Кен

Олег Данин
               
               

  Дед Зиновей страдал от несовершенства мира. Обладал душой чуткой, кожей тонкой, умом пытливым. Кумиром его был Циолковский, который шибко переживал и боялся. Например, переродиться в следующей жизни в простейшее, в медузу, какую, или вообще в амебу-инфузорию, посему предлагал покрыть моря-океаны пленкой-одеялом, лишить лучей солнечных - пусть передохнет там все ненужное. А если не удастся здесь, на Земле порядок навести, то улететь в космос, на поиски образцовой, гармоничной планеты.
    
  Зиновей также, по мере отпущенного ему Богом таланта. подвизался на ниве научных изысканий, как теоретических философских размышлениях, так и в дерзких экспериментах. Ну а кто, если не он? Остальное, не очень многочисленное население посёлка вполне комфортно существовало чувственно-эмпирически, в данных природой объектах: самогон, парень-девка, мужик-баба, изба-хозяйство, охота, рыбалка, кедровые орехи, вздымка, живица, картошка, капуста, свекла, морковь, свадьба-похороны. При филиале лес конторы ютилась общественно-культурная жизнь. Единственно просторное помещение красного уголка использовалось, как кинозал, танцплощадка по субботам, хата читальня. Правда, любителей приобщиться к печатному слову не особо много водилось, пяток тёток забальзаковского возраста, и Зиновей конечно. Хотя книги, надо сказать. присылались леспромхозом отменные, по тем временам дефицитные. Дороги в город не было вообще, болота кругом. Три раза в неделю кукурузник прилетал, привозил сезонных работяг в тайгу на вздымку, забирал местных в райцентр, поторговать мёдом и дичью, подивиться на асфальт и дома двухэтажные. А зимой, когда стужа заморозит всё, безбоязненно уже, прямиком, тракторами вывозили, накопленную в бочках за лето, живицу.
      
  Зиновей был одержим идеей универсализма. Проводил селекционные исследования в растениеводстве и животноводстве. Мечтал такое нечто создать-интегрировать, чтоб корешки - весомые, съедобные плоды формировали, и на вершках - сладкие ягоды, фрукты зрели. А животное такое, чтоб и яйца несло, и шерсть давало, и молоко, и в упряжке рысисто, и норовом покладисто. Мечтатель был дед, романтик. Отрицательные результаты опытов Зиновея не обескураживали, ибо знал - тернист путь учёного к звёздам. И не оставлял он попыток своих вывести сибирскую смоковницу под которой беззаботно смогут возлежать селяне нового, чудного мира.
    
  Так бы и дожил Зиновей свою жизнь чудаком, если бы не одно происшествие. В ту ново лунную ночь случился звездопад особенный, вспыхивали и гасли огоньки на небе ярко и густо. А потом тучи набежали, и гроза, давай молниями блистать, да громом страх нагонять. Зиновею в беспокойстве пребывал, ожидал, что лошадь его, Варька, разродится потомством. Каждый час ходил проверять через двор, под канонаду и сверкания зигзагов электрических. С третьего захода, при свете керосиновой лампы вот что увидал. Жеребенок готовый, новенький, на нетвёрдых ногах покачивается, мамке под брюхо тычется, сиську ищет. А рядом… Рядом другой, такой же маленький, новорожденный, да только в том месте, где у коней шея начинается, тело человеческое от пояса, плечи, руки, головка детская красоты несказанной, волосы кудрявые, глаза синие. Стоит и Зиновея разглядывает. Признал, улыбнулся.  Тут дед и сполз по косяку на пол, ибо ноги подкосились, ум за разум зашел.
    
  Позднее, сколько Зиновей не размышлял о происхождении Кена, так он кентавра нарёк, всё равно не мог определиться, то ли Варька его произвела на свет. то ли с неба свалился. Говорят, у лошадей крайне редко, но двойни случаются. А тогда, первое, что понял Зиновей, что хорониться надо от людей, скрывать, никому не рассказывать. Только Глафире, соседке глухонемой, нелюдимой, доверил уход и кормление. Та, когда первый раз Кена увидела, руками всплеснула, чуть в обморок не рухнула. Но потом привыкла, полюбила, глаза её теплели, светились, когда на Кена смотрела, головой покачивала, губами причмокивала, если под живот заглядывала. Хорошо и то, что дом на самом краю поселка стоял, лес впритык, забор и ворота высокие, сплошные, не видать, что внутри делается.
      
  Натурального жеребенка при матери оставили, а Кена в дом взяли. Кормили молоком, и овсяной кашей на молоке. Он уже на второй день сам есть мог, руками ложку брал и хлебал из чашки. Подрастал быстро, разговаривать начал через три дня – смышленый. Спрашивал все «Что это? Что это?» Впитывал науку дедову, как сухая губка воду. А уж Зиновей развернулся во всю свою интеллектуальную мощь, обрадовался благодарному слушателю. И то, было о чём поведать из накопленного опыта об устройстве мироздания и горькой истории человечества. Кена всё интересовало, особенно про Древнюю Грецию и про кентавров. Ласковый был, обнимет, бывало, Варьку, целует её в морду, по холке гладит, горбушек ржаного хлеба с солью предлагает. На самом рассвете, при первых петухах, со своим сводным братцем, через огород, ускачут в лес, и резвятся там на поляне – юные, быстрые, великолепные, счастливые. Зиновей позволял, сам любовался на них, но хмурился, опасался, вдруг увидит кто ненароком. И ещё, стал он замечать странность - у Кена, на спине как бы горб стал расти, взбухать, наливаться. Однако красоты Кена этот бугорок почему-то не портил, все пропорции, всё равно приятными для взора оставались, и на самочувствии, жизнерадостности не сказывался. Зиновей успокоился, только иногда, в шутку, называл Кена коньком-горбунком или, подготовившись, не без труда, выговаривал «гуигнгнм»
      
