Точка слома. Глава 12

Денис Попов 2
Глава 12.
«Забытый в ноябре живого солнца луч.
Напомнит обо мне, сверкнет в лохмотьях туч».
--Дельфин.
То, что Филина надо отпускать стало ясно после того, как наши герои вернулись в участок спустя три часа работы на новом месте убийства. Все то же: в частном доме ночью был топором убит мужчина, левая кисть отсутствует, подо лбом четверостишье из «Левого марша», удары сильные и глубокие. Убитым на этот раз оказался работник гаража при Райкоме ВКП(б) – автомеханик Дугин Тимофей Тимофеевич, 50-ти лет от роду. Семьи у него никакой не было: как оказалось, все погибли при бомбежке в Минске, мать с отцом давно умерли, еще до войны. Поэтому лишь парочка соседей смогли бегло оглядеть его скромное холостяцкое жилище, в котором каждый сантиметр указывал на то, что здесь никогда не было теплоты и уюта, а проживал уже не сильно следивший за собой несчастный человек: разбросанные, скомканные грязные вещи, валяющиеся портянки, объедки и, само собой, пустые и недопитые бутылки из под водки. Соседи подтвердили, что в доме ничего не пропало, что, в принципе, было ожидаемо. Можно было, конечно, предположить, что Филин действует в связке с душегубом, но у Филина было алиби, да и любой опытный следак понял бы, что Филин никак не тянет на убийцу.
Кирвес, наконец, сравнил найденные при трупах четверостишья с изъятыми у Долгановой книгами. Бумага четырех вещдоков совпадала с бумагой из книг, однако остальные четверостишья были вырваны явно не из изъятых у Долгановой и Филина книг – выходит, у убийцы были еще какие-то книги, которые он, на радость следакам, мог в любой день продать Долгановой.
При этом, на двух изъятых книгах также была вырвана 17-я страница - на ней всегда стояла печать библиотеки, которой принадлежит книга и ее инвентарный номер. Пока опергруппа работала на месте убийства, Скрябин прокатился по районным библиотекам и выяснил, что в одной пропали сразу четыре книги со стихотворениями Маяковского: 1940-го и 1936-го годов издания, в соседней еще две.
Пока же шли хлопоты по выяснению имен жильцов комнаты №8 коммунального дома барачного типа на Физкультурной, агенты милиции дежурили на улице, иногда греясь в подъезде стоящего рядом дома.
Вскоре было выяснено, что в комнате проживала семья из трех человек: 37-летний работник стрелочного завода Дмитрий Лукницкий, его жена 29-летняя Антонина Лукницкая и их пятилетний сын Боря Лукницкий. Кирвеса, как самого «деликатного и чуткого мента в этом отделении», отправили беседовать с семьей, которая, само собой, согласилась на предложение буквально за десять минут: помочь милиции, да еще и получить отпуск с сохранением зарплаты! Подписи обоих сверкали перьевой ручкой на подписке о неразглашении, путевка в зимний дом отдыха лежала свернутой в паспорте Лукницкого, а потрепанные трофейные чемоданы уже пухли от одежды. На следующий день счастливые семьянины попрощались с жильцами, объяснив, что уезжают на отдых, а в комнате поживут их два двоюродных брата из Барабинска, и, вскоре, в комнате уже обосновались два невзрачных милиционера в штатском с маленькими саквояжами в руках. Тихие, спокойные и абсолютно железные лица, оба среднего роста, крепкого телосложения - бабушки, живущие в коммуналке, сразу стали обхаживать новых соседей, а молоденькие школьницы пытались к ним клеится. Однако «двоюродные братья из Барабинска», действительно сильно похожие, только ели горячую похлебку, что им готовили бабушки, а на школьниц даже не смотрели, большую часть времени сидели в комнате. Чуткие бабушки постоянно смотрели в замочную скважину, изучая, что же у них там происходит, но интересного ничего не было – сидели перед окном, таращились туда, иногда чаек варили на примусе, или консервы грели. Также всевидящие бабушки заметили, что молодые люди спят в одежде, даже не снимая своих фланелевых рубах и широких брюк. Соседи по коммуналке, конечно, списали это на холод, но реальной причиной был лежащий в одном кармане пистолет «ТТ», и две обоймы к нему в другом. В рубахе же лежали милицейские корочки и фоторобот.
На второй день в коммуналку, на радость и удивление всем соседям, провели телефон, повесив его на стену у двери.
Короче говоря, «братья Олежкины», как они представились жильцам, обосновались в этой уютной комнатке, из которой еще не выветрилось материнское тепло и доброта счастливой семьи.
Каждый вечер, когда толкучка расходилась и Долганова взваливала на себя свой узел, плетясь домой, один из Олежкиных куда-то уходил - шел он, конечно, в райотдел и докладывал обстановку. Последние два дня она была спокойной: объект не приходил, никаких происшествий не было.
… Воскресный вечер, обещавший быть, как и все предыдущие вечера, холодно-ветрянным, как-то приглянулся Кирвесу, и он решил прогуляться. Вышел на заснеженную Первую Искитимскую, плетясь в сторону станции. Недалеко от дома он наткнулся на плачущего мальчугана, который сидел на выступающем над дорогой заснеженном тротуаре, закрывая лицо красными от холода ладошками, в которые же и плакал.
«Что случилось, дружище?» - мило спросил Кирвес, приседая на корточки рядом с мальчиком. Полы пальто утопали в свежем снегу, а мозг резало то самое сильнейшее чувство сопереживания, которое было самым сильным чувством у Кирвеса.

-Мне опять двойку поставили! - сквозь слезы выдавил мальчуган - а мама будет злиться!
-Хочешь я расскажу, сколько я двоек получал в школе? - добро спросил Кирвес.
-Сколько?
-Да почти каждый день! - воскликнул Кирвес, зная, что мило врет, но врет во благо.
-И вас мама даже не ругала?
-Она просто не успевала - грустно сказал Кирвес - она ухаживала за папой. Он очень сильно болел. У тебя есть папа?
-Погиб на войне – также грустно, как и Кирвес, ответил мальчуган, прекратив рыдать.
-А мой умер у меня на глазах. И мама после этого ох как заболела. Представляешь?
-Вам было так плохо - грустно сказал мальчуган, прекращая плакать. - А где вы сейчас работаете?
-В милиции - весело сказал Кирвес.
-В милиции?! - испуганно спросил мальчик. - Но я ничего не делал!
-А я тебе просто помочь хочу. Если тебе кто-то сказал, что милиционеры только наказывают, то он злобно соврал - милиционеры, в первую очередь, помогают.
-И что, вас в милицию взяли с двойками?
-О нет, класса с пятого я решил взяться за учебу и получал только тройки. У тебя много троек?
-Нет, больше четверок... но эта злюка, Александра Семеновна, всем двойки ставит за малейшие ошибки, представляете! А мама не понимает.
