Точка слома. Глава 11

Денис Попов 2
Глава 11.
«Что не сбудется, то нам приснится»…
--The Retuses
Вот уже больше недели Павлюшин не выходил на свои кровавые акции. Дело в том, что моменты просветления рассудка, когда он мог стоять на ногах, что-либо делать и мыслить, составляли от силы часа полтора и все это время он либо пил, либо выползал за выпивкой. С работы он уволился еще после последнего убийства – совмещать выполнения приказов «голосов», жуткие боли и галлюцинации с работой более было невозможно.
Он лежал на своем запыленном и заваленном бутылками полу. Вдалеке был слышен вой ветра – это бегущий воздух летал по пустым коридорам барака, поднимая там легкий снег. Вот очередная пустая бутылка водки упала на пол и разбилась. Павлюшин ничего не слышал: в его ушах был писк, поверх которого накладывались голоса. Голоса, голоса – они что-то говорили, но Павлюшин сам не мог понять, что именно, он не мог разобрать даже отдельных слов. Казалось, что это конец, что его воспаленный разум взорвался, и он больше не жил, а лишь корчился в длинной предсмертной агонии. Но нет, это был лишь период обострения – вскоре он должен был закончиться, а, следственно, периоды своеобразного просветления удлиниться.
Голоса прекратили говорить свой невнятный бред. Писк усилился, а очертания комнаты становились все более четкими. Павлюшин окунул свои грязные ладони в слой пыли, медленно поднимаясь. Дрова в печке медленно тлели, отдавая свое последнее тепло, стол был весь заставлен бутылками, они же валялись вокруг, а к стулу был прижат топор, у лезвия которого красовалась лужа засохшей крови. Павлюшин наконец-то окончательно очнулся, поднялся на ноги, простонал и сразу упал на кровать. Теперь над ним взял власть сон и прекрасные сновидения, переполненные убийствами и кровью.
… «Да он, гражданин милиционер, индивидуалист чертов, чес слово, индивидуалист, всегда ни с кем не общался, енто, скрывается он, плохой человек! да еще и смотался куда-то с неделю назад, числа так 12-го уехал, вернулся токмо через неделю» - возбужденно говорила пухлая бабушка о Филине. При каждом слове ее глаза блестели еще более жутким блеском, каждая складка на горле поднималась, второй подбородок трясся, а вся она краснела и превращалось в нечто, похожее на развороченный помидор.
Скрябин все спокойно записывал, а Горенштейн одобрительно кивал. Такая женщина была уже четвертая и все говорили примерно одинаковое: Филин – индивидуалист, сторонится коллектива и соседей, какой-то подозрительный, тихий и еще к бабе какой-то клеится, вроде Нине Лямшиной. Летов, услышав это, горестно усмехнулся, припомнив фотографию красивой девушки, которая висела в прокуренной комнате Филина. Одного звонка в районный комитет ВЛКСМ хватило, чтобы гражданка РСФСР Лямшина Нина Валерьевна, 1927 года рождения, уроженка города Тамбов, а ныне секретарь по пропаганде и агитации Первомайского Райкома Новосибирского Горкома ВЛКСМ, пришла в районное отделение милиции. Через полчаса после звонка в райком Комсомола, серую пелену душного кабинета с трясущимися окнами, где уже начинал закуривать Летов, разбавила та красивая девушка с фотографии. Ей было очень страшно: кроличья шапка тряслась на ее головке, маленькие и синие ладоньки были сжаты в кулачки и лежали по швам, и все ее тело под черным пальто непроизвольно вздрагивало. В общем, эта миловидная молодая девушка, с замерзшим лицом, очень боялась, а вид курящего Летова, сонного Горенштейна в кителе, и статного Скрябина в гимнастерке только сильнее ее пугали. Повесив шапку и пальто около прокуренной «Москвички» Горенштейна, девушка встала посереди кабинета, и все мужчины стали разглядывать ее стройную фигуру в длинном черном платье на лацкане которого выделялся комсомольский значок, а воротничок был выделен белой окантовкой. Ее темные волосы были заплетены в косичку, а лоб трясся – в Летове даже пробудилось давно забытое чувство жалости к кому-либо.
«Присаживайтесь, Нина Валерьевна» - сказал Горенштейн, стряхивая пепел со стула, и пытаясь выдавить из себя милый голосок, который давно уже забыл. – Скажите, кем вы приходитесь Алексею Ильичу Филину?
По лицу девушки было видно какое-то облегчение: она, наконец, догадалась, зачем ее позвали. Стало ясно, что дело не в ней, не в комсомольской работе и не в каких-то ее родственниках, а в этом пропитом герое. – Никем, товарищ капитан – спокойно оборвала Лямшина. – Вероятно, я ему нравлюсь, но, такой человек, не подобающий своей награде и не подобающий образу настоящего строителя коммунизма не может вызывать у меня никаких чувств, кроме сожаления.
-Он вам что-нибудь про себя рассказывал? – в коем-то веке спросил Летов, с надменным видом туша в пепельнице папиросу – не сильно то его радовал настрой комсомолки, даже несмотря на то, что говорила она, возможно, про убийцу.
