Н. С. Кохановская. Любила. Маленькая история

Библио-Бюро Стрижева-Бирюковой
Надежда Степановна Кохановская

ЛЮБИЛА
(Маленькая история)


- Ты говоришь, Жюли...
- Что свадьба улажена? Да, ma tante, все это знают, - отвечала живая молодая особа, чертившая по ковру ручкой изящного зонтика и, в рассеянности, взглянувшая на дверь.
- Что же о-сю-пору я ещё не видала Катишь, - сказала она, - вы позволяете мне, тётушка, пойти обнять кузину?
Позволения дано не было.
- Катерина сюда придёт. Посиди. Мне кажется, что в короткое время, как я с месяц пробыла в Москве, у вас всё перемены? Вы и сами поизменились.
- Только не я, ma tante, никогда! Будьте уверены: я всё та же, не изменяюсь, - заверяла с хорошенькой улыбкою молодая дама. - Да и зачем меняться мне? Но, увы, тётушка! Николай Сергеевич уже не скажет: «На ком жениться мне?». Он женится на дочери Авдотьи Фёдоровны.
- Да, слышала... Девятьсот душ...
Последовала минута размышления.
- Но что же Катишь, скажите мне, chere tante? мила она? выросла ли?.. Как вы находите цвет лица у ней? Я думаю, бледна, как все институтки.
- Немножко, для вечера, - был ответ. - Но во всяком случае я могу сказать, что Катерина не дурна.
- Стало она прелестна, тётушка?
- Ребёнок.
- На том основании, как всех нас зовут детьми, - возразила молодая дама с маленькою горячностию.
- А разве тебя муж зовёт ещё дитятею? - спросила тётка.
- Нет, он не смеет.
- Жюли, зачем такие резкие слова? Сними шляпку, мы поговорим... Ты на именины едешь одна, без мужа?
- Мы будем вместе, - отвечала с маленьким нетерпением Жюли, развязывая шляпку и опять запутывая банты у своего детски-кругленького, хорошенького подбородка. - Mon mari уговорился ехать с Михайлом Ивановичем, чтобы я могла свободно навестить вас, так как он не считал себя вправе беспокоить вас тотчас по приезде.
- Merci, Жюли, - протяжно сказала тётка. - Так Михайло Иванович здесь?
- Здесь.
Разговор опять приостановился, но он видимо готовился принять более последовательности, и едва ли не тон маленького заседания. Старуха-тётка протянула с какой-то спокойной величавостью на стол свою белую руку и, наклоняясь вперёд, назвала племянницу полным русским именем.
- Юлия, ты кстати заехала, милая. Я думаю, не отлагая, вывезти Катерину сегодня.
- Что же? и бесподобно, тётушка. Именинный обед... бал!..
Не ответив ничего на это живейшее одобрение, Настасья Николаевна... (к имени которой не прибавлялось фамилии, так она известна была всем и каждому, кто только произносил это имя), - Настасья Николаевна продолжала, видимо погружённая в соображения, которых тонкая нить едва заметно вилась по её непоспешной речи.
- Я нахожу, что выехать сегодня хорошо и для меня и вообще для Катерины. Она дика немного, как девочка, только что выпрыгнувшая из-за уроков, боится мужской тени... Экзальтации никакой не должно быть... Вывезти её вдруг на именинный праздник, бал, и дать увидеть затеи домашних увеселений Марьи Львовны, - это может разом снять с неё дикость её... Катерина будет представлена, кому следует, и кроме того что это избавит меня от визитов с особыми представлениями, в такой несносный жар, - девочка будет мила в своей застенчивости, и её маленькая бледность выиграет от непроизвольного румянца... Тебе неизвестно, Жюли, кто будут гости?
Жюли, кажется, не совсем понимала необходимость этого вопроса.
- Кто будут? Все мы, соседи. Весь сонм наш, тётушка.
Настасья Николаевна позвонила. Явился человек.
- Я еду... просить Андрея Иваныча ко мне... с гербом карету... - приказала старуха.
- Не в этом дело, моя милая, - продолжала она медленным тоном, лениво обращаясь к племяннице. - Но эта добрая Марья Львовна всегда обладала даром выискивать себе неведомыми путями очень милых гостей. Не будет ли у неё на сегодня приобретения в этом роде?
- Не думаю. Кажется, нет! - отвечала та, отрицательно покачав своей весёлою головкой. - Старая княгиня только сулит нам своих внуков и племянников.
- Промотавшихся! - добавила скромно Настасья Николаевна.
- Что нужды, ma tante! последнее приобретение Марьи Львовны - Николай Сергеевич, и тот становится неотъемлемой собственностию Авдотьи Фёдоровны.
- Ты сегодня любишь повторения, Жюли.
- Не много, ma tante… Вот я в который раз говорю: дайте мне увидеть кузину.
- И увидишь, моя милая...
Настасья Николаевна подумала немного.
- Позвони, Жюли.
На сильный звонок явились в одно время, с противоположных сторон, лакей и горничная девушка. Отпустив первого движеньем руки, Настасья Николаевна произнесла, вполоборота своей величавой головы:
- Катерина Григорьевна?
- Они в саду, - отвечала внимательно горничная.
- Доложить, что Юлия Тимофеевна приехала.
- Андрей Иванович, - доложил лакей.
Не дожидаясь ответа, под лилово-золотистые портьеры, входил бодрый седенький старичок, приглаживая ладонью плешивую голову.
- Что это, Андрей Иваныч!.. - начала Настасья Николаевна, и отклонилась на спинку своего кресла. - Я вчера приехала, и сегодня опять еду; мне надобно поговорить с вами, а вас всё нет.
- В поле на работах был, матушка Настасья Николаевна!
- Что же в поле? хозяйство не в одном только поле, надобно в доме всё видеть, и резон всему дать.
- Дать, сударыня, как не дать? - отвечал старичок. - Без резону нельзя, резон надобно дать; только какой он будет от вас?
- Какой... всякий.
- За всяким зайцем, матушка, не угоняешься.
- Так потрудитесь угоняться за тем, который я вам приказываю.
Старичок нисколько не смутился этим замечанием.
- Я не была здесь целый месяц, - продолжала Настасья Николаевна, - и пока ещё решительно не знаю, что вы здесь делали, как и чем распоряжались?
- А вот то и делал, матушка, Настасья Николаевна, - отвечал старичок, - по пословице, что как начать считать корову по удоям, то ей и цены не сложишь, - то и вы наших работ не перечтёте. А лучше извольте потребовать ведомость, мы вам её подадим, там всё дело на чистоту обозначено.
- Прекрасно, Андрей Иваныч! Тётушка собирается в гости ехать на именины; а вы ей даёте ведомость читать.
- Здравствуйте-с, Юлия Тимофеевна! - сказал старик и, привстав, раскланялся с весёлостию.
- А меня, наша матушка Настасья Николаевна, на первых порах, так загнала, что я и не угадал поклониться вам. Все ли вы в добром здоровье? т.е. как роза цветёте... Василий Фёдорович?
- Здоров... А что вы третьего дня делали у Михайла Ивановича? - шаловливо спросила управляющего Юлия Тимофеевна. - На своих дрожечках неслись оттуда так, что не видали меня, как я спешила по аллее к решётке сада - спросить вас о тётушке. Что вы делали?
- Что это вас любопытствует, Юлия Тимофеевна? - спросила старичок. - Дельце своё было-с.
- Какого рода? - проговорила Настасья Николаевна.
- Порода у него одна славненькая есть!.. - отвечал с задушевностию старичок. - Браните меня, матушка, или благодарите, а я не утерпел... - прибавил он, обращаясь к Настасье Николаевне.
- Верно, опять что-нибудь купили в экономию? - спросила та с неудовольствием и с маленьким изумлением.
- Купил-с. Не стану хорониться, - подтвердил старичок. - Зато какие бараны, и выразить того невозможно...
- Преупрямый старик! ничего с ним невозможно сделать, - заметила старуха по-французски, обращаясь к племяннице.
Та прилегла на подушке дивана, улыбаясь и жмурясь, и почему-то не желала оставить начатого разговора.
- Так это вы баранов покупали у Михайла Ивановича! - сказала она.
- Баранов-с.
- Андрей Иваныч, я немножко сплю... Расскажите мне, вместо сказки, как вас принимал Михайло Иванович, как вы были у него? И тётушка послушает.
- Жюли!
- Я спросонья, тётушка.
- Ах, вы, Юлия Тимофеевна! - отвечал старик, покачивая головой, и с полным благодушием. - Что мне с вами делать? Пересесть, что ли, прикажете против вас?
- Не беспокойтесь. Хотя я сплю, но слышу и вижу вас там очень хорошо. Так вот, вы приехали купить баранов у Михайла Ивановича?
- И купил-с.
- Ну-да, я знаю - далее.
- Что же далее, матушка? Купил баранов и только... отличных баранов!
- Несносный вы, Андрей Иваныч, - перебила Юлия Тимофеевна. - О баранах ли я вас спрашиваю? Я хочу знать, как вас принял Михайло Иванович?
- А как он меня будет принимать? - отвечал, пожав плечами, управляющий. - Известно просто. Вошёл я к нему, как долг велит, рекомендация последовала: что вот штабс-капитан такой-то, управляющий имением, - чин, имя, отчество и фамилию доверительницы моей выразил, - смею иметь своего рода дело к вам, полковник. - Прошу садиться, как водится; сели мы...
- Постойте, Андрей Иваныч! - прервала опять Юлия Тимофеевна. - Вы говорите не обстоятельно. Где вы сели: в большом доме, или в том маленьком, что виднеется в саду?
- В маленьком-с, - отвечал Андрей Иваныч. - В большом, слышно, он не живёт. Только ходит обедать и по вечерам иногда чай пьёт.
- Хорошо.
- Да что хорошего, Юлия Тимофеевна, помилуйте! Самим вам, я думаю, лучше моего известны все обстоятельства дела. Соседи ближайшие... только через речку... и Василий Фёдорович тоже в соседской приязни с полковником живут.
- Это я всё знаю без того, что вы мне трудитесь объяснять, - возразила Юлия Тимофеевна. - Василий Фёдорович такой же упрямец, как и вы: я дала себе слово больше не спрашивать его!
- То-то вот, сударыня, Юлия Тимофеевна! - подхватил старичок, постукивая в табакерку. - Кому нет беды, а ко мне пришла. Супруга вашего вы не хотите спрашивать; а я расшевеливай мою старую голову: отвечай вам.
- Не беспокойтесь, Андрей Иваныч. Вашу голову я вам сама пошевелю; вы только отвечайте.
- Юлия!
- Ничего, тётушка! начнёмте же, - говорила Юлия Тимофеевна. - Понюхайте табачку, Андрей Иваныч. Вы сели в маленьком доме, который в саду, и начали говорить о баранах. Что же вы заметили: в комнатах есть что-нибудь особенное?
- Ничего особенного. Простота, как есть простота, - подтвердил Андрей Иванович, - только книг очень много: по всем всюдам книги разложены, ну и оружие тоже разное есть: в кабинете отличнейшая черкесская винтовка и шашка висят... турий рог большой (значит, т.е. тура, что на Кавказе зверь такой есть), обделан по концам в серебро с чернью и на серебряной цепи вздет. Уже кто его знает? Пороховница ли то на порох, или фляга хорошая для рома, на охоту ходить? Вещь хорошая.
- И только? - спросила терпеливо Юлия Тимофеевна.
- Да, только-с.
- А самого хозяина вы одного видели?
В ответе на этот вопрос было, по-видимому, какое-то затруднение. Старичок зорко взглянул на свою доверительницу, но Настасья Николаевна успела вовремя опустить глаза и уклониться от его взгляда.
Андрей Иванович понюхал табачку.
- Вы одного его видели? - повторила настойчиво Юлия Тимофеевна прежний вопрос.
- Т.е. как вам сказать, сударыня? - пробормотал управляющий, поднимая руку к лысой своей голове. - На старости будто лгать не приходится. В маленьком доме одного...
- А когда вы пошли в большой, вы видели её, Андрей Иваныч?
- Жюли! - воскликнула с притворным или непритворным ужасом Настасья Николаевна.
- Тётушка, что же здесь такого? - живо ответила племянница. - Все знают и говорят дело, давно известное всем и каждому, и Андрей Иваныч разве нам чужой, чтобы можно было бояться компрометировать себя перед ним?.. Я вас спрашиваю, Андрей Иваныч: видели вы стряпчиху?
- Видел-с! не потаю греха: гостем у неё был, и чай пил.
- Поздравляю вас! - проговорила Настасья Николаевна.
- Истинное поздравление, матушка, - подтвердил управляющий, разводя руками. - Окончили мы тогда насчёт баранов, - продолжал он, - посмотрел я, назначил, каких следовало, и уж вынул бумажник рассчитаться, чтобы ехать. «Нет, постойте, - говорит он. - Деньги не уйдут. Пойдёмте прежде, чаю напьёмся». Время точно такое было, что пора чай пить. Всходим на крыльцо большого дома... Господи, Твоя воля! думаю. На старости лет к кому пришлось идти на поклон?.. Душа даже повернулась. Он прямо, как вошёл, и говорит: «Вера, мы к тебе пришли чай пить. Напой нас». Вера эта уже, видно, ждала его. Чай совсем был готов, и подали нам. Так вы не поверите, и чай-то в горло не идёт. Он выпил стакан, говорит: «Пожиже потрудись мне налить. Ты знаешь, Вера, я не люблю летом крепкого чая». Ну, то есть, совершенно, как есть муж и жена, и зазору никакого нету! Как вот бы я своей Прасковье Петровне говорил: «Покрепче, матушка, с ромком мне налей; я жиденького не люблю». Всё одно, как есть, например, и различия нету!.. Хоть бы, прости Го-споди, волос-то моих седых постыдился и не заставлял бы меня греха на душу принимать.
- А вам в чём же грех? - спросила Настасья Николаевна.
- В осуждении, матушка: не осудите, да не осуждены будете. А окаянный язык всё своё говорит: тем паче, зная Михайла Иваныча, каков он есть человек по своему уму… по своему образованью… при эдаком теперь состоянии... Ну, в молодости, кто говорит? с кем чего не бывало? да пора человеку и образумиться, совесть узнать: немного-немало, говорят, пятнадцать лет живут, не разъезжаются на этаком стыде.
- Bon Dieu! - произнесла Настасья Николаевна.
- Да-с, - продолжал Андрей Иванович, - тогда только что приехал сюда из лицея, что ли? (мальчишечка ещё был безбородый, из себя красавец), она как заманила его, и пошло, и пошло... Стряпчий её бросил, она переехала к нему, и живут, как повенчанные. В церковь в одном экипаже ездят... Говорят, и бумагу они меж собой такую сделали: кто прежде умрёт, того имение другому достанется... То есть, ума человеческого не приложишь, как этакое отуманение может человек на себя напустить. Подлинно, что враг силён. И хотя бы уже она хороша была. А то, коли и было добро, так уже давно прошло... Поневоле подумаешь, что тут не без чего.
- Как не без чего? - спросила Настасья Николаевна.
- А так не без чего, - отвечал Андрей Иваныч, - что лепят туману какого-нибудь в глаза Михайлу Иванычу, чтоб он не видел ничего.
- Да он и не видит! - подхватила Юлия Тимофеевна. - Он никого, ни одной женщины, кроме её, не видит!
- Ты горячишься, Жюли. Un peu de calme.
Замечание это подействовало на молодую женщину в обратном смысле.
- Позвольте, тётушка, - сказала она. - Конечно, вам не надобно доказывать, что не для одного деревенского воздуха привозила сюда племянницу княгиня. Нам всем известно, и Марья Львовна не скрывала, что она свою московскую вдову единственно выписывала в видах на Михайла Ивановича... однако он не обратил на ту ни малейшего внимания, и, наконец, на кого из нас обращает он его хоть несколько?
- Жюли!
- Да, ma tante. Он бывает в обществе, хотя не везде и не всегда; но он отдаёт себя более мужчинам. С нами он очень мило вежлив; но вы не вырвете у него ни слова, ни улыбки; одним словом, очень понятно, что он не хочет и не ищет ничего...
- Потому что всё нашёл в этой женщине? - заметила с холодным сарказмом Настасья Николаевна.
- Вероятно! и я желала бы только знать, каким зельем она его опаивает.
- Поверь, самым простым, - проговорила опять с улыбкою Настасья Николаевна.
- Нет, chere tante, оно не так просто, как вы думаете. Вы знаете, - продолжала Юлия Тимофеевна, - моя няня - женщина такая, что не станет лгать. Ей случилось быть на их дворе (его не было дома). Горничные девушки позвали её в комнаты, угостить. Она входит в девичью и видит, что среди лета топится печка, и у печки сидит, пригнувшись на ногах, белобородый старик и помешивает уголья. Когда няня заглянула в печку, там было, по крайней мере, двенадцать разных горшочков и кувшинчиков, которые все сверху замазаны были тестом, и в них что-то варилось. «Что это?» - спросила она у девушек. Те переглянулись одна с другою. «Да, - говорят, - известно что: барину люб-траву готовят».
- Это есть!.. это может быть! - подтвердил Андрей Иванович. - Давно слышно было, что к ней разных ворожей изо всех мест возят.
- Какой вздор? - произнесла Настасья Николаевна. - И ты можешь этому верить, Юлия?
- Я не верю, - возразила Юлия Тимофеевна. - Но объясните мне, ma tante, чтобы я поняла: каким образом человек, в положении Михайла Ивановича, мог так надолго отдаться женщине без всякого образования (об уме её мы не знаем)? Женщине, которая старее его, по крайней мере, десятью годами, которая румянит свои жирные щёки... Марья Львовна говорит, что она ручается своею головою, будь эта женщина ему жена, Михайло Иванович не выжил бы с нею двух дней. Он бы бросил её однажды навсегда, предоставив ей всё, чего бы она хотела. А между тем, эта привязанность без прав, без основ, без обаянья красоты (Юлия Тимофеевна становилась красноречивою) и продолжающаяся годы... десяток с половиною лет; тётушка, от чего это?
- От безнравственности... - отвечала Настасья Николаевна и хотела ещё что-то сказать, Юлия Тимофеевна тоже поднялась с дивана, чтобы возражать; даже Андрей Иванович пошевельнулся в креслах и готов был полуоткрыть рот, как вдруг всё остановилось. Настасья Николаевна приподняла указательный палец и произнесла: «Тс!».
На балкон медленно всходила лёгкою поступью молодая девушка и приостановилась у затворенной двери, с полузастенчивою улыбкою и птичкою в руках. Андрей Иванович поспешил отворить перед нею дверь, и она вошла, немного красная от непривычки ещё принимать услуги.
- Благодарю вас... - сказала она не совсем слышно.
- Катерина, вот кузина твоя... - начала было Настасья Николаевна.
- Тётушка, предоставьте нам самим познакомиться, - перебила её Юлия Тимофеевна и очень ласково взяла кузину за обе руки.
- Прежде, чем говорить с вами, на вас надобно насмотреться, кузина, - сказала она. - Но, женщины, мы сумеем сделать то и другое вместе. Однако ж, я ещё не видала ваших глаз, - взгляните на меня, кузина, и скажите, зачем у вас воробей в руке?
Обе кузины встретились молодыми глазами и рассмеялись.
- Я нашла его под деревом и взяла.
- Молоденького воробья? И вы, вероятно, полагали, кузина, что это соловей?
- Немного.
Милое полупризнание это и за ним взгляд и улыбка совершенно познакомили двоюродных сестёр.
- А я вас помню, - отнеслась Катерина к Андрею Ивановичу, с грациозностью несмелого ребёнка, желающего приласкаться.
На нее именно надо было насмотреться. В изящной простоте совершенно белого, аристократического наряда, с откинутыми крупными локонами на молодую шейку и держа в руках птичку, она вселяла в душу радость своею тихою, пленительною и полузастенчивою улыбкою. Что-то невыразимо чистое, как бы сходило на неё от красоты её прекрасного лба... Наконец эта нежность тёмно-синих, широко открытых глаз и зоркая ясность молодого взгляда... так что Настасья Николаевна имела полное право сказать с гордостью: «Катерина не дурна!».
- Поди сюда, Катерина, ближе ко мне... - проговорила она и осторожно высвободила у дочери из локона сучок груши с тремя зелёными листьями, картинно запутавшийся ей сзади в волосы и оттянувший один пышный локон почти до пояса.
Не сделав по этому случаю никакого замечания и отпустив от себя дочь словом: «Довольно», Настасья Николаевна положила грушевой сучок на стол и слегка позвонила.
- Щипцы. Подвить локоны Катерине Григорьевне и мне одеваться, - приказала она вошедшей девушке. - Андрей Иваныч, о лошадях распорядитесь... а вы, Катерина, думаете с собою взять в гости свою птичку, или что с нею располагаете делать?
- Мама, я не знаю, - отвечал смущённый ребёнок. - Она умрёт... Мне хотелось бы, чтоб она жива была.
- В таком случае, - отвечала Настасья Николаевна, - я советую тебе поручить птичку Андрею Иванычу. Она ещё очень мала, и её надобно возвратить в гнездо, из которого, по всей вероятности, она упала.
- Да, матушка, Катерина Григорьевна, - говорил Андрей Иваныч, кланяясь и протягивая руку. - Пожалуйте мне, и не извольте уж беспокоиться: всё будет хорошо! Я даже вам угадаю как раз, где вы изволили птичку-то взять: под старой грушею, как вот от беседки идти. Там в дупле их сотни водятся.
- Вы её туда отнесёте? - спросила не твёрдо Катерина.
- Уже не извольте беспокоиться. Пожалуйте только, матушка, в мои руки... Я вот сейчас иду распорядиться о лошадях.
И выманив таким образом у милой институтки, как у малого ребёнка, птичку, Андрей Иванович, не останавливаясь, понёс её, сопровождаемый внимательным взглядом Катерины.
- Одеваться мне! - торжественно повторила Настасья Николаевна, и вслед за тем удалилась в свою уборную.
Вошла девушка в чистейшем переднике, с разогретыми щипцами; она подвила Катерине Григорьевне локоны, подобрала каждый волосок к волоску, за тем стала перед ней на колена и расправила каждую складочку, малейший, чуть зажавшийся рубчик её белого платья. Отошедши к дверям, девушка ещё постояла, посмотрела издали: точно ли всё в должном порядке, и удалилась.
Кузины остались одни.
Они ушли походить в прохладный, полутёмный зал, с цветами и опущенными маркизами.
- Как здесь хорошо!.. - сказала, с чувством живого удовольствия, Катерина.
- Очень пустынно: я не люблю так, - отвечала Юлия Тимофеевна. - У Марьи Львовны теперь уже все съехались... Сколько нового ждёт тебя, Катишь!
- Да, много нового, - задумчиво подтвердила молоденькая институтка. - И много там бывает, кузина?
- Все.
- Ах, лучше, если бы не было никого!
- Какая ты удивительная дикарка, Катерина! - сказала Юлия Тимофеевна. - Ma tante прекрасно поступает, что прямо вывозит тебя.
И за тем, посылая рукою кокетливый поцелуй, она добавила:
- Вы слишком милы, кузина, чтобы оставлять вас блуждать по тёмным залам... а в утешенье вам могу сказать, что вы, между прочим, увидите там одно, очень замечательное лицо.
- Кого это, кузина?
Юлия Тимофеевна взглянула на дверь.
- Михайла Ивановича Богомолова, моего самого близкого соседа.
- И вы мне скажете, кузина, что в нём замечательного? - проговорила, с несмелым любопытством, молодая Катерина.
- Замечательного? - повторила Юлия Тимофеевна, невольно возвращаясь к предмету своего разговора. - Во-первых, он сам больше всего, а потом одна история, довольно большая.
- Вы мне расскажете её, кузина?
- Нет, дитя моё! - сказала Юлия Тимофеевна. - Тебе ещё рано знать.
- Voila... Зачем же меня взяли из института?.. Нет, вы скажете! - говорила Катерина, ласкаясь к кузине, со взглядом любопытствующей женщины, и в то же время, как нежный ребёнок, приклонив к ней свою молодую головку и осыпав ей всё плечо своими густыми, тёмно-русыми локонами.
- Как ты настойчива, Катишь: я не подозревала, - защищалась Юлия Тимофеевна. - Что я могу тебе сказать, друг мой? Тётушка услышит... История тут большая. Представь себе прекрасного мужчину, как только можешь вообразить, и им овладела недостойная, во всех отношениях, женщина.
- Как это овладела? - спросила институтка. - Он женат на ней?
- Нет, она чужая жена.
- И он её любит! - сказала Катерина, закрывая себя лицо обеими руками и, покраснев, отошла на несколько шагов в сторону... - Он не хороший человек.
- Ну, нет! очень хороший... - говорила Юлия Тимофеевна. - В том всё и дело, милая, что я не верю - чтобы он любил эту женщину. Он не может её любить; а между тем он не оставляет её...
- Он не хороший человек! - повторила Катерина, склоняясь головою над цветами, которые дышали чистым ароматом в её чистое, молодое лицо.
Но продолжать разговора нельзя было. По гостиной слышались шаги Настасьи Николаевны, и она вошла в зал, сверкая переливами своего серо-серебристого дама.
- Мы едем; всё готово, - сказала она.
Катерине подали пастушескую шляпку: не оправившись даже перед зеркалом, она торопливо завязывала ленты и, под влиянием своего волнения, пошла по зале, не замечая того, что готова была миновать двери к выходу...
- Сюда пожалуйте-с! - указал ей ливрейный лакей.
Настасья Николаевна, поддерживаемая с обеих сторон, спускалась по парадной лестнице, отдавая хозяйственные приказания Андрею Ивановичу. Ниже, несколькими ступенями, лакей Юлии Тимофеевны едва успевал следовать за её живым, порывистым стремлением, и, в отдалении, над всеми, рисовалась лёгкая белая фигура молодой девушки, которая с грациозной медлительностию переступала с ступени на ступень...
Дамы сели в одну карету. Великолепной масти серые лошади рванулись, и экипаж понёсся зелёным просёлком, рея между поспевающими хлебами.
Воспользуясь беспредметною степною дорогою, можно было бы теперь объяснить некоторые обстоятельства, заявленные в начале этой истории, но вряд ли это будет необходимо: толки, например, о Михайле Иваныче, были обыкновенные соседские толки, с тою единственно разницею, что обо всём этом толковали, толковали, и наконец уж перестали, и только Юлия Тимофеевна, с небольшим год как вышедшая замуж, заинтересовалась своим соседом и подняла с новою силою - старую историю, к которой, надобно сказать, и все прочие обращались очень охотно, может быть, потому что случай представлялся необыкновенный. В нашей провинциальной деревенской жизни, слыхано ли было что-нибудь подобное тому, о чём говорил старик-управляющий и говорил совершенно верно: Полковник... чужая жена... почти пятнадцать лет!.. Недоумение сменялось нравственным ужасом; ужас уступал место новому недоумению. Но что более всего было необычайно в этом необычайном случае, так это полное спокойствие участвующих в нём лиц. Ничто, казалось, ни внутри, ни извне, не могло потревожить, или в чём-либо изменить их отношений, а давность времени приучила даже самое общество, и сделала его, если не снисходительным, то достаточно равнодушным.
Женщина, о которой здесь идёт речь, ни каким образом не принадлежала к соседственному кругу Настасьи Николаевны, и только иногда, в церкви, она проходила перед ним, шумя своим нарядом и возбуждая то холодное презрение, которое не глядит и не видит, хотя в то же время не мешает дамам разбирать впоследствии все малейшие статьи туалета. Сам же Полковник, напротив, был слишком видным звеном в аристократической соседственности. Несмотря на это, однако, первое время едва ли бы и его стали принимать; но он сам не домогался того: служил сначала на Кавказе, жил потом уединённо здесь, покупал себе имение, ездил в другие свои имения в соседственной губернии; оставался там довольно надолго и опять возвращался, когда начинали поговаривать уже о разрыве - о Калипсо, оставленной велемудрым Уллисом.
По временам, полковник стал появляться в обществе, но это нимало не было домогательством с его стороны; а прямым, естественным следствием соседственных отношений. И как он бывал ещё не везде и притом не всегда, из этого вышло то, что дома, которые посещал он, стали вменять себе это в некоторое отличие и принимать полковника, как нельзя лучше. Впрочем, он примкнул себя совершенно к мужскому обществу, и у дам, кто бы они ни были, не бывал - в том числе и у Настасьи Николаевны, так как она была вдова, и единственный сын её находился на службе. Мужчины, с своей стороны, охотно посещали Михайла Ивановича, но или по снисходительности, или по уважительному чувству скромности, только все они, подобно супругу Юлии Тимофеевны, не сообщали ничего, или почти ничего, так что домик, чуть мелькавший в садовой тени и обозначавшийся по углам пирамидальными тополями, оставался сокровенным, как Изида.
