Пиратский протез

Сергей Левичев
    Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Все-таки лучше, чем ничего. (А. П. Чехов)

У моего приятеля-рыбака Парамона автобус. Был. Всё верно — для зимней рыбалки и отдыха. Все же видите, как рыбаки, дабы занять свою хозяйку и в выходные дни, ради полосатого тощего и колючего окунишки, прямо летят от горячей печурки к холодной лунке.
И мёрзнут там… мёрзнут.
В наказанье, видимо, которое для всех страшное. Бывало… сам обматеришься и весь порежешься, пока начистишь ту чешуйчатую особь. На сковородку.
Но это так… к слову сказать.
А салон его, когда-то приватизированного автобуса... оборудован был таким образом, дабы ловить рыбку, не морозя носа своего. Минимум сидений… с выдвижным, разумеется, столиком. В днище же его салона три, специально проделанных мастером, люка… под плотно прилезающими к ним заслонкам.
Крышками.
Нежели кого-то интерес мучает о самой зимней ловле, то изначально на лёд водохранилища выезжал специальный тракторёнок и бурил там лунки. Собрав же с рыболовов питейный оброк, уезжал, уже вырисовывая за собой зигзагообразные на снегу узоры. А уже следом заезжали и мы, пропуская под днищем автомобиля пробурённые им те луночки.

— Ха… снаружи мороз и завывает вьюга, а у нас в тепле Высоцкий надрывается, разрывается: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее! Вы тугую не слушайте плеть!»… Ляпота. Ловись, рыбка, и мала и велика! Ловись рыбка большая и маленькая! Ну, таки... за хороший улов!
Когда же прекращался звон посуды, открывались люки и разматывались удочки. И дёргаешь, поддёргиваешь леску, поочерёдно меняя руки… пока они не отсохнут. Иной раз, мать честная, так надёргаешься, так наловишься, что к концу рыбалки тащишь, вытаскивая уже не полосатого окуня, а какое-то чудище речное. Ага… лохматое. Рогатое.
А сыздали я стал повествовать, дабы дать вам понять важность люка в днище автобуса во всей оной предпраздничной чудной истории.

Наступал Великий Праздник — День Великой Победы Советского народа в Великой Отечественной войне 1941-45 года! Всё же… наше, послевоенное поколение, самое счастливое, ибо только мы не видывали всех ужасов прошедших войн, которые пришлось пережить нашим предкам. А что мы, вообще, видели… Да ничего, кроме фильмов.
О войне.
Только и слышали от своих дедов и других, прошедших войну красноармейцев, рассказы. А сколь, помнится, много было тогда контуженых и раненых фронтовиков… кто-то из них потерял ногу, а кто и руку. Кто и уцелел в той жуткой бойне, так и тем не пришлось долго и хорошо пожить. Только и вкалывали. Только и восстанавливали всё хозяйства. Впроголодь. Все уже ушли от нас.
— Упокой, Господи, их души светлые! Земля им пухом!
Сколь их ноне осталось… Единицы.

