Странный дом

Павел Пластинин
Очерки декадента

Странная улица, очень странная улица… Похожа не то на перерезанное горло, не то на покатую шампанскую бутыль. Помниться, раньше она казалась мне похожей на телескоп, устремлённый куда-то ввысь, острым стеклянным глазом своим впившимся в созвездие Плеяд.
Теперь уж, конечно, не вижу я ни телескопа, ни Плеяд – только толпы плащей и пальто, снующих по мостовой, иные бегом, а иные опираясь на трости. И у всех одинаковые лица, похожие на посмертные маски. Блеснёт иногда средь них одна живая, да и та – Петрушка или брат его названный Арлекино*.
В ресторанах просаживают последние деньги болезненные и задыхающиеся от каждого движения человеческие существа. Как же их морды жестки и надменны, словно каждое упаковано в скучного вида обёрточную бумагу, и у каждого под носом – аккуратный бечёвочный бантик.
И я вхожу в эти рестораны, бросив грош или два старому шарманщику с глазами дворняги.

Приняв у меня пальто и шляпу, услужливый метрдотель провожает меня к моему любимому месту: столику, покрытому алой скатертью и стоящему в толпе прочих четвероногих у самого окна.
Но я – то ли от врождённой придирчивости, то ли от чего-то ещё – прошу накрыть мне другой стол: тот дальний, за коим обычно сидятт два купца с лоснящимися бородами и багровыми лицами, похожими на бычьи сердца кулаками и накрахмаленными до синевы воротниками линяющих рубах.
А что ему делать, бедному метрдотелю, живущему над рестораном в квартирке в шестнадцать квадратных аршин, с чахоточной женой и тремя ребятишками? Конечно, он проводит меня туда, куда я укажу ему. Поставит прибор, предложит газету или аперитиву. Неси, брат, неси. Аперитив – портер, за ним бифштекс с картофельным пюре, водка. За всё десять рублей пятнадцать копеек.
Мене мене текел упарсин.

Вечер разворачивается, подобный баталии какого-нибудь выпускника Академии Художеств.
Откуда не возьмись набегает толпа студентов, от которых каждый приличный человек сбежит хоть к самому чёрту в объятия. Они заказывают много водки, их худые руки трясутся от жадности и желчности. Вскоре они заводят какой-то модный философский спор, в конце которого кто-то к кому-то лезет драться, и метрдотель с армией тщедушных официантов несутся их разнимать, дабы не прерывать досуга людей, вроде меня: тех людей, от которых можно дождаться чаевых.
А я… А что я? Сижу, повязавшись, как чадрой, сизым сигаретным дымом и думаю, что чертовски прав был мой отец, когда сбежал из этого сумасшедшего, грязного, дикого, как степной зверь, города в родное имение в обильную Воронежскую губернию.
Отец бежал… Но я вернулся. Встречай, Нева!

Выхожу из ресторана за полночь. В жёлтом свете безразличных ко всему фонарей и через мутное стекло вечернего опьянения, всё кажется не таким страшным. Выброшенные из ресторана студенты зализывают раны в подворотне. Иду туда и я.

Кажется, так давно это было, и голова, не по годам седая, всё чаще подводит, а ноги… Ногам думать, верить и любить не нужно. Только помнить, только помнить. Маленькая, крашеная красным, дверь, врезанная в чёрную закоптившуюся стену. Лицом вниз лежит в канаве хорошо одетый подранок.
Стучусь.
-Прошу вас, господин барон! – тихо пригласит дребезжащим голосом хозяин. Его палевое худое лицо светит путеводной звездой в багровом полумраке коридора.
Мы проходим в хорошо протопленное помещение, украшенное неумелыми фресками драконов, тигров и иероглифов. Хозяин любезно предлагает лечь на потёртую кушетку, а сам скрывается за бумажной ширмой, дабы никто не видел его чёрных дел.
Оглядываюсь. На соседней кушетке лежат два бугра и ведут обычный для подобных мест разговор:
-И где это видано, Мими, чтобы наш князь какую-то банную шваль возил по Ниццам!
-А что, Гриша – парщик?
-Мало того, что парщик. Чистый солдафон! Но теперь гнётся с вольного за княжеский счёт и каждый вечер в полном марафете!
-Натуральное свинство! Сегодня их не будет?
-Надеюсь, что нет! Собираются… Княже сегодня в пароходство ездил… Ницца, чёрт побери! Какая этому солдафону к чёрту Ницца! Аркачеевка ему, а не брег лазурный!
Хозяин возвращается с запаленным бамбуком. Чуть ли не собственноручно он вгоняет трубку мне в рот, за что я, уже дыша сладостным зловонием, награждаю его червонцем.
Китайский Морфей, ты прекрасен, как цветок саванны! Ты обнимаешь меня за голову своими тёплыми белыми руками, и вот, спустя бессчётных три секунды, я вижу, как рыжая рыба проплывает мимо моих слезящихся глаз, а там, в дальнем тёмном углу, слепой из Евангелия голосом моей матери – моей бедной матери – говорит: «Соловушко! Ножки поранил, милый… Ласточка моя, ласточиночка!»
Косоглазый Морфей заворачивает меня в тёплое с холодным мокрое покрывало. Меня ужасно знобит: в ушах я слышу звон сотен чёрных колоколов, в нутре моём дует антарктический ветер, срывая с лёгких сухой ледяной кашель.
Я не чувствую комнаты, не чувствую запаха одеколона бугров… я не чувствую времени и пространства. Я лечу! Я на Олимпе, в горних высотах, где прядут свои паучьи нити парки.
Но вот Олимп начинает дрожать, подобно сонному озерцу, потревоженному камнем. Тихая рябь плывёт перед глазами, и я, будто бы во сне, падаю вниз…
Валюсь с кушетки в ноги хозяина.
-С вас ещё червонец! Водочки, портвейну не желаете?
Не могу подняться с пола. Жизнь вытекла из меня и разлилась нектаром по разрушенному Олимпу.
-Червонцы… -  только и могу прошептать я – Будут и червонцы…

Бреду тёмной улицей, спотыкаясь на каждом шагу. Силы ещё не до конца вернулись ко мне. И от того, что нет сил, я не могу боятся. Не боюсь ни воров, ни убийц. Ни даже приведения, которое, по утверждениям одного сумасшедшего, повадилось стаскивать с петербуржцев шинели.