Пробовали приподнять этот покров с другой стороны, но и тут без успеха.
У так называемой «стряпчихи», тоже образовался свой кружок из мелкопоместных помещиков и помещиц, которые не считали себя в праве быть слишком щекотливыми в отношении такой соседки, которая так охотно их угощала; но сколько бы они не оставались у неё, какое бы угощение не происходило - никогда однако не видали кончика сапога полковника.
Карета неслась со всею быстротою шести прекрасных лошадей, грызших удила и весёлым фырканьем предсказывавших, что гостям будут рады. Едва успела в зелёной луговине сверкнуть маловодная степная речка, как карета уже пронеслась по её дребезжащему мостику, на полных рысях поднялась в гору, и рощею саженных сосен с примесью берёз, по аллее, понеслась к виднеющемуся дому, врезываясь в песок, и широким следом вносясь под перестил подъезда, где четыре лакея с салфетками в руках показались навстречу.
У Марьи Львовны уже обедали.
- Жюли, дай руку Катерине...
И за Настасьей Николаевною, вступавшей в залу, наполненную гостями, цветами, предшествуемой маленькою тревогою её нежданного прибытия, шумом отодвигающихся стульев и восклицаниями хозяйки, входила смеющаяся Юлия Тимофеевна, об руку с своей кузиною, которая, в противоположность ей, была несколько бледна и решительно не улыбалась.
- Я виновата! Мы несколько опоздали к вам, уважаемая Марья Львовна. Но судите сами: только вчера я с дороги; кажется, ещё слышу звон московских колоколов в ушах. Но упустить такой прекрасный, приятный для нас всех день и не представить вам свою Катерину - я не могла, - говорила Настасья Николаевна.
Хозяйка, очень милая и любезная, благодарила, но она не обладала достоинством спокойной величавости Настасьи Николаевны и, видимо, была суетлива и озабочена, как ей поместить за стол прибывших гостей. Она подвигала свой собственный прибор на край, чтобы освободить несколько мест.
- Не беспокойтесь, друг мой, Марья Львовна, мы, как опоздавшие, по справедливости, заслуживаем наказания за наше промедление, и вы нас посадите за особый маленький стол, в пример другим и в наше собственное научение. Нет, пожалуйста! успокойте нашу совесть, и моей институтке это будет очень милым напоминанием их исправительных маленьких обедов, прошу вас.
Таким образом, довольно неприятное положение хозяйки было устранено с самой непринуждённой любезностью.
Менее, чем в пять минут, маленький стол был накрыт и поставлен в верхнем конце большого стола, от правой руки хозяйки.
- Как весело! Мы наказанные! - восклицала Юлия Тимофеевна, прислушиваясь в то же время к тому, что говорил ей Василий Фёдорович, который встал, чтобы принять жену и остался за маленьким столиком, изъявляя уважение тётушке и знакомясь с новой своей кузиною.
- Юлия Тимофеевна! - отнёсся с конца стола один из молодых людей.
- А как вы можете говорить с наказанными? Кузина, друг мой! что следует тому, кто от большого стола заговорит с наказанными за маленьким?
- Он подвергается тому же самому наказанию, - отвечала с маленькою застенчивостью, улыбаясь, Катерина.
- Слышите, Николай Сергеевич, пожалуйте.
Николай Сергеевич весело бросил салфетку и явился у маленького стола. Как оставалось одно место возле Катерины, то он поклонился ей, прося позволения разделить с ней тяжёлый гнёт общего наказания.
Это очень оживило обед, который несколько приостановился за большим столом, пока первые кушанья подавали на маленький.
Взгляды, весёлый смех, коротенькие переговоры из двух, трёх слов и большая доля внимательности хозяйки были обращены к маленькому столу. Но Юлию Тимофеевну будто не совсем это удовлетворяло. Она понемногу наклонялась вперёд и, казалось, не прочь была уловить чей-то взгляд; но не  успевая, вероятно, в ожидаемом, откидывалась на спинку стула и продолжала весело шутить, смеясь и рассыпая свои милые слова, и вводя в разговор Катерину.
Обед окончился часу в осьмом прекрасного летнего вечера. Группы гуляющих рассыпались между цветниками и по затейливому лабиринту старинного сада. Но некоторые дамы почтенных лет, (в том числе и Настасья Николаевна), заняли места на балконе, и за чашкой кофе говорили не столько между собою, сколько с теми лицами, которые проходили в сад и прежде, чем спускались с ступеней балкона, вменяли себе в непременный долг, по тому или другому случаю, остановиться здесь и сказать несколько приветственных, уважительных слов, или хотя ограничиться лёгким спросом о здоровье. После чего, можно было заметить, что все лица проворно сходили с балкона и направлялись в ту или другую сторону, поскорее с глаз почтенного заседания, которое как бы приняло на себя обязанность хранить вход под зелёные кущи сада, дозволяя выкупать его маленькой лестью.
После многих других, в дверях из гостиной, показался, наконец, мужчина прекрасного роста, с благородной осанкой, который, взглянув, молча склонил голову перед Настасьей Николаевною и, не останавливаясь, проходил балкон.
- Михаил Иванович! - произнесла та.
- Вам угодно меня? - спросил он, повернувшись.
- Да! как хозяйка, я имела в виду поблагодарить вас за одолжение, которое вы оказали моему управляющему, и хоть недавно ещё приехала, однако он успел уже сообщить мне, - произнесла Настасья Николаевна, с своей величавой, естественной важностью.
- Это, вероятно, насчёт той маленькой покупки?
- Да, точно.
Михаил Иванович поклонился и вежливо возразил, что это решительно не стоит благодарности, тем более, что порода стад испанской овцы Настасьи Николаевны не уступает ни в чём какой-либо другой породе и, если управляющий покупал у него, то, вероятно, по известному хозяевам, ревнивому чувству, заставляющему полагать, что у другого лучше.
- Оно может быть, - согласилась Настасья Николаевна. - Я не специалистка в этом деле, по тем не менее, всё-таки благодарю вас.
Михаил Иванович, молча, отвечал на это поклоном и принял чашку у Настасьи Николаевны.
- Но я задержала вас. Вы шли насладиться вечером.
- За картами, - сказал Богомолов. - Мы, играющие, избрали себе место в уединённой беседке, и товарищи ждут меня.
Затем, он слегка поклонился всем, и неторопливыми шагами направился по прямой, широкой аллее, и долго ещё можно было следить, как шёл он, одинокий, по залитой солнцем аллее.
Марья Львовна говорила, что она не бал даёт, а устраивает летний деревенский вечер, и вечер сам по себе был очень хорош; а с уменьем и охотою доброй хозяйки, вышел как нельзя лучше.
Чтобы избавить своих гостей от неизбежной духоты, Марья Львовна очень остроумно придумала для танцев другое место. К саду у ней примыкали великолепные остатки дубового леса. Матёрые деревья, стоя по одиночке и как бы клич кликая, простирали друг к другу ветви, и вот под этим-то вековым осененьем устроили простой помост, выгладили его, вы-лощили. Сама Марья Львовна пробовала танцовать на нём. Ей непременно хотелось дать своей площадке правильный вид квадрата, и чтоб на всех четырёх углах стояло по дубу, а в средине пятый, и для этого пало несколько питомцев столетий.
Когда достаточно стемнела окрестность и потухли тихие окраины голубого неба, - Марья Львовна пригласила гостей в свой импровизированный вокзал, а чтобы придать площадке более светозарности, окружающая её местность была слабо освещена. Развешанные по ветвям деревьев фонари, мерцая в густоте листьев, мало проливали света, и гостям, выходившим прямо из полумрака темнеющейся массы деревьев, представлялось неожиданное явление: четыре по углам дуба, густо осыпанные у своих корней плошками, по всему стволу были увиты гирляндами огней; во мхе и наростах, тёмная кора дубов казалась пламенеющею. Огневые гирлянды, дойдя до ветвей, рассыпались по всем направлениям и блестели, как брызгами, сверкающими огоньками. Но вся красота и эффект освещения соединены были ещё более на главном среднем дубе. Превышая других ростом и широким разметом ветвей, обвешанный по всем сучкам разноцветными китайскими фонариками, он казался обременённым какими-то дивными, золотившимися плодами и, в полном смысле этого выражения, горел, не сгорая. Между тем, недалеко стоящие группы деревьев, лесные кусты и тепличные растения, вынесенные к площадке, перехватывали свет, и за живой зелёной оградой их тотчас вставал полумрак и наводил лёгкие тени. Добрая Марья Львовна позаботилась, чтобы везде, на свету и в тени, были разостланы ковры, расставлены козетки, кушетки. Прямо перед середним дубом, в расстоянии нескольких саженей от площадки, был раскинут пёстрый намёт со всем убранством парадной гостиной. Далее потом, как бы заканчивая всю эту картину общей светлой чертою, пылали в отдалении костры, и их неровный, сверкающий блеск, обставленный толпами собравшегося народа, составлял чудную кайму, с фантастическим узором тёмных, мелькающих групп; а ниже, по косогору, языки от пламени отражались в зеркальной поверхности широкого пруда.
Праздник был особенно хорош для дам, потому что в тихой, млеющей прозрачности ночи, под светозарными деревьями и в тёмном, широком контуре обступающей издали мглы и понависших ветвей леса, они казались чрезвычайно лёгкими и грациозными. Юлия Тимофеевна, сменив свой богатый шёлковый наряд на белое, прозрачное платье и с красными маками в волосах, была настоящею шаловливой, прихотливою феей или белокрылой бабочкою, носившеюся вокруг огней. На молодой головке Катерины венцом блистали и благоухали белые розы.
Было уже за полночь. Катерина стояла под деревом. Она отдыхала одна в близкой от света полутени и, ища более прохлады, поворотила лицо к стороне леса.
- Жюли, ma cousine! вы ко мне идёте? - проговорила она.
Не отвечая прямо ни слова, Юлия Тимофеевна бросила в Катерину каким-то цветком, весело говоря:
- Лови!
Цветок пролетел мимо и упал в кусты.
- Я рада, что тебя встретила, - сказала Юлия Тимофеевна. - Что ты здесь делаешь в уединении, мечтаешь?
- Не знаю, кузина! - отвечала институтка. - Я будто отдыхаю от какого-то непонятного мне счастья.
- Это счастье - твой первый бал, Катишь! И точно, ты счастливее многих: твой бал очень хорош - поздравляю тебя, - сказала Юлия Тимофеевна, и с живой грацией своих движений провела рукою по волосам Катерины.
- Однако же твои розы завяли, - сказала она. - Тебе надобно переменить их... Вон куст белых роз. Мы возьмём с него дань свежими цветами.
Кузины живо отделились от группы деревьев и одна за другою понеслись, как бабочки, к свету.
- А вот и зеркало тут поставлено в ветвях, как это хорошо... Вы ma belle cousine, можете поверить своими глазами, достало ли у меня столько же искусства убрать вам голову розами, сколько исколоть себе руки шипами? - говорила важным, торжественным голосом Юлия Тимофеевна; а Катерина стояла пред нею, склонясь на одно колено и отдавая ей свою милую головку в полное распоряжение.
- Не надобно, кузина! я верю вашим глазам более, нежели собственным - более, чем всем зеркалам! - отвечала она весело, поднимаясь с колен и целуя на лету свою кузину... - А где, вы говорили, зеркало?
Живо полуоборотясь, чтобы найти его, Катерина стала прямо перед старинным, овальной формы, зеркалом в золочёной раме, которое было удивительно хорошо обвешано тонкими, свислыми ветвями плакучих берёз.
- О, ma cousine! дайте мне сюда вашу руку, чтобы я точно поверила, что это не сон, что я вижу себя не в волшебное зеркало! - говорила Катерина, беря за руку кузину. - Посмотрите сюда, взгляните, кузина: в зеркало смотрится луна и сияет мне в нём! Вместе с своим лицом я вижу звёзды там... Oh, ma cousine! - могла она только договорить.
- Да, это очень мило! - подтвердила Юлия Тимофеевна, поправляя свои красные маки. - Ты ещё будешь танцовать?
- Не знаю, кузина. В эту минуту я даже танцовать не хочу. Но... - заботливо сказала Катерина... - что же я сделаю с своими розами?
- С какими розами?
- С моими бедными, завядшими розами.
- Вот вопрос! Разумеется, оставь их здесь; для этого места очень достаточно.
- Бросить мои розы, чтобы их затоптали, истёрли под ногами! нет, кузина, я не согласна.
- Chere amie, Катерина, ты уже вышла из института, - заметила Юлия Тимофеевна.
- Ах, ma cousine! Как вам сказать? Поймите меня, - возразила та, - сами вы говорите, что это первый мой бал и что  в нём есть что-то дорогое... И это мои первые розы, первый венок, который был на моей голове, и он завял на моих волосах... Кузина! я слышала запах этих роз вместе со всем тем, что я видела и слышала впервые... В этом есть что-то такое, кузина, что я не оставлю своих роз, не дам, чтобы их истоптали...
- Помилуй! Что же ты с ними будешь делать? - сказала Юлия Тимофеевна.
- Что-нибудь, кузина. Когда я вон смотрю на этот костёр, который пылает там, в отдалении, мне представляется, как древние сожигали то, что они любили, и потом хранили пепел своих милых.
- Прекрасно! ты мне отвечаешь свой урок des coutumes des anciens, - сказала Юлия Тимофеевна. - Allons, ma cousine! Нельзя же тебе одной отправиться к кострам, чтобы совершить там всесожжение твоих роз.
- А почему нельзя?
- У этой девочки бездна решимости! - подумала про себя Юлия Тимофеевна.
- Жюли, ma cousine! - просила милым ласкающим голосом Катерина. - Я знаю: мне не позволят, чтобы я держала при себе эти розы, я не могу с ними явиться к обществу, кузина, далеко ли здесь? Вы очень легки, я тоже не устала: мы перебежим туда в несколько минут; нас не заметят. Я только брошу в огонь розы, и потом мы прямо назад.
- А пепел?
Катерина улыбнулась улыбке Юлии Тимофеевны.
- Я уже останусь без пепла, - сказала она.
Юлия Тимофеевна засмеялась звонким, льющимся смехом, и нельзя сказать, чтобы ей не нравилось предложение прогуляться к кострам, сделать то, чего другие не делали. Но она, как хорошенькая женщина, привыкла, чтобы её просили даже о том, чего она сама от души желает.
- Нет, - сказала она, - нельзя.
- Нельзя, кузина? Какие вы!.. Ну, вон пруд ближе, - пойдёмте к пруду. Я брошу свой венок в воду, как Офелия.
- Скажите! институтки знают про Офелию... К пруду тем больше нельзя, Катерина.
- Когда вам нельзя, кузина, то мне можно. Прощайте!
- Катерина! - сказала Юлия Тимофеевна, удерживая её за руку. - Ты смела, как мальчик.
- Простите меня, ma cousine! Вы не хотели исполнить мою просьбу, и я не имею права принудить вас, а также и вы... - не договорила Катерина.
Тёмные, голубые глаза её блистали.
- О, да мы - огонь! на нас только подуй... Но ты, Катрин, ошибаешься. Я сама хотела идти с тобою; но надобно было подумать. Нельзя же нам, двум дамам, перебраться так далеко через луг, где не гуляет никто... Но теперь вот что? Где мой муж? Я его всё время не вижу... - говорила Юлия Тимофеевна и внимательно смотрела по сторонам.
- Что за лица бродяг! - продолжала она. - Ни к одному отнестись не хочется. Пойдём, моя Катишь. Если не найдём Васи, мы поищем кого-нибудь другого.
Кузины промелькнули за деревья.
- Как здесь свежо и хорошо дышать после ярких огней... - сказала Катерина. - К нам кто-то идёт навстречу, - прибавила она.
- Минуйте нас! - воззвала Юлия Тимофеевна с той шутливой свободою, на которую давали право общее знакомство и соседство со всяким, кто бы здесь ни встретился. - Минуйте нас, кто бы вы ни были! Мы два лёгкие призрака Дантова чистилища, несущиеся к светлым пределам блаженных духов... Постойте, однако же, Семён Андреевич! - сказала Юлия Тимофеевна. - Ответьте на вопрос блуждающей души: не видали ли вы её мужа?
- О, прекрасная душа! - (отвечал Семён Андреич), - в своём блуждающем полёте по сферам небесным, утратившая мужа, откуда, полагаешь ты, иду я, чтобы мог подать тебе весть о нём?
Юлия Тимофеевна не думала оставаться в долгу.
- Если бы я глядела на лицо твоё, о спрашивающий странник! - живо начала она. - Я бы сказала своей юной подруге: ад посылает к нам выходца. Но я думаю о милом супруге, - продолжала она с умильной гримаской, - и готова спросить тебя: не от врат ли ты светлого рая, чтобы мог передать мне известие о нём?
- Ошибаешься, светлая душа!.. Низко кланяюсь тебе и твоей светозарной подруге и могу сказать, что или я не был во вратах небесного рая, или супруг твой возлюбленный не бывал в них - только мы с ним не встречались нигде.
- Первое вернее последнего... - сказала Юлия Тимофеевна. - Отправляйтесь же, Семён Андреич, своею дорогою. Вы нам больше не нужны.
- Это ужасная жестокость, - сказал Семён Андреич. - Позвольте хотя издали стремиться по следам вашим.
- Мы, лёгкие духи, которые не оставляют за собою следов, - живо ответила Юлия Тимофеевна и пошла далее...
- Знаешь, Катерина, кого бы нам было хорошо встретить, - сказала она, - Михайла Ивановича!
- Это того?... - не твёрдо спросила Катерина. - Я не хочу, кузина.
- Позволь тебе заметить по дружбе, Катишь: что ты ещё сама не знаешь, чего хочешь и чего не хочешь.
- По крайней мере, я не хочу видеть неприятного лица.
- А ты полагаешь, что у него неприятное лицо... о! о!
Эти восклицания могли столько же относиться к мысли Юлии Тимофеевны, столько и к виду, который представился вдруг.
На пруде, с подсветом ловили рыбу. Кто-то из любителей, пользуясь свободою, которую предоставила своим гостям Марья Львовна, позволил себе - скинуть бальный фраке и явиться пловцом на тихой поверхности пруда. С ним был старик крестьянин в белой, простой сорочке и тоже с белой, как лунь, бородой, которая, кажется, наклонись он немного, черкнула бы воду; но они оба стояли: старике правил веслом, а любитель держал наготове острогу. Огонь, на передовой части лодки, освещал их красным пламенем, и в то же время яркое, в темноте, пятно его, широко расходилось в волнующемся отражении пруда. Скользящая и тихо идущая лодка, чуть заметными переменами весла, вся выплывала на виде своей багрово-освещённой кормою, и две человеческие фигуры явственно рисовались на ней: одна - как бы белеющийся призрак, другая с энергическим движением приподнятого удара...
Надобно было поразиться этою картиною так неожиданно, как увидели её наши дамы, чтобы испытать силу её фантастического впечатления.
Но Юлия Тимофеевна недолго оставалось в поэтическом созерцании; глаза её различали другое.
- Вот он! - сказала она шёпотом Катерине.
Та и сама ещё прежде заметила в затишье кустов стол, вокруг которого сидело четверо мужчин. Пестревшие по траве карты явственно указывали на их занятие. Впрочем, они уже не играли, и между ними шёл расчёт. Ближе к ним сидел вполоборота, несколько задумчиво или лениво, мужчина, который поддерживал правою рукою белокурую голову; а левою, в бальной перчатке, отсчитывал высыпанное перед собою золото. Он подвигал по столу червонцы, не говоря ни слова, и другие тоже молчали...
Юлия Тимофеевна выступила наконец на свет и произвела живое движение между игроками. Здесь были брат и дядя Марьи Львовны; но Михаил Иванович последний мог заметить её, и только потому, что товарищи его встали. Он оборотился и, поднимаясь во весь свой прекрасный рост, почтительно наклонил голову и, ещё не говоря ни слова, подал свой стул Юлии Тимофеевне... Здесь только Богомолов увидел Катерину, которая оставалась несколько в тени: её зоркий, открытый взгляд повстречал его.
Оттого ли, что перед этим Катерина смотрела на яркое пламя, но только лицо Богомолова показалось ей бледно и молодо, как у юноши. Довольно длинные, прекрасные своей густотою и белокурым цветом волосы, должно полагать, несколько подвитые, в течение ночи пораспустились и мягко льнули к вискам. Он провёл рукою по лбу, чтобы откинуть их. Какая-то мужественная, невыдаваемая печаль, как тонкая мгла, казалось, лежала на лице его. Он был горд в своей позе и совершенно кроток и благороден в мягком взгляде голубых глаз.
Катерина не умела совладать с своим любопытством, и настойчивая наблюдательность её едва не смутила Полковника. Он подвинул ей одной рукою стул и, держась за его спинку, отвёл лицо в сторону.
Юлия Тимофеевна, между тем, начала хвалить выбранное место, указывая на картину рыбной ловли, и перешла потом тотчас, по обыкновению же, к своему лёгкому и несколько капризному и шаловливому тону.
- Михаил Иванович, - сказала она почти с обидчивостию. - Вы так часто отнимаете у меня мужа моего, что я и теперь спрашиваю вас: где он? отдайте мне его. У нас есть маленькая цель - идти вон к тем кострам, и мы никак не отыщем своего кавалера. Блуждаем едва не во мраке, и вот нечаянно открыли вас; где мой муж и что вы с ним сделали?
- Вы обвиняете меня в таком страшном преступлении, - возразил с небольшой улыбкою Михаил Иванович, - что я не знаю, как и оправдаться, хоть в то же время уверен, что вы совершенно напрасно так мало доверяете силе вашей власти, чтобы чьё-либо соседство могло повредить ей... Впрочем, - прибавил он, - если обвинение уже в такой мере лежит на мне, я готов искупить его и прошу у вас позволения идти помогать вам в ваших розысках. Я имею честь предложить вам руку, Юлия Тимофеевна.
Эти слова были бы очень любезны, если бы что-то простое и серьёзное в тоне голоса и в прямом почтительном взгляде, не расхолаживало их.
Юлия Тимофеевна приняла руку и встала. Богомолов, с некоторой медленностию, обратился к Катерине; но она, угадывая его намерение, сказала с маленькою торопливостию: «Благодарю вас. У меня есть рука кузины».
Уходя с дамами, Михаил Иванович не оборотился даже к карточному столу и только сказал вполголоса: «Николай Львович, предоставляю вам расчесться за меня».
Первые два, три шага, Юлия Тимофеевна молчала, и потом спросила с своей обычной живостью:
- А вы проиграли, Михаил Иванович?
- Как обыкновенно, - отвечал он.
- Право? В таком случае, вы можете утешать себя известной поговоркою: кто несчастлив в игре - счастлив в любви.
В своей необдуманной болтовне, Юлия Тимофеевна не сообразила того, что, при положении Богомолова, слова её могли показаться злым намёком.
Он почти приостановился. Как бы тень прошла по его светлым глазам, и почему-то он поднял их на Катерину. Она смотрела на него своим настойчивым взглядом.
Прошла минута какого-то неопределённого молчания...
- В какую сторону вам угодно будет направить свои поиски? - сказал Богомолов.
- Знаете ли? - отвечала Юлия Тимофеевна. - Я полагаю, не лучше ли нам отправиться прямо к цели? Это дело собственно вот моей кузины.
Михаил Иванович, с безмолвным вопросом, обратился было к Катерине… Та поспешно отвечала, что она предоставляет располагать всем кузине.
- Мы ссылаемся друг на друга, - весело сказала Юлия Тимофеевна. - Теперь я сошлюсь на вас, Михаил Иванович. Как вы скажете, что лучше будет; сжечь ли на костре, или утопить в реке?
Несмотря на неопределённость и странность вопроса, Богомолов, должно быть, довольно знакомый с родом вопросов Юлии Тимофеевны, отвечал без всякой остановки:
- Сжечь лучше.
- Представьте, как я ошиблась, - заметила с маленьким лукавством Юлия Тимофеевна. - Я полагала наверное, что вы отдадите предпочтение влажной, холодной воде. Пойдёмте же к кострам.
- Нет, ma cousine! - сказала Катерина. - Я раздумала и не хочу сжигать свой венок. Я лучше пущу его на воду.
- Хорошо, - покровительственно согласилась Юлия Тимофеевна... - Вас надобно познакомить, Михаил Иванович, с тем маленьким, но важным обстоятельством, по которому мы хотели идти к кострам, а теперь поворотим к пруду... Кузина моя находится под впечатлением серьёзной минуты её первого бала. Надобно вам знать, monsieur Богомолов, что первый бал и первый свежий венок есть некоторого рода маленькая святыня для нас. Белые розы на голове у моей кузины завяли, их надобно было переменить; но как бросить первый венок? Она потребовала от меня, чтобы я шла с нею сжечь его на одном из тех пылающих костров; но, рассудив, что нельзя собрать пепла и нет урны погребсти его, мы вот идём бросить венок в воду и утопить его.
- Нет, кузина! - возразила с волнением Катерина. - Розы в воде ещё процветут эту ночь и утро.
В голосе её была какая-то застенчивая энергия.
Когда стали подходить к пруду, она ушла на несколько шагов вперёд и, бросая цветы на воду, сказала: «Прощай, мой венок!» с такой простотою и откровенностью, как бы она была одна, или позади её стояли институтки, а не насмешливая кузина с наблюдающим полковником.
Юлия Тимофеевна, опираясь на руку Михаила Ивановича, тоже стала на самом краю берега и, наклоняясь вперёд, начала присматриваться к лодке, которая то мелькала, то скрывалась за камышами. Катерина находилась шагах в двух от них; сложив по-институтски свои нежные руки, она смотрела на уплывающий венок. Юлия Тимофеевна скоро отняла свой усталый взгляд от лодки и сказала с томностью:
- Катерина, чтобы не плыть твоему венку одному, я пущу за ним свои алые маки... Михаил Иванович! я устала, не подниму руки, возьмите у меня из волос мои снотворные цветы.
Как бы исполнил это поручение Михаил Иванович, к сожалению, нельзя было узнать, потому что Катерина почти с мольбою протянула свои руки:
- Ах, ma cousine! - сказала она. - Не грех ли вам? Вы так беспокоились убирать мне голову и не хотите, чтобы я, в свою очередь, оказала вам такую маленькую услугу...
И она, с живейшей готовностию, начала вынимать из волос Юлии Тимофеевны маки и бросать их на воду.
Не знаю, с улыбкою, или без неё, Богомолов отступил на два шага, давая Катерине свободу действовать. Но что милее всего в этом случае было, так это то, что Юлия Тимофеевна осталась верна своей весёлости и не рассердилась, не смутилась маленькой неудачей, а смеялась внутренно.
- Merci, добрая Катерина, - сказала она, и вскоре все отправились в обратный путь, который был лёгок и весел для Катерины. Она уходила на несколько шагов вперёд и, выйдя на высоту зелёного уступа, всем живым, впечатлительным чувством молодости отдавалась прекрасному влиянию широкой картины леса, из которого звучала музыка, и наконец этой полуозарённой вокруг ночи, с такой глубокой синевой небесной, чуть-чуть мерцающей звёздами!
Можно наверное сказать, что первые глаза, увидевшие наших дам и Богомолова, при их приближении к площадке, были глаза Настасьи Николаевны. Она пристально остановила их на дочери и, поверив её ясное и светлое радостью выраженье лица, спокойным кивком головы подозвала её к себе.
Слегка поправляя ей что-то в волосах, Настасья Николаевна заметила просто, без любопытства:
- Ты мне скажешь, Катерина, где ты это была?
- О, да, мама! После, теперь долго, - отвечала Катерина и поспешила к танцующим.
Настасья Николаевна, впрочем, уехала, не оставшись ужинать. Она не хотела, чтобы брезжущий день тускло осветил усталые глаза и побледневшие щёчки дочери.

