Ппух или улыбка Моны Лизы

Элина Савва
Вера Серафимовна была очень красивой женщиной. Очень! С глубокими карими глазами, в которых отражалась вся щира украинська душа, красивой высокой прической, которая очень ей шла, она поднимала «домиком» свои четко очерченные, как у вакуловской Оксаны, брови и вещала нам – притихшим третьеклассникам:
- Вот Игорька Киризнера нет уже третью неделю. Кто-нибудь знает, что с ним? Звонили ему?
- Болеет, - ответило несколько бодрых голосов.
- Да, болеет. – подтвердила Вера Серафимовна. – А чем болеет, знаете? Кто-то его проведывал? Может, ему нужна ваша помощь?
Тишина. Нам стало стыдно. Представился крошечный, свернувшийся клубочком в уголке Игорек, плачущий и изнывающий без своих одноклассников. Нам немедленно стало жаль Игорька, хоть, признаться, он общался только с избранными – несколькими школьными друзьями. Но даже они не знали, чем он болеет.
Недавно болела другая наша одноклассница – Анжела Апина. У нее была очень неприятная привычка – захлопывать перед твоим носом книжку, которую держишь в руках. Многие, особенно те, кто не успевал что-то выучить дома, перед уроком читали параграф, спешили, торопились… Учебники в руках лежали распахнутыми, как огромные белые чайки,  перемена подходила к концу. В этот момент подходила Апина, что-то приветливо говорила, ты поднимал голову – и: Ппух! – она захлопывала твой распахнутый учебник в твоих же руках. От этого поднимался ветерок и нелепо раздувал челку. Подозреваю, именно ради сего эффекта Апина и совершала подобное действие. Всех это отчаянно раздражало, все ругались, злились и угрожали, но отказаться от своей вредной привычки Апина, почему-то, не могла.
И вот, Апина заболела. Вера Серафимовна, приподняв свои красивые брови, огорченно начала спич:
- Вы знаете, ребята, у нас большая неприятность. – Пауза.
Мы все поникли. Но от этого «у нас» - почувствовали себя одной семьей. Было приятно чувствовать себя одной семьей с красивой и благородной Верой Серафимовной. Особенно, в «неприятности». Значит, нас эта красивая женщина просит сплотиться и помочь.
Вера Серафимовна продолжила:
- Вы видите, что Анжелы Апиной давно нет в школе. И никто, никто не подошел ко мне хотя бы спросить: а что случилось с нашей одноклассницей. Хоть кто-нибудь знает, что с ней случилось?
Мы молчали. Нам должно было бы стать стыдно, но мы ничего такого не испытывали.
- Анжела Апина очень серьезно больна. Она – в больнице, - ответствовала за нас сама Вера Серафимовна, с нажимом произнося каждое слово и глядя на нас с укором своими огромными карими глазами, в которых почти стояли слезы. По мысли Веры Серафимовны весь класс должен был истечь сочувствием, но она не знала про «Ппух!» и другие странные и докучливые привычки Апиной. А мы знали. Но молчали. Демократия тогда была не в моде, тем более, когда человек заболел.
- Она так серьезно больна, что к ней даже не пускают посетителей. Давайте ей напишем письма со словами поддержки. А я с ее мамой передам. Надо же поддержать человека в такой трудной ситуации, правда же, ребята? – красивые брови Веры Серафимовны сложлись «домиком» сочувствия. А мы всегда с ней соглашались после этого ее «правда же, ребята», хоть меня и забавляло, что мы получались жеребятами, если интонацией недостаточно подчеркнуть запятую: «правда, жеребята?» «Жеребята» дружно соглашались – все, что исходило из уст красивой Веры Серафимовны было для нас тогда безоговорочной правдой.
Мы, тронутые речью классной руководительницы, написали. Я помню лист А4, который испещрила краткими школьными новостями, подбадриваниями и снабдила парой шутливых рисунков в конце.
Через пару дней мы все послушно сдали приветственно-ободряющие письма Апиной и довольная Вера Серафимовна отнесла пухлую стопку белых листов к ее матери.
Спустя пару-тройку недель Апина вернулась в школу. Она ни слова не сказала о полученных письмах. Мы не спрашивали. Только на перемене, перед английским, когда мы стояли рядом с Толиком Бранденбургским и каждый со своего учебника старались успеть прочитать заданный накануне текст, Апина подошла к нам. Мы насторожено на нее посмотрели. Все всегда ожидали от нее мелких неприятностей, но я надеялась, что наши письма ее смягчили.
- Вы мне так много писем написали, - неожиданно начала Апина. Мы с Толиком переглянулись. Было видно, что она старается выглядеть равнодушной.
- Интересно было почитать, - продолжала она, подходя к Толику ближе.
- Особенно мне твое понравилось! – сказала она, подойдя к Толику почти вплотную.
И только он готов был расплыться в довольной миролюбивой улыбке, как – Ппух! – от захлопнутого внезапно учебника Толиковы нежные кудри на миг взметнулись вверх и тут же улеглись золотистым ореолом вокруг лица, совсем как у юного Ильича  на октябрятском значке.