-Немного, все больше про подвиг свой и то, как он на заводе до войны работал.
-А сейчас он что делает?
-Кочегаром работает, да водится с какими-то мужиками с овощебазы: он мне даже как-то дарил помидоры, так наверняка украл их, паршивец!
-Он много выпивает?
-Да чуть ли не каждый день! Он и до войны пил, но как вернулся запил сильно, да еще сдружился с какими-то похожими на него товарищами, которые тоже никак не похожи на истинных строителей светлого будущего.
-Когда вы его видели в последний раз?
-Да с неделю назад. Он как вернулся из отпуска, вроде в Кемерово к однополчанину ездил, сразу ко мне пошел, подарил брошюрку Энгельса. Мне так смешно было: сам ни одной работы наших теоретиков не читал, а мне дарит еще!
…Лямшина ушла, громко хлопнув дверью. Вероятно, она своим комсомольским умом поняла, что эти люди в кабинете не сильно-то отличаются от ее ухажера.
Горенштейн бросил химический карандаш, который все это время крутил в ладони, потер лицо и сонным голосом пробормотал: «Как-то все слишком просто. Вот сколько помню, никогда так просто не получалось. Никогда не было так, чтобы все сразу сходилось. Ну, сам посуди: в комнате топор и книжка с вырванным четверостишьем, Кирвес сейчас даже поди скажет какой из найденных на месте убийств отрывок в этой книженции был, все люди говорят, что он скрытный какой-то. Не кажется ли тебе, что все как-то слишком просто?»
Летов лишь закурил новую папиросу, ответив: «Кажется Веня, кажется. Надо с ним самим поболтать. Но сейчас уже девять вечера: предлагаю это сделать завтра – столько людей опросили, комнату его перевернули… устали мы все. Давай завтра».
…Горенштейн ушел к Валентине, а Летов очень сильно хотел выпить. Просто неимоверно. Было уже десять вечера: все магазины, где можно было купить водки, закрылись, а в бараке уже все кончилось. Поэтому Летов пошел к единственному нормальному человеку из его окружения: к Кирвесу.
Кирвес стоял около стола и стягивал с рук перчатки. В его кабинете было два стола: один для бумаг, которые лежали в кое-как составленных стопках, а другой для опытов.
«Яспер, здравствуйте. Простите за мою прямолинейность, но у вас случаем нет чего-нибудь выпить?» - совестливо спросил Летов.
-Приветствую, Сергей Владимирович – уставши ответил Кирвес. Он подошел к белой тумбочке, что стояла поодаль от стола с бумагами, открыл ее заляпанные непонятно чем дверцы, извлекая из-за кипы спрятанных в нее бумаг старенькую бутылку водки. Ее горлышко, заляпанное сургучом, было плотно заткнуто газетой, а сама бутылка была опустошена процентов так на тридцать.
-Вот – гордо сказал Кирвес, ставя поверх пустых бланков отчетов бутылку, - выпиваю иногда, когда после какой-нибудь операции становится совсем тяжко. Можно на «ты»?
-Само собой, Яспер.
-Хорошо. Знаешь, мне частенько не с кем поговорить, от чего очень худо. Я хоть и крепкий в психическом плане человек, но, поверь, когда восстанавливаешь лицо полуразложившегося трупа, даже мне худо становится. А с кем поговорить? Не писать же дочке в Таллинн об этом.
-У тебя дочь есть?
-Да.
-Как звать-то?
-Лииса. Ну, все зовут Лизой. Лиза Кирвес. Вот недавно второго родила, сына. Яковом назвала. Повезло ей: мужа ее в 41-м перевели в Свердловск, она с ним и поехала. Вот в аккурат 1-го июня 1941 года уехали. Она сначала не хотела, а потом, когда передали, что Таллинн оккупирован, я рыдал от счастья, что она не там. Мужа ее на фронт забрали, ранили его в 42-м году, и сильно, ступни он отморозил. Вот и коммиссовался. Вернулся домой, а в 45-ом, в феврале, они первого сынишку родили - Кирвес налил себе пол стакана, а Летову полный. - В 46-м в Таллинн вернулись. Теперь Егор, так мужа ее звать, в порту работает, крановщиком, а живут они совсем рядом со Старым Городом.
-Давно ты к ним ездил? – спросил Летов.
-В 47-м, в апреле! – гордо сказал повеселевший от неожиданно появившегося собеседника Кирвес.
Выпили за жизнь. Летов аж чмокнул от удовольствия, а потом спросил: «А как ты тут-то очутился?»
-В 40-м, когда Эстония вошла в состав СССР, дочурка моя и женилась. Жены моей не было тогда в живых, она умерла от рака в 39-ом. Ну, я и решил, чтобы не мешать своим, прописал в квартире доченьку свою, а сам подальше от нее и от могилы Линды решил уехать в Россию. Тем более, всегда я любил эту страну, отец мой за то, что в Ленинской партии состоял, и погиб. Мне предложили три города, где судмедэкспертом работать можно: в Ставрополе, Хабаровске или Новосибирске. Я и выбрал Новосибирск. Вот, с декабря 40-го я тут.