Раньше на сей праздник, на это радостное торжество собирали у нас, в клубе, всех уцелевших на войне фронтовиков, в обязательном порядке накрывая для них столы, которые ломились от яств и угощений. Разумеется… на каждую личность выделялись фронтовые «сто грамм»… на стол, на четверых — четыре бутылки водки.
Отож… под сургучом.
И с собой не возьмёшь, а слабо выпить целый пузырь. А потому... надо учесть, что кому-то доставалось и больше, так как кто-то из ветеранов был и трезвенником. Приходилось видеть мне и язвенников.
Так… без того ведь никак нельзя. У кого, скажем, селезёнка в окопах подпорчена, а у другого, с алкоголя, и печёнка... уже — ни к чёрту. О холецистите часто слышал… А как же человеку без болячек. А кого, глядя на собравшихся, и сушняк мучил. А ведь его как-то утолить надобно. Рюмашку-другую горькой русской фронтовые друзья клюкнут, хряпнут, а оно, вишь ли, всё мало… Смотришь, а они уже и по новому кругу переворачивают одну стопку за другой, вызывая всё большую жажду у малочисленных трезвенников.
Да простят меня защитники Родины…
Недурственно, надо сказать они тем вечером, на котором мне довелось побывать, посидели, выкушав на халяву много, если не сказать... больше. Надрались практически все: и первые, и вторые. Организмы, опять же… у всех разные, да и закусывали... по-всякому. Кто, простите, обжирался, дабы харч для детей дома сэкономить, а кто ядрёную ту водочку лишь сочком запивал. Кто за победу стоя употреблял, чтобы в нутро больше влезло, а кто неподвижно… лукал. Сидя.
Да и немудрено… Ведь, как вырвется любой из нас, из мужиков, от ревнивой жёнушки, да сварливой, скажем, тёщи, так и шабаш. Пьян-с…
В дупель.
Нет, ничего, замечу, гнусного, али омерзительного. Всё, как всегда. По-нашему… по-русски. По-настоящему. Естественно… с каждым новым тостом те личности, конечно, увядали, сохраняя устойчивый в зале запах сивухи, но на то, простите, он и праздник. А коль горло не промочить, то и душа с телом захолодеют, да, поди, и Папа Римский обидится.
Да иначе и скучно-с… Скучно, девочки.

Непонятны иностранцам русские обычаи, устои и привычки, да и нереально им о том объяснять. Не поймут. А потому, сколь бы я ни приглашался на подобные мероприятия, то видел, что по его окончании… организаторам приходилось отыскивать и нанимать извозчика, дабы каждого воина непременно доставить до дома.
Вестимо, чтоб те по дороге не попадали… в канавы, да не сгинули где... В лужах. Это же только море нам по колено.
А много ли вы, к примеру, ныне в праздники найдёте трезвых водителей. Щаз… Раз, два и обчёлся. Нежели и разыщите какой оригинальный экземпляр, после первомайских, так и того ещё будете избавлять от похмельного синдрома и трясучки... рассолом.
Баней.
Единожды, помнится, не найдя никого со свежим запахом «Blend-a-medа»… из человечьей гортани, таки… уболтали моего приятеля развезти по хатам хорошо угостившихся гостей. Да-да, на том самом автобусе. За вознаграждение. Ага, за пузырь… с этикеткой: «Московская».
Под сургучом.
— Хвала всем Богам, что тот не нервничал… не матерился и даже не злословил. Согласился! – произнёс я, обрадовавшись за доверие, оказанное Парамону его руководством.
Неведомо мне, кто и как из ветеранов и участников войны тогда занимал ненумерованные места в его, не плацкартном автобусе, кого и как усаживали, укладывали или складировали, но натискалось в салон, сказывали, много. И азартный мой приятель Парамоша повёз.

— Слава, Христу, не богохульствовал, по-пустому... и не бузотёрил! – воскликнул я. – Наконец… и праздник на финишной прямой! Можно и по домам.
Как же… конец. Не получилось завершить покойно загодя запланированное тогда празднество. Лучше бы Парамоша завис, тем днём, у своей зазнобушки.
А ситуация, по рассказу приятеля, сложилась тогда просто кинематографическая.
Сначала развёз он всех сидящих, потом, предварительно разбудив волчьим сигналом, определил по хатам и иных лежащих. Остался из складируемых только один. Будит он ветерана, а тот не мычит, не телится, но довёз-таки… фронтовика до места его жительства.
Доволен Парамоша. Заработал. Осталось лишь подплеснуть на грудку и отдохнуть.
— Сейчас, – думал он, – накачу сотку… пять-шесть, дак и пыхну к своей возлюбленной Лукерье... прямёхонько в евойную тёплую колыбель.
Подъехал к дому. Остановился. Будил… будил последнего из оставшихся в автобусе ветерана, ан, хренушки. Ишь ты — спит себе, видите ль, без задних ног… и домой, вроде как, не собирается. Будто его жилище дерьмом намазано и он никак туда не хочет.
Но водила, вишь ли, торопился к возлюбленной и негоже ему было торчать ночью чёрт-те где. Чёрт-те с кем... из мужичин.
Подошёл он тогда к пассажиру, завёл левую свою руку под голову фронтовика, правую — по центру, где спина уже теряет имя своё. С отчеством. Резво подхватил тело на руки… но тут же, яко борец ушу, его бросил… через себя наотмашь, плашмя, погнув ветерану рёбра... с позвонками. Сзади. Мама дорогая… это надо же было выкинуть такой фортель. И сам, главное, остолбенел. Испужался. Бывает, граждане, такое, что перепуг в жизни случается.
Иногда.
Парамоша, как человек… совсем невраждебный, с открытым разумом, вдруг, оказался в положении барана, коего стригут, стригут, состригая с него последний клок шерсти. Опешил, не зная где же у фронтовика нога и куда, вообще, она могла деться. На его месте… это равносильно — сесть голым задом в муравейник. Нет, хуже, пожалуй, хуже... ибо любая боль никак несоизмерима с внезапно возникшим, сильным испугом.
Это сущее душевное потрясение. Небось... и не так бросишь, оказавшись на его месте.