*

Невозможно было более доставлять удобств, чем доставляла их дочери Настасья Николаевна. Она имела свою отдельную прислугу. Красивый мезонин в три комнаты был собственно отделан для неё. За стулом её, когда обедали, стоял маленький жокей. Лучшие цветы из оранжереи выставлены были на её балконе. У Катерины был красивый зелёный попугай. Ей готовили под верх лёгкую, живую, хорошенькую лошадку, Леди. Андрею Ивановичу приказано было - каждое первое число месяца подавать Катерине Григорьевне известную сумму денег на её мелкие, неопределённые расходы, и в этой сумме никогда отчёта не спрашивалось.
Но ещё лучше этой внешней обстановки была свобода, которою пользоваться предоставлено было Катерине. Она могла уходить в сад, гулять неопределённое время, возвращаться в свои комнаты, быть в гостиной, делать что ей угодно. Приезжали гости, и это никаким образом не стесняло её.
У Настасьи Николаевны была ангажированная чета Французов, получавшая очень хорошее жалованье и которой вся обязанность состояла в том, что с последним ударом одиннадцати часов, мосье де-Соль, во фраке и в перчатках, должен был находиться в зале (сидеть, или ходить, это предоставлялось на его волю); а мадам де-Соль занимала место в гостиной, и в таком порядке они должны были быть готовы принимать гостей, кто бы ни приехал. Мосье де-Соль, с французскою предупредительностию, встречал на пороге дам и, расшаркиваясь, провожал их в гостиную. Там, сообща с супругой, они осыпали гостей всеми видами и приёмами своей национальной любезности, пока Настасья Николаевна, не окончившая туалета или занятая чем-либо, могла, не стесняя себя, выйти в гостиную.
Собственно на Катерине, поэтому, не лежало никакой заботы о приёме гостей. Если она была в саду, или на верху у себя, лакей обыкновенно приходил доложить ей, что вот, такие-то и такие-то изволили пожаловать, и угодно было ей, она сейчас видела своих гостей, а нет, она являлась к обеду, в лёгком вечернем платье, с новоподвитыми локонами, с свежими цветами в волосах и ещё с более свежею улыбкою. Несмотря однако на такую свободу, Настасья Николаевна аккуратно, во все часы дня, знала, что делает её дочь, с той самой поры, как она проснётся и когда придут доложить, что Катерина Григорьевна в постели. При таких отношениях, Катерине, казалось, недоставало нежной ласки матери, расточительной на милые слова, но точно ли чувство это было таково на самом деле? Когда она с утренним поцелуем входила к матери и та, оборачиваясь, подставляла ей щёку под розовые губки, - ты здорова, Катерина? - спрашивала Настасья Николаевна, поднося ей свою белую руку ко лбу, и это потому только, что светлый взор её дочери как бы показался ей не совсем светел... Вообще, чувством величавого достоинства окружена была Катерина, и она была грациозна в этой атмосфере.
Положение её в обществе было тоже прекрасно. Она являлась в нём, привлекая глаза, и ещё не возбуждая зависти. Молодые люди, столько же руководимые тактом Настасьи Николаевны, сколько и невольной данью уважения к милой, грациозной, молодой девушке, будто расступались перед ней, давали ей дорогу, не осмеливаясь ещё слишком явно и усильно преследовать её. Она проходила как бы в уединении, и свой светлый взор могла приостановить только издали на ком-нибудь... И мы знаем, на ком он остановился, направленный слишком поспешной откровенностью Юлии Тимофеевны и её неуместным посвящением молодой девушки в тайну лица, которое она должна была потом встретить в обществе.
Странною показалась Катерине эта высокая фигура, с благородным видом спокойствия и несколько гордо державшая голову и за тем просто и прямо на всё смотревшая. Катерина не могла соединить того, что она знала, с тем, что видела. Это была работа для её юной головки.
Входя в общество и ответив, по принадлежности, на все его поклоны, улыбки, слова и полуслова, она обыкновенно видела его всегда через головы других. Стоя вдали, часто один, он, казалось, во весь свой прекрасный рост, покрыт был чем-то непроницаемым. Прошло уж пять месяцев после её выхода из института. Она была выгодной невестою. Молодёжь теснее собиралась вокруг неё. Всё ей кланялось и улыбалось - кто ей самой, кто, как дочери Настасьи Николаевны, и один только этот человек стоял перед её лицом с неотразимыми голубыми глазами, не кланялся ей и не искал сказать ей ни одного слова. Катерина удивлялась, что у неё было множество знакомых, которых она вовсе не знала, и ей незнакомо было единственное лицо, о котором она могла бы себе сказать, что знает его несколько. И узнать его она ещё более допытывалась настойчиво своим молодым взглядом. Этот взгляд стал ей казаться какой-то исключительной собственностью, нераздельно принадлежавшею ей. Как бы всё прочее: улыбки, смех, свою радость и веселье отдавала она обществу, для себя хранила один этот взгляд, полный сомнения и волнения чистой молодой души, вступившей на жизненный путь, исполненный добра и зла. И это добро со злом в странной нераздельной красоте, как существует оно в мире, смотрело в лицо Катерины гордо, через головы других, тихими, завораживающими глазами. Ему, как полагали, было около тридцати пяти лет; но он казался несравненно моложе. Тонкие, чистые линии продолговатого лица, боевой рубец, гордое очертание губ и эти, покрытые тенью какой-то грусти, голубые, тихие глаза, которые поднимались на вас прямо, с спокойным достоинством, - и всё это вместе с той позорной историей, о которой знали стар и мал. Катерину невыразимо смущала эта сияющая красота, в которую облеклось зло; она жгла ей глаза. Где же добро? - готова она была спросить. «В истине, в душе человека», - отвечать ей было некому. А сама она только ещё начинала жизненный путь, на котором душа получает эти таинственные откровения...
Свадьба Николая Сергеевича назначена была на другой день Михайлова дня. Накануне, как водится, назначен был девичник. Нечего говорить, что Настасья Николаевна была в званных, и званных было множество; Юлия Тимофеевна, по случаю отсутствия мужа, тоже приехала с тёткой, хоть и в своём экипаже.
Для большей торжественности, венчанье было назначено вечером. Церковь, ярко освещённая внутри, была и снаружи иллюминована, и по всей ограде её горели плошки.
Свадебный поезд решительно мог назваться выставкою прекрасных лошадей, щёгольского вида экипажей и малоценимого искусства наших кучеров - проноситься с каретами в шесть лошадей по таким рытвинам и мосточкам на живую руку, какими только могут быть исполнены наши просёлки.
Когда стали благословлять невесту к венцу, с Авдотьей Фёдоровною сделалось так дурно, что Настасья Николаевна, принимавшая живое участие в её материнских чувствах, решилась остаться при ней, чтоб утешать её в её страхе и горе.
- Жюли, я поручаю тебе Катерину, - сказала она племяннице своим важным тоном.
- О, будьте уверены, ma tante! - отвечала та.
Катерину всё до чрезвычайности заняло в церкви. Блеск освещения, торжественно отворенные царские врата, прекрасное пение певчих, никогда не виданный ею и такой величественный обряд венчания, собор духовенства, сияющий своими светлыми ризами, и наконец, множество простого народа, который, с непокрытыми головами, теснился около единственных боковых дверей.
Как обыкновенно бывает в подобных случаях, передняя часть церкви, у алтаря, была гораздо свободнее средины, занятой совершением обряда, и Юлия Тимофеевна избрала себе место там, как более удобное для разговоров и смеху с окружавшей её молодёжью. Катерина была возле неё; но потом болтовня со всех сторон и задорный спор Семёна Андреевича надоели ей, мешая внимательно видеть и слышать всё, что занимало её. Молодые, под венцами, стояли прямо против неё. Николай Сергеевич был всегда очень не дурён; но теперь, наклонившись, с улыбкою, что-то такое тихо сказал своей невесте и, выжидая долгим взглядом её ответного, милого взгляда, был так хорош, что Катерина пожалела, зачем не взглянет на него невеста? Но когда та, взволнованная и несколько бледная, подняла свои глаза, - только не на жениха, - а на ряд сияющих образов и остановила их там с безмолвной мольбою, у Катерины сердце переполнилось чем-то неизъяснимым. Так ей самой захотелось молиться, что она почти не помнила, как она стала за колонну; потом перешла за другую, подальше от смеха и пустых слов, и очнулась только у пустого левого клироса, скрытая за колонною, одна, перед боковыми дверями в алтарь.
Но вот невеста как-то особенно с верою положила на себе крестное знамение, по лицу её как бы прошла розовая тень. Николай Сергеевич наклонился и поцеловал её.
Не зная, что всё уже окончилось, Катерина невольно вспыхнула и скрылась далее за колонну. Она долго бы оставалась там, если бы не вызвали её поднявшийся шум, восклицания, смешанный говор; толпа, наполнявшая церковь, зашевелилась и двинулась... Катерина вышла, молодых уже не было в церкви, в дверях мелькнули только белые кокарды шаферов, и затем вся сплошная масса устремилась к выходу. Юлии Тимофеевны различить нельзя было.
Катерина думала быстро перебежать отделявшее её пространство и присоединиться к последним, выходившим из церкви, кто бы они ни были. Но в эту минуту, священник, совершавший венчание, неся крест в руках и последуемый причтом, наперерез перешёл ей дорогу и, не замечая её, направлялся с важной поспешностию к боковым дверям, чтобы опередить в проезде молодых и встретить их на пороге дома со крестом и с возглашением многолетия. Певчие, смеясь и толкаясь, поспешно следовали за ним.
В дверях, навстречу им, валил народе; всё смешалось. Среди церкви, у венчального налоя, повалили подсвечник, толпы ломились в двери и из дверей. Катерина, захваченная в средину, потеряла всякую возможность идти, куда хочет: её то выдвигали вперёд к выходу, то отодвигали назад.
- Боже мой! что вы делаете! - раздалось восклицание, и Катерина в ту же минуту почувствовала пред собою простор и твёрдую руку у своей руки.
Она не упала в обморок, только потому что узнала, кому принадлежит этот голос; будь это кто-нибудь из знакомых, а не Михаил Иванович, Катерина не в состоянии бы была оказать над собою такого усилия и непременно бы лишилась чувств.
Но преодолев себя, устояв на ногах, Катерина после того уже не двигалась с места, не говорила; она, как слабый ребёнок, вся отдалась на добрую волю того, кто пришёл на помощь к ней.
Богомолов, не медля ни минуты, взял Катерину под руку и повёл её между народом, не давая толпе коснуться края её платья; бледный и молчаливый он, казалось, раздвигал народ повелительным взглядом.
Но на крыльце нужно было непременно приостановиться. Суматоха, раздающиеся внизу крики, толчки и падение по скользким от дождя ступеням, не ограждённым перилами, заставляли подумать прежде, чем решиться.
- Позвольте, - сказал Богомолов, поднимая капюшон на её голову.
Он твёрдо взглянул вперёд и прибавил:
- Вам ждать нельзя.
В самом деле, ждать было нечего. Дождь усиливался, народ, ринувшись из церкви посмотреть на свадебный поезд, посвалял плошки с ограды и растоптал их. Какая-то баба шмыгнула между лошадьми, заворотивши себе от дождя сермягу на голову - лошади в одной карете взбесились, передовые едва не перепрыгнули через ограду... Можно себе представить поднявшийся крик, энергические восклицания кучеров, перекличку форейторов, говор и суматоху...
Михаил Иванович стал бережно вести её, но далеко отстоящие одна от другой и скользкие ступени едва не заставили Катерину упасть.
- Здесь иначе нельзя, - сказал Богомолов и, охватив рукою стан Катерины, он почти снёс её по ступеням крыльца, и через площадку, быстро дошёл до колокольни, откуда был главный выход на улицу.
- Карету Вереевских! стой, карета Вереевских! - закричал Михаил Иванович звучным голосом, покрывшим говор толпы. - Поворачивай к колокольне... Живей!
В голосе Михаила Ивановича было столько повелительного, что десяток голосов подхватило: «Вереевских карета, поворачивай! Спрашивают... к колокольне, живей!». Карета подъехала.
- Отворяй! - сказал Михаил Иванович, и той же твёрдой рукою он поднял Катерину и поставил её на подножку кареты.
Между тем, легкомысленная Юлия Тимофеевна, посадивши в свою карету двух молодых людей, чтобы укрыть их от дождя, так приятно заговорилась с ними, что даже в первую минуту, когда со всех сторон понеслись крики: «Вереевских карета!» и кучер стал поворачивать, она спросила: «Ах, что это? зачем?» и только после вскрикнула: «Ах, Катерины нет!».
Катерина, бледная, как полотно, пошла в карету и почти упала на своё место.
- Вы меня совсем забыли, кузина! - сказала она.
Теперь только Юлия Тимофеевна всё вспомнила.
- Ах, тётушка!.. Катерина, друг мой! я виновата перед тобою. Я не знаю, как это случилось - прости меня! Делай со мною, что тебе угодно, только не сказывай тётушке... Я ещё обещала ей... Не говори, Катенька, душа моя! Господа! вам надобно молчать. Вам стыдно столько же, сколько мне: забыть, что с вами была дама!.. Оська!.. Михаил Иванович! - обращалась Юлия Тимофеевна ко всем... - Боже тебя сохрани, Оська!.. Я не знаю, как мне благодарить вас, Михаил Иванович!
- Не беспокойтесь, - отвечал Михаил Иванович.
- Боже мой! Катишь, милая! я просто в отчаянии... Михаил Иванович, где же вы... как вы нашли её?
- Случайно я зашёл в церковь... Однако же вам надобно торопиться; все уехали.
- Садитесь с нами! - сказала Юлия Тимофеевна, забыв даже, что в карете у неё не было места.
Но Богомолов отказался, и карета тронулась.
Надобно было много хлопот и искусства, чтобы скрыть от Настасьи Николаевны следы волненья на лице Катерины; беспорядок её костюма мог также выдать всё. Но Юлия Тимофеевна сумела взяться за дело. Торжественный приём молодых и то всеобщее внимание, которое невольно обращается на них, помогли ей незаметно провести Катерину в уединённую комнату. Там она обнимала её и целовала, стоя на коленях, и сама поправляла её туалет. У бедненькой Катерины полились истерические слёзы, понадобились капли. Юлия Тимофеевна чуть не потеряла голову; но скоро Катерина успокоилась, улыбнулась через силу, выпила стакан холодной воды и вышла в гостиную.
Ей хотелось взглянуть поскорее на своего избавителя, и, точно, она увидела его вдали, в группе мужчин. Но напрасно Катерина старалась отыскать какое-нибудь особенное чувство на бледном  лице его и в задумчивых голубых глазах; лицо это было также бледно и кротко, и носило своё обыкновенное выражение затаённой печали. Катерина всё время чувствовала нервическую, неунимавшуюся дрожь. То она холодела и бледнела, то румянец ярко вспыхивал на щеках её, и руки её горели.
Бал шёл очень весело, как бывает на большей части свадебных балов. Катерина однако же, немного танцовала; но в промежутках между танцами, она ходила с которой-нибудь из девиц об руку по зале и, смотря, как играли в карты в кабинете, видела угрюмое, задумчивое лицо.
Около полуночи танцовали мазурку. Кое-кто из игроков (в том числе Михаил Иванович), может быть, хорошо проигравшись, или так наскуча сидеть за столом, вышли в зал. Натянув одну перчатку, Богомолов стоял в самых дверях кабинета и смотрел на танцующих… Бывают в сердцах женщин минуты, когда страсть доходит до порывистой решимости, от которой занимается дух. Одна из таких минут нашла на Катерину.
Танцовали фигуру, которая давала право выбирать кавалера. Катерина, сделав свой тур, прямо перешла зал и подала руку Михаилу Ивановичу.
- Это моя благодарность, - сказала она про себя.
Все обратили внимание. Михаил Иванович никогда не танцовал. Теперь он спешил надеть другую перчатку и, подал руку Катерине. Он просто извинился, что имел дерзость заставить себя ждать; но что он никак не мог думать о получении... такой чести.
За тем, он легко и непринуждённо прошёл несколько шагов с своей дамой. Кончив, он поклонился ей очень низко.
Когда Катерина села, грудь её волновалась так сильно, как волнуется грудь воина, сходившего на приступ.
- Михаил Иванович! вы танцуете! - воскликнула Юлия Тимофеевна с таким видом, который означал: поздравляю вас. - Следующую мазурку я танцую с вами.
- Извините меня, я не танцую, - сказал Богомолов.
- Но вы сейчас танцовали с моей кузиной... Вы делаете исключения, Михаил Иванович.
- Я не считаю себя в праве делать их, Юлия Тимофеевна. Ваша кузина очень легко могла не знать: танцую ли я, или нет? Я стоял возле танцующих, и было бы с моей стороны дерзостью не принять её приглашения. Но мы с вами слишком близкие соседи, чтобы вы не знали, что я решительно не умею танцовать.
Михаил Иванович поклонился и отошёл.
Когда окончилась мазурка, Настасья Николаевна, под видом прохлады и отдохновения, завлекла Катерину в зелёный уединённый уголок, и усадив её на низеньком кресле, между прочим, заметила:
- Что это, Катерина, ты, кажется, ангажировала Михаила Ивановича? Он не знаком тебе и не был представлен?
- Мне так хотелось, мама.
Это был ответ, достойный дочери Настасьи Николаевны. И когда Катерина встала, чтобы пройти, мать не удержала её.
Возвращаясь с бала и накинув на голову тёплый капюшон, Катерина занялась разрешением многих вопросов:
По какой случайности Михаил Иванович зашёл в церковь и увидел её, когда все они уже вышли и должны были спешить уезжать? Почему он знал, что она была с Юлией Тимофеевной и так настоятельно требовал: карету Вереевских!.. И закрыв глаза рукою, Катерина будто слышала вокруг себя какие-то звуки, полные и силы и могущества.