-Хочешь вернуться обратно?
-Нет. Не хочу. Там воспоминания о Линде, да и Лизе своей я мешать не желаю. Я нудный и скучный человек: с внуками я нянчится не смогу, ибо не умею, а так… со мной скучно. Со мной всем скучно, поэтому мне уже почти шестой десяток пошел, а ни друзей, ни жены у меня нет. Только Лиза в нескольких тысячах километров отсюда, да трупы. К тому же, я знаю, что ее муж не очень то хорошо ко мне относится. Слышал я как-то, как он говорил, что я низок, что я никого не воспитывал и что я не отец. И знаешь, он прав – Кирвес налил второй стакан, уже по полному каждому - он чертовски прав. Я не отец – пока Лиза росла я учился и усердно работал, возясь с трупами. Пока моя жена умирала, я возился с трупами. Теперь у меня растут внуки, а я вожусь с трупами. Привык я к такой мерзкой жизни, а новой жить не смогу, я уверен в этом, но где-то, в моих мечтах, я совсем иной, совсем другой. Не криминалист, а музыкант, например, не нудный, а веселый, не скучный, а интересный и интригующий, не одинокий, а… эх.
-А с чего ты взял, что ты нудный и скучный?
-Мне так многие говорили. Да и я сам это понял. Когда ехал в поезде сюда, в Сибирь. Когда бросил все и решил начать с чистого листа, а оказалось, что я просто перевернул страницу моей скучной и затхлой книги.
- И что, ты не страдаешь от одиночества?
 – Нет, к одиночеству привык – одному даже полегче, в какой-то мере. Когда ты один, ты свободен.
-От чего?
-От обязательств, помимо рабочих, само собой, и от лишних людей.
Выпили за детей. Потом за победу. Потом за жизнь. После небольшой паузы, сильно выпивший Летов, впервые заговорил первым:
-Знаешь, Яспер, я стал за собой замечать: я теряю всякие чувства, я словно становлюсь… деревянным. Нет, способность чувствовать радость или вообще что-то хорошее, счастливое, я потерял еще до войны. То есть, я вот смеюсь, но внутри, внутри я деревянный, внутри я ничего не чувствую: не смеха, ни радости. Но это просто неспособность чувствовать счастье. А вот недавно, где-то с полгода назад, я стал ощущать, что я вообще теяряю всякие чувства, словно я уже не способен вообще что-то чувствовать. Только боль, но она так приелась, что я это уже не чувством считаю, а состоянием души, будь она неладна.
-Это, Сергей, называется ангедонией – с сильно выраженным эстонским акцентом произнес Кирвес.
-А-н-г-е-д-о-н-и-я – по буквам повторил задумчивый Летов.
После небольшой паузы уже сильно пьяный и ставший гораздо быстрее говорить Кирвес, спросил: «А у тебя была жена?»
Летов, тоже не хило выпивший, помрачнел, усмехнулся, налил и после долгого молчания ответил: «Жены не было. А вот любовь была, да. Мне тогда лет тридцать было. Ну, до этого тоже с девчонками гулял и то не много: я в милиции уже служил тогда, учился и работал усердно. А потом познакомился с ней… с Олей… любил ее страшно, как помню. Ну, она меня тоже по-началу любила, даже жениться думали. Я уж верил в то, что жизнь прям наладится. А потом… потом я уехал в Барабинск, помогать там с каким-то делом, не помню уж каким. И как вернулся я, оказалось, что она уже с другим, офицером-летчиком. Не стал я отбивать ее: иногда лучше сдаться, это я давно понял. Мучался я, мучался. Друг мой Леха помог, и спиться не дал, и на работу вернул. А потом война. А потом… потом много чего.
-И где теперь она?
-Она с этим своим хахалем сначала в Читу, а потом на Украину уехала. Не знаю, может и пережила оккупацию, а может и нет, а вот что этот хахаль ее погиб в 41-ом под Киевом я знаю. Они и обженились вроде за пару месяцев до этого.
Помолчали. Допили водку, Летов, который опьянел гораздо меньше, чем редко выпивающий Кирвес, разбавил немного медицинского спирта водой и недавно ставшие друзьями Кирвес и Летов принялись пить эту ядреную «бадягу».
«Скажи, ты жалеешь о том, что натворил?» - после недолгой паузы спросил Кирвес. Говорил он теперь быстро: обычная медлительность языка исчезла, однако ударения на буквы «л» и «н» все равно остались и удивляли слух. Глаза его горели, лицо все покраснело, а тело постоянно качалось из стороны в сторону, несмотря на то, что Кирвес плотно сидел на стуле.
