День радости

Татьяна Микова
Мы идём по тёмной стороне улицы. Начало весны, нежарко, но переходить  на солнечную сторону не хочется – она намного уже, и с одной стороны там высится глухой каменный забор, а с другой растут толстые старые тополя; их можно обойти только по одному. Неудобно.
Машка молчит, а если отвечает, то коротко и нехотя, смотрит вниз, время от времени пиная правой ногой куски отколотого льда.
Она сказала, что ей нужно со мной поговорить, а сама молчит. Ну, я наушник в ухо вставил, радио включил, а там странное что-то: «Когда то, что мы сделали, выйдет без печали из наших рук, когда семь разойдутся чтобы не смотреть, кто войдёт в круг, когда белый конь узнает своих подруг, это значит, день радости»…
– Маш…
– Ммм? (и пинок)
– Ты же поговорить хотела?
Молчит, и смотрит то вниз, на оббитые носки своих синих ботинок, то куда-то вверх.  Прячет взгляд, в общем. Глупо. Ладно, думаю, подожду. Гуляем же, чего торопиться. Но молчать как-то неловко и странно. Она же сама. Утром на перемене подошла, оперлась на подоконник и сказала, что ей нужно со мной поговорить. А смотрела при этом в глаза так серьезно, и как-то неловко улыбалась, и опиралась на руки напряженно, наклонив голову, и так необычно, по-взрослому, не как восьмиклассница. Мне даже не по себе стало.
А сейчас вот молчит, и взгляд сосредоточенный, хмурый.
– Маш, у тебя вообще всё хорошо?
– Норм.
– А как дома?
– Норм.
– Точно?
– Нет.
И короткий взгляд сбоку, немного растерянный или даже испуганный:
– Давай через дорогу перейдем, там, в сквере расскажу.
Тут нас обгоняет Влад из параллельного со скейтом под мышкой.
– Лёха, а ты что, сегодня не придешь? Хотел же?
– Не могу, не видишь?
– Вижу, вижу – по-дурацки улыбается он, бросает скейт, вспрыгивает на него и катит вперед, прямо через дорогу. Перепрыгивает через бордюр, красиво так, умеет ведь, гад, а дальше всё, пешком ковыляет – плитка щербатая, не разгонишься.
Ну ок, мы тоже идём через дорогу, я беру её под локоть, не знаю, зачем, показалось, что она не к месту тормозит на дороге, а перехода тут нет, надо быстро, пока нет машин.
Гравийные дорожки сквера напитались талой водой, под ногами хлюпает, по сторонам – на газонах – еще снега полно, а местами грязь, не пройти. И холодно. И кроссовки жалко – специально новые надел, как дурак, а она, во дает, чешет по слякоти и не замечает. 
– Вон там лавочка, сядем?
– Сядем, – и через газон, через грязь, напролом к этой лавочке, да что с ней такое?
– Э, ты куда, я и так уже ноги промочил и кроссы ушатал все, новые, между прочим.
Сел рядом. Злой, понятное дело. Она голову опустила, опять не смотрит, руки в карманах, сжалась вся.
Сыро как-то, противно. Вроде и весна, а хуже зимы. И народу в сквере никого, даже наших не видать. И куда это Влад исчез? Тоже мне, "день радости".
– Ты или говори, или я пошел, сколько можно-то?
– Я уезжаю.
Ну нифига себе...
– Куда это? Надолго? Зачем?
И снова молчание.
Я тут уже реально психую, сколько можно, ни молчит, ни говорит, хочу уже встать и уйти, разыскать Влада, покататься на его скейте, раз свой из-за этой дуры дома оставил, а она пусть сидит и молчит здесь, и пусть валит, куда хочет.
– Понимаешь...
И опять молчит, да что ты будешь делать...
– Ну? – Я почти ору уже, потому что у неё слезы на глазах, а я этого не переношу. А она смотрит вниз, и губы скривила, сейчас в голос заревет. У меня внутри как будто оборвалось что-то.
– Машка, сейчас же говори, поняла? Всё-всё говори, поняла? – И держу её за плечи, а она как кукла тряпичная, худенькая, легкая, податливая. Потом вдруг напряглась, выпрямилась, плечами повела, высвободила.
– Мы уезжаем. С отцом. А мама уходит... от нас. Она, наверное, выйдет за другого. Я его видела. В гости приходил, на мамин день рождения, с женой. Жена даже моложе мамы и красивее, представляешь? А вчера я их застала, представляешь? Со школы раньше пришла – голова заболела – ключ в замок, а изнутри закрыто. Звоню, там возня какая-то, потом мама открыла, растрёпанная, халат запахнула, дверь в спальню прикрывает, а там кто-то есть, слышно же. «Ты чё так рано», спрашивает, а лицо, Лёшик, если бы ты знал, как  противно, когда у человека такое лицо... Я прошла к себе, дверь закрыла, а этот тихонько из спальни вышел, обулся и смылся, как вор, как…  А она в спальне закрылась. Потом позвала меня. Я не пошла, она сама ко мне пришла в комнату, зареванная, растрепанная, лицо опухшее, краска размазана, мерзкая вообще. Пришла, села на кровать и всё рассказала. Сука, – Машка всхлипнула. 
–  Перестань. Не гони на мать, – говорю и сам себе удивляюсь. Ну, то есть, я с Машкой-то согласен, в принципе, сука, конечно, но от того, что она сама вот так сказала, почему-то страшно. – У взрослых свои дела,  тут сложно…
– Да что ты понимаешь, идиот, что тут сложного? Она мне о любви какой-то немыслимой, а у меня отец перед глазами, его опущенные плечи и эти глаза его, печальные вечно, как у коровы. Что тут сложного? Сколько лет она его обманывала? Откуда я знаю? А может, я вообще не его дочь?