И вот оно, место, запомнившееся мне в детстве и столько раз тревожившее меня во сне – набережная Екатерининского канала; место, где хочется родиться заново и умереть во чреве чёрной ночи.
Но что это я вижу? Памятник Державина? Иль дон-кихотовские мельницы? Не так давно здесь возвели грозное, величественное здание, чем-то похожее на египетскую пирамиду.  И вон я останавливаюсь, опираюсь на перила, и пьяными слезящимися глазами смотрю на корабельную громадину петроградской пирамиды.
Оно чувствует меня. Оно видит меня. Великое Оно Петрограда смотрит на меня в упор. Вот-вот! Глядите, глядите же скорей! Зажглись два красных глаза на иссиня-чёрном его лице и обжигающим холодом смотрят на меня.
О пирамида века братьев Райт! Я не хочу смотреть в твои пугающе открытые глаза.
Но что это – вот показались перья: сотня, тысяча, миллион, миллиард. Мириад… Перья вздымаются, как копья легионов Александровых. Острые, грубые и страшные, как полуночный крик филина.
В свете луны я вижу мерзкое, кургузое тело. В бороде застрял фонарный жир, огромные перепончатые лапы взрывают мощёную землю. Ты неровно и громко дышишь, яростное гнилое дыхание то и дело срывается на рёв. И вот ты расправляешь крылья и, распластавшись по воздуху, извергаешь горгулий крик. В клёкоте горла и трубном зове дьявольского голоса слышу я дантовское «Pape Satan!»
Словно обратившийся в лёд, я стою, ни жив ни мёртв, и гляжу на то, как здесь, на углу Набережной Екатерининского канала и Невского проспекта просыпается древнее зло, тысячелетний страх фараонов и алхимиков.
Ни одна молитва – ни католика и ни иудея – не в силах остановить твою свирепую злобу. Не в силах поймать мерзкий дьявольский крик. В небесах слышится гул лунного колокола, вода в канале пенится и превращается в кипящую кровь. А я, не в силах более стоять, рушусь в ноги фонарному столбу. Сознание моё призраком исходит из меня, и последнее, что я вижу – это палевое лицо Звездного Папы.

-Ванька, жми! Каплюжник! – услышал я надрывный голос сквозь холодную темноту обморока – Селёдкой поздравит, не отбрехаешься!
Я приоткрыл глаза: с неба капали серые слёзы сентября. Гранит небесной сферы был испещрён трещинами утренних туч. Я слышал приглушённые частые шаги – кто-то убегал. Вдруг нечто подёргало меня за плечо. Над ухом раздался громкий хриплый голос:
-Барин, барин! Живы?
Надо мной стоял жандарм. Чисто выбритый, с добрым лицом, он неровно дышал, пытаясь поднять меня на ноги. Ноги мои тряслись, не слушались и поминутно поскальзывались на мокром булыжнике набережной.
-Вот ведь барбосы, а, барин! Вы лежите тут, а они по карманам шарют!
Улица металась перед моими глазами. Жандарм, вода, собор Казанской Богоматери… Дом Сюзора…
-Что это? – я указал на башню дрожащим пальцем.
-Дом «Зингеров», барин… Поставили ведь! Понимаешь…
Дом «Зингеров». Дом акционерной компании «Зингер». Шестиэтажное с мансардой здание в новомодном стиле, отстроено пять лет тому назад по проекту статского советника Павла Юльевича Сюзора.
И ни перьев, ни когтей. Просто здание, каких, уверен, немало будет выстроено в этом чёрном городе. Я похлопал жандарма по плечу и тихим голосом попросил его:
-Найдите их, отрубите им головы «селёдкой»! Кажется, они срезали у меня часы…
-Найдём, барин! Вы только зайдите в участок, мы оформим вас, дело ваше, но…
-Скажите… простите, как вас?
-Пётр Валерьянович…
-Скажите, Пётр Валерьянович – как вы находите это здание?
-Нахожу легко! У меня участок здесь, невдалеке от Городской Думы! Уродство, что и говорить, барин!
-Здесь живёт дьявол…
-Полноте, барин!
-Я вам точно говорю. И просыпается по ночам, летает в лунном свете…
-Да не ушиблись ли вы! Может, вас к доктору? Тут, на Казанской прекрасный лекарь принимает!
-Не трудитесь, Пётр Валерьянович. Доктор не поможет здесь.
Держась за поручень набережной, я медленно поплёлся к кровавого цвета храму. Там, за поворотом дороги, должен работать старый кафешантан. Когтистая птица тихо дремала за моей спиной. Притворившись домом, она теперь украшала пересечение Набережной Екатерининского канала с Невским проспектом, на радость молодым и порицание старым.
Но я чувствую Оно. Я слышу его чадящее серное дыхание. Я слышу его горгулий крик. Странный дом, странная улица…
Странный город…

Бугры - гомосексуалисты
Загибаться от вольного - употреблять кокаин за чужой счёт
Марафет - состояние наркотического опьянения
Каплюжник - полицейский
Селёдкой поздравит ... - ударит/ранит саблей