железный перстень - знак миста.

- Как же титаны смогли погубить Диониса? - спросил Александр. - Он ведь бессмертен по своей природе.

- Он был еще дитя, еще не утвердил себя богом, - сказал Демонакт, - Они приманили его игрушками и зеркальцем, солнечными зайчиками и растерзали на части. Афина только сердце его сохранила. И Семела, испив отвар с растворенным в нем пеплом его сердца, родила его вновь, в огне и крови. Он пришел освободить людей и дать им радость и исцеление, а его гнали, отвергали, насмешничали. Новому богу не взойти к бессмертию без борьбы и горестных страстей.

Отец смотрел на Демонакта влюбленно, расслабленно, как ребенок, которому рассказывают сказку. Кровавые подробности смерти Диониса вызывали у него лишь мечтательную улыбку.

- Я бы лучше слушал твои рассказы о бессмертии, а меня посылают с софистами в Миезу, - печально сказал Александр.

Он был тихий, как вода. Отец заглянул ему в лицо и быстро поцеловал в щеку. Смотрю - у обоих глаза мокрые.

- Софисты смотрят в пустоту высоких небес, а мы всматриваемся в свои окровавленные сердца, - говорил Демонакт. - Туда, где больно, где страшно. Если очистимся - преодолеем и боль, и страх и смерть саму.

- Вот сердце, - отец распахнул хитон на груди, но Демонакт его уже не слышал, смотрел внутрь себя, бормотал:

- Дионисийский луч бессмертия пронзает тьму, раскалывает мрак. Он ранит, чтобы исцелить, убивает, чтобы воскресить навечно...

К отцу подошли старые друзья - один коннозаводчик-мессенец и два молодых кудрявых сидонца - у них мы покупали нисейских кобылиц. Он радовался им, как братьям. , Окликнет кто-то - отец оборачивался всем телом, всем вниманием, и любую чепуху слушал с благодарностью, как добрую весть; он тормошил собак, лошадям в глаза дул...

Трубы запели. Отец пошел к начальной мете, где конюхи держали коней, и по дороге, задержавшись на мгновение, погладил ствол пинии, прижался к нему лбом. Мне вдруг стало страшно: сейчас он пьян от счастья, а каково похмелье будет?

...........................

Скачку он выиграл. После поворотной меты они шли вровень с фессалийцем Каллиником, летели бок о бок, как Диоскуры, а все прочие - далеко позади неразличимой толпой. И вдруг отец с ястребиным вскриком послал Скифа на рывок и тот пошел, пошел, веса не чуя, земли не касаясь, стрелой и молнией, ветром и бурей, а Каллиник остался пыль глотать, глядя, как вместе с моим отцом улетает от него красивая победа, а все собравшиеся на стадионе орут: "Аминтор! Аминтор!" - и венки взлетают в воздух.

* * *

- Но не смогли его узы сдержать, далеко отлетели
Вязи из прутьев от рук и от ног. Восседал и спокойно
Черными он улыбался глазами.

Хор мальчиков пел гомеровский гимн про Диониса у пиратов. Наряды богатые, это Парменион расстарался. В прошлом году победил хор, собранный Антипатром, и тот поставил маленький храм в честь этого события, как в Афинах, - не поскупился. Раньше никому в голову не приходило, а теперь никто не захочет уступать ему в чести, лет через двадцать будет твких храмов целая улица.

- ... Вмиг протянулись, за самый высокий цепляяся парус,
Лозы туда и сюда, и в обилии гроздья повисли.
Черный вкруг мачты карабкался плющ, покрываясь цветами.
А на уключинах всех появились венки.

Танцуют красиво - одни в ряд как гребцы, а другие виноградной лозой вокруг них узоры плетут, а поют так себе - нет таких чудных голосов, как в прошлом году. Там два брата были из семьи водовоза - рвань, а голоса как звон серебряных монет... А Парменион, небось, свою высокородную родню в хор набрал да приятелей. Не упустит случая своего человечка пропихнуть, а чужого оттереть.

- Вороны - птицы Аполлоновы, - сказал отец с тяжким вздохом. Народ кругом засмеялся.

- ...И стоял на высокой палубе лев дикоглазый...

Надо было Александра в первом ряду поставить, Как бы он этого льва пропел! Грива дыбом, глаза горят, зрители в первых рядах, кто послабей, под себя от страха писаются.

- А кто их готовил? - спросил какой-то мужик за спиной.
- Мосх из Коринфа.
- А, то-то они мявчат, как ягнята. (Имя Мосх значит "ягненок") Одно полухорие каркает, второе блеет. Как на скотобойне побывал, спасибо благородному Пармениону.