Ну, думаю, понесло дурёху, надо как-то остановить, что ли.
– Ага, а глаза? Вот сейчас точно как у него, ну, то есть, как у коровы… 
– Заткнись, придурок, – она стукнула меня в плечо.
– А потом?
– А потом я закрылась в ванной и не выходила, пока отец не пришел, а когда пришел, я взяла ее за руку, подвела к отцу и сказала «Говори, а то я сама».
– Нифига себе. Ну, ты даешь. И что, рассказала?
– Ага, как же. Отец не дал. Посмотрел на меня, на нее как-то затравленно, и сказал, «не надо Маша, не смей». Господи, тут мне их обоих так жалко стало, и противно. Что же они тряпки-то такие оба! И я закричала ему в лицо: «Ты тряпка, трус, она тебя не любит»… Еще что-то такое кричала, ревела, конечно. Мать закрыла лицо руками, отец побелел, сжал кулаки, я думала, он сейчас или меня ударит, или её, а он ка-ак даст кулаком в дверь, сломал, представляешь! А потом тихо так: «Я знаю, Маша».
Ну, в общем, я чувствую, что всё, не могу больше их видеть, ушла к себе, думала, то ли  из дому уйти, то ли травануться чем, так ведь нечем.
– Ну что же ты такая... непредусмотрительная, – пытаюсь шутить, но голос как не мой.
– Заткнись, говорю, – говорит Машка опять, но уже вполне буднично, как всегда, и продолжает: – Потом я долго ревела, потом уснула. А потом они ко мне пришли и сообщили, что разводятся, что мама остается здесь, а отец уезжает к себе на родину, на Курилы, представляешь? На Курилы! Там реально край земли, Лёшка! Ну, меня спросили, с кем я. Ну не с ней же. С ним. На Шикотан.
Вот тут мне не по себе стало. А вдруг действительно уедут, с них станется.
– Ну и что ты там делать будешь?
– То же, что и здесь. Жить. Люди же живут. Учиться буду, школа там есть, наверное, потом видно будет.
– А мать?
– А, идет она. Пусть нового себе родит, судя по всему, еще успеет.
– А отец, типа, не успеет, если решит?
– Да заткнешься ты или нет? – Машка посмотрела на меня своими огромными  глазами как-то испуганно, – Как это? Зачем ему? А я? Мало ему?
– Дура ты, Машка, и маленькая еще. Какая же ты еще маленькая. Вот придешь ты на своем Шикотане со школы пораньше, а у отца баба в спальне. Он же молодой еще. И вроде не монах.
Машка, совсем уже как всегда, когда злится, снова лупит меня по плечу. И еще раз. А потом как-то сникла вся, и вдруг громко, навзрыд, совсем по-детски, плачет, уткнув лицо в колени, причем, в мои… Я чувствую, как пересохло горло, и дрожат руки. Вот, блин, и погуляли. И поговорили.
– Не реви, чего ты, – неуверенно говорю я, – всё наладится. Вот увидишь. И твои, может быть, сойдутся еще, и уезжать не придется.
– У них теперь выхода нет, я же сама всё так сделала, я сама. Они не смогут, как раньше, – горячо, сквозь всхлипы, говорила она.
– Да не реви ты, у меня штаны насквозь уже! Ну и не смогут, ну и хрен с ними, переживете, зато если смогут – то уже по-настоящему.
– Думаешь, так может быть? – Она подняла зареванное лицо.
– Может, Машка. Иначе все давным-давно разбежались бы, и никто бы никого не любил.
Она молчит, достаёт откуда-то платок, вытирает глаза и нос и косится на пятна слез, оставленные на моих штанах.
– Всё же, Лёшик, ты идиот. И ничего не понимаешь во взрослых делах. Пойдем к реке?
– Сама ты идиотка. Вот уедешь на свой Шикотан, кому там будешь в коленки реветь?
– Это да. Где я еще такого придурка найду,– а сама улыбается, ну, то есть, пытается улыбнуться.
Я хочу ответить что-нибудь едкое, как обычно, когда смущаюсь, но тут обе церкви у сквера одновременно начинают трезвонить, и воздух вибрирует, становится густым, плотным и теплым, а с неба как будто что-то льется потоком – выглянуло солнце. Сквозь деревья я вижу, как от Вечного Огня к реке медленно идет невеста в длинном белом платье и даже с фатой. А навстречу ей мчится на скейте – легко, плавно,как будто плывёт по воздуху – Влад. Он мягко подпрыгивает, как взлетает, скользит по парапету, снова опускается на асфальт и исчезает за деревьями. А за Владом все наши – один за другим, ох, до чего красиво…
А невеста всё идет, ветер развевает подол её платья и фату, треплет цветы в руке,  заставляет слегка наклоняться вперед, и еще эти колокола, в общем, все это вместе, и невеста, и церкви, кажутся ожившей картинкой из какой-то знакомой старой книги. А чуть поодаль с глупым видом стоит и ждет ее парень в черном костюме. И почему женихи на свадьбах всегда так глупо выглядят? 
Я толкаю Машку в бок:
– Смотри.
– Смотрю. Надо же. Женятся. По-настоящему, представляешь? Несмотря ни на что! Вот придурки, – а сама опять улыбается.
– Пошли дальше? К воде?
На берегу я смотрю в Машкины огромные, зареванные глаза, поправляю на ней дурацкую шапку с помпоном и пестрый шарф и мысленно обещаю себе сделать как-нибудь так, чтобы она не уехала. А если не получится – найти и изучить всё о Шикотане. Ну так, на всякий случай.