Очерки декадента
Странная улица, очень странная улица… Похожа не то на перерезанное горло, не то на покатую шампанскую бутыль. Помниться, раньше она казалась мне похожей на телескоп, устремлённый куда-то ввысь, острым стеклянным глазом своим впившимся в созвездие Плеяд.
Теперь уж, конечно, не вижу я ни телескопа, ни Плеяд – только толпы плащей и пальто, снующих по мостовой, иные бегом, а иные опираясь на трости. И у всех одинаковые лица, похожие на посмертные маски. Блеснёт иногда средь них одна живая, да и та – Петрушка или брат его названный Арлекино*.
В ресторанах просаживают последние деньги болезненные и задыхающиеся от каждого движения человеческие существа. Как же их морды жестки и надменны, словно каждое упаковано в скучного вида обёрточную бумагу, и у каждого под носом – аккуратный бечёвочный бантик.
И я вхожу в эти рестораны, бросив грош или два старому шарманщику с глазами дворняги.
Приняв у меня пальто и шляпу, услужливый метрдотель провожает меня к моему любимому месту: столику, покрытому алой скатертью и стоящему в толпе прочих четвероногих у самого окна.
Но я – то ли от врождённой придирчивости, то ли от чего-то ещё – прошу накрыть мне другой стол: тот дальний, за коим обычно сидятт два купца с лоснящимися бородами и багровыми лицами, похожими на бычьи сердца кулаками и накрахмаленными до синевы воротниками линяющих рубах.
А что ему делать, бедному метрдотелю, живущему над рестораном в квартирке в шестнадцать квадратных аршин, с чахоточной женой и тремя ребятишками? Конечно, он проводит меня туда, куда я укажу ему. Поставит прибор, предложит газету или аперитиву. Неси, брат, неси. Аперитив – портер, за ним бифштекс с картофельным пюре, водка. За всё десять рублей пятнадцать копеек.
Мене мене текел упарсин.
Вечер разворачивается, подобный баталии какого-нибудь выпускника Академии Художеств.
Откуда не возьмись набегает толпа студентов, от которых каждый приличный человек сбежит хоть к самому чёрту в объятия. Они заказывают много водки, их худые руки трясутся от жадности и желчности. Вскоре они заводят какой-то модный философский спор, в конце которого кто-то к кому-то лезет драться, и метрдотель с армией тщедушных официантов несутся их разнимать, дабы не прерывать досуга людей, вроде меня: тех людей, от которых можно дождаться чаевых.
А я… А что я? Сижу, повязавшись, как чадрой, сизым сигаретным дымом и думаю, что чертовски прав был мой отец, когда сбежал из этого сумасшедшего, грязного, дикого, как степной зверь, города в родное имение в обильную Воронежскую губернию.
Отец бежал… Но я вернулся. Встречай, Нева!
Выхожу из ресторана за полночь. В жёлтом свете безразличных ко всему фонарей и через мутное стекло вечернего опьянения, всё кажется не таким страшным. Выброшенные из ресторана студенты зализывают раны в подворотне. Иду туда и я.
Кажется, так давно это было, и голова, не по годам седая, всё чаще подводит, а ноги… Ногам думать, верить и любить не нужно. Только помнить, только помнить. Маленькая, крашеная красным, дверь, врезанная в чёрную закоптившуюся стену. Лицом вниз лежит в канаве хорошо одетый подранок.
Стучусь.
-Прошу вас, господин барон! – тихо пригласит дребезжащим голосом хозяин. Его палевое худое лицо светит путеводной звездой в багровом полумраке коридора.
Мы проходим в хорошо протопленное помещение, украшенное неумелыми фресками драконов, тигров и иероглифов. Хозяин любезно предлагает лечь на потёртую кушетку, а сам скрывается за бумажной ширмой, дабы никто не видел его чёрных дел.
Оглядываюсь. На соседней кушетке лежат два бугра и ведут обычный для подобных мест разговор:
-И где это видано, Мими, чтобы наш князь какую-то банную шваль возил по Ниццам!
-А что, Гриша – парщик?
-Мало того, что парщик. Чистый солдафон! Но теперь гнётся с вольного за княжеский счёт и каждый вечер в полном марафете!
-Натуральное свинство! Сегодня их не будет?
-Надеюсь, что нет! Собираются… Княже сегодня в пароходство ездил… Ницца, чёрт побери! Какая этому солдафону к чёрту Ницца! Аркачеевка ему, а не брег лазурный!
Хозяин возвращается с запаленным бамбуком. Чуть ли не собственноручно он вгоняет трубку мне в рот, за что я, уже дыша сладостным зловонием, награждаю его червонцем.
Китайский Морфей, ты прекрасен, как цветок саванны! Ты обнимаешь меня за голову своими тёплыми белыми руками, и вот, спустя бессчётных три секунды, я вижу, как рыжая рыба проплывает мимо моих слезящихся глаз, а там, в дальнем тёмном углу, слепой из Евангелия голосом моей матери – моей бедной матери – говорит: «Соловушко! Ножки поранил, милый… Ласточка моя, ласточиночка!»
Косоглазый Морфей заворачивает меня в тёплое с холодным мокрое покрывало. Меня ужасно знобит: в ушах я слышу звон сотен чёрных колоколов, в нутре моём дует антарктический ветер, срывая с лёгких сухой ледяной кашель.
Я не чувствую комнаты, не чувствую запаха одеколона бугров… я не чувствую времени и пространства. Я лечу! Я на Олимпе, в горних высотах, где прядут свои паучьи нити парки.
Но вот Олимп начинает дрожать, подобно сонному озерцу, потревоженному камнем. Тихая рябь плывёт перед глазами, и я, будто бы во сне, падаю вниз…
Валюсь с кушетки в ноги хозяина.