-Но я то понимаю, дружище! - весело сказал Кирвес. - Вот у меня особенно злой была учительница по биологии - она тоже всем ставила двойки.
-А мама не успевала знать про это?
-Да... но знаешь, я бы все отдал за то, чтобы она меня наказывала за любую двойку, но не болела так.
-Я бы тоже хотел, чтобы папа был жив... а вы воевали?
-Я уже стар был для войны. А когда твой папа погиб?
-В самом начале войны... мама говорит, что где-то под Москвой.
-Пойдем, я до дома тебя провожу?
-Пойдемте!
И Кирвес весело зашагал рядом с таким же веселым мальчуганом, слезы на лице которого исчезли и уже не возвращались. Около небольшого частного домика он, вытянувшись по струнке, пожал Кирвесу руку, заходя в калитку забора.
А Кирвес поплелся дальше, погруженный во мрак своих воспоминаний. Много двоек он, конечно, не получал, но воспоминания о виде исхудавшей матери, которая постоянно ухаживала за прикованным к постели отцом, удручало его. Отец Кирвеса, Амбрус Кирвес, был членом РСДРП и активным участником волнений 1905 года в Эстонии, за что и был арестован царской охранкой. В тюрьме его подвергли таким жутким пыткам, что ходить он уже не мог, не мог толком и говорить. Холодной зимой 1906-го его привели двое товарищей, уложили на кровать и больше он с нее сам уже не вставал. Мать лишь стерла кровь, обработала кровоточащие раны и одела его в домашнее обличие. Прожил он таким инвалидом еще два года: больная мать постоянно работала, то кухаркой, то уборщицей, то гувернанткой, в общем, всеми силами пыталась заработать на жизнь. Из уютной и теплой комнаты в центре города их выселили, отправив жить в какую-то гнилую коммуналку, где они и обустроились в сумрачной каменной комнатушке.
И вот Кирвес шел по ледяной новосибирской улице, душу холодили воспоминания о том, как умирал отец, как болела мать, как Кирвес заставил ее прекратить работать и приносил ей большую часть своей зарплаты, как она, за счет этого спасения от работы, прожила лет этак на десять больше отведенного ей срока и сумела застать даже прекрасную жену Кирвеса. На пару секунд холод отошел, но почти сразу вернулся: Кирвес вспомнил могилы матери и жены, которые, возможно, уже никогда не увидит.
«Зато увидел мальчугана, который вместо слез начал смеяться» - весело подумал Кирвес и это чувство, чувство полезности, удовлетворенное чувство сопереживания породили счастье и теплоту в его душе, поэтому дальше он пошел уже веселым и счастливым.
Спускаясь вниз по улочкам района, обегая взглядом серые бараки, светлые засыпные домики и уже более темные камышитовые коммуналки; проплывая по снежному морю серого мира мимо бревенчатых двух- и трехэтажек и совсем редко всплывающих каменных домов, Кирвес вышел на Таловую улицу, по большей части состоящую или из бараков, или из засыпных домишек.
«В конце улицы продмаг, нужно комбижира купить» - промелькнуло у Кирвеса в голове, пальцами он насчитал мелочи и направился к магазину.
Внутри небольшого деревянного домика, украшенного массивной деревянной же вывеской, стояла очередь.
-Водки пол литра – услышал Кирвес знакомый голос, смешанный со звоном монет.
Вскоре мимо него прошла мрачная тень Летова, которую окликнул медленный голос с акцентом: «Сергей!»
Поздоровались. Летов решил постоять рядом с Кирвесом, пряча массивную бутылку в карман.
-Какими судьбами, Яспер? – мрачно спросил Летов, уже надеясь выйти на улицу и закурить. – Я тебя не видывал в этих краях.
-Решил прогуляться, да комбижира купить.
Летов недолго помолчал, а потом подумал – а чего бы не выпить в компании Кирвеса, тем более что собственная комната ему уже осточертела.
-У тебя есть какие-то планы? – монотонно спросил Летов, когда перед Кирвесом оставалась стоять лишь одна женщина.
-Никаких. Только ужинать со своим одиночеством.
-Может выпьем? – Летов многозначительно постучал по спрятанной в кармане пальто бутылке.
-Я только за! – сказал повеселевший Кирвес. – Но предлагаю купить еще чекушку, чтоб уж наверняка.
Разделив поровну стоимость двухсотпятидесятиграммовой бутылки водки, Кирвес приобрел ее вместе с еще упаковкой комбижира, потратив чуть больше двух червонцев, и они с Летовым поплелись по улице, умирающей под гнетом сумрака зимнего вечера и начинающейся метели. Летов, немного радующийся тому, что нашел человека, которому можно выгрузить все свои тяжелые мысли, начал.
-Знаешь, Яспер, мы все умирали и возрождались в течение жизни - пробормотал Летов, явно сдерживая слезы. Вновь всплыли те мысли о том, зачем и для чего он до сих пор жив, пелена боли, нестерпимой боли, закрыла и недавние слова Горенштейна, которые когда-то успокаивали Летова. - Возрождение для меня стало хуже смерти - я бы сейчас все отдал, чтобы умереть когда угодно, но раньше моего возвращения сюда. Это была ошибка, ошибка, не знаю чья, но ошибка. Это была... роковая ошибка. Дай мне умереть, Яспер. Это будет лучшее лекарство, которое ты когда-либо кому-либо давал.
-Депрессивные у тебя мысли, Сергей – задумчиво ответил Кирвес. – Такого лекарства у меня нет, а если ты про пулю, то я пистолеты и вовсе не люблю. К тому же сейчас ты явно нужен, признаться, за все мои годы работы в Новосибирске я еще не встречал такого специалиста, как ты.
-Да какой я к чертям специалист… растерял все, что мог. Все белое стало черным, сначала одна клякса упала на белый лист моей жизни, потом еще одна, еще, еще, и вот, к сорока годам белого и вовсе не осталось.
-Моя дочка очень хорошо рисовала и до сих пор рисует – недавно прислала мне свой рисунок акварельный вместе с письмом – начал Кирвес, тяжело дыша и медленно говоря, то ли впадая в свои эстонские корни, то ли продумывая каждое слово. -  Так вот, она, как художник, однажды сказала: черное выделяет белое, а белое выделяет черное. Но, при этом, чем чернее черное, тем белее белое, и чем белее белое, тем чернее черное. И это в жизни работает прекрасно. Зачастую, человек, в чьей жизни случилось что-то… ну, коли тебе угодно, черное, ужасное, гораздо более склонен к состраданию и сопереживанию, ибо понимает, как тяжко людям, которые уже или вот-вот скатятся в беду. Вот так черное выделяет белое. Но, при этом, бывает и так, что жизнь человека, в целом, черная, а он как-то сделал что-то хорошее, но все запомнили его как человека плохого, ибо это хорошее так контрастировало с плохим, что плохое стало еще более явным – белое выделило черное. Но есть и обратный эффект: если в жизни человека было только плохое и делал он только плохое, короче, все черным-черно, но, однажды, сделал что-то хорошее, то это хорошее ох как надолго запомнится – черное выделило белое. Белое белее, если черное чернее. И наоборот это работает.