— Нечистая! – орёт. – Изыди, твою… маму! Изыди! Ведь штанина пустая. Дьявол… где же нога! Мистика! А нуте, – думает Парамон, – как я в том повинен! Ну, не однополчане же её оторвали! А нуте… как угожу нынче не к девице, в неглиже... в уютное ложе, а в кутузку.
Ага... в тюрьму.
А кто, скажите, не заорёт в аналогичной ситуации, а кто, простите, не остолбенеет от такого... ночного кошмара. Ведал ли Парамон, что таков конфуз может с ним случиться. Приключиться. А тут ещё и темно: ни луны тебе… ни звёзд, ни черта не видно, да и тело ещё молча в темноте лежит.
Не пререкается с ним.
Ведомо, что страх смерти или стечение тяжёлых испытаний — единственный способ, который отрезвляюще воздействует на мозг отдельной личности и каждого сознательного гомосапиенса. Конечно, кроме тех, кто и спинной свой мозг пропил… вместе со второй почкой.

В нашем же случае всё произошло с точностью — до наоборот. Посмотрел, поглядел приятель тогда по сторонам… нет ли кого рядом. И со страха бросил он, к чёртовой матери, свой автомобиль с ветераном-мужиком и, спасаясь от всякой нечисти и напасти, на всех парах бросился в клуб. Ко мне. К народу.
В общество.
Матерь Божья! Сказать, что Парамоша занемог — ничего не сказать. Его мутило. Смотрю… весь трясётся, дёргается, дрожит и, хватая меня за галстук, шепчет, переходя на визг, на крик, на хрип… В ухо. В левое. Будто, скажи, взбеленился.

— Ох, грешен – орёт, – я, дружище! Грешен… Фронтовика я, кажется, сгубил!
— Как убил! – ору я в недоумении, ничего не понимая и, освобождаясь от удушения. От асфиксии. От галстука… уже в три узла.

— Бежим быстрее отсюда… Он не дышит! Ноги у вашего гулёны-ветерана, того, этого… ни хрена, нет!
— Что значит того… этого. Как нет. Тю… сказочник! – кричу. – Что, чёрт побери, за бессмыслица! Тормоз то включи! Ноги, – говорю, – у него и не было! С войны. А протез был. Точно. Ты что, ирод, – вопрошаю, – не знал этого! Что ты, вообще, аспид, сотворил такое… этакое, негодное, что на тебе лица нет.

А водитель, будто язык откусил, словно произошло землетрясение в степях Заволжья. Ушёл тот в астрал и никак назад не желал вернуться. Ага… ко мне. К народу. К Лукерье. Гляжу на него, а он: то синеет, то бледнеет и волнуется, трепеща, аки банный на ветру лист, всё выпихивая, пихая меня к выходу.
Из клуба. На улицу.
Печальная картина.
Неприятненько, однако, стало на душе. Гадко. Ведь Парамон из приятелей, но судя по неординарным его поступкам, совершил преступление. А как иначе можно было оценивать и трактовать: неадекватность в его действах; безумие во впалых, в черепном коробе, глазницах. Общую, совершенно несвойственную ему, ненормальность.
Чокнутость.
Таки… выбежали. Скачем… жеребцами, галопом, к автобусу. Благо, что недалече. Подбегаем. А на пороге, входа в автобус, сидит с очень большими, открытыми, чрезмерно круглыми глазами, фронтовик Пироженко. Ничего… абсолютно живой, а ещё, вояка, и курит. Только пригорюнился и будто над нами надсмехается. Обратив, наконец, на нас с приятелем внимание… давай чихвостить. Ага, что называется — и в хвост… и в гриву!