 
Но Апина была, скорее, досадным исключением. Обычно, когда мы проведывали болящего одноклассника, нас радостно приглашали в дом, накрывали чай. Болящий выглядел совсем и не болящим – был весел и бодр, мы щебетали ему школьные новости, а он в ответ бросал мяч и начиналось всеобщее представление, пока не заглядывали удивленно-изумленные родители в комнату. Бывало хуже, когда в доме случалось пианино, и, чтоб поддержать разговор, смущенные неожиданно пришедшими ребятами родители предлагали что-нибудь сыграть: у нас почти каждый ученик ходил в музыкальную школу и кто-нибудь на чем-нибудь играл, а уж на ф-но – как два пальца. В общем, было по-разному, но одно оставалось неизменным: нас всегда приглашали в дом на чай и через несколько дней после нашего визита болящий неизменно выздоравливал, появлялся в школе, поэтому я искренне верила в чудодейственность наших дружеских визитов.
- Надо Игорька проведать. Как вы думаете? Правда же, ребята?
После сердобольного заламывания бровей Веры Серафимовны и «правды жеребят» было решено проведать несчастного Игорька Киризнера.  Согласились все. Решительно все. Все кивали головами, произносили: «Да, да, конечно, надо проведать», планировали, что ему принести. А так как нас было человек 35 в классе, я представляла размер изумления и удивления Игорьковых родителей. Но он был из интеллигентной, врачебной семьи и уж они свое изумление наверняка изящно спрячут. Чем воспитаннее люди – тем изящней они врут.
Но после уроков, когда наступило время, собственно, ехать и проведывать желающих оказалось меньше: у кого-то была  «музыкалка» - как же без нее? мы все были очень музыкальны; кого-то должны были «убить родители», если он не придет вовремя – хотела бы я наблюдать реальность этих слов, но родители часто не выполняют своих обещаний, когда дети им искренне верят; сестры- ни капли друг на друга не похожие -близнецы Латышевы только криво улыбнулись ухмылкой Моны Лизы и пожали плечами, а та, что меннее красивая, но более циничная, запихивая в набитый портфель учебник говорила в наши распахнутые наивные глаза: «Что я дура, тащиться неизвестно куда на край города?» - хотя она была из тех избранных, с кем разборчивый из интеллигентной семьи Игорек общался. «Но ты же говорила, что надо проведать?» - начала было я изумленно. «Я всегда поддерживаю коллектив и классного руководителя», - преувеличенно пафосно произнесла циничная Женя Латышева, и обе «ухмылки Моны Лизы», обернувшись и прыснув в нас ядом напоследок, ушли. 
И в результате, из 35  нас осталось пятеро: я, Жора Филимоненко – широкий и уверенный в себе, Толик Бранденбургский со своими золотистыми кудрями, пацанка Вита Полякова и скромная девочка Томенко. Адрес точно знал только Филимоненко. Он всех бодро заверил, что знает, куда ехать, что он там сто раз бывал, что Игорек его наилипшый друг и с его интеллигентными родителями он давно на короткой ноге. Мы ему поверили, и на время поездки он стал нашим Иваном Сусаниным – GPS-ов тогда еще не было.
Сначала мы долго-предолго ехали в травмвае. Он невыносимо медленно тащил свой хвост через весь «самый длинный в Европе» проспект. Но нам повезло: были сидячие места, мы оккупировали несколько из них, весело болтали, тыкались, расплющивая нос, в вагонное стекло, пока об него, шмякаясь и расползаясь, не стали биться в суицидальном финальном броске дождевые капли.
 - О, дождь! – разочарованно протянула я. У нас не было ни зонтов, ни курток.  – Мы уже приехали? – Жора решительно направился к двери.
Как оказалось, нет. К Игорьку надо было еще ехать в троллейбусе. Тут нам повезло меньше – троллейбус был по советской традиции битком забит. Мы повисли на ступеньках, нас спрессовало дверьми, я поневоле утыкалась носом в широкую грудь Филимоненко, рядом ко мне боком прилип своими белесыми кудрями Толик Бранденбургский, а где-то под его локтем виднелось суровое лицо Виты Поляковой, никогда не менявшей по-спортивному пристального напряженного выражения, даже в экзистенциальных условиях советского троллейбуса. Скромную девочку Томенко нигде не было видно. Ее поглотила и переработала советская толпа. Мне было очень тоскливо и хотелось домой. Я никогда еще не была без родителей в этой части города. Жора, наоборот, выглядел очень уверенным и бодрым. Его крепкая голова улыбалась откуда-то с высоты и обводила нас веселым взглядом, как мамка своих курчат. Наконце-то, троллейбус выплюнул нас на улицу. Мы все оказались под нудным, моросящим дождем, помятые, уставшие, измученные. Нашлась Томенко. Вита смотрела на всех сурово и неподвижно. Филимоненко был раздражающе бодр.
- Пошли! – весело скомандовал он, и мы побрели с тяжелыми портфелями и дУшами вдоль серых, неприметных одноэтажных домов.