- ... Славься, дитя светлоокой Семелы! Тому, кто захочет
Сладкую песню наладить, забыть о тебе невозможно. (Гомеровские гимны)

Уф, отпели.

- Если им приз дадут, надо мраморную стелу с надписью поставить. Мол, Парменион, сын Филоты, из Пеллы, был хорегом, Теон блевал на авлосе, Мосх коринфянин обучал хор рожениц орать помелодичнее, но не преуспел.

Я обернулся посмотреть, что за мужик так за искусство душой болеет. Может, певец? Голос у него был поставленный, звучный, дикция ясная - полтеатра его шутки слышало, значит, завтра весь город будет повторять. Оказалось - актер Фессал, тогда еще молодой, но уже знаменитый. Он мне подмигнул и состроил морду - потешную и ужасно похожую на Пармениона.

После первого провального выступления дела пошли куда лучше.

- Спят вершины высокие гор и бездн провалы, - пел девичий хор, голоса прозрачной водой лились, руки, как ветви, колыхались в воздухе.

- Спят утесы и ущелья,
Змеи, сколько их черная всех земля ни кормит,
Густые рои пчел, звери гор высоких,
И чудища в багровой глубине морской... (Алкман)

Я озабоченно поискал глазами линкестов - нет, эти не спят. Аэроп в одежде хорега, пурпур и золото, а сам - как раздувшийся труп. Может, и вправду сдох? Вот бы подарок всем был дорогой! Нет, шевелится, паскуда, пальцем куда-то тычет. Не в Александра ли?

- Не угрожай мне бедой,
Грядущую скорбь предрекая.
Нет, не навеки вражду
Бессмертные смертным дают.

Александр сидел рядом с матерью, а не с отцом - плохо, значит, ссора не рассосалась. А у Филиппа по правую руку - Александр Молосс, по левую - Каран с Аминтой. Что, этого добивалась мстительница наша эпирская?

- На земле священной
Нет ни распри неизбывной,
Ни неизменной любви. (Стесихор)

Взрослые хоры пели так, словно сам Дионис Мельпомен ими предводительствовал. И боги прислушивались и слетали с Олимпа, вот они уже среди нас, потоками солнца и ветром, мимолетным ароматом роз и жимолости; Афродита - голубкой, отец Дий - орлом в небе, Гермес - ящеркой на камне... По трепету в груди, по перехвату горла, по холоду восторга каждый ощутил присутствие божества, когда Дидим запел орфический гимн:

- Я зову Диониса, неистовым «эвоэ!» чтимого, Перворожденного, дважды и трижды рожденного, дикого Вакха-царя, несказанного, тайного, с видом изменчивым, С оком быка, плющеносца, рогатого, чистого, доброго, Рвущего мясо сырое, Арею подобного, винного, В ризе из трав, Эвбулея, трехлетнего, мудростью щедрого, Бога бессмертного, Зевсом рожденного и Персефоною. Голос услышь мой, блаженный, и будь ко мне ласков и милостив – Ты, и твои восприемницы, чьи подпоясаны пеплосы. (Орфический гимн, пер.: Гарсиа)

Среди выступающих была и одна женщина из Митилены, маленькая, большеротая, в длинном ионийским хитоне, с кифарой, украшенной вышитыми лентами и причудливым узором... Пела она так, словно смерти нет. Я не запомнил всех слов ионийского дифирамба, что-то про остролисты в росе, про запрокинутые головы менад, распахнутые очи и закушенные губы, про цветы и ручьи и медленный танец деревьев вокруг Орфея, как липа с рябиной ласкались к нему, лавр и хмель... Меня голос ее поразил до озноба, низкий, опьяняющий, он вызвал из темноты дремотную дословесную память о другом женском голосе, словно мать моя так пела еще до моего рождения, а я, неродившийся, слышал, и теперь, когда маленькие желтые руки, похожие на лапки саламандры, ударяют по струнам, та тихая тень в Аиде поднимает голову, прислушивается к зовущему и тоже начинает петь моему сердцу:

- Прими же вместе с чашею вина
Милую жизнь и горькую смерть,
И радость бессмертия с третьим глотком
Крови гроздей виноградных...