-И чего больше у тебя в жизни?
-А не мне судить. Я бы мог сказать: это решиться на моей могиле, но здесь некому оценить, что я делал до того, как оказался в Сибири. Так что я и сейчас не знаю и, вероятно, уже вряд ли когда-то узнаю.
Вскоре они уже зашли в бревенчатый дом Кирвеса, поздоровавшись с беззубым дворником, который в одних кальсонах и изорванной нательной рубахе бежал в сторону уборной, одиноко стоящей близ горы из шлака. Поднимаясь по лестнице, Кирвес поздоровался еще с несколькими людьми и уже скоро Летов стоял посереди мрачной комнатушки судмедэксперта. Пальто пришлось положить на табурет, ибо, по словам Кирвеса, «от двух наших польт вешалка отвалится». Затем Кирвес вытащил из под койки сверток, в котором лежала уже заранее почищенная и порезанная картошка, отрубил кусочек комбижира и вышел в коридор. За соседним столом уже ужинала семья: мрачный усатый мужчина с седеющими черными волосами, одетый в морские форменные штаны, которые ярко контрастировали своим выцветшим темно-синим цветом с голыми розоватыми ступнями и старую тельняжку, аккуратно заштопанную на рукавах. Его суровое лицо немного помягчало при виде Кирвеса, пожавшего руку и сурово застопорилось на Летове, которого он оглядел с головы до пят.
«Роман Денисов» - сурово выдавил бывший моряк, пожимая своей мощной ладонью схожую по размерам ладонь Летова.
Рядом с Денисовым сидел его сынишка лет десяти, одетый в брюки цвета отцовских галифе (Видимо, перешитые), какие-то повсюду заплатанные вязаные носки и бежевого цвета рубашку. Черные, как у отца волосы, были красиво коротко пострижены, лицо тоже сильно напоминало отцовское, только было куда веселее и нос был совсем другой – картошкой, а не острием, как у отца.
Пока соседняя семья доедала свою похлебку, неаккуратно вылитую в неглубокие тарелки, Кирвес уже бросил комбижир на раскаленую сковороду, стоящую на воткнутой в розетку плитке, и разорвал тишину сумрачного коридора криком плавящегося комбижира.
-Видишь вон там, под большой картиной висит еще одна? – спросил он Летова, бросая в комбижир картошку и щурясь от боли при попадании кипящей субстанции на руки.
-Вижу. Дочка рисовала?
-Она самая. Это побережье Финского залива в нашем любимом с ней месте близ Таллинна. Я с ней и Линдой там часто гулял, на ручках крутил. Мы с ней блинчики там пускали – рассказывал Кирвес очень веселым и, одновременно, грустным голосом, щурясь от кипящего комбижира и, видимо, ощущая, что он стоит не в коридоре холодной бревенчатой коммуналки за заляпанным столом, а в холодном песке таллинского побережья, обнимая жену и держа сидящую на коленках дочь.
-Я никогда не пробовал рисовать – мрачно буркнул Летов, после чего громко выдул пыль из двух граненых стаканов. – Только один раз, в бытность начальника райотдела рисовал по своим ментовским делам.
-Убиенных?
-Нет, места их нахождения.
Переворачивая картошку и осушив уже по половине стакана, Кирвес задумчиво заговорил, пытаясь перекричать шипение комбижира и не помешать доедающим рядом соседям:
-Знаешь, Сергей, я вот в последнее время много вспоминаю и много думаю о времени как таковом. Само время неизменно и непоколебимо. Изменимо лишь наше его восприятие. Иногда одно событие может ускорить время, а иногда, наоборот, ох как замедлить. И если раньше события недельной давности казались очень недавними, то теперь три дня равносильны году времени. А пять лет – трем дням. А на самом деле все те же часы, минуты, секунды...
-Ты часто ощущаешь такую потерю во времени?
-Ну, да. Скоро будет годовщина смерти Линды, я ее часто вспоминаю, и вот прям замечаю: черт, это было пятнадцать лет назад, в другой стране и при другом правительстве, а мне кажется, что это вчера мы с ней прогуливались. Вот только Иня это не Финский залив.
-Так может бросишь все, уйдешь на пенсию и вернешься?
-А толку? Линды нет, матери тоже, дочке я не нужен.
-С чего ты взял?
-Она мне очень редко пишет, да и у нее свои хлопоты. К тому же, хрен мне кто там комнату выдаст – разве что у нее жить, но это ж омерзительно.
-Не мне судить, я человек не семейный совсем. Ну, так может в отпуск?
-Я думал про это. Но, знаешь, я вот чего боюсь. Как-то в юности я любил одну девушку, и мы с ней постоянно встречались у одного памятника в Старом Городе. Прошло лет пять, оставалось еще пару месяцев до моего знакомства с Линдой. Я решил съездить туда, мол, растормошить чувства. А ничего. Стою я у этого памятника и ничего. Ну, обнимал я ее тут. Ну, целовал. А толку то? Вот я и боюсь, что, оказавшись там, мои чувства к Линде умрут окончательно, уйдут к ней в землю. А я этого не хочу. Мне проще жить так, любя ее и вспоминая. К тому же, не думаю, что я еще долго буду без нее на этом свете.
Пожарив картошки, Летов с Кирвесом принялись быстро ее есть. Соседи разошлись по комнатам, лишь на кухне еще громыхали чугунные круги и слышались какие-то разговоры жильцов. Летов чокнулся с Кирвесом и, закусывая очередную порцию водки, заговорил:
-Знаешь, у меня нет вот этих проблем со временем, но я ощущаю несколько другое. Моя жизнь с каждым днем словно какая-то новая, вот я это года этак с 42-го ощущаю. И она всегда только хуже и хуже, и самому внутренне хуже, и вокруг все ухудшается. Но раньше я шел через эти жизни с небольшой сумочкой, в которой нес самое важное. Чувства, воспоминания. А потом она словно порвалась, и я все это теряю. Вот я прям вижу: то что или кого я раньше любил я уже и не люблю, а так, просто когда вспоминаю, боль внутри немного усиливается. Ну, про радость я уж не говорю – ее я давно испытывать не могу.
-Мне самому становится труднее чувствовать радость. Я постоянно осознаю, что прожил эту жизнь неправильно – не был рядом с близкими людьми, когда нужно. Я очень многое делал неправильно. Но вот сегодня я помог одному мальчику на улице, поддержал его в трудную минуту, и я был этому рад, да, именно рад! Я вот уверен, когда мы этого убийцу поймаем ты тоже будешь рад.