-Знаешь, последние семь лет моя жизнь заключается только в сожалении и боли. Я очень слабый человек, мне выпала тяжелая жизнь и я это испытание, пожалуй, совершенно не выдержал. Я ж на войну уже пошел надломленным: почти пятнадцать лет службы в милиции сделали свое дело. На войне я сломался окончательно: убийство Лехи, ранения, все эти ужасы… а в лагере меня просто дотоптали, хотя там и топтать то уже было нечего. Начать с чистого листа не получится, все страницы моей книги уже испачканы. Да и скоро уже последний лист, наверное. Знаешь, это как вот если ножом о камень бить, то вскоре он сломается. Также и с моей жизнью: уж слишком часто ее били о камень.
-А ты уверен, что заново уже не начать?
-Уверен, еще как уверен, Яспер.
-Знаешь, я не буду лезть к тебе в душу. Признаюсь, хотелось, но потом понял, что себе хуже будет. – Кирвес встал со стола, качаясь подошел к замазанному белой краской окну, оперся о подоконник и мрачно, почти не запинаясь, сказал. - Я, Сергей, лучше залезу в ту гнилую рану в трупе Дронова, нежели в твою душу. В ране только руку испачкаешь, и та в перчатке, а в душе твоей от грязи не убережешься. Прости, ну уж приходится говорить правду.
-Будто я обижусь? Так и есть, ты абсолютно прав. Да, грязи там много. Там же и крови много, и слез, и боли, и ненужных мечтаний. Я, когда еще вместе с Лехой сидел в окопе, мечтал, что вернусь домой, маму обниму, жену заведу наконец-то, детей, и будем мы чаи гонять с семьей Лехи. А оказалось… Леху убили под Воронежем, меня тоже убили, черт знает где. Я уже не тот Летов, коим был до войны. Мамы нет, жены нет, детей нет, ничего нет. Только ужасные воспоминания и вся гниль, которую я в себе ношу.
-А выгрузить ее?
-Знаешь, когда каждый день перед тобой встает окровавленное тело ребенка, которого ты убил, стеклянные и полные ужаса глаза бедной женщины, которую ты сам застрелил - как тут можно выгрузиться?
-Зачем ты их убил?
-Ты думаешь, я знаю? Ни коим разом. Это было какое-то помутнение, это был не я, это… наверное, война меня тогда окончательно добила. Я не отрицаю своей вины, и садить меня должны были по 136-й статье, а не по 138-й.
…В итоге Кирвес лег на стульях в кабинете Горенштейна, ибо напился до такого состояния, что вообще не мог идти, хотя выпил от силы пол литра. Летов же, выпивший под литр, качаясь пошел в свою комнату. Ветер освежающе резал его лицо, раздувал полы расстегнутого пальто, но Летов все равно шел вперед, как, впрочем, и в последние годы своей жизни. В голове не было никаких мыслей: словно все вымыло оттуда. Никаких мыслей, ни воспоминаний.
Неожиданно все вокруг замерцало ярким, ярчайшим светом. Дома стали расплываться, а потом и вовсе рассыпаться, узоры голых веток оживали и словно змеи летели по горящему небу к Летову. В ушах начался дикий писк, из глаз полились слезы, ветер прекратил выть и словно исчез, канул в Лету. Всю Первомайку, кажется, накрыл артиллерийский обстрел: помимо писка Летов стал слышать разрывы снарядов и вой осколков. Поверх северных сияний и летающих черных змей веток полетели пылающие снаряды, которые добивали черные развалины домов. Летова накрыли сотни птиц, которые, подлетая к нему сантиметров на тридцать, сразу отлетали обратно, словно врезаясь в какую-то резину. Летов стал отмахиваться от них руками, упав в снег, откуда он увидел, что все, земля, снег, развалины домов – все пылало. Вокруг везде был огонь, а Летова постоянно прошивали раскаленные снаряды, летающие на фоне пылающего неба.
Летов закричал, схватившись за голову, и рванул по улице в побелевшем от снега пальто. Северное сияние бросало на него свой слепящий свет, вокруг рвались снаряды и тек, словно вода, огонь. Змеи неслись по небу, иногда сталкиваясь со снарядами, как вдруг перед Летовым из земли выросла огромная голова Дронова, изо рта которого вырвался мощный поток воздуха, бросивший Летова в текущий огонь. Сзади мерным шагом брела колонна солдат с «ППШ» на перевес. Они все разом пустили автоматные очереди в огромное лицо Дронова, кровь которого мощными струями заливала Летова. Бедный опер даже кричал что-то, но солдаты его не заметили, промаршировав поверх выгоревшей спины. После этого Летов пополз по огню. В него врезались снаряды, по нему ползали змеи с деревьев, а из рупоров на столбах орал знакомый голос: «От советского информбюро! Сегодня предатель Советской Родины Летов Сергей Владимирович, кавалер ордена «Красной звезды» и «Красного знамени» был задавлен колонной солдат 9-й гвардейской армии РККА».
…Очнулся Летов под утро. Пролежав в ледяной канавке у дороги примерно полчаса, он покрылся тонким слоем свежего снега. Как оказалось, небо было все такое же темное, дома все также стояли целыми, и деревья не лишились своих корявых веток.