*

Зима не застала уже Катерины в деревне. С первым санным путём Настасья Николаевна уехала в свой губернский город, а оттуда отправилась ещё далее. Сын Настасьи Николаевны находился с полком в одной из при-Московских губерний; собирался жениться там, просил благословения, которое мать везла ему теперь лично. Там она прожила большую часть зимы, и сын при ней женился; Катерина весело танцевала на свадьбе брата; оттуда до Москвы было недалеко... Все эти распоряжения заставляли Андрея Ивановича сильно задумываться; но деньги он высылал аккуратно, а более от него ничего не требовалось.
И только с расцветшей весною (на летний сезон, как говорила Настасья Николаевна), Катерина прибыла в деревню. Теперь она уже стала вполне светской девушкой, но вся эта блестящая жизнь и светские удовольствия не могли стереть с её лица того выраженья удивительной чистоты, той полу-застенчивой и нежной улыбки, которые придавали такую пленительную прелесть лицу молодой девушки. Соседей съехалось много, и в первый раз собрались они вместе во время храмового праздника Вознесения в Казённой Торговой Слободе, находившейся почти в центре от усадьб Настасьи Николаевны и Марьи Львовны Вереевских.
Церковь эта, построенная ещё во время татарского владычества, особенно чтилась в околодке по своей древности, и ещё более по старинной иконе Божией Матери, заступничеству Которой приписывали спасение людей христианских от нашествия лютых врагов. К этому присоединилось ещё то, что священнослужительство в церкви Вознесения переходило из рода в род. Настасья Николаевна венчалась в этой церкви, и её духовником был отец настоящего священника, дряхлый старик, уже находившийся за штатом и служивший только два раза в год: в храмовой праздник и в праздник Светлого Христова Воскресения. Поэтому Настасья Николаевна, как бы в обязанность себе поставляла ежегодно бывать на праздник Вознесения в этой церкви. От обедни, по принятому обычаю, все присутствующие приглашались к священнику на закуску, и таким образом, в тесных комнатках, сходились на четверть часа самые разнородные слои деревенского общества.
В нынешний раз Настасья Николаевна, хотя только что возвратившаяся из своего долгого и утомительного путешествия - не изменила своему обыкновению. Юлия Тимофеевна приехала, когда уже выходили из церкви. Старик священник сам приглашал всех к себе.
В маленьких комнатках было суетно и шумно. Внучки отца Афанасия, молоденькие весёлые девушки, разносили чай, и хотя никто не думал о разъединении общества, но оно само собою, по инстинкту, составило маленькие, отдельные кружки. В комнате, где была Настасья Николаевна, не было никого такого, кто бы не бывал в собственной её гостиной, а в другой комнате собрались люди, не знакомые с этим обществом. Мужчины услуживали дамам в почётной комнате, и выходили в другую покурить и выпить водки перед завтраком. Юлия Тимофеевна с Катериною, не видавшись так долго, заняли место у окна и живо разговаривали. Юлия Тимофеевна сидела на деревянном стуле, а Катерина стояла возле, играя лёгкою со-ломенною шляпкой, между там как яркое весеннее солнце играло на тёмно-русых, красиво-заплетённых волосах её. Молодая девушка, весело улыбаясь, что-то рассказывала кузине; как вдруг Юлия Тимофеевна сильно ущипнула её за руку и быстро шепнула:
- Хочешь видеть её?
- Кого?
- Да её... Вон она, стряпчиха.
Катерина невольно подняла глаза и угадала по направлению взгляда Юлии Тимофеевны, на кого та ей указывала.
Каким зорким, женским испытующим взглядом охватила эту женщину Катерина! И что же она увидела? Женщину лет под сорок, довольно полную, хотя не без вкуса, но ярко одетую, с румяными щеками и чёрными глазами, которые, действительно, были прекрасны. Но неужели же они имеют прелесть и для Богомолова? На этом вопросе более, нежели когда-либо, остановилась Катерина.
- Тебе не совсем видно, - шептала Юлия Тимофеевна. - Я сойду с места, будто пойду завтракать, а ты сядь.
Катерина села, но подняв глаза, увидела, что Михаил Иванович, наклонясь к этой женщине, что-то говорил ей. Они были далеко, но Катерина сумела явственно расслышать слова его: «Вера, ты остаёшься здесь, или едешь? Если нет, то не держи меня. Я сейчас поеду и пришлю за тобою лошадей...».
Михаил Иванович взглянул вверх, - глаза его встретились с глазами Катерины. С минуту они не могли свести их друг с друга. Нельзя передать того пыла, той краски жгучего стыда, которая охватила лицо Богомолова. Катерина отворотилась.
Вставши к окну, она закрыла себе лицо обеими руками и с минуту как будто пристально смотрела на улицу. Когда она оборотилась, Настасья Николаевна вставала, чтобы ехать и приглашала её взглядом надевать шляпку. Как охотно Катерина исполнила это! Она прошла, никого не видя, и села в карету, произнося: «Как несносно жарко!».
День этот был странный день для Катерины. В волнении, которому она не находила названия, она ушла в свой прекрасный сад, подалее в глушь, и там не раз подносила обе руки к лицу, закрывая являвшуюся перед глазами картину бледного прекрасного лица, наклонившегося к той женщине...
На другой день они должны были ехать на обед к Марье Львовне. Ночь успокоила немного волнение Катерины, и взгляд её принял выражение невозмутимой гордости и новой, обаятельной прелести. Вероятно, Катерина знала, кого она может застать на этом обеде; но проходя мимо его, когда они приехали, она не взглянула на него. Молодая девушка была, однако ж, слегка взволнована. По временам, лёгкая краска выступала на лицо её и потом пропадала; но глаза не поднимались. Она решительно не хотела видеть Богомолова. Ей было невыразимо стыдно за него, и она торопила мать уехать.
Входя из сада в маленькую гостиную, чтобы отыскать свою оставленную перчатку, Катерина увидела её на столе и стояла перед нею, не протягивая руки, безотчётно томимая непонятным замиранием сердца… Вдруг она почувствовала, - что-то жгучее будто коснулось её...
То были глаза Богомолова. Он стоял близко за окном, бледный, безмолвный, смотрел на Катерину и, казалось, говорил ей: «Что же вы не смотрите на меня?».
Катерина не помнила, как она взяла свою перчатку, и вышла ли она сама, или кто другой вывел её; только в карете она услышала, как мать ей говорила: «Ты бледна, Катерина, нездорова?».
Катерина молчала.
Дня через два надобно было быть у Юлии Тимофеевны.
- Ты желаешь навестить Жюли? - спросила у дочери Настасья Николаевна.
- Да, мама - отчего же? желаю.
- У тебя щёки бледны.
- Нет, кажется, напротив, - сказала девушка, обращая к матери вспыхнувшее лицо.
Настасья Николаевна пристально посмотрела.
- Через полчаса мы едем, - сказала она, выходя из комнаты.
Въезжая на двор к Юлии Тимофеевне, они увидели, что ей закладывают карету.
- Юлия едет куда-то, - сказала Настасья Николаевна.
- Ах, ma tante! вы приехали. Какой случай! Марья Львовна... - восклицала Юлия Тимофеевна, выбегая на крыльцо. - Катерина, душа моя! Ах, представьте... Теперь прощай наши балы!
- Что такое, Юлия? Ты несносна, моя милая.
- Марья Львовна, тётушка... Я еду к ней; поедемте и вы... Скорей карету! - закричала к кучерам Юлия Тимофеевна, хотя они не могли её слышать. - Оська!.. Тётушка! Марья Львовна умирает.
- Как умирает? - в изумлении спросила Настасья Николаевна.
- Умирает. Что-то в роде паралича, - говорила Юлия Тимофеевна. - Сегодня, тётушка... сейчас поскакали за доктором. Едемте.
- Разумеется, едем, - сказала пришедшая совершенно в себя Настасья Николаевна. - Женщина сырая, пьёт кофе... Но Катерины я не возьму с собою. Что же мы стоим на крыльце? Войдём в комнаты, Юлия, пока подадут твою карету.
- Ты остаёшься, Катерина, друг мой! - говорила Юлия Тимофеевна, надевая перед зеркалом шляпку. - Пожалуйста, будь как дома; спроси, чего тебе угодно, какого хочешь варенья. Вася должен скоро приехать из города - расскажи ему... Ах, какое несчастье! В его кабинете ты найдёшь перчатки, Маша! Журналы, всякие книги, - продолжала Юлия Тимофеевна. - Мы недолго там будем, воротимся, посмотрим только... Ах, бедная Марья Львовна!.. Если кто приедет, ты прими, Катерина... Когда Михаил Иванович прийдёт, пожалуйста, побудь с ним. Пусть он не уходит, подождёт нас.
- Едем, Юлия! - перебила Настасья Николаевна, показываясь в дверях. - Ты хотя поскучаешь, Катерина, но что делать? такова, мой друг, жизнь, что люди умирают и часто совершенно неожиданно.
Как бы в утешение в такой тяжёлой истине, она поцеловала дочь, и обе дамы уехали.
Катерина осталась одна. Едва ли не в первый раз ей приходилось быть в большом безлюдном доме одной, проходить по всем комнатам и, как в очарованном замке, не находить никого. Но напрасно Настасья Николаевна полагала, что дочь её будет скучать. Её дочь начинала любить уединение. Остаться наедине с собою, т.е. с своим сердцем, уже много значило для Катерины.
Вокруг дома были одни цветники с мелким кустарником, так как новый дом был построен более на горе; а сад шёл к низу, расстилаясь по обе стороны той самой речки, которая протекала в усадьбе Марьи Львовны. Старые дедовские пруды, хотя заросли местами осокою и кое-где покрылись островами с торчащим деревцем, но все ещё были обширны и прекрасны своей картинной запущенностию. Над ними шли аллеи огромных малороссийских тополей с зелёными и серебристыми листьями, и так густо и темно было в оставленных, мало посещаемых аллеях, что в них, как в лесу, родилось пропасть грибов и проходила одна узенькая, протоптанная дорожка.
Катерина, незаметно для неё самой, очутилась в этих местах, которые невольно поражали своею красотою. Мягкая молодая трава нежила ногу, не хуже персидского ковра. Почти шутя, Катерина дошла до ступенек к некогда бывшей пристани, в зеленой выемке берега. Там стояла лодка, подле которой брошено было весло - чего же лучше? Катерина прямо с ступенек прыгнула в лодку. Она достала весло и захотела поплыть, но лодку, поставленную довольно далеко на прибрежную отмель, нелегко было сдвинуть с места. Катерина стала усердно работать, но усилия её не подвигали дела вперёд. Неуспех, однако же, не сердил, а веселил её. «Будто я не сдвину? Нет, право сдвину», - громко говорила она себе и продолжала работать; смеясь, она бросила свою шляпку в лодку и не заботилась о том, что концы её лент плавали в воде. По временам, она, уставая, вскидывала головку к верху, освежала разгорячённое лицо в прохладе наступавшего вечера и опять принималась за дело. «Стыдно будет, если я не сдвину; а нет же, сдвину!» - повторяла Катерина.
- Позвольте помочь вам... - сказал вдруг знакомый голос. Катерина отшатнулась на край лодки и прежде, чем она могла совершенно прийти в себя, понять, в чём дело, - Михаил Иванович одним напором руки сдвинул лодку, переступил в неё, и они поплыли.
Лодка была шатка на ходу. Чтобы дать ей устой и ловче править веслом, Богомолов стал на одно колено перед Катериною и сильным упором весла остановил качанье лодки. Она поплыла ровно и легко, как под парусом.
Катерина в это время сидела с опущенными глазами. Она ничего не видела, но живо чувствовала подле себя человека, в котором было столько решительного, повелевающего, мощного.
Катерина хотела сказать что-нибудь, остановить или воротить лодку, но не могла. Усталая, с разгоревшимися щеками, она не осиливала своего волнения и задыхалась. Лодка плавно уходила вперёд. Будь что-нибудь подобное этой встрече в гостинной, или где бы то ни было, при других условиях, Катерина, по инстинкту женщины, если уж не по навыку светской девушки, сумела бы преодолеть своё волнение и прекратить молчание, которое говорило гораздо более всяких слов. Но здесь, далеко от всех, в двух шагах от него, не имея никакой возможности, Катерина поддалась какому-то неотразимому влиянию: голова её отуманилась; убаюканной колыханием лодки, ей показалось, что деревья двигаются и берега идут кругом.
- Остановите лодку: мне дурно, - проговорила она.
Богомолов быстро положил весло поперёк лодки и опустился на другое колено, чтобы протянуть руку Катерине.
Она не взяла её.
- Благодарю вас, - сказала она.
- Вы в другой раз отказываетесь принять мою руку.
В голосе, произносившем эти слова, было что-то такое, что Катерина невольно подняла глаза.
Богомолов стоял в своей прежней позе, на одном колене, и брал в руки весло.
- Вероятно, вы не часто катаетесь на лодке? - сказал он.
- Я - в первый раз, - отвечала Катерина.
- В таком случае, я сумею грести...
Богомолов плавно, но широко взмахнул веслом, и лодка, слегка вздрогнув, переплыла довольно большое пространство; он повторил удар, и скоро лодка пошла совершенно спокойно.
Катерине сделалось легче. В это время они огибали большой куст камыша, обсеянного белой цветущей лотатью. Богомолов протянул весло, сорвал цветок и положил его к ногам Катерины.
- Много благодарна вам, Полковник, - сказала она. - Но, кажется, на первый раз я довольно каталась. Потрудитесь направить лодку к берегу... Вы слышали очень грустную новость, что Марья Львовна умирает?
Богомолов наклоненьем головы отвечал, что слышал.
- Кузина Юлия Тимофеевна, вероятно, будет жалеть, что вы не застали её.
Михаил Иванович смотрел своими светлыми глазами прямо в глаза Катерины и молчал.
У девушки почти истощался запас предметов для разговора с человеком, которого она почти не знала.
- Как, однако, хороши эти пруды у моей кузины, - сказала она.
Михаил Иванович молчал.
Холод охватил сердце Катерины, между тем как голова её пылала. Она, в свою очередь, замолчала.
Лодка плыла неровно, и наконец остановилась. Катерина с страшным замираньем сердца ждала, что вот она двинется - лодка не двигалась. Прошло минут десять томительного ожидания. Катерина подняла глаза - Богомолов, положив весло поперёк лодки, стоял на одном колене и смотрел на молодую девушку.
- Отчего ж мы не плывём? - сказала Катерина.
- Простите меня, - отвечал Михаил Иванович, - я на этот раз вас ослушаюсь, и если бы ещё кто-нибудь поутру сказал мне, что вечером нынешнего дня со мною сбудется то, что сбылось теперь, я бы ни за что не поверил. Но всё равно: если бы оно не сбылось так, оно сбылось бы иначе... я бы писал к вам, Катерина Григорьевна...
Решимость, бывшая следствием не горячей вспышки, а твёрдой сознательной воли, ясно видна была на лице Михаила Ивановича. Даже его глаза не блистали.
- Позвольте мне говорить вам, Катерина Григорьевна... - продолжал было он, но молодая девушка не потерялась в решительную минуту: тайная сила вдруг поддержала её...
- Полковник, поедемте! - сказала она. - Мы так мало имеем чести знать друг друга, что кроме случая, когда вы явились моим избавителем в церкви, и потом здесь предложили свои услуги, - нам не о чем говорить более.
- Я встречал вас в обществе, Катерина Григорьевна, - сказал Богомолов. - Но здесь, мы не в гостиной. Посмотрите, - продолжал он, одушевляясь и подымая руку, - посмотрите, над нами и вокруг нас - небо и вода; мы с вами только вдвоём на лодке... и, если мы до сих пор не знали друг друга, то должны же узнать теперь... И разве вы не знаете меня! не знаете того позора, который горит на лбу моём? В таком случае, зачем же ваши глаза преследовали и карали меня? Вы требовали у меня отчёта, и я вам дам его, Катерина Григорьевна… Я не остановлюсь перед мелочными условиями света… Вы выслушаете меня? Вы слишком чисты, чтобы моё признание могло загрязнить вас.
Не знаю, - какими словами передать то, что в эту минуту было с Катериною? Она онемела... оцепенела... с полураскрытыми бледнеющими губами, смотрела на Богомолова; но не видела его. Перед глазами её мелькали тысячи блестящих искр, ослеплявшие и сожигавшие её.
- Больно и тяжело мне, - продолжал Михаил Иванович, как бы говоря сам с собою. - Я ли не был в молодости горд и самонадеян?.. Я не помню, чтобы в светлых днях её, мог найти извиненье моему проступку, - нет! В молодости так много лежит зачатков добра, так свежа чистота молодой души, что высокий, святой инстинкт её столько же должен быть спасителен, как и тяжёлая опытность лет. Но пощадите меня, - заключил Богомолов, почти закрывая себе лицо руками. - Снимите с меня ваше обвинение.
- Михаил Иванович! monsieur Богомолов!.. - бессвязно шептала Катерина.
- Позвольте, - горячо прервал он. - Вы думаете и все думают, что эта женщина до сих пор владеет мною. Вы изумляетесь жалкому и горестному постоянству в нас; но взгляните на меня! Неужели краска моего стыда не говорит вам, что давно и безвозвратно душа моя отвергла её, что я не принадлежу этой женщине ни мыслью, ни желанием, ни помышлением, ни одною частицею существа моего! Но эта несчастная принадлежит мне, как узнику принадлежат оковы, как несмываемое пятно принадлежит тому, кто наложил его на себя... Что мне было делать, Катерина Григорьевна? - спрашивал Богомолов. - Бросить, оставить эту женщину её позору, а самому укрыться под снисходительные законы общества, прощающие мужчине всё? Бог видит, я не мог этого... Да, не мог. Эта женщина пожертвовала мне всем. Для меня ли, через меня ли, но она оставила своего мужа; у неё была дочь; - лишившись матери, живя у отца, девочка рано ознакомилась с жизнью, бежала из отцовского дома и умерла. Я взял у этой женщины всё, что она могла или хотела отдать мне. И смел ли я после этого оставить её? Пойдём, сказал я ей, понесём вместе опозоренную судьбу нашу. Ты ли, я ли более виноват в том, - разбирать нечего: мы оба виновны. Пойдём, как брат и сестра, связанные родством одного и того же позора... О, не судите же нас строго за то, что мы идём вместе.
Катерина задушила вопль, который хотел вырваться из её сердца.
- Я уехал на Кавказ, - говорил Богомолов, - не то, чтобы я искал смерти, но я не дорожил жизнью. Но смерть редко приходит к тому, кто не боится её. Я стал жить потому только, что жилось мне на белом свете; я перестал чувствовать, начал умерщвлять в себе всякое возникающее чувство, которое могла бы мне внушить другая женщина. Я сказал сам себе: с меня довольно той, которая стояла передо мною! Я глубоко потонул в каком-то полном равнодушии ко всем и ко всему, а всего более к самому себе... Как вдруг, в одну светлую ночь, я увидел вас...
Лицо Богомолова просветлело. В голубых глазах его светилась тихая улыбка.
- Вы стояли в кустах, Катерина Григорьевна, - продолжал он с какой-то кротостью. - Как сияющее, светлое виденье, явились вы моим глазам... Надобно было утратить человеку всю чистоту сердца и потом долго и скорбно вздыхать об ней, чтобы почувствовать, что почувствовал я в эту ми-нуту... Чистый взгляд ваш упал на меня, как грозный судья. Он обвинял, карал меня, - я видел это. Я осмелился предложить вам руку - вы отвергли её. И вам был знаком мой позор, и от вашего чистого сердца не скрыли его люди!..
Богомолов, подавленный грустными думами, на минуту остановился.
- Я весь пробудился! - продолжал он потом, гордо поднимая голову и откинув волосы назад. - Я весь пробудился. Я смотрел на вас - и душа моя светлела; я слушал ваш голос - и чистые, лёгкие звуки его веяли на меня какою-то невыразимою отрадою... Но вдруг я встретился с вашим взглядом... Катерина Григорьевна, скажите, чего вы искали на лице моём? Стыда? Вы нашли его. Я глубоко устыдился моего позора; в душе моей сильно заговорило страдание. До тех пор я равнодушно нёс моё бесчестье; но ваш взгляд потряс и пробудил все мои муки...
- Довольно, - тихо сказала Катерина; но Михаил Иванович зашёл уже слишком далеко.
- Не останавливайте этой горькой исповеди больной души моей, - сказал он. - Посмотрите, вы не можете отказать в милостыне нищему, - дайте же мне ваш взгляд!
Катерина подняла было глаза и закрыла их трепетной рукою.
- Везите меня к берегу, - чуть слышно проговорила она.
- А взгляд ваш?.. - просил Богомолов. - Катерина Григорьевна, вы уже однажды лишили меня его.
Катерина не отвечала.
- Будто это в самом деле такое лишение? - сказала она, раздражённая всем, что она видела и слышала, и раздражаемая тем молчанием, которое водворилось вокруг неё. Она подняла глаза, и вместе с этим, невольно протянула руку Богомолову.
- Боже мой! - проговорил он, схватив руку и прильнув к ней пылающим лицом своим.
- Я не хотела этого… Я не думала… - говорила бессвязно Катерина.
- Чего же вы не хотели, Катерина Григорьевна? - сказал Богомолов с едва слышным упрёком. - Дать человеку мгновенное счастье, о котором он не думал и которого не смел желать? не раскаивайтесь в этом... Вы уже много подарили мне в ту минуту, когда я нашёл вас, бледную и безмолвную, в церкви.
- А вы искали меня? - тихо спросила Катерина.
- Искал, - отвечал он. - И потом, когда принял вас, обессиленную и отдающуюся безмолвно мне на волю, когда моя крепкая рука почувствовала, что вы опираетесь на неё, тогда только я почувствовал гордое достоинство мужчины, который делается опорою, защитником и покровителем существа, более слабого и потому, ещё дорогого ему. Когда я вывел вас на церковное крыльцо, голова моя горела, душа была полна упоением. Мне казалось, что я увозил вас; у ног ваших я вымаливал прощение себе. Мне представилось: и моё отдалённое поместье с его прекрасным домом, и этот обряд церковный, который я только что видел... Я унимал одну безумную мечту, а другая уже восставала. Боже мой! в этой теснившейся, грубой толпе, оберегая вас, я почти чувствовал вашу голову на моей груди. Свежие цветы в ваших волосах обдавали меня своим запахом, и ваши локоны, развеваемые ветром и смоченные дождём, били мне в лицо и льнули к нему.
Михаил Иванович замолчал и опустил голову.
- Едемте! - сказал он, осиливая в себе порыв страсти и поднимая своё бледное благородное лицо... - Я не мог вынести вашего презрения. Всё, кроме этого. Для других пусть я буду тем, чем меня считают, но перед вами хотелось бы ещё сохранить чувство чести. Когда вы третьего дня прошли мимо меня, отвернувшись и с опущенным взором, я решился вынести другое страдание, страдание настоящего признания, хоть тут есть и другая, искусительная мысль: освободиться, отрясти самый прах, приставший к ногам... Во всяком случае, - продолжал Богомолов, закрывая себе глаза рукой, - будьте моим судьёю: могу я оставить её? Помните, что вы женщина, что не кривой правдой светского суда вы должны решить дело одной из вас, а обратитесь к правде вашего сердца. Скажет оно вам: могу я оставить её, когда она пожертвовала мне всем, чего хотела от неё страсть мужчины: честью своей, семьёю, добрым мужем, судьбою своей дочери, - могу я оставить её? Говорите.
У Катерины глаза засияли необычайной решимостью.
- Вы не можете, потому что вы слишком благородны, полковник! - твёрдо сказала она, краснея не от застенчивости, а от глубокого сердечного движения.
- Благодарю вас, - сказал Богомолов. - Есть отрада, по крайней мере, услышать мне приговор судьбы из ваших уст. Теперь всё кончено. «Шевелись же, весло, шевелися», - сказал он, и оба они замолчали на некоторое время.
- Как кстати пришёлся здесь этот берег, пропавший по мраке. Вам куда будет угодно пристать? - спросил Богомолов. - К тому месту, откуда мы отправились?
Ответ был утвердительный.
Вышли на берег. Богомолов низко, без слов, поклонился Катерине и пошёл. Она стояла у дерева и смотрела вслед ему. Этот человек оставлял за собою все радости своей жизни, и хотя бы оглянулся назад! Катерина готова была закричать, позвать его воплем всей души своей; но удержала себя и также пошла в другую сторону.
Вскоре после того приехали Настасья Николаевна и Юлия Тимофеевна. Последняя сейчас же спросила: что, Михайло Иваныч был?
- Был, - отвечала прямо Катерина.
Около полуночи она вошла в свою комнату. В отворенные окна проглядывало небо, полное золотых звёзд. Белые кисейные занавесы, тихо зыблемые ветерком как будто манили в встававший за ними сумрак. Катерина, не раздеваясь, отослала свою горничную и села на мраморную плиту окна. Для ней  всё было равно, луна ль блестит или светит новый день... Она просидела так до самого рассвета. Правдивая и сильная речь мужчины создала в ней женщину. Она любила. И когда на утро сошла вниз, в ней столько было нового в движениях, в тоне, в звуках её голоса, что Настасья Николаевна, следя за нею глазами, спросила:
- Ты что видела во сне, Катерина?
- Один сон, мама, который стоит всех.