-С вас ещё червонец! Водочки, портвейну не желаете?
Не могу подняться с пола. Жизнь вытекла из меня и разлилась нектаром по разрушенному Олимпу.
-Червонцы… - только и могу прошептать я – Будут и червонцы…
Бреду тёмной улицей, спотыкаясь на каждом шагу. Силы ещё не до конца вернулись ко мне. И от того, что нет сил, я не могу боятся. Не боюсь ни воров, ни убийц. Ни даже приведения, которое, по утверждениям одного сумасшедшего, повадилось стаскивать с петербуржцев шинели.
И вот оно, место, запомнившееся мне в детстве и столько раз тревожившее меня во сне – набережная Екатерининского канала; место, где хочется родиться заново и умереть во чреве чёрной ночи.
Но что это я вижу? Памятник Державина? Иль дон-кихотовские мельницы? Не так давно здесь возвели грозное, величественное здание, чем-то похожее на египетскую пирамиду. И вон я останавливаюсь, опираюсь на перила, и пьяными слезящимися глазами смотрю на корабельную громадину петроградской пирамиды.
Оно чувствует меня. Оно видит меня. Великое Оно Петрограда смотрит на меня в упор. Вот-вот! Глядите, глядите же скорей! Зажглись два красных глаза на иссиня-чёрном его лице и обжигающим холодом смотрят на меня.
О пирамида века братьев Райт! Я не хочу смотреть в твои пугающе открытые глаза.
Но что это – вот показались перья: сотня, тысяча, миллион, миллиард. Мириад… Перья вздымаются, как копья легионов Александровых. Острые, грубые и страшные, как полуночный крик филина.
В свете луны я вижу мерзкое, кургузое тело. В бороде застрял фонарный жир, огромные перепончатые лапы взрывают мощёную землю. Ты неровно и громко дышишь, яростное гнилое дыхание то и дело срывается на рёв. И вот ты расправляешь крылья и, распластавшись по воздуху, извергаешь горгулий крик. В клёкоте горла и трубном зове дьявольского голоса слышу я дантовское «Pape Satan!»
Словно обратившийся в лёд, я стою, ни жив ни мёртв, и гляжу на то, как здесь, на углу Набережной Екатерининского канала и Невского проспекта просыпается древнее зло, тысячелетний страх фараонов и алхимиков.
Ни одна молитва – ни католика и ни иудея – не в силах остановить твою свирепую злобу. Не в силах поймать мерзкий дьявольский крик. В небесах слышится гул лунного колокола, вода в канале пенится и превращается в кипящую кровь. А я, не в силах более стоять, рушусь в ноги фонарному столбу. Сознание моё призраком исходит из меня, и последнее, что я вижу – это палевое лицо Звездного Папы.
-Ванька, жми! Каплюжник! – услышал я надрывный голос сквозь холодную темноту обморока – Селёдкой поздравит, не отбрехаешься!
Я приоткрыл глаза: с неба капали серые слёзы сентября. Гранит небесной сферы был испещрён трещинами утренних туч. Я слышал приглушённые частые шаги – кто-то убегал. Вдруг нечто подёргало меня за плечо. Над ухом раздался громкий хриплый голос:
-Барин, барин! Живы?
Надо мной стоял жандарм. Чисто выбритый, с добрым лицом, он неровно дышал, пытаясь поднять меня на ноги. Ноги мои тряслись, не слушались и поминутно поскальзывались на мокром булыжнике набережной.
-Вот ведь барбосы, а, барин! Вы лежите тут, а они по карманам шарют!
Улица металась перед моими глазами. Жандарм, вода, собор Казанской Богоматери… Дом Сюзора…
-Что это? – я указал на башню дрожащим пальцем.
-Дом «Зингеров», барин… Поставили ведь! Понимаешь…
Дом «Зингеров». Дом акционерной компании «Зингер». Шестиэтажное с мансардой здание в новомодном стиле, отстроено пять лет тому назад по проекту статского советника Павла Юльевича Сюзора.
И ни перьев, ни когтей. Просто здание, каких, уверен, немало будет выстроено в этом чёрном городе. Я похлопал жандарма по плечу и тихим голосом попросил его:
-Найдите их, отрубите им головы «селёдкой»! Кажется, они срезали у меня часы…
-Найдём, барин! Вы только зайдите в участок, мы оформим вас, дело ваше, но…
-Скажите… простите, как вас?
-Пётр Валерьянович…
-Скажите, Пётр Валерьянович – как вы находите это здание?
-Нахожу легко! У меня участок здесь, невдалеке от Городской Думы! Уродство, что и говорить, барин!
-Здесь живёт дьявол…
-Полноте, барин!
-Я вам точно говорю. И просыпается по ночам, летает в лунном свете…
-Да не ушиблись ли вы! Может, вас к доктору? Тут, на Казанской прекрасный лекарь принимает!
-Не трудитесь, Пётр Валерьянович. Доктор не поможет здесь.
Держась за поручень набережной, я медленно поплёлся к кровавого цвета храму. Там, за поворотом дороги, должен работать старый кафешантан. Когтистая птица тихо дремала за моей спиной. Притворившись домом, она теперь украшала пересечение Набережной Екатерининского канала с Невским проспектом, на радость молодым и порицание старым.
Но я чувствую Оно. Я слышу его чадящее серное дыхание. Я слышу его горгулий крик. Странный дом, странная улица…
Странный город…
Бугры - гомосексуалисты
Загибаться от вольного - употреблять кокаин за чужой счёт
Марафет - состояние наркотического опьянения
Каплюжник - полицейский
Селёдкой поздравит ... - ударит/ранит саблей