Летов дошел по ночной улице до дома и сразу же упал спать, впервые за долгое время укутавшись в одеяло, и сняв с себя лишь заснеженное пальто. Спал он глубоким сном, однако кошмары никуда не исчезли - во сне он вскрикивал, говорил какие-то неразборчивые слова, трясся и ворочался. Летову снились ужасные сцены: то его давит танк, то его внутренности едят огромные ящеры, то его насмерть запинывают те трое австрийцев.
…Проснулся он от треска будильника. Часы показывали 6:30 утра – в окно уже бил тусклый солнечный свет, которого скоро совсем не будет, а на город окончательно упадет тьма. Летов сполз с кровати, пытаясь вытащить из помутневшей головы события вчерашнего дня: пьянка с Кирвесом, какая-то куролесица на улице и поимка подозреваемого.
Горенштейн уже сидел в своем кабинете. Как оказалось, Кирвес таки доспал в кабинете зама начальника райотдела до утра, а потом был отправлен им опохмеляться в ближайший кабак. Теперь оставалось допросить Филина, хотя и Летов, и Горенштейн на подсознательном уровне понимали, что Филин не убийца – не бывает так, чтобы все сходилось, все показывало против человека.
В камере на нарах сидел молодой парень. Лицо его было немного опухшее, вероятно, от частого приема алкоголя, а руки все обоженные от монотонной работы в кочегарке, в коротких светлых волосах, постриженных полубоксом, иногда можно было встретить какие-то кусочки кожуры от лука. Одежда на нем была рабочая, вероятно, перед задержанием он только вернулся с работы, сразу нажрался, завалился спать, а потом его уже забрали. Военные галифе, местами разодранные и испачканные грязью, а местами даже помидорным соком, синяя фланелевая рубаха, вероятно, не так давно купленная, и с тех пор не стиравшаяся, грязные боты «ПТЖ», из которых торчали кусочки портянок – так был одет «подозреваемый номер один». Молодое, но уже побитое жизнью лицо испуганно смотрело на стоящих в дверях камеры милиционеров – молодые, словно детские голубые глаза впивались в суровые и уставшие лица Летова с Горенштейном. Губы Филина тряслись от страха, при этом вся нижняя губа была опухшая и испачканная засохшей кровью - кажется, при задержании врезали. Острый нос, чем-то напоминающий нос Кирвеса, выделялся на округлом лице Филина, густые светлые брови смотрелись как-то по-детски. На лице уже проглядывала светлая щетина – вероятно, Филин не так давно брился. Руки его тряслись от страха, глаза испуганно бегали уже по камере, но это морщинистое, опухшее и с не малым количеством шрамов лицо, говорило об обратном, о том, что Филин не боится. В общем, его вид был весьма контрастный - вроде молодой парень, а местами даже кажется, что совсем маленький мальчик, а вроде и уже старый, побитый алкаш. Летову все с ним было понятно – он молод возрастом, но жизнь, хреновая жизнь, сделала свое дело, и теперь из под наросшей на лицо боли изредка пробивались молодые черты, даже детские черты, словно сквозь черную грязную тряпку пробивается светлый солнечный свет.
Летов с Горенштейном оглядели этого бедного, испуганного человека и приказали вести его в допросную. Там уже все было готово: Скрябин проверял, работает ли печатная машинка, а Ошкин сидел в углу и потирал больную ногу.
Филин сел на стул и стал испуганно озираться вокруг.
«Итак, гражданин подозреваемый, напоминаю вам, что дача заведомо ложных показаний сотруднику уголовного розыска карается законом, а именно 95-й статьей Уголовного Кодекса РСФСР. Поэтому настоятельно рекомендую вам отвечать четко и правдиво. Вам все понятно?» - сурово начал Горенштейн.
-Т… так точно, гражданин милиционер – испуганно и как-то по-детски ответил Филин.
-Итак, ваше полное имя, год рождения, образование, род занятий.
-Филин, Алексей Ильич, 1926 года рождения, с Омска, отучился семь классов. Ефрейтор запаса, кавалер Ордена «Славы» III степени. Сейчас кочегаром в своем доме работаю, вот мои рученьки обоженные.
-Что вас связывало с гражданами Дроновым и Лбовом?
-Я с Ваней Лбовым познакомился в 46-м году, когда слесарем работал, а он меня потом со своим другом Семой Дроновым познакомил. Ну, я с ними и сдружился – все мы воевали, было о чем поговорить.
-Когда вы их видели в последний раз?
-Числа 11-го вроде бы… – Филину становилось все страшнее, то ли он начинал понимать, что с его друзьями что-то неладное случилось, то ли думал, что они что-то плохое натворили.
-Расскажите поподробнее обстоятельства того дня, когда вы их видели в последний раз.
