Анатомия измены. Глава 1

Вадим Чарномский
       Это была агония! Он стал раздражителен и недоверчив, долго мучился бессонницей и пил пионовый настой напополам с валерьянкой, бесцельно бродил по улицам и искал, искал, искал… что он искал, или кого - не только связно объяснить, но и растолковать никому не мог. Его беспочвенные размышления тяготили собеседников; заметно было, как часто он прикладывался к рюмке, и, в конце-концов, измучив себя до полностью растревоженного больными впечатлениями состояния, выпрыгнул сдуру в окно! Окошко находилось на 2-м этаже, потому он всего лишь изрядно помял красиво высаженную рабатку, поцарапал ладони и лицо о розовые шипы, и отдавил лапу мирно спавшему в такой ясный и солнечный день коту. Затем поднялся в дом, замазал йодом ранки, лёг на диван и тихо умер. Никто так и не смог понять, что же его так измучило…
       Через 9 дней после скоропостижного ухода, после колумбария и погребения мне, как ближайшему другу семьи, его соратнику в молодые годы и коллеге пришлось участвовать во вскрытии завещания. Само действо происходило в его доме. Впрочем, к моему приходу конверт был уже вскрыт и его жена вместе со старшей дочерью от первого брака пребывали в некоем недоумении. Прочитав сам текст и бегло пробежав глазами все нотариальные громоздкие песнопения, я понял причину удивления: кроме движимого и недвижимого имущества, отписанного, как и положено, по равным долям жене и двум дочерям, мне завещалось содержимое маленького, но очень тяжёлого сейфа, хранившегося здесь же, в доме и стоявшего весьма неприметно в тёмном коридоре, причём открыть его мог только я, как следовало из текста, так как именно я был обязан (с ума сойти!) помнить шифр, но это было далеко не всё. Самым любопытным оказалось совсем не это: семейная дача с землёй около 8-ми соток и обширной оранжереей безоговорочно передавалась во владение одному человеку – женщине, ни имя, ни фамилию которой никто из нас не знал. Однако, в завещании были указаны её паспортные данные и адрес проживания в чужом городе. Это был весьма далёкий город совсем в другой стране. Я мог только в растерянности развести руками. Причём шифра, хоть убей, я уже давно не помнил. Да, он когда-то действительно диктовал мне этот шифр, и я его куда-то записывал, и мы с ним выпивали – помню! Срочно надо было выпить, помянув ушедшего в мир иной, и довести себя именно до такой кондиции, при которой я мог бы вспомнить, куда я записал этот чёртов шифр. Что и было с успехом проделано!..
       Сейф был открыт, в нём оказались к полному удовлетворению жены покойного совсем не деньги и не бриллианты с золотыми слитками, а лишь две толстенькие общие тетрадки старого образца, какие-то чёрные шарики на верёвочке в скромной неприглядной маленькой коробке, кисточка для живописи среднего размера, прозрачный пакетик небольшой герметично закрытый с чем-то пёстрым и чёрно-красным внутри, и две фотографии с изображением уже немолодой дамы прелестной наружности в купальнике на пляже у моря.
       Естественно, что эту даму из присутствовавших тоже никто не знал, но мы догадывались, что это именно та дама, которой была отписана дача с богатой оранжереей. Жена усопшего повертела эти фотки между пальцами, хмыкнула недовольно и поинтересовалась:
       - Ты хотя бы потом расскажешь, что там, в тетрадках, хорошо?
Я ответил утвердительно. Мы ещё посидели втроём на кухне минут 40, поболтали, повспоминали и, допив коньяк, я распрощался.
       Уже дома, при свете ночника я принялся просматривать записи в тетрадях. В одной были стихи покойного вперемешку с цитатами, афоризмами и просто краткими мыслями. Его стихи я любил, он был достаточно известный в нашем городе журналист и поэт. А во второй – убористые записи, что-то вроде дневника, но без указания дат. Прочитав в итоге вторую тетрадь, я призадумался. Его жене, конечно, не стоило рассказывать о содержимом этой второй тетради, но её просто необходимо было опубликовать под псевдонимом и с некоторыми купюрами: покойный был человеком весьма экстравагантным и я бы сказал – эпатажным! Написанное им, - что-то вроде повести с душещипательными переживаниями, - было бы интересным для любителей приключений, авантюр, жарких объятий, клятв и покаяний. Я бы назвал эту повесть "Анатомия измены". Кстати, в прозрачном пакетике были… впрочем, не так уж важно, что было в этом маленьком пакетике, - в любой истории всегда должна присутствовать какая-то тайна. Итак – Анатомия измены!