*

Михаил Иванович уехал.
- Уехал? - спрашивала разбитая параличом Марья Львовна. - Какой, право, и не навестил меня, больную. Вот делай им праздники, а они уезжают, не видавшись даже.
От болезни, старуха сделалась немного брюзглива; но всё-таки не утерпела и затеяла праздник, в благодарность, будто бы, соседям, что они принимали в ней такое живое участие. Накануне однако этого дня, смерть, разрешая все заботы, посетила её.
Большая часть гостей съехались в блестящих праздничных нарядах к не менее разряженной Марье Львовне, уже лежавшей на столе. «Какой странный случай!» - говорил один другому, и все дамы накидывали себе на плеча, что могли; снимали с голов ленты и цветы; некоторые, в ожидании траурных платьев, совсем не показывались в зал, где лежало тело усопшей.
Действительно, было странно видеть обнажённые шеи и плеча, нагие руки, сияющие золотом, перед закрытыми глазами мертвого, в присутствии дьякона с погребальной свечой и с кадилом, громогласно читавшего Евангелие. Надобно было видеть эти лица, собравшиеся легко и весело провести день, с их остановившимися улыбками, с испугом растерявшейся мысли в поражённых взорах... Имя Бога проходило по всем устам, и эти светские дамы, не отступающие ни перед кем и ни перед чем, всё испытавшие и ничему не покорившиеся, кроме моды, смирились перед безмолвным величием смерти и ступают тихо, робко, прикрываясь тёмными мантильями.
Зал, где покоилась Марья Львовна, был прекрасно убран для праздника. Полный цветов и деревьев, он не мог совершенно принять мрачного характера, доставшегося теперь ему на долю. Несмотря на полуопущенные сторы, на завешанные зеркала и окутанные в простыни психеи и цирцеи, он был светел жизнью стольких прекрасных растений, благоухавших и красовавшихся подле мёртвого тела. Но не одни растения светло наполняли собою зал, здесь была и Катерина. В простом, белом платье, застёгнутом у горла, с чёрными бантами в волосах, она стояла уединённо, опершись локтем на плечо закутанной психеи и задумчиво смотрела на труп, тогда как сама была полна жизни.
Сон нежданной любви лёг в её сердце, всё запечатлевая вокруг для будущности. Он ничего не обещал и не мог дать Катерине, но в самой этой тщете всех надежд и ожиданий, была высокая сила для души пылкой и благородной: всё дать, ничего не принимая в отплату. Спокойная, твёрдая и гордая в величии своего чувства, молодая девушка не вздыхала, не томилась каким-либо унынием и уже вовсе не думала находить себе наперсницу для задушевной тайны. Без краски, без внезапной бледности, она прослушала жаркую, хлопотливую весть Юлии Тимофеевны об отъезде Михаила Ивановича. Ей было всё равно. Она знала, что расстояние не разделит их, что вблизи ли, вдали ли, ему не укрыться от любви её сердца.
Между тем, ей угрожала новая перемена в жизни! Бедная Марья Львовна, в течение последних своих дней, более всего беспокоившаяся о том, чтобы дождь не помешал её праздникам, - в торжественном выносе ее тела, была именно встречена сильным дождиком из летней тучки. Как время было к вечеру, то песок сделался сыр и холоден, но Настасья Николаевна, под влиянием довольно благородного побуждения, не позволила себе побояться этого.
- Мы так часто веселились на праздниках нашего друга, - отвечала она предостерегавшим её, - что можем постоять на краю её могилы.
За это слово, Настасья Николаевна была награждена общим безмолвным послушанием: никто не удалился, но она сама не далее, как на другой же день, получила лихорадку, за которой последовало разлитие желчи, и наконец болезнь, принимая хронический характер, начинала требовать серьёзного внимания. Но так как близко подходила осень, то Настасья Николаевна, по примеру прошлой зимы, уехала в свой губернский город; там ей захотелось побывать южнее, ознакомить дочь с италиянской оперой, и она отправилась в Одессу.
Беспорядочный образ леченья, частые перемены докторов и не совсем строгое следование их предписаниям - все эти причины вместе произвели то, что Настасья Николаевна потеряла аппетит; сегодня чувствовала маленькую лихорадку; завтра была, казалось, совершенно здорова. Но желчь оставалась её постоянною болезнью и разливалась при малейшем волнении. Настасья Николаевна чрезвычайно похудела и по временам бывала желта до белков глаз; но вместе с изнурением сил, выказывалась вся энергия её характера. Напрасно доктора восставали против образа её жизни и советовали ей более спокойствия. Она поутру выслушивала их, а вечером ехала на бал, в оперу, на гулянья с дочерью, которую, в сущности, это нисколько не занимало и которая с тоскою отказывалась от всего этого шуму и блеска. «Мы едем, Катерина», - возражала ей на это мать с своей величавостью - и они ехали.
Ничего не утратив из своей обычной важности, Настасья Николаевна тем не менее, начала проявлять более и более нежности к дочери. Взгляд её останавливался на ней по нескольку минут с каким-то томительным вниманием и глубокой любовью. Когда совсем одетая на бал, Катерина входила к матери, она заставала её уже готовою. С некоторого времени Настасья Николаевна всё спешила делать, как бы опасаясь чего-нибудь не кончить. Едва садясь за туалет, она уж торопила своих девушек: «Скорее, поскорее, милые...». Однажды, Катерина, растроганная до слёз, припала к руке матери и хотела ей что-то проговорить, но не могла; и, только обнявши её, опустилась пред нею на колена. «Что это? ты изомнёшь платье... Я прошу тебя, Катерина, встань. Слёзы - когда ты идёшь на бал? Я не слёз твоих хочу, а улыбки».
И Боже мой! как тяжело было Катерине улыбаться на этих балах. Между всеми её искателями, особенно отличался, признавая за собою все права первенства, один италиянский граф. Под музыку и обаянье бала, он восторженно говорил ей об Италии, Неаполе, о красоте Средиземного моря, и в то время, когда Катерина, казалось, слушала его, мог ли он думать, что ей томительно снились, маня к себе, тихие степи Малороссии! И что весь гордый блеск и шум, и говор волн всевозможных морей она с радостью готова променять на  старый пруд, тихо лившийся в саду Юлии Тимофеевны. Она потупляла обыкновенно глаза, рука её разгоралась в чужой руке, и по ней проходила дрожь; но как бы ошибся тот, кто приписал бы это волнение своему влиянию.
После одного из таких балов, Катерина вошла поутру в будуар к матери с работою и села.
- Ты не одета, Катерина, - произнесла Настасья Николаевна, многозначительно оглядев простой наряд дочери.
- Разве мы делаем визиты, мама? - сказала Катерина. - Но это мой выговоренный день, и я осталась дома.
- Мы остаёмся дома, - выразительно подтвердила Настасья Николаевна.
Катерина понимала тон голоса, но не понимала значения слов.
- Мама, друг мой! - сказала она с нежностью, глядя на мать. - Когда мы дома, и вы не совсем здоровы, зачем вам этот стеснительный наряд? Не лучше ли вам набросить блузу и не вставать с вашего дивана?
- Но я жду гостей, Катерина, - отвечала Настасья Николаевна, пристально посмотрев в глаза дочери.
- Кого, мама?
- Графа. Он должен приехать сегодня говорить со мною.
- Он не будет, мама.
- Ты это говоришь, Катерина?
- Я, мама. Он едет в Италию, по крайней мере, так говорил он, и я пожелала ему счастливого пути.
Наступило полное молчание. Катерина работала.
- Катерина, - сказала мать голосом не совсем спокойным, - графы не так часто встречаются, как, может быть, ты полагаешь.
- Что ж, мама, я сама дворянка, чтобы мне слишком могло льстить достоинство иностранного графа.
- Да? - вопросительно сказала Настасья Николаевна.
- Да, - отвечала дочь.
И чем меньше было здесь сказано слов, тем более прошло чувств и волнения в сердце матери и дочери. Катерина действовала с решимостию, во имя своей заповедной любви, отстраняя самого блестящего и гордого искателя. Настасья Николаевна, по тому же самому нежнейшему чувству, несмотря на всю решительность своего характера, не имела силы сказать дочери: я умираю, Катерина! Кому я поручу судьбу твою? Слёзы только блистали в сверкающих от тайной лихорадки глазах её. По ходу болезни, подобный случай не прошёл без последствий. Настасья Николаевна имела ещё силу воли посетить один музыкальный вечер, но здесь сделалось ей дурно, и её полумёртвою привезли на квартиру. «Священника», - было её первое слово. Немного опамятовавшись и когда доктор хотел оказать ей помощь своими заботами, она сказала, отстраняя его рукою: «Успокойте мою дочь», а потом, исповедавшись и приобщившись св. таин, попросила священника посидеть у неё и послала за стряпчим. Ему она поручила составить сейчас же духовное завещание в коротких словах, что все свои имения она завещает единственно и безраздельно дочери своей, дворянке девице Екатерине, и проч. «Теперь пошлите эстафету к Павлу, что я умираю. Хотя меня нельзя вылечить – впрочем, лечите, пока приедет сын: я хочу говорить с ним», - сказала она доктору, и вообще здоровая не распоряжалась с большим спокойствием и достоинством, и только когда Катерина опустилась у кровати на колена, и её задушаемые рыдания послышались в тишине комнаты, больная как бы потеряла твёрдость духа. Закрыв глаза рукою, начала она говорить прерывисто: «Встань, Катерина - встань. Надобно стоять... не падать...».
Прискакал сын. После первых слов и поцелуя в голову, которую она взяла в обе руки, Настасья Николаевна сказала ему: «Павел, ты не получаешь от меня ничего. Я всё отдала сестре твоей. Посмотри на меня», - и потом, поверив проницательным взглядом выражение лица сына, она сказала, подавая ему руки: «Хорошо. Но я не поручаю впрочем тебе сестры... Катерина! я поручаю тебя тебе самой. Помни, что в делах твоих ты отдашь ответ Богу; а в твоём счастье мне. Прощайте - мои дети!».
Это были почти последние слова её, и к вечеру же она скончалась.


II.