-Мы с ними каждую субботу вечером встречаемся у Семы дома, ну, и выпиваем там. Я то, признаться, частенько выпиваю, однако повезло мне – память хорошая, каждую пьянку помню. Нет, ну, конечно не безупречно, однако помню все равно. Короче говоря, я тогда еще днем прилично выпил, с пол литра наверное. Пришел к Семе часов в двенадцать ночи, как закончил в кочегарке дела, выпили там еще, а потом к нам начали долбиться бабки эти, соседки по коммунальности. Ну, Сема и предложил пойти на улицу, там и попеть можно, да и от этих баб е…х спастись. Пошли мы на улицу, начали ползти, пели, я даже помню, что мы пели, да, да – «Летят перелетные птицы» Бунчикова мы пели - на лице Филина проступила легкая улыбка – видимо, нравится ему эта песня. - Потом мне плохо стало, выворачивать начало не по-детски. Ну, я и пошел один домой, тем более в сон клонило. Дополз кое-как и уснул. Вот и все, собственно говоря.
-Что было потом?
-Потом я отработал три дня и мне дали отпуск на неделю. Я и поехал к брату своему двоюродному, в Кемерово значится. Приехал в воскресенье, отработал пару деньков, вот, хотел вчера вечерком пойти к Семе, а то не видно его было, хотя в одном доме живем, да тут вот как получилось.
-То есть после 11-го числа вы их не видели ни разу?
-Да.
-Скажите, у них были какие-то враги, или недоброжелатели?
-Враги… - Филин, кажется, окончательно понял, что друзей его больше нет. На его лице проступила такая боль, что Летову показалось, будто его детские глаза постарели. – У Лбова нет, он примерный товарищ, а у Семы много кого было. Соседи, милиция его не любит – он буянистый же.
-Откуда в вашей квартире взялась книга со стихами Маяковского, в которой вырвана страница со стихотворением «Левый марш»?
Филин призадумался, почесал в затылке, а потом возбужденно и радостно ответил: «Я ее купил у бабки на толкучке. У меня знакомая есть, из Комсомола, вот, хотел ей подарить. А то, что там эта страница вырвана, я и не знал, теперь не подаришь».
-У какой бабки? – монотонно спросил Горенштейн.
-Да откуда ж мне знать? У бабки какой-то на толкучке, что на Физкультурной улице по выходным работает.
-Где она торгует?
-Около сворота на безымянный переулок. Она там вроде каждые выходные. А что не так с книгой то?
-Вопросы здесь задаю я. Топор у вас в комнате откуда?
-Да у матери взял в 46-ом, когда дрова рубили еще.
В этот момент в допрос вмешался Летов: «Послушай, парень, ты способен убить семь человек?».
-Я?! – удивленно и испуганно крикнул Филин. – Нет! Я до сих пор не могу забыть, как на войне убивал, а сейчас и подавно!
-В какие дни ты был в Кемерово?
-Ну, с 15-го по 18-е ноября выходит.
-Имя брата двоюродного и адрес назови.
-Дмитрий Ролдугин, живет на Центральной улице, дом с комнатой уж не припомню.
Горенштейн мрачно посмотрел на Летова – 16-го ноября было совершено убийство.
-А в другие дни после 8-го ноября есть кто-то, кто может подтвердить твое пребывание по ночам где-либо?
-Есть! – радостно прокричал Филин, придя в себя после таких странных вопросов. – Я 8-го и 9-го ноября жил на овощебазе, ждал, пока соседи мои успокоятся, а то доканали уже, в печенках у меня сидят, сволочи. Мои друзья, грузчик Павел Рнов и Даня Борисов могут подтвердить, мы с ними тогда всю ночь выпивали.
-В ночь с 9 на 10 был убит этот работяга с завода – пробормотал Горенштейн.
Вскоре Филина увели. Он кричал, постоянно спрашивал, в чем дело и за что его арестовали, но Летов с Горенштейном молчали – все милиционеры теперь прекрасно понимали, что Филин не причем. Осталось только опросить этих его коллег и брата, чтобы получить окончательное алиби.
В итоге задачи были распределены так: Летов с Горенштейном поехали на толкучку к бабке, Скрябин же на овощебазу №2 опрашивать друзей Филина, а Ошкин писать запрос в Кемеровский горотдел милиции, чтоб они опросили брата Филина. Если дружки с овощебазы подтвердят слова подозреваемого, то можно будет с полной уверенностью сказать, что Филин невиновен.
«Ну что, господа менты, как говорят бандиты, облажались мы» - мрачно сказал Ошкин.
-Облажались, товарищ подполковник – ответил Горенштейн. - Я сразу понял, что он не убийца: все сходится так, да и слаб он для такого, сразу видно. Обычный алкаш молодой.
-Жалко мне его, – закуривая сказал Летов, - и баба, которую, я смотрю, он дико любит, ненавидит его, и семья далеко, и друзей теперь нет. Вообще ничего теперь у него нет. Как я будет почти, правда он меня лет на двадцать моложе.