-Нет, Яспер, это не радость, это… это как комбижир взамен нормального масла! Вроде что-то отдаленно похожее на радость, но и не она совсем. Я правда не могу чувствовать радость… Жизнь сделала все, чтоб я забыл это чувство.
-А любовь?
-Говорю же – я ее только теряю.
-Слыхал я поговорку в юности: несчастье приезжает на лошади, а уезжает на волу. Но этот вол, зараза, своими копытами острыми всю землю рвет, а она потом может и не зарости никогда.
-У меня и вол, видать, помер, после первых пары шагов.
Доев картошку, Яспер, шатаясь, сходил в уборную, помыл там посуду, и товарищи завалились в комнату. Условились: спать будут «валетом», Яспер к окну, Летов к двери. Продолжили пить, но закусывали, как уже повелось, немного очерствевшим хлебом.
-Знаешь – мрачно начал Летов – единственное чувство, которое я испытываю в полной мере, это боль. Душевная. Она со мной постоянно, она постоянно во мне сидит. После выпитого, до выпитого, не важно. Она усиливается, когда я вспоминаю что-то и, вот теперь, когда я вижу плачущую родню убитых. Вот прям словно в кислоту бухают еще литра два кислоты, настолько больнее становится.
-Вот же черт – мрачно начал Кирвес, в одиночку допивая стакан. Он понял – Летов станет первым, кому он расскажет про свои слезы, совершенно не побоясь. – Знаешь, я же их всегда успокаиваю.
-Знаю. И вижу, как виртуозно у тебя это получается.
-Спасибо… но, когда я оказываюсь у себя дома, я всегда плачу, потому что такой больной след остается после этих успокоений. Да-да, судмедэксперты тоже способны плакать.
-Оперуполномоченные и подавно.
Мрачно посмеявшись, они вновь чокнулись и вновь выпили. Летов, который совершенно не выглядел пьяным на фоне уже качающегося Кирвеса, спросил: «А что это за сосед твой, Денисов?»
-А, так это моряк. Я с ним как-то беседовал: жена у него в блокаду умерла, сына успели вывезти по Ладоге, потом еле нашлись, здесь, в Новосибирске. Вот он поэтому тут и остался, хотя и сам, и жена, и сын из Ленинграда. Он до войны и в Таллинне бывал, беседовали с ним про это. А, вообще, тут много морских у меня в доме живет. Вот дворник тот, которого мы видели, тоже моряком служил, на Тихоокеанском вроде. И еще один сосед, с первого этажа, но он морпех.
Кирвес повалился в сон через пару десятков минут. Недопитой оставалась еще половина чекушки – Летов выдул ее одним залпом и тоже упал в беспамятстве. Кирвес, давно не нажиравшийся до такого состояния, даже и не просыпался, когда спящее тело Летова, который решил спать сидя, прижавшись к стене, тряслось и приводило в движение всю койку.
…Утром Летов сидел в кабинете Горенштейна. Сам Горенштейн куда-то ушел, а Летов радовался тому, что сегодня поспал гораздо больше обычного, даже несмотря на кошмары. Горенштейн вернулся минут через пять с счастливым и ошеломленным лицом. Летов даже испугался: он давно не видел Горенштейна таким.
-Серега, Серега, Сергун! – радостно начал он. – Помнишь того выродка, который нашего сотрудника зарубил?
-Ну.
-Из Центрального отделения пришла телеграмма. Сейчас зачитаю ее – Горенштейн, шурша свежей бумажкой в руках, прищурился и начал - в ходе оперативно-следственных действий было выяснено, что Илья Лихунов, задержанный сотрудниками Первомайского районного отделения милиции, на самом деле является Егором Митрофановичем Рощиным, 1912 года рождения, уроженцем села Брогино Калужской области. 24 июня 1941 года призван в ряды РККА Калужским РВК. 31 июля 1941 года в ходе боев в районе города Умань перебежал на сторону немцев. Товарищи пытались его остановить, однако Рощин застрелил их из автомата и совершил побег. Далее было выяснено, что с декабря 1941 года Рощин стал служить в составе войск Вермахта. Состоял в карательных отрядах и расстрельных командах, принимал участие в убийстве мирных жителей Белоруссии и расстреле советских военнопленных. 29 сентября 1942 года произведен в унтер-фельдфебели, 31 сентября того же года переведен в Дулаг №191 в районе Воронежа. Там возглавил расстрельную команду. По данным узников лагеря, за одну неделю провел четыре массовых расстрела военнопленных. 6 октября 1942 года при массовом побеге военнопленных из лагеря был тяжело ранен, вернулся в строй в январе 1943 года. Был отправлен в Белоруссию, в район города Витебск, в качестве офицера карательного отряда. Лично участвовал в расстрелах жителей деревень и в операциях по уничтожению партизан. В 1944 году вместе с немцами отступал из Белоруссии. 9 марта 1945 года стал бойцом «Русской освободительной армии» (РОА), воевал до апреля 1945 года. В середине апреля 1945 года, понимая, что может попасть в советский плен, подделал документы и выдал себя за Илью Лихунова, которого убил в апреле 45-го. Настоящий Лихунов служил в «Русском охранном корпусе» с 1942 года, воевал в районе Югославии.
Приговором Новосибирского областного суда Рощин Егор Митрофанович признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьей 1-й Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года и статьями 58.8, 58.10, 58.13, 136, 95, 82 УК РСФСР и приговорен к 25-ти годам исправительно-трудовых лагерей без права переписки.
Летов сначала долго сидел с асбсолютно железным, окаменелым лицом. Он дико смотрел на желтоватый листок, который сжимал в своих руках Горенштейн. Потом же произошло то, чего никто не мог ожидать: Летов всхлипнул, схватился рукой за лицо и начал плакать. Сквозь эти горкие слезы он говорил: «Твою ж мать, эту, эту мразь не расстреляют?».
-У нас мораторий теперь – мрачно ответил Горенштейн – никого не расстреливают.
Летов заревел. Это была его личная победа: преступника, который убивал невинных людей поймали и арестовали. Летов плакал и понимал, что да, да, есть от его скудного существования хоть какой-то смысл: он поймал эту немецкую мразь, благодаря нему этот урод теперь будет гнить в лагере и вряд ли оттуда когда-нибудь выйдет. Его вывели на чистую воду, доказали, что он виновен в этих жутких злодеяниях. Перед глазами Летова перемещались только три картинки: когда Рощин расстреливал его товарищей, когда Рощин был ранен при побеге и упал на землю и когда лежал в крови на полу камеры, будучи уверенным в том, что его не раскроют.
Это была маленькая победа для Советского Союза и большая победа для Летова – маленького человека, для которого Рощин, в какой-то мере, наряду с самим собой, стал олицетворением зла.