  Так они все лето прожили. Кен вырос, окреп телом и умом развился необычайно, освоил чтение, пристрастился к книгам. Радио слушал, классику, больше всего хоровая музыка завораживала. Кантаты Баха, если вдруг услышит, прильнет к динамику, не оторвешь, и как бы унесется душой в неведомо куда, только тело его необыкновенное здесь.
      
  А в конце августа беда случилась. Заболел Кен, в жар его кидало, в беспамятство, и бугор на спине распух, чуть не вдвое против прежнего. Дед вечером к фельдшеру отправился, лекарства какого-нибудь жаропонижающего добыть. Нехорошо у него на сердце было, тяжко. А когда возвращался, над головой вертолёт пролетел и на посадку пошел, только не там, где обычно кукурузник приземлялся, а в тот конец деревни, где Зиновей жил. Предчувствуя недоброе, кинулся дед, чуть не бегом к дому. И вошедши в жилище своё, вот что увидел. Двое мужчин, один летчик, с веселыми, удивленными глазами, другой штатский, с холодным взглядом посередь комнаты стоят. На Кена смотрят. А у Кена на спине, вместо горба, два огромных крыла разноцветными перьями переливаются, серебристыми, бирюзовыми. И ещё увидел Зиновей, что руки Кена в наручниках, и ноги стреножены веревками. Кен на деда взглянул, и тоска в глазах, мука, слезы блестят, но не катятся. Тут почувствовал Зиновей, что сползает по косяку на пол, да только не дал себе поблажки, собрал волю в кулак, устоял, не время раскисать сейчас, в главный момент своей жизни.  Штатский к деду обернулся, сказал сухо:
  - С нами полетишь, расскажешь всё. Завтра. Сегодня поздно уже. И грозу обещают, черт.
Дед промолчал. А летчик засобирался, зазноба у него здесь в селе имелась, любовница, я, говорит, к ней ночевать пойду, Штатский чертыхнулся еще раз, но запрещать не стал. Когда летчик ушел, Зиновей - в сени, в чулане за дверью киянка лежала, он её взял, за спину спрятал, вернулся в комнату, да и врезал с размаху по затылку штатского, который на стуле сидел и ничего такого от деда не ожидал. Кен вскрикнул, а штатский молча на пол клюкнулся. Зиновей быстро в карманах у него пошарил, ключ нашел, метнулся Кена из наручников вызволять, приговаривал, видя, что того дрожь бьёт: «Не бойся, Кенушка, не переживай, не убил я его, очухается, что с таким боровом сделается, а нам спешить надо пока совсем не потемнело». Размыкнул наручи, в подпол бросил, туда же и пистолет, что под мышкой в кобуре у незадачливого агента таился. Верёвки с ног Гена снял и ими же штатского повязал, надёжно так, руки с ногами за спиной вместе, а в рот полотенце запихал, почти всё влезло.
    
  Повернулся к Кену
  - Всё, уходить надо, здесь нам не жить больше, не дадут. Ты вот что, сынок, ты первый лети, на Запад, потом чуть южней, там Греция где-то, своих ищи, должны быть, не зря та ночь така звездаста была. Ночами лети, от людей хоронись, загубят. А я за тобой, по земле, не спеша буду пробираться. Варьку и братца твоего названного возьму, соберу кой чего в дорогу, этой ночью и уйдем.
  - Как же вы, деда, дороги ведь нет?
  - Э-э, милый, я не зря тут сорок лет лесником был, прямой нет, верно, а серпантином можно. Давай поспешим с тобой, мало ли, вдруг лётчик вернется, откажет ему баба. Хотя вряд ли, это фантастика будет, если откажет.
      
  Вышли из дому, через огород в перелесок, на поляну, а там к речке, на крутой обрыв. Кен дрожал, толи от жара, страха ли, волнения.
  - Как же я полечу, деда, я ведь не пробовал.
  - А вот теперь самое время, Кенушка, и решиться. Вовремя крылышки поспели, экие красивые они у тебя, чудо дивное. Давай прощаться, хотя, надеюсь, свидимся.
      
Они обнялись, и слёзы у обоих. Потом Кен отошел назад к опушке, и   стремглав к обрыву поскакал, всё быстрее, стремительнее, крылья серебристые, огромные распахнул, расправил, оттолкнулся мощно от края... и полетел, набирая высоту, вслед за солнцем.
    
  Зиновей смотрел, как уменьшается фигурка Кена, превращаясь в темную точку на закатном небе, а после и вовсе исчезла. И повторял всё в полголоса:
  - Гуигнгнм, Кенушка, гуигнгнм…