— Хех… Хм… Где, – орёт, – вашу мать, моя нога! Куда вы, мол, черти безрогие, её дели! Куда, дескать, пиратский мой протез подевали!
А автобусника, вишь ли, объял ужас и, дрожа от страха, стоит тот… ни жив ни мёртв, преет и потеет, всё никак не понимая, что происходит и куда, взаправду, девалась чужая нога.
— Очнись, Парамоша! – хлещу шофёра звонкими пощёчинами, наотмашь – да не ногу, – говорю, – он утратил, а всего лишь протез, и он где-то у тебя в салоне! Иди... Ищи! Разыскивай! – кричу в напуганную его, бесноватую мордень. Оденем, – сказываю, – костыль, зашнуруем и он сам до дому доскачет. Допрыгает.
Ну… наконец-то, дошло до приятеля. Орлом впорхнул тот в салон: и давай сновать под сиденьями, и давай рыскать под резиновыми ковриками, отыскивая фронтовую «ногу»…
Я следом.
— А почто, – вопрошаю, – один люк у тебя… в полу, в днище, открыт!
— А я, – отвечает, – почём знаю… Вы же последний раз здесь и командовали, полавливая на водохранилище рыбу.

Только тогда до нас дошло, что костыль фронтовика мог угодить в люк и находиться где-то рядом. На дороге.
Несмотря на возмущения, донесли мы ветерана до дома. Благо… никто на нас из родных не орал. А сами рысью назад, по ходу автобуса, желая отыскать ту «деревянную ногу»… Всё прошли, всё обошли, все кусты облазили, но не нашли мы протеза. Как, скажи, в воздух поднялся, будто облаком испарился.
Так и возвратились... не солоно хлебавши, сообщив ему, что вы, мол, уважаемый, товарищ Пироженко, извиняйте, как можете, но несмотря на предпринятые нами энергичные меры, не нашли, дескать: ни воров-подлецов, ни вашего деревянного средства передвижения.
А потом, вообще, была лирическая песнь.

— Эва, – сказывает, уже без претензий к нам, ветеран, – дьяволы! Тьфу, черти! Да успокойтесь, ради Христа! У меня на чердаке этого добра немерено… навек хватит! У меня-де… таких протезов там пылится — с хренову тучу!

Так, с Божьею милостью, и разобрались. А неделей погодя, какой-то сопатый прыщ принёс ту литую и несгибаемую колотушку, деревянную нечувствительность, чёрт бы её побрал, в школу и давай одноклассникам ею пинки раздавать налево и направо… и давай чужим тем, пиратским протезом, стращать безобидных и пугливых девчушек.
Экие мальцы пошли ноне, право, нахальные!
Просто слов нет. Такие поступки... и в таком возрасте! Ведь как, скажи, и смогли перед нашим носом чуждую им собственность увести. Спереть. Как после такого предостеречь остальных, дабы хоть знали меру озорства, чтоб осознали, в конце концов, что кто-то и страдает после их баловства.
Хулиганства.
Это вам, граждане, не нынешний аккуратно сгибающийся протез от немчуры, а тем цельным простым устройством из древа не играть, а и прибить запросто можно было.
По-другому и не скажешь. Вдругорядь… переловить бы, да высечь крапивой оных пакостников-шалунов, дабы хоть какое уважение питали… испытывали к защитникам Родины.
Анекдотично, право, но это смотря для кого, а мой приятель стал с тех пор дёрганным, что полёт шмеля уже принимает за реактивный истребитель. Опосля того… и глаз на улицу редко кажет, ибо пике воробья уже страшится. И как-то уж... очень странно и причудливо часто моргает, будто подмигивает и хочет чего-то, а сказать не может.
— Упаси и спаси, Богородица!