…Заснеженные коридоры всеми забытого барака на окраине Первомайки снова оглушал крик. Павлюшин лежал на своем грязном полу около излучающей тепло печки. Его лицо, руки – все дергалось. Последние часов пять на него вновь напали видения и на этот раз весьма нестандартные: ему представлялись только изуродованные тела, истерзанные животы, изрубленные лица - он получал неимоверное удовольствие от этих картин. Точнее, это удовольствие он чувствовал где-то глубоко в своем подсознании, ибо никакие чувства уже не проходили сквозь стены сумасшествия когда он был в припадке - вот когда он рубил тело убитого человека, нанося так 25-й удар, вот тогда да, он чувствовал наслаждение, душевное удовлетворение, он чувствовал блаженство. А сейчас все это было где-то в глубине. Однако было ясно, что он получал огромное удовольствие от этих жутких картин пред его воспаленными и красными глазами.
Когда припадок прошел, Павлюшин недолго думая взял топор, спрятал во внутренний карман пальто и взглянул на часы. Запыленный будильник, стоящий на заваленном объедками и бутылками столе, показывал время в час ночи – самое то, чтобы выйти на охоту.
Ночная Первомайка для Павлюшина была куда более приятной, чем дневная. Мрак, изредка нарушаемый фонарями на новеньких столбах, абсолютное отсутствие людей и чувство близости удовольствия и удовлетворения.
Вот и нужный дом в конце Таловой улицы. Открытая калитка покосившегося забора, подгнившая лестница и дверь, которая заперта лишь на хлипенькую задвижку. Аккуратненький удар лезвием ножа (помимо топора Павлюшин носил с собой и поржавевший ножик, который был у него еще до войны) и задвижка вместе с кусками дерева падает на пол.
Павлюшин ворвался в дом, захлопнул дверь и под сонные крики «Кто здесь?!» быстро ее закрыл на второй шпингалет, который не был заперт. Затем в доме вспыхнул тусклый свет и соскочивший с кровати мужчина в одних портках увидел Павлюшина.
«Северьян, какого черта?!» - успел спросить хозяин этой бренной квартиры, после чего сразу получил удар топором по горлу. Он даже и не подумал, что этот молчаливый дворник, который раньше работал на заводе, пришел его убивать: ну, максимум украсть что-нибудь. Павлюшин же работал по стандартной схеме: топор он достал неожиданно и нанес молниеносный удар.
Мужчина упал на пол, схватился за горло и стал кряхтеть, пытаясь выдавить хоть какие-нибудь слова. Павлюшин же улыбался, все его тело, весь его воспаленный разум получал неимоверное удовольствие, впадал в экстаз при виде стоящего на коленях и истекающего кровью человека.
Второй удар и сквозь кровь проглянули переломанные кости носа. И так дальше: Павлюшин стал лупить несчастного по лицу, превращая его в месиво. После ударов пятднадцати бить уже было не по чему: от прежнего молодого лица не осталось ничего, кроме мокрого места. Павлюшин сначала остановился и минуты так полторы с лицом полным удовольствия глядел на это изуродованное тело. Потом он вскрикнул, прорычал, сказал что-то бессвязное, перевернул убитого на живот и стал лупить уже по спине.
Все это жуткое действо продолжалось минут десять. Павлюшин рубил топором бездыханное тело, стряхивал с лица капельки крови и все равно продолжал рубить, рубить и рубить. Все в округе было в крови: стол, накрытый тряпочкой хлеб, кровать, подушка, стулья. Вот Павлюшин нанес очередной удар, качнулся назад и плюхнулся на пол. Его мышцы начало сводить, он корчился словно раненый, притягивал колени к груди, опять корчился, ворочался, катался по полу и кряхтел будто убитый им недавно человек. Нервы уже сдавали: после получения удовольствия у него теперь начинало сводить мышцы, а иногда даже перекрывать дыхание.
В итоге убийца, кое-как поднявшийся на ноги и ужаснувшийся своему перетянутому лицу с животом, сделал свое дело: отрубил кисть, кинул ее в баночку, стоящую в оттопыренном кармане пальто, и положил на единственную не залитую кровью часть тела убитого – на ногу – четверостишье из злочастного стихотворения великого Маяковского.
Павлюшин, опираясь о стол и стены, дошел до двери, по сути, выломал ее, повернул выключатель своей окровавленной перчаткой, и, качаясь, пошел прочь. Голоса выли в его голове: «Мало, мало, мало», зверский писк на который накладывались голоса усиливался, усиливался и тремор. Павлюшин чувствовал не удовлетворение, нет, он слышал лишь голоса, которые приказывали еще и еще убивать.
Опять выломанная дверь, опять удар по лицу вскочившего с кровати человека, опять крики, кряхтение, месиво и жуткие звуки ломающихся под весом топора костей шеи. На этот раз все прошло более стандартно: Павлюшину хватило избить труп по спине.
Убийца шел по ночной улице. Две стеклянных баночки с «трофеями» стучали друг по другу, создавая странные звуки, нарушающие спокойствие ночи. Топор, обтертый скатертью в доме убитого, оттягивал полу пальто вниз, а ноги заплетались. В целом, издалека Павлюшин напоминал слегка пьяного человека, который почему-то плелся ночью в будний день. Действительно, он был пьян: пьян удовольствием и счастьем, удовлетворением своих жутких потребностей. Руки слегка тряслись, голоса что-то шептали, что-то приятное и успокаивающее, хоть и неразборчивое.
До дома идти было минут пять. К счастью Павлюшина ночных патрульных, которые уже довольно давно ходили вдоль и поперек Первомайки, ему не встретилось, поэтому он спокойно добрался до своей комнаты, поставил «трофеи» к остальным баночкам, бросил на изрубленный пол топор, и свалился на кровать. Не спалось ему долго: он в коем-то веке чувствовал счастье, он улыбался, дрыгался, иногда даже постанывал, в общем, чувствовал экстаз, вспоминая изрубленное лицо его бывшего коллеги и окровавленную ручку топора.
Во сне к нему вновь пришел эскулап без границ. Точнее, Павлюшин сам не понимал, что это: сон, галлюцинация или реальность – все понятия, связанные с его чувствами смешались, он ничего не отделял – ни сон от реальности, ни реальность от галлюцинаций, не свои внутренние «голоса» от реальных голосов, не свои внутренние крики от криков реальных.
«Привет, Северьян. Как жизнь?» - задал вопрос эскулап, растирая носком сапога слой пыли на полу барака Павлюшина.
-Я… я не знаю. Голоса мне не говорят правил, а те правила, которые они мне наговорили я хочу нарушать – просто убийство это не месть этим уродам!
-Ты прав, ты абсолютно прав. Голоса же тебе не запрещают. Поэтому мсти им так, как желаешь нужным – я же говорил всегда, что правил нет. Главное мсти, а как – вторично.