В ту же самую цветущую пору, как и в прошлом году, приехала Катерина с братом из Одессы. На пороге дома своего она остановилась, почти не имея сил войти в него. Брат ввёл её. Она была не больна, но истомлена.
Изнемогшей, молодой душе её нужны были покой и свобода, живительное соприкосновение с природой, чтобы обновиться в силах. Избавленная любезностию m-r и m-me де-Соль от приёма многочисленных посещений, она начала по целым часам лежать у себя на диване с полузакрытыми глазами, обвеваемая в растворённые окна живым дыханьем весны, несущимся к ней с распустившихся в саду лип. Скоро для неё должно было наступить ещё более полное уединение. Павел уезжал и непременно полагал, что увезёт сестру с собою. Вышло напротив. «Я остаюсь, Павел, - сказала она, - мне здесь так грустно и хорошо, что я прошу тебя, брат, оставь меня, не вырывай отсюда». Брат сильно возражал, оспаривал...
- Оставь меня, я прошу тебя! - повторила решительно Катерина, и осталась совершенно одна.
Неуловимо для внешнего чувства, но в то же время постепенно и живительно лелея ясными днями и тихими ночами, мать-природа убаюкивала больное сердцем и измученное дитя. Катерина оживала незаметно для неё самой. Ещё не было улыбки на её кротко сжатых губах; но глаза уже начинали пленительно озаряться ясным взглядом, не безучастно смотрящим на всё окружающее. Наконец, один неожиданный случай пробудил дремавшую ещё более в Катерине энергию.
Парк, находившийся в их саду и сохранивший величавость дикого леса, наклонялся с крутизны к Северному Донцу. В саду береговые обрывы были так круты, и река до того близко жалась к берегам, что ни одна тропинка не была протоптана ни с кручи, ни под горою. В нависших суровых берегах плескалась сизая и суровая река.
Катерина прежде едва ли когда-нибудь и бывала тут; но теперь она всюду выходила с своей тоскующею ленью. Места менялись перед её глазами, часто не производя на неё никакого впечатления, и она всё шла и шла, пока не уставали ноги. Раз очутилась она у этих берегов и долго шла под ропотный гул всплескивающейся волны, машинально срывая кисти цеплявшего её хмеля и свивая из них себе безрадостный венок. Незаметно ноги её вступили на торную дорожку; дорожка заводила в густые кусты, и Катерина продолжала идти. Парк остался за нею, река здесь расходилась шире,  дорожка была усеяна разными водяными парослями, и комы засохшей тины валялись по ней. Катерина сходила к берегу и ступила на его мягкий, сыроватый песок... Лодка лежала на песке. Катерина на минуту остановилась, взглянув на неё; потом вынула весло, которым лодка была подперта и села в неё.
Плаванье началось тем, что береговые кусты зацепили венок Катерины и сорвали его. Лодка между тем выплывала. Совершенно без ясного, определённого сознания, что она делает и зачем, именно, Катерина шевелила веслом по ту и по другую сторону лодки, и теченье реки вынесло её на быстрину. Там Катерина оставила весло, положила его поперёк лодки и сидела неподвижно, держась за него обеими руками. Несдерживаемая и неуправляемая лодка неслась напором быстрины прямо к одному из тех мест, которые в простонародье зовутся: «чёртовыми кутами». Водоворот втянул в себя лодку, и она задрожала в нём, не подаваясь ни вперёд, ни назад; её начало крутить... «Веслом, веслом! на какого же беса весло? Веслом, сударыня!» - кричал кто-то с берега Катерине.
В минуту опасности, часто в человеке проявляется сверхъестественная сила, и он делает то, чего после вообразить даже не может, как он это сделал? Так случилось и с Катериною. Пробуждённая криком, она схватилась за весло, и как она управлялась с ним, как могла выбиться из водоворота, бессознательно слушаясь доносящихся к ней указаний: «Вперёд!.. держись сильней!.. направо веслом!.. не жалей, панни, ручек!..» - этого Катерина не могла понять. «Бог спас», - сказал ей старый рыбак, входя по колено в воду, чтобы притянуть лодку к берегу.
- Видно, что умерла панни-матерь, - говорил он, смотря угрюмо на Катерину. - Некому поучить тебя, молодая панни.
Катерина в первый ещё раз улыбнулась и миновавшей опасности и вместе суровому добродушию, встретившему её на берегу.
- Так поучи меня ты, деду! - сказала она, придавая национальное окончание звательному падежу. Донец и лодка верно тебе хорошо знакомы, и я хочу узнать их.
Катерина оживилась. Её бездейственной истоме вдруг отыскалось дело. С дедом Савельем в лодке, она проводила целые часы на реке. Её берега, заливы, рыбные места, опасные прибои волн под кручами, - всё это Катерина изучила с тем томительным наслаждением, которое у неё сливалось с  мыслию о лодке и плаванье. Прошло немного времени, и Катерина могла уже, с любым мальчиком из своей деревни поспорить в ловкости и отваге управлять лодкою и в уменье работать веслом своими белыми ручками.
К концу сентября, приехал брат с женою, и когда подал на руки Катерине свою маленькую дочку, Настеньку, она могла уже улыбнуться своею прежнею, светлою улыбкою. Душа исцелилась от безотрадной скорби, но не от любви. Катерина по-прежнему говорила, что она не хочет и не может выезжать.
- Но ты можешь не выезжать к другому кому, а не ко мне! - с жаром оспаривала её Юлия Тимофеевна. Я тебе родная. Что ты в трауре? Я сама носила траур по тётушке. Это одни институтские фантазии, причуды... Не грех ли тебе? Я тебя люблю больше всех своих родных. Вспомни: сколько раз я приезжала к тебе, когда ты лежала с закрытыми глазами и не хотела посмотреть на меня...
- Я помню, Жюли, - говорила Катерина, протягивая руку.
- Ну, что же?
Катерина молчала немного и отвечала:
- Я не выезжаю.
Нельзя же было объяснить Юлии Тимофеевне, что выезды к ней более, чем к кому другому, были невозможны для её кузины. Что собственно потому Катерина так полно отказалась от всех посещений к соседям, что, в противном случае, ей необходимо следовало бы бывать у Юлии Тимофеевны, а быть там, значило, подвергаться наибольшей вероятности встретить его, видеть его, искушать его... Он был здесь, Катерина знала это.
С каким горестным вниманием, хотя по-видимому безучастно, наклонив голову на грудь и положив скрещенные белые руки на колена, Катерина выслушивала пересказы Юлии Тимофеевны: Что-то сделалось с ним? Весь этот год он почти не жил здесь. Поспешно уехав перед смертью Марьи Львовны, он не приезжал ни летом, ни осенью, - так что стряпчиха не на шутку стала побаиваться: не задумывает ли он жениться там? Ворожеи, призванные ею, сказали, что не женится... линии ему такой на женитьбу не выходит. Однако же стряпчиха не успокоилась, поехала к нему туда; но можно положить наверное, что прожила там не более дня, как он приехал с нею сюда...
- Но ты не слушаешь, Катерина! - замечала Юлия Тимофеевна.
- Я слушаю: говорите, Жюли, - отвечала та.
И эти рассказы, хотя мелочные, пустые, но между тем, затрагивающие больное сердце, терзали Катерину.
Наступила зима. Надобно было пережить почти пять месяцев непогоды, вьюг, заунывно свистящего ветра в голых вершинах сада, и коротких дней, невыносимо-тяжёлых, длинных ночей, пережить их наедине, с сердцем, болящим страшной утратою и сохраняющим в себе глубокое страдание безнадёжной любви! И где искать малейшей отрады? В семье своей? Но молодая семья брата была слишком счастлива и полна сама собою для того, чтобы всё, не входящее в теснейший, блаженный кружок молодых супругов и их первого дитяти, не делалось чужим и лишним. И нужно сознаться, что Катерина, по природе своей, была слишком разборчива и горда, чтобы выжидать и пользоваться счастьем, уделяемым ей из одного состраданья. Катерина живо чувствовала, что страстью и высокой любовью своего сердца, она сама могла наделить счастьем другого, и что не ей должно протягивать руку к скудной подаче... Затворившись в своих красивых комнатах, приготовленных ей материнскою любовью, она начала изнемогать в борьбе с своей печалью. С воплем задушенного рыданья рвалась и восставала её душа, полная смятенья и глубокого страданья. Падая на колени помолиться, она не могла выговорить слов святых молитв. «Мама, мама?» - почти в беспамятстве шептала она, как бы призывая руку, так недавно ласкавшую её с материнской любовью, как бы умоляя её коснуться её пылающего лба, поднять и освежить ей голову, в томленье сердца припавшую к самой земле. «Хотя бы весна пришла, хотя бы она отрадой повеяла на меня!» - говорила Катерина и просила у Бога открытия весны, как просят хлеба и счастья. Дитя больное и истомлённое, она, за нуждой своего сердца, не видела нужд целого мира и думала, что весна повеет и потекут воды, потому только, что сердце молодой девушки не научилось страдать и терпеть!
Весна открывалась и задерживалась. Обнажились наконец бока косогоров и местами показалась пахать; но сильные морозы и утренники сдерживали землю в оцепенении, и только ещё начинала отходить и краснеть по ту сторону Донца, на песках, особенного рода лоза с глянцевитыми пурпуровыми прутьями, красующаяся ранней весной. Река вздувалась и коробила лёд; станицами летали журавли по озёрам, вокруг Донца слышался нестройный, неспокойный крик водяной птицы, прилетавшей на знакомые приволья и встретившей повсюду нетронувшийся лёд. С жалобно-крикливыми голосами, дикие гуси вереницами поднимались вверх, вились над пространством оледенелой реки и падали в камыши, наводя ещё более острую, нетерпеливую тоску на душу Катерины. Весна слышалась во всём: во времени года, в приметах, в предощущеньях живой твари, и всё-таки весны не было. Наконец, на праздник Благовещенья, Катерина пробудилась от глухого гула и шума, покрывавшего окрестность. Река тронулась. Бросившись к окну, она ничего не могла рассмотреть сквозь ранний, мерцающий рассвет, но этот гул, торжественные звуки разрешившихся и хлынувших вод, смешавшийся с утренним благовестом великого праздника и как бы несшие его над собою в знаменье благовестия ново-открытой жизни, треск разрушающихся льдин, это незримое, но ощутимое душою действие Силы Божией, подвинувшейся на возобновленье природы, - всё это охватило сердце Катерины отрадным чувством: она припала головою к раме окна, и плакала обильными, сладкими слезами.
Едва наступило утро, Катерина приказала вынуть зимние рамы, растворила окно настежь в своей маленькой гостиной и стояла перед ним. Живительный, свежий, весенний воздух вместе с грохотом в полноводье несущейся реки, казалось, видимыми, осязательными волнами обдавал её, освежал ей лицо и истомлённую грудь. Глаза смотрели и не могли насмотреться на грозную красоту, с которою прибывала река. Серые буруны, густо взбитые пеной, почти всплёскивались на крутой берег сада, а луговая сторона, вчера пестревшая огородами, вербами и холмами наносного песку, сегодня сплошь покрыта была водою, и по ней гуляли широкие волны. Бог весть откуда, появились рыболовы-птицы, и сверкали своими пепельно-белыми крыльями над рекою, стаи грачей и галок поднимались с оглушительным криком от деревень и направлялись к засиневшим лесам. Торжественно и полно, с радостным шумом и гулом открывалась весна… Катерину сзади тронула чья-то ласкающая рука. Она живо и почти в испуге оборотилась: перед нею стоял брат с распечатанным письмом и, прежде всего, сделав шаг вперёд, протянул руку и затворил окно.
- Только дети, - сказал он с серьёзной улыбкою, - могут позволять себе такие удовольствия, не думая, что может за ними следовать.
- О, много, если смерть? - с оживленьем сказала Катерина, блистающим взглядом смотря на брата и подавая ему руку. - Умереть в такое чудное время, когда всё торжественно проникается жизнию, право не тяжело, Павел!
- Очень легко, - отвечал с важностию Павел Григорьевич. - Но не угодно ли вам пожить, пока вы решите дело вот с этим? - прибавил он, показывая на письмо.
- Письмо! - сказала Катерина. - Нет в мире письма, которое бы могло касаться меня.
- В самом деле? - сказал Павел Григорьевич, полуулыбаясь.
Катерина взяла письмо, оно точно близко касалось её.
Один из её одесских поклонников, богатый пан, Черновецкий, указывая на время приближающегося окончания траура, просил у её брата позволения приехать к ним в деревню.
- Пустое! - сказала Катерина, не дочитав письма. - Это ещё, Павел, не стоит того, чтобы жить. Ты напишешь очень вежливо, что ему не для чего беспокоиться приезжать.
- Этого я никогда не напишу! - сказал брат. - Во-первых для того, чтобы на меня не могло быть нарекания, будто я хотел попрепятствовать в этом деле, а потом, Катерина! - продолжал он. - Что это за жизнь? что ты хочешь делать с собою? Я, напротив, напишу ему, что чрезвычайно благодарен за его прекрасную мысль навестить нас, что ты находишься в таком странном, апатическом состоянии духа, и что я за величайшее благо почту, если кому удастся вывести тебя из него.
- Хорошо, Павел. Ты действуй, как хочешь: твоя воля; но и я буду действовать, как я хочу.
- Прекрасно! - сказал несколько рассерженный брат; но праздничное, первое весеннее утро с заливающимся щебетаньем мелких пернатых гостей, было слишком светло и радостно для того, чтобы брат и сестра могли сохранять тень неудовольствия между собою. Павел Григорьевич, с маленькою улыбкою, подал руку Катерине, говоря:
- Пойдём к нам, отшельница.
- Пойдём, - весело отвечала та и почти побежала с лестницы, как в былое, счастливое время.
Катерина едва могла дождаться, пока пронесёт лёд по реке. В своей прекрасно-снаряженной лодочке, обитой сукном, с серебряными кольцами для вёсел, она сейчас же поехала кататься и долго с дедом Савельем носилась по широкому разливу. Дух у неё занимался от чего-то могучего и живи-тельного.
Так началась для неё с весною новая отдельная жизнь. Барский дом брата покоился в утренней дремоте, пары ещё стояли над рекою, а Катерина, с книгою в руках, медленно проходила уже по аллеям сада.
- Ты встаёшь рано, как поселянка, - говорил ей брат.
В доме, между тем, сильно готовились к приёму гостей.
Кроме Черновецкого, должна была приехать на всё лето тёща Павла Григорьевича, с двумя дочерьми, с расслабленным сыном, которого возили в колясочке, с доктором при нём, с мистрисс Англичанкою, с дочерью её, мисс, при них должна была ещё находиться Француженка, как обетованный дар для мосье и мадам де-Солей. Но этим ещё не оканчивалось: Глафира Петровна во всю свою жизнь не могла обходиться без маленьких фаворитов и фавориток. На этот раз, место любимицы занимала четырёхлетняя девочка дочь кучера. В доме, как тучи, ожидали прибытия этих гостей. Юлия Тимофеевна, в весёлую минуту, назвала это «нашествием дванадесять языцей», и с нетерпением задавала себе вопрос: что будет? Катерине казалось, что не будет ничего, да если бы и было что, оно ни в каком случае не могло касаться её. Так она думала.
Май месяц наступил; но гостей ещё не было. Туча подвигалась очень медленно, и, вероятно, в ожидании её, маленькая семья Павла Григорьевича сошлась гораздо теснее. Жена его, нежная, белокурая женщина, любившая мужа больше всего и даже немного боявшаяся его, сделалась чрезвычайно внимательною к своей золовке. Несмотря на то, что Катерина просила никогда не ждать её к обеду, если она, в своих гуляньях, позабудет время и не придёт к урочному часу, Лизавета Максимовна однако всегда это делала и не обращала даже внимания на то, что Павел Григорьевич, проголодавшись, постукивал ногою и говорил:
- Что же, Лиза? пора обедать.
Увидевши раз и другой, что она заставляет себя ждать, несмотря на свои просьбы, Катерина, слишком чувствительная ко вниманию невестки и брата, стала заботиться более всего, чтобы не позабывать обеденного часа, но однажды она довольно далеко проехала в своей лодочке и заметила прекрасное уютное местечко, всё в кустах, как беседка, завела туда свою лодку и, покачиваясь на тихой воде в тени и зелени, расположилась читать. Ей казалось, что она недолго читала; но когда взглянула на часы, то было уже шесть часов; а обедали обыкновенно в половине шестого. Досадуя на себя за промедление и увлечение книгой, Катерина принялась живо плыть назад. Она вскарабкалась, кое-как цепляясь за кусты, на крутой берег и почти побежала по саду. Навстречу ей попался мальчик. «Не знаешь, господа обедали?» - спросила она. «Нет-с ещё», - отвечал мальчик и что-то ещё хотел сказать, но Катерина не останавливалась и не слушала его более. В растворенную на балкон дверь, она видела свою хорошенькую невестку и брата.
- Сестра! милый Павел! - говорила она, поспешно всходя по ступеням. - Пожалуйста, вы извините меня. Не я вас заставила ждать. Вот она, виновница! - сказала она, бросая книгу на стол.
- Всё это прекрасно! - заметил ей с особенной улыбкою Павел Григорьевич. - Но есть ещё лицо, пред которым тебе приходится вдвойне извиниться, что ты заставила себя ждать.
Катерина оборотилась.
Ей кланялся Черновецкий, смотря на неё радостными глазами.
- Панна Катаржина! - воскликнул он на своём народном языке, и бросился сымать стебли цепкой травы и хмеля, приставшие к складкам её траурного платья.
- О, пожалуйста, не беспокойтесь, monsieur Черновецкий! - говорила Катерина. - Я всегда приношу с собою столько разных растений, что надобно быть такой доброй, как моя belle-soeur, чтобы позволять мне являться в гостиную. Я это живо чувствую и не всегда позволяю себе во зло употреблять её доброту.
Катерина, на первых словах, хотела дать почувствовать Черновецкому особенность своей жизни.
- Позволь тебе заметить, что ты во зло употребляешь наше терпение, - сказал Павел Григорьевич. - Твой обеденный туалет ждёт тебя, Катерина.
- Довольно того, что меня ожидали, - отвечала она, выразительно взглянув на брата. - Я никак не хочу заставить ждать ещё моего туалета. Я могу остаться и так. Пойдёмте же обедать. На этот раз я распоряжаюсь. Monsieur Черновецкий, не угодно ли вам подать руку хозяйке? Ты мне дашь свою, Павел. Я так устала, спеша к вам, что имею всё право опереться на неё.
Черновецкому всегда нравилась Катерина, чему могло быть ручательством его постоянство в течение целого года, который он ждал, не имея никакой определённой надежды, теперь же произвела на него ещё более глубокое впечатление. Напрасно Павел Григорьевич заботился о туалете сестры. Никогда, ни в одном из блестящих её бальных нарядов, не казалась она Черновецкому прекраснее. В богато убранных комнатах, посреди цветов и изящных и роскошных вещей, прелесть молодого лица её, дышащая кротким величием печали, являлась с невыразимой красотою. Чёрное платье разительно выдавало её. Какое-то умиляющее и не испытанное ещё чувство внушала Черновецкому эта простота нескрываемой и невыказываемой грусти, эта улыбка, тихо проходившая по прекрасным губам и затем глубокая, светлая тишина медленно поднимающегося прекрасного взгляда, который Катерина устремляла с некоторою рассеянностию, и потом, будто побеждая себя, внимательно сосредоточивала на каком-нибудь предмете.
Ни в чём не изменила она своего обычного образа жизни. На другой день по приезде Черновецкого, она также рано встала, и с реки ещё поднимались пары, когда её нарядная лодочка скользнула и замелькала, как вчера и третьего дня, по красивым заливам и уступам Донца. Дед Савелий повстречался с барышнею, и они начали раскидывать сети, но ничего не поймали... Когда семейство собралось к завтраку, Катерина, усталая от жара и слишком семичасовой деятельности, лежала, отдыхая, у себя на диване, в полусумрачной комнате с опущенными занавесами, и даже не вышла потом к обеду. Как человека нового, Черновецкого более всего поразило спокойствие, с каким в семействе принимали это отсутствие. Даже за столом не оказалось лишнего прибора.
- А Катерина Григорьевна? - спросил он, улучив минуту, с заметным удивлением.
- Может быть, вы найдёте способ изменить это, - отвечал, пожимая плечами, Павел Григорьевич. - А у нас это вошло в обыкновение. Мы привыкли к такому порядку.
Вскоре приехали к Черновецкому его лошади, грум, экипаж с польской упряжью, и вся эта обстановка придавала панычу вид богатого жениха. Катерине было тяжело и досадно. В околодке уже назначали день свадьбы, и польская упряжь производила особенно сильное впечатление... Досадны были Катерине все эти толки, и тяжело было ей видеть столько искательности, гордости, сладких надежд, когда она знала, что одно её слово должно было уничтожить всё. Избегая жестокой необходимости выговорить это слово, Катерина хотела строгой последовательностию своих поступков дать почувствовать Черновецкому, что искания его напрасны; но он не понимал или не хотел понять этого. В гордой самонадеянности, может быть, достаточно оправдываемой его любовью, Черновецкий держал себя совершенно обнадёженным женихом и, по-видимому, мало придавал значения тому, что прекрасная невеста, в течение двух недель, не приняла на себя труда выслушать ни его гордых надежд, ни уверений.
- Мне какое дело? - сказала Катерина брату, когда тот заговорил ей о неопределённом положении Черновецкого.
- Как это понимать? - спросил Павел Григорьевич.
- Очень просто, - отвечала Катерина. - Если в нём есть гордость с польскою заносчивостию, то во мне она с малороссийским упрямством.
- Это я вижу, - отвечал рассерженный брат, уходя от неё.
Катерина не усиливала мер к удалению Черновецкого, но она разнообразила их с таким искусством, что примениться к ним не было возможности.