* * *

В театре глашатаи зачитывали указы, объявляли победителей в агонах; Филипп хвалил благотворителей, вручал награды,  возлагал венки - золотыми в этом году не увенчивали (и так слишком потратились на праздники), но право на почетные места в театре раздавали щедро, как и разрешение поставить статую за свой счет.
 Не помню уже, кого там величали "за доблесть, щедрость и благожелательность к народу»... Сострату дали венок за то, что ловко разобрался с налогами в Эгах - хлопали ему еле-еле. Зато моего отца приветствовали всем театром, и мы с Александром в разных концах театра вскочили на ноги и закричали "алала", когда Филипп вручил амфору с оливковым маслом Аминтору-победителю. А отец, такой красивый и сияющий, что слезы наворачивались, махал нам рукой с орхестры и смеялся.

Из театра толпой повалили  праздновать дальше. Отца ждали друзья и обед за счет города, а я влез на лавку, чтобы найти Александра, но вместо него увидел Кулика в обнимку с  незнакомым хорошеньким мальчишкой. Я спрыгнул вниз, но было поздно - он меня заметил и преградил дорогу.

- Вот смотрю на тебя, детка, - сказал он, - и думаю: слишком дорого ты мне стоил. То ли я тебе переплатил, то ли ты мне чего недодал. В общем, я у Мелеагра остановился, приходи, как лампы зажгут. Потолкуем.

  - Кто это? - обеспокоенно спросил  паренек. - Ты ж говорил, пирушка в мою честь.

  - Иди погуляй. - Кулик развернул его и пнул пониже спины. И снова ко мне, улыбаясь во весь рот:

  - Ну что, договорились?

 - С чего бы это? Отец снова Фараона проиграл?

- Просто приходи.

- Нет. - От гнева у меня горло перехватило. Что ж это такое? Мы с Александром только раны зализали, если он меня снова с Куликом увидит - лучше копьем в живот.
 
- Ты придешь, -  Кулик схватил меня за шею, жестко, как куренка, притянул нос к носу, и, все еще улыбаясь, прорычал: - Придешь, паскуда. Прибежишь.

Пахло от него знакомо - хищным зверем, рука горячая, твердые мозоли на ладони знакомо царапнули кожу (нельзя было позволять ему дотрагиваться до меня!); в глазах поплыло, щеки загорелись, я дернулся прочь, но хватка у него была смертельная. 

Я увидел: Александр идет к нам, расталкивая толпу, ничего вокруг не видит - только нас с Куликом.

  - Оставь его, - сказал Александр. Такая бешеная злоба была в его голосе, что меня затошнило от страха. А для Кулика его слова - как писк комара.

  - Заставь меня.

Александр вытянул меч из ножен.

- Отпусти, или я тебе руку отрублю. 

Кулик засмеялся:

- Да ладно тебе, дай мне поговорить со своим мальчиком..

  - Твоего здесь ничего нет, Аминта, - Александр отвел меч для удара. Он был спокоен и страшен,  и Кулик, поколебавшись пару мгновений,, толкнул меня к Александру: "Забирай!" - так, что мы оба еле на ногах устояли.

  - Гефестион! - нарочно громко крикнул он напоследок.  - Жду тебя после заката, как договаривались.

Александр плюнул ему вслед и резко кинул меч в ножны.

  - Ни о чем мы не договаривались, - пробормотал я. Прозвучало жалко.

  - Я понял.

Александр, стиснув зубы, смотрел в ту сторону, куда ушел Кулик. Я подумал: "Они теперь навек враги. Александр его никогда не простит".  Меня трясло, как в горячке. Может, и впрямь прийти к Кулику ночью? Не к Мелеагру, нет, в доме лучше не встречаться... скажу: в горы пойдем, в лес, побегаем с менадами, восславим Диониса, под кустами поваляемся... Он у меня с земли не встанет. А что потом? Это мне с рук не сойдет.

Уже то, что я пошел к нему, будет для Александра оскорблением, и даже труп Кулика нас не примирит. А меня камнями забьют. Кулик, хоть и смутьян, но человек важный, за ним его род, его Белоземельная ила... Тут я вспомнил, как отец покончил в горах с Агерром. Он ведь в таких вещах лучше меня понимает: если нельзя не убить - надо убивать, всё просто. Нож при мне... нет, лучше у него попрошу - гранат почистить. Одно движение - и свободен. Под кустом и закопаю...

Александр повернулся ко мне, наконец, и я не мог назвать то, что увидел в его глазах. Жалость? Любовь? Боль?

  - Нет никакого Кулика, - сказал он, - и не было никогда. Только мы с тобой.

* * *


Солнце заходило слева, за горами, а впереди, в золоте и пурпуре лежала вся Македония. Внизу - Эги,  разбросанные, как игральные кости, дома, река широкая, дремливая, вся в огне.