...Толкучка была полна людей. Со всех сторон слышались крики: «семучки»; «папиросы, дешево»; «картошечку покупаем»; «пластинки новенькие». Летов шел, смотря на этих укутанных в лохмотья баб, которые надрывали глотку с одной целью: заставить проходящих мимо людей что-то у них купить. Было действительно немного не по себе при виде такого скопления людей, таких клубов пара, выходящих изо ртов покупателей и продавцов, и, в конце концов, такого количества продаваемых продуктов. Везде, действительно толкаясь и прижимаясь друг к другу, стояли бабы и мужики, все обвешанные каким-то барахлом, сложенным в авоськи, висящем или на шее, или на распростертых руках.
Вот и нужный поворот. У самой дороги сидела пухлая бабушка лет 70-ти с синим от мороза лицом, от холода ее спасала лишь черная телогрейка, одетая поверх нескольких свитеров, вероятно, ей же и связанных, перешитые галифе и заштопанные валенки, припорошенные снежком. Товары у нее были свои и не особо дорогие, поэтому она не боялась их раскладывать на ледяной первомайской земле, не пользуясь авоськами. Увидев лежащие книги Горького, Гоголя и Маяковского, Горенштейн быстро пролистал нужную книжицу, увидев, что одна из страниц просто вырвана.
«Чаго хотите, граждане любимые?» - мило спросила бабушка.
-А откуда у вас эта книжка?
-Так моя, своя, сама ее купила.
-А чего страницы нет? Вырвала ее зачем?
-Так я не помню уж.
Горенштейн с Летовым переглянулись, а потом Летов нагнулся к самой бабушке и на ушко ей сказал: «Послушай, бабка, эта книга проходит по делу о куче убийств. Скажи по-хорошему, откуда она у тебя».
Бабушка испугалась, сделала руками какой-то жест, отдаленно похожий на перекрещивание, а потом тоже шепотом ответила: «Мужик мне продал четыре книги такие, все сборники Маяковского. Ну, я книгами уж торговала, вот и купила у него».
-Кто этот мужик?
-Да если б я знала. Цену он выгодную мне предложил: 15 рубликов за все три книги, ну, я и купила, дура. Вру, я с ним поторговалась и за 12 купила.
-Описать его сможешь?
-А в чем его подозревают то?
-В убийстве, говорю ж.
Бабка схватилась рукой за рот и чуть не упала со своего ящика на снег. Так уж сильно она испугалась. – Конечно, конечно, товарищи милиционеры, опишу его как миленького.
-Тогда книжки Маяковского мы изымаем, а вас просим сейчас пройти с нами в отделение для составления фоторобота.
-А товары ж мне куда?
-Собирайте, возьмете с собой.
Горенштейн сбросил оставшиеся три книги со стихами в бумажный пакет, на котором размашистым почерком Скрябина было выведено: «Вещдоки».
Тем временем быстрый как молния Скрябин проверил алиби Филина: коллеги подтвердили, что в ночь с 8-го на 9-е ноября они вместе с Филиным жили и выпивали в сарае овощебазы. Бабушку, имя которой – Матрена Прокопьевна Долганова, 1886 года рождения (ранее судима по статье 164 УК РСФСР – покупка заведомо краденного), отвели к художнику-криминалисту Федорову, который буквально пару месяцев назад был переведен из Томска в Первомайку. Огромный тюк с вещами поставили в углу кабинета Горенштейна, художника посадили на место капитана, а бабушку напротив него. Набор карандашей, несколько листов бумаги и куски ваты для создания теней положили на расчищенное пространство стола. Федоров стал готовиться к рисованию, а запыхавшийся Скрябин, только отдавший Горенштейну протоколы опроса друзей Филина, схватил листок и стал записывать приметы убийцы со слов Долгановой.
Возраст: на вид 40 лет;
Рост: высокий, около 170 см (само собой, Долганова не знала всех этих измерений, и просто сказала, что как рост как у Скрябина)
Телосложение: крепкое («ох и крепкий мужик!» - испуганно и восхищенно говорила про него бабка);
Плечи: широкие;
Шея: длинная («словно у змеюки!»);
Лицо: округлое, пухлое;
Брови: темные, широкие;
Нос: короткий, широкий, прямой, кончик носа: закругленный;
Глаза: большие, светлые («ясные глазенки у него, только взгляд какой-то стеклянный, пустой совсем»);
Губы: средней толщины;
Рот: маленький по размеру;
Особая примета: длинные волосы («да еще и грязные такие, не моется видно»);
Одет: черное пальто, средней длины, зимнее, значительно поношенное; военные галифе; на ногах: черные сапоги, значительно поношенные («одежда старая, ну, помоложе моей, конечно, хотя видно, что деньжат у него немного»).
       Из тех примет, которые не стоило вносить в протокол, Летов отметил: «пустые, потерянные глаза»; «руки все в коростах и грязюке какой-то, под ногтями, обломанными ногтями, еще что-то, светлое, на дерево похоже»; «правый карман пальто растянут сильно, кладет он туда что-то часто»; «галифе все грязные, в пыли, как будто он и спит в пылище какой-то»; «лицо жуткое, дикое, непонятное, сразу я неладное почуяла по рылу то его».