В две недели Черновецкий едва мог ознакомиться с общими чертами новой жизни Катерины, едва мог уверить себя, что подобные черты действительно существуют, что она действительно может вставать с солнцем и даже до солнца, заходить далеко в поля и в леса, прочитывать там по целой книге - жить в лодке; он пытался воспользоваться этими прогулками и встретиться с Катериною, но это не удавалось ему. Он приписывал это досадному случаю и не замечал, что вся случайность происходила от нежелания этих встреч Катериною. Она два раза сряду не проходила и не уходила по одной и той же дороге. Она прятала свою лодочку так тщательно, что нельзя было подметить, где она садится в неё, где выходит. Общая пристань была довольно далеко за садом; но Катерина успела с дедом Савельем проложить себе по берегу столько узеньких тропинок, крутых спусков и подъёмов, что у неё пристань была почти в каждом месте, где она хотела пристать. Лесные кусты, как сетью, опутанные хмелем, хранили эти убежища и делали лодку невидимою, если только Катерина хотела этого. Очень часто Черновецкий, ускользая от прибывших гостей, отправлялся бродить по запустелым берегам и открывать следы её. Он находил иногда завядший оброненный цветок, книгу, положенную на сук дерева. Далее, приметы кое-какой тропинки заводили его в непроходимые кусты, куда если и могла проскользнуть гибкая и лёгкая прихотливая девушка, отказавшаяся от многих условий общественной жизни, то светский человек должен был поостеречься, если он сколько-нибудь ценил достоинство своей физиономии и своего костюма.
Впрочем, отыскивание следов и деликатная игра в прятки должны были на несколько дней приостановиться. На широкий двор Павла Григорьевича взъехала карета и ещё дорожная карета, далее ещё экипаж, до того увязанный чемоданами, сундуками и коробами, что не имел никакого подобия экипажа и двигался, как верблюд с двумя горбами, из которых на самом верхнем торчал футляр с арфою. Это пожаловала Глафира Петровна.
Если Катерина чуждалась общества, то это вовсе не значило, чтобы для неё могли быть, в той же мере, чужды семейные обстоятельства и радости её брата. Напротив, она живейшим образом хотела показать, как она искренно делит их. Катерина сняла траур, чтобы её чёрное платье не могло навести малейшей тени на радостные лица собравшихся родных. Почти нарядная, в белом платье, ласковая и предупредительная, она, как некогда к своей матери, сошла в те же комнаты к Глафире Петровне, сказать ей утреннее приветствие и узнать об её здоровье. Девицам Катерина принесла прекрасные букеты цветов; даже англичанкам представила себя, как будущую их усердную ученицу и похвалила наряд француженки. Черновецкий был приятно удивлён, заставши Катерину в гостинной, не в трауре, с цветами в руках. Она улыбалась бедному расслабленному и выслушивала от его доктора доказательства превосходства способа его леченья над другими.
Так живо и сердечно хотела Катерина принять участие в семейной радости брата, что почти отказалась от своего уединенья и опять явилась с той приятной весёлостию ума, которая не зависит от весёлости сердца. Сначала она было немного опасалась, что это может повести её к сближенью с Черновецким; но потом совершенно успокоилась, встретя себе усердную помощницу в старшей дочери Глафиры Петровны. Та, очень ревностно и с большим навыком в деле, приняла на себя обязанность следить все движенья Черновецкого и стараться помешать ему в малейших его отношениях к Катерине. Если он улучал редкую минуту сказать два слова не в общем разговоре, то она твёрдо была уверена, что на третьем его слове, так или иначе, Софья Максимовна найдёт способ остановить пана. Тот начинал выходить из себя. Гордые, серые глаза его вспыхивали, и тем живее, что Катерина оставалась совершенно спокойною и как бы не понимала ловких манёвров его. Но у Черновецкого, наконец, стали понемногу открываться глаза на этот странный случай, который всё мешал ему: он твёрдо решился до-биться разговора с Катериною, и взялся за это с большим рвением.
А между тем, в доме у Павла Григорьевича начинала оправдываться пословица: «Наехали гости, что и хозяевам места нет».
Громкоголосая подмосковная барыня, Графиня Петровна (как насмешливо прозвала её Юлия Тимофеевна) начинала не только по-графски, а совершенно по-княжески распоряжаться всем в доме. Просыпаясь и ещё долго нежась в постели, она приказывала подать себе свою любимицу, Фёклочку. Фёклочка валялась по постели, ползала по самой Графине Петровне; отвечала на вопросы: любит ли она барынины глазки, ушки, носик? варила на ладони Глафиры Петровны сорочью кашку* (* - Детская игра), а Глафира Петровна кушала чай и посылала просить к себе Лизавету Максимовну. Лизавета Максимовна входила и целовала протянутую руку, после чего выслушивала доказательства, что у неё в доме и то не так, и другое не так. «Положим, что это ещё ничего, - говорила Глафира Петровна, - я мать и могу у дочери своей всякий чай пить; но если гостям подают такой чай, я уж и не знаю», - выразительно замечала она и непременно заставляла отведать свой чай Лизавету Максимовну. - Ты неуважаема в доме, друг мой. Муж тебя не уважает». «Он меня любит, мама», - отвечала со слезами на глазах и с гор-достью в сердце молодая женщина. «Любовь не главное в супружестве. А главное то, чтобы жена не была рабой своего мужа - умела держать его в руках...». Но Лизавета Максимовна решительно не понимала, чтобы можно было львиную, мужественную голову Павла Григорьевича держать в руках для чего-нибудь другого, как не для самого нежного, ласкового поцелуя.
- Наконец, скажи ты мне, - задавала вопросе Глафира Петровна. - Какую роль играет у вас в доме Катерина?
Лизавета Максимовна совершенно терялась и не находила, что сказать.
- Никакой... Какую же роль, мама?
- Я вам скажу, какую. Она у вас главное лицо в доме. Входит она, все глаза обращаются к ней. Юлия Тимофеевна приезжает, не успеет головой мне кивнуть, пробормочет что-то и бежит к Катерине, кричит: «Катерина!». Де-Соль зовёт её принцессой... Вчера подал ей стул прежде моего, и она сама уж догадалась предложить мне. Или теперь, Павел Григорьевич, с чем это схоже?.. он только что, кажется, не влюблён в свою сестрицу... Она чудесит. От света отказывается, чтобы женихи больше льнули, а между тем, какое у вас помещение занимает? Прекраснейший мезонин, с таким убранством, какого я и не знаю... хоть во дворце.
- Но это ещё покойная Настасья Николаевна...
- Знаю, - перебила Глафира Петровна дочь. - Но, после покойной Настасьи Николаевны, хозяйка в доме Лизавета Максимовна, и я спрошу тебя, прямо... Аннушка! стань к окну и не слушай, что я буду говорить! а это невинное дитя ничего ещё не смыслит, - указала Глафира Петровна на свою Фёклочку... - Я спрошу тебя прямо, как ты поместила твоих сестёр? В одной комнатке, которая только надвое разделена; а Катерина одна занимает прекраснейших три комнаты? Ведь хорошо, что Вера ещё ребенок; а Софи - ангел доброты, а то они имели бы право потребовать, чтобы я дня не оставалась в твоём доме.
- Мама, мама! - почти плача, говорила Лизавета Максимовна. - Неужели я должна была выгнать Катерину из её комнат? Отнять у неё помещение, которое приготовила ей мать?
- Я не говорю, чтобы ты её выгоняла, - говорила Глафира Петровна, кладя руки на грудь, - нет! Но она сама должна была уступить, из уважения ко мне, как твоей матери, и не сделала этого, значит, ни братец, ни сестрица тебя не уважают.
- Они любят меня, любят, мама!
- Они и должны тебя любить, - подтвердила Глафира Петровна и, помолчав, присовокупила:
- Ты можешь теперь пойти и подумать, друг мой, о том, что я тебе говорила... Фёклочка, поцелуй у бари ручку.
Фёклочка целовала ручку, и Лизавета Максимовна, расстроенная таким образом, почти каждое утро уходила, решительно не зная, куда деться ей? Она больше всего опасалась, чтобы Павел Григорьевич не заметил её заплаканных глаз.
Но Глафира Петровна этим ещё не удовольствовалась. Ей хотелось на утренние конференции вызвать и Павла Григорьевича; но он уклонился. «Скажи, пожалуйста, Лиза, - говорил он, - что это маменьке, как маркизе времён Людовика XV, вздумалось принимать нас в постели? Ну, сын и доктор куда ни шло! а я-то зачем?».
Глафира Петровна обратилась на Катерину, которую она считала молодой девочкой, институткою, забравшею себе разные разности в голову и не имевшую никого, кто бы мог её образумить. Глафира Петровна взялась за это дело.
- Что это за вздор, Катенька, забрались вы на верх, от людей прячетесь. Это нехорошо для молодой девушки.
- Далее, что угодно вам будет сказать? - спросила её та.
- То мне угодно сказать, что это пустяки, гордость одна: покажу вот я всем, как должно оплакивать смерть матери: бродить по лесам, от людей прятаться... Не у вас первой, не у вас последней умерла мать. Так уже Бог судил. Это значит, Богу противиться.
- Далее, Глафира Петровна... или нет, позвольте прежде вас спросить: я объявляла вам, что это я показываю, что грущу по матери, когда брожу по лесам?
Глафира Петровна остановилась.
- Стало быть, это по ком-нибудь другом грусть? - спросила она.
- Может быть.
- А, да! так вы бы так и говорили.
- Вы меня не спрашивали.
Спокойствие, точность, короткая определительность ответа удивили Глафиру Петровну; но она, конечно, не поверила истине, потому что истина довольно прямо и открыто высказывалась ей.
- От чего бы это ни было, - начала она, помолчав, - но во всяком случае, грусть ваша, Катенька, компрометирует ваших родных.
Катерина, опершись на руку, смотрела на Глафиру Петровну.
- Потому что, - продолжала та, пожав плечами, - нельзя пойти и всем рассказывать, что это вы не по матушке, не по батюшке в грусть вдались; а всякий такое суждение может положить: что вот вы остались сирота без матери, и родные ваши, брат и невестка, не стараются заменить вам её.
- И было бы напрасное старание... Мать мою никто мне не заменит, - воскликнула, вспыхнув, Катерина. - Вы мало её знали; не говорите о ней, Глафира Петровна.
- Ах, Боже мой! о каждом человеке говорить можно.
- Но вам нечего мне говорить о моей матери. Заменить её? - говорила Катерина, и губы её дрожали... - Я в таких летах, Глафира Петровна, что могу остаться безо всякой замены.
- Даже если бы и я...
- Даже если бы и вы...
- Горда же твоя золовушка! - сказала потом Глафира Петровна дочери; но Катерину не оставила в покое, и даже однажды оказала ей честь, войдя к ней на верх.
- Как у вас хорошо здесь! - говорила она.
- Очень, - подтвердила Катерина.
- И всё это вам от маменьки досталось? - допрашивала она о каждой вещи, беря её в руки и осматривая со всех сторон. - Точно, вам не грех потужить о такой матери. И это она вам сделала?
- Она.
- А вот это?
- Она, она! - отвечала, едва вынося, Катерина. - И Бога ради, не спрашивайте меня более... Всё, что вы ни видите, это она, мать моя, мне сделала... даже это кружево к занавескам пришивала она собственными руками! - заключила бедная девушка, и в порыве горестного раздражения и душевной тоски, поднесла к губам края занавески и целовала их.
Глафира Петровна сжалилась наконец над нею и оставила её, но в тот же вечер не утерпела и начала ей доказывать, что мать поступила несправедливо, отдав ей своё имение, и что, по совести, Катерина не должна и думать о получении части из отцовского имения - что так Бог велит и люди говорят. Глафира Петровна с этими речами попробовала отнестись и к Павлу Григорьевичу. Тот выслушал очень внимательно до конца и, подумавши, отвечал: «Да, точно, матушка не хорошо сделала, что всё отдала дочери; но всё-таки, я полагаю, это лучше того... чем поступают другие матери, которые обещают дочерям много и не дают ничего». Глафира Петровна почему-то быстро оставила разговор и не возобновляла его в другой раз. Внимание своё она перенесла на другие предметы: Андрей Иваныч, например, оказался, по её мнению, никуда не годным хозяином, потому что он очень баб берёг и не посылал их молотить, тогда как у самой Глафиры Петровны все бабы молотят и ещё лучше мужиков.
- Да вы не смотрите, маменька, что Андрей Иванович стар и лыс, - отвечал с улыбкою Павел Григорьевич. - Андрей Иванович большой поклонник женского пола, он ещё покойную матушку убедил выписать две молотильных машины и меня подбил на ту же мысль, к осени приобрести третью - так что наш прекрасный пол решительно не будет работать цепами.
- И много кто не работает, - замечала в сторону Глафира Петровна. - Де-Соль хоть бы фортепиано настроивал, и того нет.
- Он не артист в этом роде, - отвечал Павел Григорьевич.
- А в каком он роде артист, не мешало бы узнать?
- В том роде, Глафира Петровна, что он служил моей матери, и я не могу его выгнать из дома, пока monsieur де-Соль сам не почувствует, что он мне не нужен.
Надобно было удивляться терпимости, с какою Павел Григорьевич, однажды решившись переносить неугомонное присутствие своих гостей, переносил его до последней крайности.
Глафира Петровна не оставляла в покое ничего. Дворецкий казался ей мешковат, не так ходил, как бы она хотела, конюхи поздно лошадей поили, кашка Фёклочки не поспела и всё потому, что повар изволил куры строить, и Глафира Петровна даже знала кому. Весь избыток подобных сведений она выставляла на вид Лизавете Максимовне, как ничего не знающей, что делается у неё в доме. И мудрено, действительно, было что-нибудь узнать в этом бедном доме, который сам стал не похож на себя после нашествия на него дванадесяти языцей. Голова самого расторопного человека должна была потеряться в суматохе разнородных требований, желаний, приказаний... Англичанки спрашивали ветчины и пирогов к чаю, Француженка хотела бисквитов, доктор требовал диэтических завтраков и обедов для своего больного, Глафира Петровна всего хотела и ничего не хотела. Польская прислуга Черновецкого ссорилась с москалями, и бедная Лизавета Максимовна не приказывала уж своему дворецкому, а умоляла его исполнять все требования, не жалеть ничего, лишь бы не доходило жалоб к Глафире Петровне, а жалобы являлись каждый день.
Кто не испытал подобного положения, тот не может себе представить, сколько в нём соединено неудовольствий на каждом шагу, от которых никак не убежишь; тягость и принуждение истомляют душу... Катерина стала на целые дни уходить из дому.
Один раз, вставши с зарёю, она, по обыкновению, пошла в одну сторону; потом, ей известными тропинками и глухими местами, очутилась совершенно на противоположном конце сада и спешила к реке. Не желая делать обхода, Катерина спрыгнула с маленькой крутизны и разом стала возле своей лодочки... Весла не было. Оно было переломлено на четыре части и брошено в середину лодки. Никогда лицо Катерины не вспыхивало румянцем более сильного гнева. Она оперлась ногою о край лодки и смотрела глазами вокруг... На обходной тропинке показался Черновецкий.
- Это дело ваших рук, monsieur Черновецкий? - сказала она.
Тот, не отвечая, продолжал подходить и подал ей в руки другое весло.
- Это ещё не замена: вы осмелились изломать моё весло и подаёте мне точь-в-точь такое же. Есть разница между моим и вашим... Зачем вы это сделали? - проговорила Катерина и взглянула прямо в лицо Черновецкому, который, в свою очередь, тоже, казалось, был раздражён. Перчатка на руке у него была разорвана, на колене виден был след приставшей земли и сора. Он сжимал в руке горсть зелёных листьев, сорванных почти в бешенстве.
- Зачем вы это сделали? - повторила Катерина, понижая голос, но не спуская своих гордых, блистающих глаз.
- Я сделал это за тем, - отвечал наконец Черновецкий, - чтобы говорить с вами.
- Говорите же, я вас слушаю.
Черновецкий начал представлять Катерине жертвы, которые он принёс ей: этот год терпения и ожидания, приезд сюда, и какое же вознаграждение получил он? Черновецкий хотел ещё что-то говорить.
- Позвольте, - сказала Катерина. - Может быть, вам будет угодно ещё много вычислять ваших геркулесовских подвигов, совершённых для меня; но я слишком слабая женщина, чтобы могла вознаградить вас.
Проговоря это, она перешагнула в лодку и разом отчалила от берега. Черновецкий, кажется, готов был броситься за нею... Катерина, не оборачиваясь, проплыла небольшое пространство и скрылась за зелёным уступом реки.
Отверженная любовь и польская гордость заговорили в Черновецком. Он думал поразить Катерину и весь обратился к Софье Максимовне. Там того только и ждали. Катерина приняла этот манёвр с спокойным достоинством. Черновецкий ещё более пришёл в бешенство и стал с какой-то вежливой наглостью делать дерзости Катерине. Разговаривая с Софьей Максимовною, он будто не видал, когда в гостиную входила она, и потом истощался перед нею в извинениях, что он её не заметил. Глафира Петровна, без определённого сознания, по инстинкту, вдруг почуяла духом, что она нашла себе сообщника и начала подвизаться с немалым рвением в научении и образумлении молодой девушки, которая горда, как никто. Черновецкий (стыдно сказать) тоже вступил в безмолвное соглашение с старой бабой-ханжою, и чего не досказывала его едкая тонкость, то он умел заставить договаривать Глафиру Петровну. У неё вдруг явились многие истории, которые она на своём веку знала и слышала, и своими глазами видела. Истории преимущественно касались того, как такая-то и такая-то заперлись чуть не в дуплах Богу молиться, и что ж из того вышло? Глафира Петровна останавливалась и скромно взглядывала на дочерей; но если тех не было, она позволяла себе входить в некоторые намёки и пояснения. Черновецкий, обыкновенно, при этом молчал; но его скромное, улыбающееся молчание исполнено было самой ядовитой, утончённой колкости для Катерины, которая на всё это ничем не отвечала. Она легко бы могла избавиться от всех неприятностей: ей стоило только не появляться в гостиную; но она являлась, и являлась каждый день. Это было настоящее гордое, малороссийское упрямство. Катерине казалось совершенно естественным не дать Черновецкому думать, что она бежит от его слов, и она каждый день несла на встречу этим словам неприкосновенную ясность своего гордого, спокойного лица.
После одного такого утра, Катерина, прямо с реки, вошла в гостиную. Ей показалось что-то особенное в общем выражении лиц. Черновецкий встал и молча ей поклонился: он будто избегал её взгляда; но Глафира Петровна, с повязанной мокрою салфеткою на голове, что было признаком сильных душевных волнений, Глафира Петровна сияющими глазами приветствовала Катерину.
- Вот, Катенька, друг мой... или как вас звать? святая пустынница... Пока вы в дебрях ваших были, а у нас дело великое сделалось. Господь нас радостию посетил. Фёклочка! скажи баре устами младенца невинного: что нам Господь Бог послал? Платьице тебе новое сошью.
Девочка, достаточно приученная к фарсам, выступила на середину комнаты:
- А наша баря замуж идёт, вон за хорошего барю, - сказала она, указывая на Черновецкого.
- Вы того, Катенька, по всей вероятности, никак не ожидали, - заметила Глафира Петровна.
- Напротив, - сказала Катерина, - я, как многие пустынники и пустынницы, обладаю даром предвидеть будущее, а потому давно это знала, - проговорила она и, обратясь к Софье Максимовне и к Черновецкому, сказала им всё, что приличие велит сказать в подобном случае.
Черновецкий отвечал ей с бешенством во взгляде, так что по человечеству его жаль было в эти минуты, но Павел Григорьевич между тем выходил из себя.
- Что это за комедия разыгралась в моём доме? - говорил он.
Понятно, что свадьбою очень спешили, и в этой суете, Глафира Петровна успела занять денег у Павла Григорьевича. Она также было хотела, по скорости времени, чтобы не озабочивать голову, воспользоваться готовым приданым Катерины, которое ей мать сделала в Одессе. Для Глафиры Петровны всё равно: она отдаст деньгами, или точно такими же вещами.
- Нет, маменька! - заметил Павел Григорьевич. - Не будет ли это уже слишком много для Катерины: она уступила своего жениха, и ещё должна отдать своё приданое.
Наступил день свадьбы. Катерина была приглашена в подруги невесты, и охотно на это согласилась. Павел Григорьевич непременно требовал, чтобы она показалась перед всеми и не давала думать о себе, что она скрывается в слезах о ловко выхваченном женихе. Катерина явилась. Общее внимание не так было обращено на невесту, как на её подругу. Сколько составлялось необъяснимых гаданий, предположений, мнений... Была у Черновецкого минута до того страстного исступления, что улови он малейшее колебание в лице Катерины, он бы упал перед нею на колена и не оторвался от её ног; но Катерина не колебалась.
Когда воротилась из церкви, после обеда и до начатия танцев, Катерина выбрала время уйти незаметно. Одна у себя, когда внизу гремел бал, она много передумала и перечувствовала, сидя за раскрытой книгою. Вдруг услышала, что к ней кто-то вошёл и остановился.
- Что тебе надобно? - сказала она, называя своего человека по имени.
Лакей не отвечал.
Катерина оборотилась: это был Черновецкий.
В первую минуту, при виде его бледного, взволнованного лица, ей стало жаль его.
- Что вам угодно? - сказала она.
- Вы не хотели танцевать на моём бале? Бал весел и я очень весел.
- За вами ваше право весёлости.
- Так вы не будете танцевать?
- Не буду, - сказала Катерина.
- А почему вы не будете?
- Потому, что не хочу.
- А почему вы не хотите?
Черновецкий дерзко рассмеялся.
- Я именно пришёл сюда, чтобы вы захотели.
- В самом деле, monsieur Черновецкий? - сказала, поднимаясь, Катерина. - Неужели вы о-сю-пору не убедились, что я полная госпожа своего хочу и не хочу?
Говоря эти слова, Катерина позвонила.
Вошёл её человек.
- Проводи Станислава Викентьича...
Так кончилась у Катерины история её с Черновецким, и началась его собственная.
На другой день, молодой объявил полному свадебному комитету и председательствующей Глафире Петровне, что ему нельзя оставаться долее, и он уезжает сегодня, сейчас... Можно себе представить немое удивление, ропот и затем материнские стоны Глафиры Петровны. Ей расстаться с ангелом её жизни и так внезапно!.. она не ожидала того и простирала объятия. Софья Максимовна бросилась в них... Черновецкий сказал своей молодой супруге: что он вовсе не так жесток, и что София Максимовна может остаться, если ей в такой мере тяжела разлука с родными... Софья Максимовна однако не осталась, как и следовало ожидать.
При своём поспешном отъезде, молодые не успели даже проститься с Катериною.