Старуха с вязанкой хвороста проковыляла мимо, торопясь в город до темноты. Птицы запели особенно сладостно, как перед смертью, яркие лиловые тени  вдруг выцвели -  и солнце скрылось за горой. Золотой отблеск еще дрожал на небе, но вот погас и он. Воздух становился все чище, все холоднее. С запада рывками налетал ветер, приносил запахи леса, зверей и людей.

Лес в этот вечер, в эту ночь был голосов. На склоне горы, между деревьями мелькали человеческие фигуры, поднимались дымы костров; рокот тимпанов, песни, далекий лай собак в Эгах, нескладная музыка... Только мы с Александром, снова в шкурах и в венках, густо вымазанные мелом, просто смотрели, как отгорал на закат, и молчали. Ночь обняла нас прохладными синими руками, а мы всё боялись слово друг другу сказать.

Наконец Александр повернул ко мне выбеленное чужое лицо:

  - Не замерз? Пойдем к какому-нибудь костру прибьемся.

Оно и к лучшему: наедине нам тяжело друг с другом, а на людях, может, отогреемся - когда вокруг чужие, сразу чувствуешь, что мы-то свои.

Мы пошли на свет - весь склон уже светился огнями, двигались факелы, горели костры. Мы тоже срезали себе по смолистой сосновой ветви вместо факела, а пока - брели в темноте, спотыкаясь о сучья, и сторожко прислушивались к голосам. Если слышали женские - замирали с бьющимся сердцем, ждали, пока не затихнут. Здесь сегодня их власть, их охотничьи угодья, а мы - незваные пришельцы. Хорошо еще если мималлоны, следуя зову, только оленя загонят!  Где-то здесь рыскала и Олимпиада. Узнает она сына или бог затмит ей очи, как Агаве? 

Спрятавшись за дуб, мы пропустили одну маленькую процессию. Женщины, залитые потом, издающие резкий звериный запах, уже не бежали, а еле шли, тяжело дыша, шатались от вина и от усталости, хрипло пели сорванными голосами:

- Приди Дионис-герой
В храм на горе,
В храм наш святой,
Буйствуя бычьей ногой...

Впереди шла женщина, которая показалась мне знакомой. Она одна не выглядела загнанной, в каждом ее  движении была экстатическая, еле сдерживаемая мощь. Не жрица ли Диониса? Свет факела на мгновение осветил ее пылающую щеку с яркой царапиной, полосы засохшей крови на подбородке, черную петлю змеи на груди, огромный глаз, в котором плескалось алое и черное, смола и огонь. У меня сердце в пятки ушло, когда она остановилась и завертела головой, принюхиваясь. Ничего человеческого не было в ее лице. Я дернулся бежать, но рука Александра припечатала меня к стволу.

Жрица издала низкий протяжный крик и факелом указала на что-то впереди - менады взвыли. Преображение было поразительным - полумертвые от усталости, они на наших глазах наливались мощью, потухшие глаза загорались лисьим зелёным светом, мышцы вздувались буграми, волосы невидимый ветер поднимал. Они сорвались легкой сворой, снова сильные, стремительные, яростные, - впереди жрица с волчьим воем, голод и ярость, потом молоденькие девчонки прислужницы с бешеным рысьим визгом, пальцы когтями скрючены, а позади всех, с рёвом, от которого кровь в жилах стыла, бежала толстая старуха - тяжелые  коровьи рога на голове, колтун седых волос в сучках и  листьях, огромная грудь вывалилась наружу... Такая в обычное время и десяти шагов не сделает без одышки, сейчас же была сильна и страшна, как медведица.

  - Дионис Меланайгис! (носящий черную шкуру) - выдохнул Александр, когда их факелы скрылись в темноте. Мы потрясенно смотрели друг на друга, удивляясь, что живы, будто огненный смерч прошел в двух шагах и только ресницы опалил.  Даже ели склонялись до земли перед менадами, перед страстью, от которой не только сухая хвоя вспыхивает, но сами скалы плавятся.

Поляна показалась тихой заводью. Мучительно и сладостно пахло  раздавленными цветами, резко - человеческим страхом. Красные огненные лица вокруг костра, лица, вымазанные дрожжами, суслом и мелом. Здесь были одни мужчины. Все точно ждали чего-то, прислушивались - маленький отряд разведчиков на вражьей территории. Пока держались вместе, пили, набираясь храбрости, пели погромче, говорили басом - чтобы женщины по ошибке не вышли на костер. Искра прянет, уголек стрельнет - все вздрагивают и озираются. И на нас, когда мы вышли на поляну посмотрели тревожно, кто-то даже на ноги вскочил. Мы пустили по кругу мех с вином, который принесли с собой, и постепенно все успокоились.