Ох! Еще идти пешком! Меня только утешала мысль о горячем чае, когда мы наконец-то добредем до дома Игорька из интеллигентной семьи.
Филимоненко решительно толкнул деревянную калитку и вошел во двор частного дома. Хорошо, хоть не было злой собаки в будке. Первая весенняя зелень небольшого сада отряхивалась от городской пыли под легким апрельским дождем. На нас с любопытством уставились белолепестковые расцветшие вишни и яблони. «Будто в село попали», - пробормотал кто-то из нас. Филимоненко энергично стучал в ветхую дверь веранды, которая тряслась и всхлипывала под его крепким кулаком. Нам долго никто не открывал. Мы растерянно переглядывались, решив, что дома никого нет. Мысль о горячем чае все дальше откладывалась. Мне очень хотелось побыстрее оказаться дома, но я с ужасом вспоминала, сколько мне предстоит проехать - длиннющую дорогу обратно.
Когда мы уже было решили разворачиваться и уходить, дверь внезапно открыла высокая пожилая женщина.
- Кто это так стучит? – строго спросила она и обвела нас неприветливым, сердитым взглядом.
-Здравствуйте, Марья Митрофановна, - весело и громко поздоровался Филимоненко.
- А, это ты, Жора. А кто это с тобой? Чего вы приехали? К Игорьку? Так Игорек болеет.
- Мы и приехали его проведать.
- Проведать? – изумилась бабушка – как оказалось, это была бабушка Игорька. – А проведывать его… не знаю… наверное, нельзя… сейчас спрошу… - забормотала она суетливо. 
И скрылась. Мы так и остались под дождем. Чего-чего, а такого приема от интеллигентной семьи потомственных докторов я не ожидала. И ради этого мы тащились через весь город? Я невольно повторила фразу  циничной «Моны Лизы». Меня  поразило, что здравомыслие Жени Латышевой снова победило. Иногда мне казалось, что она прожила уже жизнь, потом магическим образом вернулась в детское тело и живет заново, только со всеми знаниями взрослой тетки. У меня всегда было ощущенипе, что в теле этой 11-летней девочки скрывалась 60-летняя трезвая дама. Абсолютно несоветская, кстати. Дама-эмигрантка. Которая в очередной раз осказалась права и презрительно усмехалась: «Я же говорила!» У Моны Лизы именно такая улыбка – будто она все знает, но не говорит.
Пока я так невесело размышляла, бабушка вернулась и с недовольным лицом пригласила нас войти. Не дальше веранды. Справа и слева ветхая летняя веранда была завалена всяким хламом. Оставалось место только в центре - на ступеньках. Стоя.
- Вы оставайтесь тут. Внутрь нельзя войти, чтоб вы не заразились, – бабушка скрылась.
К нам неожиданно вышел сам Игорек. Я подумала: «Мы же заразимся!», но Филимон уже с ним весело здоровался, а Киризнер только сдержанно усмехнулся и обвел нас холодным взглядом голубых глаз: среди нас избранных не было. Филимоненко считал его своим другом, но Киризнер его другом не считал.
В это время появилась бабушка и раздала нам скибочки странного желтого хлеба.
- Вот, угощайтесь, – и снова исчезла. Ей словно было неловко за сложившуюся ситуацию и она вроде на кого-то сердилась – невидимого, в глубине дома.
 По какому-то негласному издевательскому  порядку этого досадного дня, мы снова оказались на ступеньках, в тесноте, как в троллейбусе: я утыкалась носом в Филимонову грудь, кудри Бранденбургского сбоку, неподвижный, тяжелый взгляд Виты – с равномерно двигающейся жующей челюстью, Томенко снова пропала. Только теперь мы роняли желтые крошки непонятного сладковатого хлеба друг на друга.
- Что это? – наконец спросила я.
- Ну, это такое пекут к празднику, - откуда-то с верхней ступеньки пытался объяснить будущий доктор.
- К какому празднику? – удивилась я: Первое мая было еще не скоро, 9 – тем более, Новый Год давно прошел.
Тут снова появилась бабушка:
- Может, вам компотика?
- Не надо им компотика! – раздался безапелляционный женский голос из глубины дома.
Киризнер хмыкнул. В его лучистых голубых глазах, обрамленных темными густыми ресницами, читалось: «Кто все эти люди и зачем они ко мне приехали, ничего не понимаю».
От всего было неуютно и страшно неловко. Словно мы были кучкой воров, а не сердобольных одноклассников. Словно мы совершили что-то стыдное и несусветно глупое. Торопливо дожевав, мы попрощались с «интеллигентной» семьей. На лице Игорька так и застыла гримаса веселого недоумения.
«Ппух!» - ветхая дверь веранды захлопнулась перед нашими носами, обдав легким фонтанчиком мелких дождевых брызг.
Мы побрели под дождем домой. Много позже я узнала, что желтый странный хлеб – это был первый в моей жизни кулич, который я попробовала. Интеллигентная семья Киризнеров праздновала Пасху даже в те далекие советские времена. Благочестивые.
Больше больных одноклассников я не проведывала. Никогда. Как бы изящно ни выгибала бровь красивая Вера Серафимовна.