… «Бл…во, какое же это все бл…во!» - промычал Горенштейн, заходя на новое место преступления. Действительно, по-другому это назвать нельзя - вся комната была красной: от подоконника и кровати, до каждого предмета на кухонном столе, на стене у выключателя засохли струи крови, напоминавшие изломанные ветки деревьев. Соседка, заметившая крики и вывалившегося из дома человека, с час просидела у себя в доме испуганной, потом заглянула в соседний домик и, увидев пятна крови на столе, бросилась в отделение. Оттуда ефрейтор помчался к Летову, от него к Валентине, а оттуда к Кирвесу. Собрав всю опергруппу, он рванул на окраину Первомайки, а у места преступления оказался уже, когда рассветало. Соседка заглянула в комнату и больше туда не заходила – боялась такого огромного количества крови. Действительно, даже Кирвес был поражен – в его практике еще не было столь ужасных убийств. Невозможно было даже посчитать, сколько точно нанесено ударов – спина, шея и лицо были превращены в жуткую кашу, сквозь маленькие кусочки плоти уже проглядывали кости. Повезло с парой ударов, которые были совершены отдельно от общего месива – уже ближе к тазу – по их глубине и характеру Кирвес с полной уверенностью мог сказать, что убийца тот же. Да и внешнее отсутствие пропажи чего-либо и осточертевшее всем четверостишье говорило об этом.
«Начало осмотра – 05 часов 20 минут 27 ноября 1949 г. Осмотр начал – капитан Горенштейн» - строчил сухие фразы на бумаге ефрейтор.
Летов оглядел комнату и увидел стоящую за стеклом одинокую рюмку из хрусталя. Он долго стоял и глядел на ее закругленные края, на ее великолепную красоту и чистоту: Летов не видел хрусталя с самой юности, когда производил обыск в квартире одного барыги. На его лице проступила легкая улыбка: впервые за долгие годы он увидел настоящую красоту какой-то необычной вещи, вот эту чисто хрустальную рюмку, одиноко стоявшую на запыленной полке.
«Знаешь, Веня, что хрупче хрусталя?» - неожиданно спросил Летов, не отрывая взгляда от рюмки.
-Жизнь?
-Да нет, жизнь, если умело ею обращаться может быть очень даже крепкой.
-Тогда не знаю.
-Иллюзии Веня, иллюзии – сказал Летов и резко отошел от полки, дабы снова не уставится на это произведение бытового искусства.
Скрябин же внимательно слушал этот диалог, и твердо для себя решил: вечером, как закончится рабочий день, он сбегает в библиотеку до закрытия, возьмет словарь и узнает, что же такое иллюзии. А то спрашивать тут неудобно.
В итоге труп и частично самую глубокую лужу крови накрыли плащпалаткой и соседку, наконец, завели в комнату. По ней был виден жуткий страх и растерянность – Летов был больше чем уверен, что до самой смерти эта пухлая женщина будет вспоминать повсюду залитую кровью комнату.
«В… вон там шкатулка в ящике выдвижном, в ней посмотрите. Он мне по пьяни ее показывал, мол, сам сделал давно еще» - заикаясь пробормотала соседка.
Летов открыл ящик, достал шкатулку и увидел лежащую в ней пятидесятирублевую купюру, сложенную вчетверо.
«Он откладывал, алименты платил, у него дочка с женой живет в Харькове» - мрачно сказала соседка, объясняя наличие этих денег.
«Хорошо. Как выглядел тот человек, который выходил из его дома? Во сколько примерно это было? Если можно, каждую деталь, пожалуйста» - записывая пробормотал ефрейтор.
-Да, только пойдемте не улицу, я тут не могу – ответила соседка.
Присев на гнилые доски старой скамейки, под порывами ветра с мокрым снегом, оперативники начали расспрашивать соседку. Все подняли воротники шинелей, натянули кополлы на головы, все, кроме Летова – он, не особо моргая от избивающих его грязное лицо кусков снега, глядел в чащу голого леса, которая начиналась за очередными домиками и бараками. Серые стволы огромных сосен прорезали серое небо сотнями своих тонких веток, и казалось, что скоро небо, устав от постоянного щекотания его живота, обрушит на бедных людей свои бомбы – то ли снег, то ли град – это уж решат там. Летов смотрел в черные полосы меж стволов, вспоминая реальные бомбежки под Куутерселькой в 44-ом, когда осколками рубило все вокруг и лишь он, упав в огромную воронку на несколько трупов финнов, сумел избежать учести быть прорубленным раскаленным куском железа; когда пули рикошетили от «Тридцатьчетверки» и косили идущих перед ним солдат, а танк пробивал оборону финнов; Летов и остальные бойцы эту пробоину расширяли, зачищая траншеи и расстреливая, порой в упор, всех, кто им попадался.
Повспоминав те кровавые лета и удержавшись от очередного приступа (впрочем, удержавшись с трудом), Летов вернулся в Новосибирск 1949-го.
«Было где-то часа три ночи. Я услышала крик и грохот, а так как сплю я плохо, то сразу вскочила и увидела, что у Ванечки в доме свет горит. Глаза протерла и вижу, за шторкой какой-то силуэт. Он рубил что-то – я сразу увидела топор. Сначала никаких мыслей не было, а потом вспомнила про душегуба этого с топором и сразу аж онемела от ужаса – неужели и Ванечку он прибил. В общем, минут десять я на все это смотрела, а потом силуэт этот, значит, упал и все. Потом смотрю – свет погас, дверь значится распахнулась, и по лестнице мужчина спустился. Ну, он точнее не спустился, а сполз – руками он о перила опирался, а ногами почти не шевелил. Словно раненый или пьяный – потом, как спустился, поплелся, качался весь, руками махал. Упал раза два, ну, там на земле кровавые пятна даже есть вдоль тропинки – Летов их сразу заприметил – потом калитку распахнул и пошел по улице о забор опираясь. Ну, я испугалась жутко – просидела дома на полу не знаю скокмо, а потом зашла в дом к Ванюше, как кровь увидела сразу бросилась в милицию. Лицо этого душегуба я не видывала, могу сказать только то, что плечи у него широкие и сам он крепкий и высокий. В черном он весь был, от чего еще хуже я его разглядела».
Не упустив ни одного слова, ефрейтор записал этот подробный рассказ, получил подпись соседки, и та ушла к своему дому, опустив голову – все уже давно поняли, что Ванюша этот был для нее больше, чем друг. Хотя, быть может и просто друг… Впрочем, какая уже к чертям разница – от Ванюши остался лишь проглядывающий сквозь изрубленную плоть скелет.
После этого во двор вбежал какой-то милиционер (вроде постовой, проверяющий документы на входе в отделение) и издалека прокричал: «Товарищи, быстро выезжайте на Протальную улицу!». Добежав до испуганного Горенштейна, милиционер, немного отдышавшись и выдыхая огромные клубы пара, сказал: «В пятом доме на Протальной улице еще один труп нашли, соседи кровь на калитке увидели. Там двое наших постовых, вас ждут и жителей не пускают».