      *             *              *
       «За что ты так со мной?!» - эта мысль уже превратилась у него в идефикс, в болезнь, в манию. Он растягивал её на целый день, смаковал, засыпал с нею и вставал утром с тем же рефреном, постоянно окуная себя то в ущербное недовольство собой, то в бессильную безропотность предопределённости, как молчание ягнят, идущих на заклание, то в ликующую ненависть, гневно требующую мести вот здесь и сейчас. Эта мысль приносила ему ощутимую боль.
       Слишком близки ещё были те ощущения, когда чувствуешь, как натянутая струна звенит тихо всё выше и выше, какой-то шёпот, тихое постанывание, и вдруг она лопается, сильно и мощно, и тело, изогнувшись дугой, трепещет, миниатюрная ладошка закрывает и прижимает то, что он больше всего на свете обожает, по рукам, спине, ногам гурьбой бегут мурашки и грудной крик… нет, даже не крик, а клёкот гортанный, кровь моментально приливает  к лицу и потом медленно, пятнами сползает с него, глаза без цвета, какие-то уставшие и тихий голос:
     - Кушать хочу… ножки не ходят… принеси, пожалуйста! - и он несётся на кухню, задевая грузным телом все косяки, быстренько закидывает в чашку клубнику со сметанкой, и приносит.
     – Ты с ума сошёл! Мяса дай! - тут же подогрет шмат жареной свинины, полит  соусом, ещё вчера приготовленным, и она, полулёжа, схватив пальцами кусок мяса, белыми мощными зубами раздирает его, макая в соус, и даже тихонько урчит от удовольствия… волчица! Ведьма, ставшая  на мгновение хищной и довольной рыжей волчицей!
     - Принеси мне коньяка немного и себе водочки налей. И винограда – обязательно! Чуток отдохну, потом с тобой снова – да? Правда?
      Это заколдованный миг счастья – смотреть, как ест твоя любимая и ненасытная волчица! Потом она прижмётся к его груди, скажет,как здорово вот  так просто лежать рядышком и молчать, но не пройдёт и пятнадцати минут, как её язычок коснётся его соска, одна рука сдавит горло, а вторая… но очень осторожно и нежно…и вновь этот звук внутри тебя, как будто колком натягиваешь струну, всё выше, выше и выше…
     - У меня так никогда и ни с кем не было! Ты – моё золото! - легко и искренне улыбается её светящееся изнутри личико.
     - Сколько ещё времени у нас? Два часа? Прекрасно! Сейчас – в ванну, в ванну, в ванну…
     Сидя на низкой раскладной тахте и прислушиваясь, как плещется вода в ванной комнате, он неожиданно вспоминает, что вот буквально недавно, ещё в поезде стремился поведать своей любимой, как нежданно к нему пришло понимание и восторг музыки Вагнера, раньше не понимаемой и не принимаемой всем его нутром. Этот героизм, эпохальность и нескончаемость подвига, сила, воплощённая в звук, господство над всем реальным и осязаемым миром и вселенной. А ещё – как и почему он не любит Брамса…
     «Сейчас расскажу ей…» - твёрдая мысль проясняет очнувшееся сознание. Подходит она, завернувшись в большое красно-белое махровое полотенце, и он тут же начинает ощущать этот сладковатый запах самки, медленно окутывающий его, что уже третий год не даёт ему ни покоя, ни отдыха днём или ночью, что будит его почти каждое утро на ещё юном рассвете и не отпускает, принуждая в любом предмете, в любой чепушенции видеть только её лицо, её тугое тело и изнывать от внезапно подступающей и тянущей боли внизу живота.
      Распахнутое и упавшее полотенце… тоненькая рыжая дорожка, спускающаяся от самого пупка вниз по лобку – как раз напротив его глаз, и он вжимается в эту полоску губами, вдыхая ртом туманящий разум запах любимого и единственного тела!
      К чёрту Вагнера! К чёрту весь мир вместе с Брамсом! Есть только он и она, и тягучий горячий воздух тайн их нескончаемой любви! Сквозь затуманенное сознание ещё слышен её смеющийся и уверенный голос:
      - А теперь займёмся извращениями! Время терпит.
      И далее – затмение и провал. День первый.