Летов с Горенштейном покинули Федорова, принявшегося рисовать фоторобот по приметам, которые красочно, с деревенскими словечками и деревенским же диалектом, рассказывала ему испуганная и ошеломленная Долганова, а сами уселись в соседнем кабинете. Тусклое, последнее осеннее солнце мрачно светило в стекла, однако этого света хватало: лампочку никто не зажег, дабы не «крутить электричество». Комната, заставленная стульями, с картой района на стене и заваленным грудой бумаг столом, была погружена в полумрак, в нем же находились и наши герои. Такой же полумрак был и на душе Горенштейна, ну, а на душе Летова… а на его душе уже был беспросветный, вечный мрак, сквозь который теперь не прорвется даже самый мощный прожектор, лучи которого прорывали мрак ночи и брали в свои яркие сети из фотонов немецкие «Юнкерсы» с «Мессерами».
Летов откинулся на спинку, пытаясь хоть как-то передохнуть: в голове все еще была какая-то непереносимая тяжесть, будто мозг заменили тяжелющей гирью. Странно было ему: никакие мысли не лезли в голову, словно воспоминания и непонятные картины ее полностью заполнили, сначала перед глазами стояла абсолютная темнота, как вдруг, совершенно неожиданно, прямо на него вылетел ящер с окровавленным телом маленькой девочки в пасти: Летов лишь выкрикнул, продрав глаза, дернулся вперед и рухнул на пол.
Скрябин первым подбежал к расплоставшемуся на грязном полу телу. Летов уже поднял свою голову: глаза его отражали дикий ужас, губы тряслись от страха, было видно, что Летов сильно испуган, что он будто не тут. Оттолкнув ошеломленного Скрябина, Летов вырвался из кабинета, быстро зашагав в сторону уборной.
Повернув ледяную ручку крана, он встал над обцарапанной раковиной. Потемневшее, непонятно откуда снятое зеркало отражало его дикое лицо, его грязные волосы, его обветренные губы, его грязный воротник. Летов стоял и смотрел на свое отражение, опершись трясущимися руками о раковину, пока в ушах не грохнул выстрел, за ним пулеметная очередь, за ней разрыв снаряда… Летов схватился за больную голову, сжал до треска зубы и повалился на спину, врезавшись в тонкую дверь. Все начало расплываться, а разрывы в ушах становились только громче. Вот и все стало размытым, свет превратился в огромное желтое пятно, ледяной кран в серебряную точку, бело-зеленые стены в мутную воду… Тыдыщ…
Минут через пять этого «беззаботного» времяпрепровождения на полу уборной Летов пришел в себя, поднялся, умылся, помотал головой, выпил ледяной воды из крана и, шатаясь, поплелся в кабинет. Там уже все копошились: Горенштейн, Скрябин и даже Ошкин с тростью окружили стол, за которым Федоров выводил очертания лица убийцы, следуя дельным советам Долгановой, чей громыхающий голос сотрясал стены и окна кабинета. Вероятно, рисование фоторобота подходило к концу.
Так и было: Федоров подделывал тени, стирал лишние штрихи. В целом, лицо убийцы было готово: все по описанию.
Долганова ушла вместе со Скрябиным, который, пыхтя и кряхтя тащил ее узелок с товарами, изредка ставя его на грязный пол дабы передохнуть. Вместе с ним вышел и Федоров, пока остальные рассаживались на стулья. Горенштейн оглядел Летова: вроде бы, все с ним нормально. Теперь он успокоился.
«Какие будут предложения?» - монотонно спросил Ошкин.
-Филина надо отпускать – буркнул Летов.
-Погоди ты еще, хрен его знает.
-Да не убийца он. На этого мужика, что на фотороботе Филин никак не похож, к тому же, вон, Скрябин опросы друганов его принес.
-Может этот мужик его помощник или что-то в этом роде? Подождать надо.
-Надо установить наблюдение за Долгановой – подумавши сказал Горенштейн. – Есть шанс, что убийца вновь к ней придет книги продать, тогда мы его и возьмем.
-Вот это уже дельное предложение – пробормотал Летов.
-Согласен. Возьмем Ющенко и Броскина, оденем их в гражданские шмотки и пусть дежурят.
-Там около места, где торгует Долганова есть хороший барак. Зелененький такой, одноэтажный. Окно одной из комнат выходит прямо на спину Долгановой, а так как она торгует с земли, не ходит обвешанная товарами, и всегда сидит на одном месте, то за ней легче будет наблюдать.
-Если в комнате кто-то живет, то ничего страшного, объясним, что будем наблюдать за толкучкой, мол, там торгуют краденным, а самих жильцов отправим в дом отдыха. И подписку о неразглашении возьмем, само собой.
-Умно. Надо быстро узнать, кто там живет, да где работает и договориться.
-Какой адрес?
-Физкультурная улица, дом 16. Какая комната не знаю, надо Скрябина отправить чтоб разузнал.
-Отправляй.
Было решено: узнать жильцов, навешать им лапши про торговцев краденными товарами, посадить в комнате агентов, по возможности телефон им провести, а уехавшим в дом отдыха приказать объяснить жильцам, что в комнате их будет жить родня.