Двоих оставили около дома Ванюши и понеслись на Протальную улицу. За окном машины, жутко качающейся на заледеневшей грязи, припорошенной снегом, серые бараки, старые частные домики, проглядывающие сквозь голые деревья рельсы на насыпи, одиноко стоящие на запасном пути полуразобранные паровозы, ржавые крыши продмагов, покосившиеся телеграфные столбы, бегающие с санками дети около горки, возвышающейся на фоне высоченной насыпи, начинающиеся огни Инской, парочка «Захаров Ивановичей », стоящих на обочине и бегающие вокруг них водилы в ватниках и валенках, опять бараки и домики, и, наконец, Протальная улица, стоящая на самой границе между Первомайкой и голым лесом.
Пятый дом стоял у самого леса. Из одного окна была видна улица и соседние домики с покосившимися заборами, на иглах которых изредка висели глиняные горшки, а из другого голый лес и снег. Зайдя в комнату оперативники сразу поняли, что человек, живущий там, опять закостенелый холостяк – грязь, пыль, мутные окна, куча окурков, разбросанный по комнате пепел и «бычки», пустые банки и грязные тарелки на столе.
У порога стояли двое суровых постовых, которых подняли с постели после ночного патрулирования, и кучка баб в лохмотьях, которые жаждали заглянуть во внутрь. Однако дверь закрыли, и постовые встали стеной перед ней.
Труп лежал на животе около стола. Одной рукой он мертвой схваткой схватился за ножку, другая лежала осиротевшей, без кисти. На затылке, как и обычно, лежало четверостишье из Маяковского. На этот раз все было более стандартно: вероятно, первый удар был нанесен по лицу, да с такой силой, что череп почти сразу раскололся. Затем таинственный убийца стал бить по шее и спине, при этом делать это было не нужно – человек был мертв после первого удара.
Летов оглядел труп, Кирвес, измерив глубину ударов, сказал, что убийца тот же. Ефрейтор осмотрел комнату, перепрыгнул через лужу крови и достал из под подушки поношенный бумажник, где лежало ровно сто помятых рублей одной купюрой.
Летов оперся о подоконник и сказал: «Судя по всему, что-то изменилось у этого урода – первое убийство какое-то необычное. То ли он решил что-то новое попробовать, то ли осмелел… если осмелел, то это хорошо – значит, поймать его будет легче. Но что самое интересное – за одну ночь он убил двоих. Обычно такого не было. Кажется, у него и вправду разгулялся аппетит, и он смелее стал. Значит это две вещи, одна приятная, а другая не очень. Коли он осмелел, значит, поймать его по идее будет легче, но также это значит, что крови может быть больше. А это уже плохо».
-Вообще, - сказал Горенштейн, - я много думал над его мотивацией. Неужели мы и вправду имеем дело с человеком, который убивает ради удовольствия, как ты и предположил?
-В этом сомнения нет. Таких называют, как я недавно вспомнил, убийцами с неочевидным мотивом. Посуди сам: месть – нет, мы уже поняли это на основании того, что убитые не имеют никакой связи кроме той, что они все мужчины и все в момент убийства находились дома одни. Половой подоплеки тут тоже нет – он же не насиловал их. Корысть – ну, тут понятно. Следственно, его мотив либо понятен ему одного, либо его вообще нет.
-Поэтому мы и поймать его уже почти месяц не можем. Одно дело грабители, а тут…
…Ошкину доложили о ходе осмотра мест происшествия. Первым убитым оказался Иван Григорьевич Ольгин – ремонтник с паровозоремонтного завода, один из лучших специалистов по ремонту паровых котлов. Ему было 38 лет отроду, женат, имел дочку. В разводе с 1946-го года, жена с дочкой остались жить в Харькове, он же уехал по распределению в Новосибирск. Усердно платил алименты, приводов в милицию не имел. В целом, обычный холостяк, знаток своего дела, фронтовик, положительный гражданин.
Вторым оказался Дмитрий Пажуков – слесарь первого разряда со стрелочного завода, возрастом в двадцать два года. Мать проживает в Томске, отец погиб во время войны, сам работает в Первомайке только с августа. Имел привод в милицию за непристойное поведение в состоянии сильного алкогольного опьянения в сентябре 1949-го.
-Если все собрать в одну кучу – начал Ошкин – то можно сказать, что между всеми убитыми есть только три связи: они все мужчины, все находились одни дома, и все работают. Связь какая-то косвенная, это и связью не назвать толком.
-Ну, я уже говорил про это – мрачно ответил из угла Летов. – При этом я подозреваю, что скоро наш убийца начнет нарушать правила – то, что он убил в одну ночь двоих, а одного убил весьма необычным для себя способом, говорит о том, что он нарушил ранее не нарушаемые правила, нарушил свой алгоритм, а, вероятно, будет нарушать его и дальше.
-Ты это к чему ведешь?
-К тому, что надо ждать крови.
-Послушай, Серег – сказал Горенштейн, - я вот что думаю. Соседка Ольгина сказала, что убийца качался и еле стоял на ногах. Может он был пьян, поэтому и нарушил эти, как ты говоришь, правила?
-Я думал над этим. Если это так, то это хорошо, но есть еще версия о том, что он не был пьян, а его сводили судороги. У людей, которые получают какое-то неимоверное удовольствие иногда взаправду сводит мышцы. Он, как мы думаем, убивает ради удовольствия. Быть может его так вынесло от этого убийства, что от удовольствия аж ноги сводить начало.
-А если все-таки по пьяни?
-Тогда это успокаивает. Но мне отчего то кажется, что причина совершенно иная.
-Товарищи, а может он был ранен? – испуганно спросил Скрябин.
-Хорошая догадка – пробормотал Летов, - но, в таком случае, кровь должна была бы быть на протяжении всей дороги, а при прочесывании местности вокруг мест преступления кровь была найдена только у дома Ольгина, и то, он ее явно стирал с рук. Впрочем, Яспер, надо бы проверить – сделай анализ крови с досок забора, а потом сравни с кровью убитого. Может, ефрейтор и прав.
Скрябин широко заулыбался, радуясь тому, что загадочный следак оценил его предположение, а Кирвес, порывшийся в вещдоках в поисках отломанного куска окровавленного забора, направился в лабораторию.
Ошкин посидел молча, резко мотнул головой и прервал это молчание, провожая Кирвеса взглядом: «Сергей, а что думаешь про связь нашего убийцы с уголовной средой?»
-Сейчас он с ней точно не связан. В прошлом – мог быть, может она и повлияла на такую его жестокость.
-Как думаешь, есть смысл послать его фоторобот другим райотделам для того, чтобы они проверили его через свою агентуру среди уркаганов?