Подбадривали друг друга незамысловатыми  шутками. "Когда бабы бесятся, лучше подальше быть". - "Особливо, когда бабы пьяные". - "Зверя нет сильнее женщин ни на море, ни в лесу. И огонь не так ужасен, и не так бесстыдна рысь".

Один вполголоса продолжал рассказ:

  - И только захотел козел полакомиться лозой, как из-под земли раздался голос: "Обглодаешь мои лозы, а корень останется, на новом побеге виноград созреет, и изготовят из него достаточно вина, чтобы окропить алтарь, когда тебя, козёл, принесут на нем в жертву"...

Другой запел:

  - Вакх крикнет "Эвое!" Смешаются и кровь, и огонь, и пыль".


Костер горел столбом. Огонь и сгущающийся мрак волновали душу. Даже здесь, в глубине леса, гулял черный ветер, огонь гудел и рвался, его игра отражалось на лицах небывалыми выражениями - нарисованные личины жили своей дикой жизнью, пугая хозяев.  Мы с Александром хлебнули еще вина для храбрости, подожгли наши сосновые ветви, посмотрели в глаза друг другу и побежали в лес. Тимпаны за спиной загрохотали, как конница, сорвавшаяся в атаку, - меня сразу голову с плеч сорвало.

Мы бессловесными зверями рыскали между деревьями, бежали, подняв факелы, быстрей, чем на состязании; шум крови в ушах, вкус крови из прокушенной губы. Мы падали кубарем, разбрасывая ворохи искр,  и вскакивали на ноги, не чувствуя ссадин и ушибов, натыкались на переплетенные тела, помраченному взору казалось - стволы деревьев, клубки змей.  Мы бежали, слушая голос бога - то невнятный, как слепой шелест листьев (ни слова, не вздохи), то нечеловечески отчетливый - каждый звук врезался в голову навечно, как резец в мрамор. Горячий ветер, дыхание земли, пляска леса, голоса звёзд... В разрывах меж ветвей мелькал ледяной месяц, как кораблик на вздыбленной волне.

Бог шел по лесу, как пожар. Скалы дрогнули,  низкий гул и звон в ушах, словно в медные щиты ударили. Светоч ночей! Имя Диониса эхом гуляло в горах (Пламенноликий!), разливалось половодьем (Лучезарный!), затихало, умирало (Растерзанный!), и вновь обретало силу, накатывало с рокотом (Неистовый!), раскалывая камни, разрывая надвое дубы, ломая сосны (Раздирающий узы!), птицы взмывали в воздух и чёрное небо полнилось хлопаньем невидимых крыл и криком. (Богом ты стал из человека!)

Я улыбнулся Александру и, подняв голову к луне, завыл по-волчьи, как дед учил. Где-то рядом безумный царь Ликург топором рубит женщин, приносящих жертву, отрезанная голова Орфея на тирсе поет гимн Дионису синими губами, рогатые мималлоны пляшут, поднимая змей в черное небо,  царица Олимпиада со знакомой головой в руках, черная борода, единственный глаз тускло смотрит из-под опухшего века, Кассандра бьется в припадке: «А! а!.. Вот, вот... Держи, прочь от быка гони корову!.. Рог бодает.. Рог черный прободает плоть, увитую полотнами», пастухи в волчьих шкурах разрывают на куски нимфу Эхо, сердце Диониса бьется среди ночных фиалок, забрызганных кровью... Из зияющих разрывов в пардовой шкуре неба, как кровь из ран, изливается горячий свет, из зияющих провалов под ногами рвется пламя Флегетона...

И вот мы мнова одни на поляне, дикоглазые, в ознобе от предрассветного холода и росы, вцепились друг в друга, и пальцев не разжать. Бледные огненные жилки на углях мерцают со вздохами умирающего костра. Петушиные крики из города и деревни на горе, звонкие, зовущие ноты - предел ночи. Небо светлеет.

Поддерживая друг друга, мы спускаемся в город. Ноги подкашиваются, голова кружится. То и дело натыкаемся на женщин, но делаем вид, что не видим никого. Они тоже возвращаются по домам, придерживая на груди разодранные гибриды, - сбитые ноги, исцарапанные плечи, спутанные волосы... Теперь целый день будут ходить, как опоенные, безучастные ко всему, смертельно усталые; слов, обращенных к ним, не услышат и к плачущему ребенку не подойдут, отвечая испуганными вскриками только на голоса, звучащие в голове. Вздрагивая, озираются слепыми совиными глазами - то ли отошедшего бога ищут, то ли свою душу, заблудившуюся в ночных горах.