-Смысл есть в любых действиях. Попробуйте, может и вправду поможет. А у нас сейчас какие-то банды действуют?
-Последнюю накрыли год назад – с привкусом гордости сказал Горенштейн.
-Если кто из них жив, можно еще им показать его фоторобот.
-Ванька Меченый, вроде, на стройке где-то тут работает, недавно откинулся. Можно ему показать.
-Ну, Ваньку и я знаю – он еще при мне тут грабил и тунеядствовал. Думаю, он меня тоже помнит.
Все немного помолчали, а потом Ошкин задал резонный вопрос: «Кто что предлагает делать дальше?»
Летов ответил первым: «Во-первых, предлагаю после обнаружения тех трупов, по которым мы вышли на Долганову, проверить все сообщения о пропаже людей после 7-го ноября и отныне отслеживать их и проводить более тщательный розыск пропавших. Возможно, где-то еще лежат и гниют убитые о которых мы не знаем. То, что они не были найдены в ходе поисковой операции, вовсе не говорит о том, что трупов нет – он мог их закопать или утопить запросто. Потом надо реализовать идеи по опросу уголовников о нашем преступнике. И готово».
-Другие мысли есть? – поинтересовался Ошкин.
-Ну, можно еще утверждать, что все убийства происходят в одном секторе Первомайки. Тогда, имеет смысл проверить, кто имел привод в милицию за всякие странные преступления в последнее время и жил в нашем районе.
-Мы это сделали еще до твоего прихода. Был тут один парень, который резал кошек на улице средь белого дня, но он еще летом уехал к бабке в Болотное.
-И больше никого?
-Скрябин вместе с еще парой ребят перебуровил дела с 1946 года за полторы недели. Были изнасилования, но без всякого садизма и других странностей. Так что не было таких.
В целом, план Летова одобрили. Единственное, что пугало – это неизвестность дальнейших действий преступника. Ни Ошкин, ни Горенштейн, ни Скрябин не представляли, что придет на ум совершенно не понятному для них убийце и боялись этого сильнее всего. Душу грела мысль, что тогда в момент убийства душегуб был просто пьяным, а не испитывал нервные судороги от дикого удовольствия. Но Летов своим нутром чувствовал, что это не так, он чуял, что убийца сейчас разойдется. Он был в этом уверен, будто сам был этим душегубом, будто сам этой ночью зарубил двух человек изуверским образом.
До вечера Скрябин опросил коллег обоих убитых. Контактов никаких убитые не имели, врагов у Ольгина точно не было. С Пажуковым все сложнее – он относился как раз к той категории «асоциальных элементов советского общества». В седьмом классе был оставлен на второй год, а в 18 лет закончил «ремеслуху» , потом был призван в армию, отслужил, а затем получил направление на завод и переехал в Новосибирск, где и остался работать. В Томске имел четыре привода в милицию за дебоширство, непристойное поведение в нетрезвом виде, в армии вел себя «неподобающе». В Новосибирске успел попасть в «кутузку». Наверняка, если бы не топор загадочного душегуба, то в милицию его загребали бы еще много-много раз, но, к сожалению (а для него, быть может, и к счастью, кто знает) жизнь его оборвалась сейчас, холодной осенью 49-го.
Придя в прокуренную, никогда не проветриваемую и запыленную комнату, которая все больше напоминала палату дурдома – скомканные простыни, царапины на полу под ножками кушетки, и дух одиночества, мрака, жутких страданий второго жильца этой комнаты с пометкой в паспорте «выдан на основании статьи 38 (39) «Положения о паспортах», Летов свалился на кушетку. Только кучка «бычков», пустых водочных бутылок и грязных тарелок на столу говорили о том, что никакой больницей тут и не пахнет.
Летов завалился на койку, придвинул к ней табуретку, взял из под кровати лист грязной бумаги с химическим карандашом и стал писать весьма странные загогулины. Из-за немного трясущихся рук и скрученного положения, буквы получались кривыми и вряд ли даже Горенштейн сумел бы их разобрать.
«Выводы:
1) Мужчина, не дюжиной силы;
2) Живет в Первомайке, возможно, неподалеку от места убийств;
3) Вероятно, чем-то похож на меня, тоже имеет позади грешки;
4) Не имеет мотива;
Схожесть преступлений:
1) Жертвы – только мужчины, в момент убийства были одни;
2) Все за исключением Пажукова – фронтовики;
3) Все убиты тупогранным предметом;
4) У всех отсутствуют левые кисти рук, при всех трупах найдены характерные четверостишья;
Что можно сделать:
1) Продолжить наблюдение за Долгановой;
2) Проверить всех мужчин, живущих в Первомайском районе или, как минимум, его Северном секторе;
3) Предложить задействовать еще человек сто из армейцев для патрулирования».
Потом Летов еще полежал, и добавил: «4) Если будем связываться с армейцами, предложить задействовать водолазов для проверки особо глубоких водоемов в районе и самим проверить неглубокие с помощью багра». Мотивация у такого решения была: Летов был полностью убежден в том, что не все трупы найдены и что где-то могут лежать другие тела. А лучшим местом для сокрытия трупа при учете того, что он до сих пор не найден, является водоем, ибо долбить заледеневшую землю довольно трудно. Привязать к нему какой-нибудь незадачливый груз (плотный мешок  с камнями, огрызок рельса, металлический брусок или что-то в этом роде), доставить до водоема и скинуть на дно. Так труп там может пролежать хоть целую вечность.
Летов уже замечал за собой частичную потерю памяти и именно поэтому решил систематизировать все имеющиеся данные и записать свои выводы, дабы не забыть. Стало ясно, что убийца, несмотря на свои явные проблемы с психикой, оказался не на шутку проворливым и знатоком своего дела – на глаза патрулям не попадался, убивал так, что никто его не видел. Хотя, было ясно, что скоро он начнет «фальшивить» - Летов отлично понимал, что правила он начнет нарушать, вероятно, из-за осознания своей безнаказанности и разыгравшегося чувства смелости, поэтому поймать его будет легче. Он будет убивать более жестоко, что может привлечь внимание соседей. К тому же, уже почти все дома, стоявшие на отшибе, он «обработал», а, значит, он начнет убивать жильцов тех домов, рядом с которыми есть соседние. Да и патрулей должно стать больше: Ошкин возлагает большие надежды на патрули военных вместе с милицией и оперативников в штатском. Однако все это означает, что убийства будут снова и снова происходить, а допускать этого нельзя – наверху уже «копошаться», по Ошкину было видно, что что-то случилось: наверняка вскоре его вызовут на ковер и пройдет какое-нибудь разгромное собрание горкома или райкома партии.
Утром Кирвес принес печальную весть – кровь на заборе была кровью убитого, так что версию Скрябина о том, что убийца ранен, к сожалению всех, пришлось отбросить.

P.S. Иллюстрация Сергея Кочнева - друга автора