*

Прошло три года. Супруги Черновецкие успели разъехаться, Глафира Петровна получила манию: говоря о чём бы то ни было, приводить к разговору: «Что зять у неё не оценил её ангела небесного...», хотя сама очень хорошо знала цену этому ангелу и бранилась с ним ежедневно, пока на пороге не появлялись гости.
Катерина тоже не жила уж в доме брата. Хотя на бывших консилиумах и конференциях, Глафира Петровна всегда заставляла свою Аннушку отходить к окну и не слушать, что госпожа будет говорить, но Аннушка всё прекрасно слышала и переносила вести в девичью и в кухню. Прислуга Катерины с негодованием слушала, как хотят её барышню выжить из комнат, которые покойная матушка приготовила ей в отцовском доме. У Катерины была любимая девочка, которую очень любила в последнее время Настасья Николаевна. Катерина Григорьевна взяла её к себе, холила её, наряжала, сама учила грамоте, и Таня была всей душой предана барышне.
В один из томительных вечеров, Катерина, до изнеможения напоивши душу музыкою и слезами, лежала в полузабытьи, у себя на диване. Вдруг она почувствовала, что возле неё кто-то стоит, плачет над нею и берёт её руки. Катерина очнулась: перед нею, на коленях, стояла Таня. Девочка взяла её руки, положила их к себе на плечи и, в слезах, начала бессвязно, но очень понятно, пересказывать слова Глафиры Петровны, рассказала ей, что Глафира Петровна даже с своим кучером сейчас рассуждала о том, что Ка-терина не должна занимать своих комнат и не играть такой важной роли, и что она, а не Катерина, главная в доме. Таня перешла к воспоминанию о Настасье Николаевне и, горячо целуя руки Катерины, припадая к ним смоченным слезами лицом, добрая девочка начала почти голосить, причитывая как по мёртвому: «Так ли бы оно было, если бы покойная барыня была жива? Встала бы она теперь, да посмотрела, послушала, что говорят, что барышне места нет в отцовском доме...». Всё это было уж слишком не по силам Катерине. С нежностию, освобождая свои руки от поцелуев Тани, она целовала девочку в голову, повторяя, что это вздор, пустяки, что этим нечего огорчаться, и вдруг сама зарыдала. У Тани высохли слёзы от испуга, когда она услышала страшные, истерические рыдания.
На другой день, Катерина вошла в кабинет к брату.
Одну руку она положила на книгу, которую он читал, другую на плечо ему, и сказала:
- Павел, я буду просить тебя об одной вещи и знаю наперёд, что ты мне откажешь, но я до тех пор не отстану от тебя, пока ты не согласишься.
- Это что-то важное, Катерина!.. Впрочем, проси. Я не знаю, в чём бы я мог отказать тебе? - проговорил Павел Григорьевич. Но как велико было его удивление, когда она начала просить его выстроить дом в саду над Донцом.
- Для кого дом? - спросил он.
- Для меня, Павел.
- Чтобы тебе жить в нём, когда ты выйдешь замуж?
- Чтобы жить теперь, брат.
- Хорошо, сестра, - сказал Павел Григорьевич. - Но уж не говоря о том, что скажут люди - что скажу я самому себе? Что в моём доме не стало места родной сестре?
Павел Григорьевич взял её за руку.
- Тебя выжили из отцовского дома. Я не знал, что до того дошло.
- Нет, Павел, нет! - сказала Катерина, с глубокой, грустной нежностью положив обе свои руки на руку брата. - Но дело в том, что я хочу уединения, Павел! может быть такого уединения, чтобы голоса не доходили ко мне, и один Бог, в величии природы, говорил моему печальному сердцу.
Растроганная до слёз, Катерина тем не менее постаралась ослабить впечатление, которое она произвела на брата.
- Слава Богу, Павел! - продолжала она. - У тебя растёт дочь, Настенька. Мои комнаты по праву принадлежат ей. Пусть она у своего отца поживёт в них так же привольно, как я жила у моей матери!.. Брат! ты позволяешь мне выстроить дом? Повторяю тебе, что я желаю уединения, чтобы голоса не доходили ко мне; а здесь даже голос Глафиры Петровны касается моего слуха! Я не хочу его слышать.
Павел Григорьевич молча встал. Заложив руки за спину, он прошёлся по комнате.
- И место уж назначено? - глухо спросил он.
- Назначено.
- Когда же?
- Немедля, как только ты дашь своё согласие, Павел.
- А ежели я не дам его? - живо спросил Павел Григорьевич. Но он тотчас умерил свой порыв. - Ты независима, Катерина! - сказал он. - Моё согласие решительно не нужно для тебя. Но, сестра! - продолжал он, нежно и печально положив руку на голову молодой девушки. - Я тебе брат, ты у меня одна сестра... Неужели, кроме этого согласия, я ничего не могу дать тебе, Катерина?
С минуту он ждал ответа.
- Ничего, брат. Я бы сказала: помоги мне, Павел! но помощи быть не может.
- Бог тебе помощь, - сказал Павел Григорьевич, будто благословляя сестру. – По крайней мере не скажут, что ты, как отверженница, будешь жить в лачуге. Я сам составлю тебе план на дом и выстрою его.
Прошло очень немного времени, и в одно летнее утро священник отслужил молебен, окропил святою водою уединённое место на высоком берегу Донца; рабочие выпили по хорошей чарке водки, перекрестились, и Павел Григорьевич скомандовал:
- Ну, ребята, с Богом! начнём.
В собственные руки он взял лопатку и высоко взметнул первый ком земли, которую начали рыть для заложения фундамента. Дом был заложен и пошёл расти «как гриб», говорила Глафира Петровна.
Павел Григорьевич весело говорил сестре, что она будет жить «на сенях». Он хотел ей построить что-то в роде терема, и из этого вышла круглая двухэтажная башня, которая точно насквозь была прорезана сенями или длинной галлереей со сводами. Эти сени, заканчивавшиеся лёгкими полуарками, выходили к стороне реки на площадку тёсаного серого камня. Самая площадка осьмнадцатью ступенями сходила к реке, в которой отражался весь дом. Нижний этаж, собственно назначенный для теплиц, чрез сверкающие стрельчатые окна бросал свет в зеленоватую глубину Донца. На прозрачном дне его отражалось розовое здание, унизанное, как перлами, рядом белых колонн, на которые плескала река, переливаясь в розовых оттенках. Павел Григорьевич всё хотел приспособить к тому, чтобы его создание было маленьким чудом безымянной долины. Он отдалил от него все другие постройки (кухня и небольшие службы совершенно скрыты были за деревьями), и одно лёгкое розовое здание, с девственной грациозностью своих стройных, белеющих колонн, виднелось, открытое со всех сторон, в широком венце тёмного дубового леса.
Катерина на следующую зиму перешла в свой дом. Нужно ли говорить о разнородных толках и мнениях, которые возникли из того? Большинство утверждало, что Катерина любила Черновецкого; но у ней отбили его, и бедной сироте, которая ещё не оправилась от удара, нанесённого ей смертью матери, естественно было упасть духом от встречи с новым поражением. «Она пала, пала!» - восклицала одна красноречивая дама. Но мужчины решительно не допускали, чтобы Черновецкий мог предпочесть Софью Максимовну, если бы Катерина подала ему хоть малейшую надежду, а иначе говорили они, должно признать, что Черновецкий глуп и слеп, как сова при дневном свете. Дамы не соглашались с этим, и изо всего выходила история, очень похожая на историю похищения Чичиковым губернаторской дочки.
Но что же делала в это время сама Катерина? Молчание и уединение сделались единственным выражением её душевного настроения, и она всем сердцем отдалась их немой торжественности. - Жизнь Катерины была та же, что и прежде, только ещё поэтичнее и грустнее казалась она в совершенной свободе и независимости, не стесняемой теперь никем и ничем. Вставала ли Катерина, уходила ли, приходила, медленно ли, живо ли поднималась она по серым плитам её лестницы, никто не ждал её, и один безмолвный дом, с сверкающими окнами и широкими сенями, принимал свою одинокую хозяйку. Перемена была только в том, что теперь Катерина и по ночам плавала в своей лодочке по широкой реке. Звёзды блестели, берега безразлично сливались с темнеющими массами дерев; кое-где мерцал огонёк на луговой стороне за рекою и чем-то вызывающим западал в душу Катерины. Она смотрела на него, и глаза её разгорались; звучно падало весло в воду, и лодка отчаливала от одной из белых, прибрежных колонн, которые стояли по сторонам лестницы и почти упирались в тёмную струю реки. Катерина направляла лодку к огоньку: чудно звучал её серебристый голос в тишине ночи и лесных берегов, и мелодически, под мерные удары весла, разносились слова песни:

Шевелись же, весло, шевелися -
А берег во мраке пропал...

Весло переставало шевелиться, и неуправляемая лодка, без звука и песни, тихо скользила по течению между пропадающими во мраке берегами. Но никогда не пела молодая девушка стихов:

Да что же? Зачем бы не ехать?
Дождёшься ль вечерней порой
Опять и желанья и лодки,
И весла и огня за рекой?..

Она знала, что вечерней поры, лодки, весла и огня за рекою она дождётся; но того желания сердца, которое томительно жило в груди, никогда не дождаться ей.
Может быть, она теперь и желала бы, чтобы какое-нибудь известие прозвучало в её уединении, как звучит порою струна на оставленной, запылённой гитаре; но всё было беспробудно вокруг неё. Для Юлии Тимофеевны давно настали «другие дни, другие сны». Она забыла, что была когда-то довольно горячо занята Богомоловым, и совершенно перестала вспоминать о нём. Она постоянно лечилась и, несмотря на свою болезнь, была хорошенькою и нарядною по-прежнему. В своей ветренной доброте и нежности к кузине, она не оставляла её, приходила посидеть в её новом доме, попрыгать, как ребёнок, с крутых ступеней лестницы и, будто подразнивая прекрасную звучность тихих берегов, прокричать им какую-нибудь весёленькую глупость. Берега повторяли её, и живой смех Юлии Тимофеевны проносился над рекою, как разыгравшаяся ласточка, часто мелькавшая здесь же. Но Юлия Тимофеевна это время почти не жила в деревне, и даже теперь, несмотря на достоверный слух, что гусарский полк придёт в окрестности, она уезжала на целое лето куда-то к водам лечиться. Катерина оставалась совершенно одна. Лизавета Максимовна любила её и даже очень любила. Но милая Лизавета Максимовна принадлежала к тем женщинам, которые умеют любить своих мужей, детей, болонок; всё же прочее, не входящее в эту, очень тесную категорию, хотя имеет иногда редкое счастье пользоваться их любовью; но эта любовь не даёт ничего, решительно ничего. Лучше, если бы её не было вовсе!
Но Павел Григорьевич любил сестру и, может быть, в те часы, когда поцелуи Лизаветы Максимовны не отвлекали его, он думал о её положении...
Дом Катерины стоял почти в полуверсте от дома брата, и их разделял глубокий овраг, чрез который Павел Григорьевич перекинул дугою красивый мостик, замыкавшийся лёгонькой решёткою, а за ним начинались ни для кого не доступные владения Катерины.
Так прошли 3 года. У Павла Григорьевича родился сын, а за ним ещё дочь, которую Лизавета Максимовна хотела было назвать Глафирой; но Павел Григорьевич решительно не согласился и назвал Катериной - что, разумеется, стоило слёз Лизавете Максимовне. У мосье Де-Соля умерла жена, и он, с крепом на руке, явился в кабинет к Павлу Григорьевичу и объявил ему, что он, принося жертву праху de la meilleure des femmes, остаётся в доме Павла Григорьевича навсегда, - jusqu’a la fin de ses jours.
Такого рода события домашней жизни шли своим путём вокруг Катерины, и одно из них на мгновение поразило её. Войдя однажды в кабинет к брату, она услышала стук отъезжавшего экипажа.
- Приди ты двумя минутами раньше, Катерина, - сказал Павел Григорьевич, - и, знаешь, кого бы ты застала у меня? Богомолова.
- Ты разве знаком с ним? - сказала Катерина, невольно отступив к окну.
- И да и нет, - отвечал Павел Григорьевич. - Он почти не живёт здесь, но приезжал по дворянскому делу; мы познакомились и, кажется, нашли кое-что, заслуживающее уважения друг в друге. Славный человек, что бы там ни говорили! - добавил Павел Григорьевич, махнув рукою.
Было 29 июня, день его именин. Довольно рано Катерина пришла в дом брата, чтобы под своим надзором уставить комнаты цветами и драпировать белые стены зала зеленью и алыми розами. Среди суетящейся прислуги, буквально засыпанная цветами, живая и деятельная, в белом, развевающемся утреннем платье, показываясь у стен на лесенках и становясь посреди зала на колена, чтобы видеть букеты и разобрать их, Катерина казалась живым представлением самой природы, украшавшей залу своими ветвями, цветами и целыми снопами бледно-золотистой, ещё не совсем поспелой ржи.
- О, моя ранняя птичка! - сказал Павел Григорьевич, показываясь в дверях залы и протягивая сестре руку, чтобы помочь ей сойти с лесенки. Но Катерина остановилась на последних ступеньках и, тряхнув своими широкими рукавами, осыпала накопившимися в них лепестками роз всю голову Павла Григорьевича.
- Это тебе мой именинный подарок, - сказала она, целуя с живостию в лоб и в прекрасные глаза брата, который в свою очередь, как художник в душе, с улыбкою пожимал руку сестре, глядя, как ржаные колосья, перевитые розами, прекрасно убирали стены его зала...
- Ты вчера поздно приехал? - говорила Катерина.
- Очень.
- Много билетов разослано на сегодня?
Павел Григорьевич несколько остановился, чтобы взглянуть на сестру.
- Ты скоро всё забудешь, пустынница! - сказал он. - Кто же на именины приглашает по билетам? Приедет тот, кто захочет меня поздравить.
- Ах! да, - сказала Катерина.
- Ах, да! - повторил в свою очередь Павел Григорьевич. - Прекрасно меня поздравил вчера наш предводитель.
- Ты говоришь это таким тоном... - сказала Катерина, замечая странное выражение в голосе брата.
- Да, я вчера проглотил чудесную пилюлю.
- Пилюлю? - сказала Катерина, садясь на диван и не выпуская руки брата. - Пилюли вообще бывают горьки...
- И эта очень не сладка, могу тебя уверить.
У Павла Григорьевича потемнел лоб и гордо раскрылись глаза.
- Ты не хочешь знать, - сказал он, - о тех нелепостях, которые ходят в обществе по случаю твоего уединения, заключения или, как теперь говорят, заточения?
- Что же о них знать? - сказала Катерина. - Нелепости были и останутся нелепостями.
- От этого они не легче, - возразил Павел Григорьевич. - Знаешь ли, какой вопрос сделал мне вчера предводитель?
- Не знаю, - отвечала с милою улыбкою Катерина.
- Я уже совсем уезжаю от него, прощаюсь с ним, - говорил Павел Григорьевич, - он пожимает мне руку и, выражая своё удовольствие, с каким он будет у меня сегодня, вдруг говорит мне: «А сестрицу вашу, Павел Григорьевич, я буду иметь удовольствие также видеть?».
- Что же ты находишь в этом вопросе? - спросила Катерина.
Павел Григорьевич вспылил.
- То, - сказал он, - что мы посмотрели друг другу в глаза, и я понял, что нелепые слухи, которые с некоторого времени стали распространяться: будто я держу тебя в заточении, чтобы так или иначе воспользоваться твоим имением, - дошли до того, что он, как предводитель, даёт мне знать, что он хочет видеть тебя.
Катерина, встревоженная, встала.
- Что же ты ему отвечал? - спросила она.
- Я? - сказал Павел Григорьевич... - Я поклонился ему довольно низко и, так как он теперь исполняет должность губернского предводителя, сказал ему: «Ваше превосходительство! удовольствие ваше видеть сестру мою совершенно зависят от её удовольствия видеть вас», поклонился и вышел.
- Но этого нельзя оставить так, - сказала Катерина. – В моём гардеробе найдётся ещё белое платье. Я буду у тебя сегодня на бале, Павел.
- Я тебе этого не позволю! - горячо возразил Павел Григорьевич. - Это значило бы подтвердить все эти прекрасные слухи. Ты столько времени скрывалась от людских глаз и вдруг, едва предводитель намекнул мне, ты являешься у меня на бале и пляшешь!
- Да, точно, - согласилась Катерина.
Павел Григорьевич большими шагами прошёлся раза два по комнате.
- Вздор, - сказал он с тою горячностью, к которой способны только пылкие, благородные люди. - Мы с тобою, сестра, стоим выше этих дрязг, чтобы нам обижаться, или печалиться ими... Слышишь: мой Павел громогласно возвещает о своём пробуждении. Пойдём, взглянем на детей, - сказал он.
Бал шёл весело и живо; он только что ещё начинался, а потому не было ещё ни усталых, ни скучающих: в сад и на балкон никто не выходил ещё освежиться, во всех комнатах более или менее было пусто, и одна только бальная зала собрала в себя всех гостей.
Катерина тоже была невдалеке от неё. Может быть, единственно вследствие того, что желание Катерины быть на бале, встретило решительное противодействие - её будто что-то влекло к открытым блистающим дверям. Она почти готова была вмешаться в толпы крестьян, сошедшихся к освещённым окнам и густыми, сплошными массами прильнувших к ним. Разумеется, она этого не сделала. В бальном, белом наряде, с густыми, благоуханными локонами, спускавшимися на открытую шею, Катерина давно уже стояла в ближней к дому боковой аллее и слушала музыку, или лучше сказать, музыку собственной души с приливающими к ней воспоминаниями.
Точно такая же ночь тихая, тёплая, серебром окаймлённая, живо припомнилась Катерине. Казалось, прекрасный праздник Марьи Львовны, как виденный когда-то сон, сбывался наяву. Над вершинами сада проносилась музыка, блистали огни, полуозаряя деревья; местами выхваченные полосою света из темноты верхушки кустов, казалось, трепетали каждым отдельным листком своим, - трепетали в неподвижном воздухе, как будто стенящем от замирающих в нём звуков!.. И трепетало сердце Катерины. Она прижала руку к груди и неподвижно стояла под деревом, всё так же, как за шесть лет назад, приникнув к нему кудрями. Всё было, как прежде, только прежнюю детскую беззаботность и радость сменяла переполненная мера горя, выстраданного в затаённом безмолвии женской души...
Мгла не яснела, но темнела вокруг; на озарённых полосах аллей стояли неподвижными колоннами высокие деревья, давая между собою место лёгкой, вздрагивающей тени Катерины. Но не одна её тень была тут... поперёк, застилая стволы деревьев, показалась на песке аллеи другая, медленно двигавшаяся; она искала чего-то, поворачивая голову по сторонам. Ужас обнял Катерину. Прикованная им к месту, она смотрела, как двигалась длинная тень и, выдвигаясь более и более, уже достигала её... Катерина рванулась вперёд. Аллея, на которой она стояла, вела прямо к её мостику, и Катерина спешила к нему, сохраняя полную уверенность, что никакая тень не может туда за нею следовать и перейти черту, разграничивающую её отдельный, недоступный мир от другого мира. Но что должна была она почувствовать, когда, спускаясь с одной стороны крутой арки, явственно услышала, как кто-то всходил на другую сторону? Каменные плиты мостика отдаются под его шагами, как они никогда не отдавались под лёгким шагом Катерины. Она не могла остановиться, чтобы запереть решётку. Ужас гнал её. Она готова была броситься бежать, но в слышимых позади шагах было что-то покоряющее, овладевавшее ею: как бы тот, кто шёл сзади, широким шагом наступал на каждый шаг её и приковывал его к земле. Кажется, остановись он, и Катерина бы остановилась; но он шёл... Катерина безотчётно, с таким же точно инстинктом, как раненая птичка летит к гнезду, спешила к своему дому, и хотя бы кто-либо попался навстречу! Прислуга глазела у окон бального зала... Катерина широким размахом отворила дверь в свои сени; гул пошёл по сводам уединённого дома; в затихающем гуле слышались шаги... Почти не сознавая, что она делает и куда именно идёт, Катерина вышла на площадку. На мгновенье она приостановилась на ней и начала поспешно сходить с пустых ступеней лестницы, и неотступный другой сходил за нею...
Катерина сошла с пятой, с десятой, двенадцатой ступени; стала на шестнадцатую и остановилась. Далее идти было некуда. Ото всей лестницы оставалась одна ступень, а на другую уже всплёскивалась ропщущая река.
- Кто вы? - сказала Катерина, оборачиваясь с той быстрой решимостью, на которую подвигает крайность... - Я вас спрашиваю. Отвечайте мне: кто вы?
Береговые фонари, которые обыкновенно зажигались каждый вечер для случайных катаний Катерины, горели тускло и, обращённые на реку, почти не освещали лестницу, а тень от дома, как щитом, покрывала её, и в густом сумраке белели только две белые колонны, и Катерина, вся в белом, от-клонившаяся несколько назад и протянувшая вперёд руку с своим повторенным вопросом: «Кто вы?». Высокая, тёмная фигура стояла тремя ступенями выше и, не отвечая, сошла с них. В своей решимости, Катерина не подалась назад. Она ничего не говорила, протянутая рука её будто повторяла вопрос: «Кто вы?».
- Если вы не узнали меня, - горестно сказал Михаил Иванович, закрывая лицо руками, - то как же я смел прийти сюда!
Катерина вскрикнула и будто окаменела на своём месте.
- Кто вы? - произнесла она с задушенным воплем, опуская отяжелевшую руку на руку Михаила Ивановича.
- Кто вы? - ещё раз бессознательно пролепетали уста, когда сердце, замирая и томясь, знало уже, кто стоял перед Катериною.
- Зачем вы здесь? - спросила она, будто пробудясь от сна. Молодая девушка сделала шаг вперёд, и её бесчувственная рука затрепетала в руке Богомолова. - Вы сказали мне: «Не искушайте меня», и я не искушала вас. Зачем же вы пришли... искушать меня? - спрашивала она задыхающимся, чуть слышным голосом. - Идите! не стойте! Я вам говорю: идите! пока у меня ещё есть сила сказать вам это.
И будто, порываясь отойти, Катерина отворотила голову. Но какая-то тайная сила удерживала её; рука, жаркая и трепетная, не отделялась от руки Михаила Ивановича.
- Что же вы стоите? - с страшным усилием над собою сказала Катерина, оборачиваясь к Богомолову.
Он стоял.
- Она умерла, - сказал он прерывающимся голосом.
- О какой смерти вы мне говорите? Разве вы думаете, что это не смерть: умирать сердцем, как умираю я? - говорила, не помня себя, Катерина. - Слышите, как стонет река? Вы думаете, что я не засматривалась в её глубину? что не шептали мне чего-нибудь волны? Выплывая в лодке, вот туда, на середину, часто думала я: не кинуть ли этот дом и не испытать ли, как хорошо там, поглубже, под этими сверкающими волнами... И это жизнь? Так дайте мне смерти - ведь это всё, что вы можете дать мне.
Так вылилось, наконец, из души это безмолвное, затаённое горе! Катерина вся дрожала, дрожал и голос её и распустившиеся по плечам кудри...
Сокрушённый, поражённый, Богомолов слушал её. Сколько ни таилось для него блаженства в этих словах, но ужасающая скорбь их не давала сердцу чувствовать счастья.
- Катерина Григорьевна!.. - отрывисто сказал он, и полный такого же страшного трепета, глядел на реку, без слов, без поцелуя, прижимая руку Катерины к трепещущей, замирающей груди своей.
- Катерина Григорьевна! она умерла, - повторил Михаил Иванович. - Та несчастная женщина умерла...
- Какая? - спросила Катерина с страшным спокойствием.
Этот порыв души, сломивший вдруг печать пятилетнего, затаённого молчания, истощил все силы молодой девушки. Она не понимала того счастия, о котором говорил ей Богомолов, и неопределённым, странно усталым взглядом, смотрела на него.
- Как мне вам сказать? Та женщина... она... - говорил Богомолов прерывающимся голосом, приникнув лицом к обеим рукам Катерины и покрывая их слезами и горячими поцелуями. - Катерина Григорьевна, эта женщина... умерла.
- Умерла? - с расстановкою проговорила Катерина, поднося руку ко лбу... - Царство небесное! - начала было она и не окончила. - Посадите меня, я не могу стоять, - прошептала она.
Михаил Иванович, в порыве нежной заботливости, обвил её руками и хотел помочь ей опуститься на ступеньку лестницы.
- Позвольте! - вдруг крикнула Катерина, выпрямившись и прислонясь к колонне. - Эта женщина умерла, - повторила она. - А по какому праву и для чего вы явились ко мне с этим известием?
- Катерина Григорьевна! ваш голос... вы отвергаете меня?.. - спрашивал смущённый и удивлённый Богомолов.
Катерина не отвечала. Она была не только не нежна, но почти сурова. Она села на ступеньку лестницы и припала на руку головою. Как она плакала! Но это не были слёзы любви и счастья... Михаил Иванович это хорошо чувствовал... Он стоял перед Катериною... То были слёзы невыплаканного горя, слёзы пятилетних, никому не знакомых, в глубину души затаённых страданий! И в эту минуту вся жгучесть прошлого терзания, его неутомимая тоска, его мертвящая безнадёжность, - вставали в душе с ужасающей силою, и Катерина плакала и сидела, склонясь на руку, более печальная, чем когда-либо, потому что она никогда не давала такой свободы своим чувствам.
- Что же вы? - сказала она с кротостью и каким-то грустным изнеможением, протягивая Михаилу Ивановичу руку.
Он сел у её ног.
- Вы спрашиваете, почему я пришёл к вам с этим известием? Не знаю. Бог послал меня. Я долго ничего не знал о вас. Вы удалились из общества; об этом везде так много говорили; отыскивали причину этому и не находили... Я столько думал об этом, что разучился думать о всём другом... И вдруг, Катерина Григорьевна, после одной ночи тяжких, одному Богу известных страданий, я просыпаюсь изнеможенный, открываю окно, чтобы истомлённой грудью дохнуть свежего воздуха, и душа моя просияла, как сияло утреннее проснувшееся небо... Не знаю как, не могу вам сказать: отчего, почему, но я узнал, Катерина Григорьевна, что имею на то право и думал, что мне этого блаженства станет на всю жизнь; но нет! жизнь сердца требовательна, как и всякая жизнь... Она наконец заболела, - продолжал, тяжело вздохнув, Михаил Иванович. - Доктор мне объявил, что должно всего опасаться. У меня сердце дрогнуло... У постели умирающей, кроме видимой борьбы жизни со смертию, началась ещё другая борьба на жизнь и смерть. «Чья возьмёт?» - думал я. Возьмёт та сторона, которой Бог судил. Но я должен был делать своё дело. Я стал у этой постели. Я за сто вёрст посылал за докторами. Шесть недель, Катерина Григорьевна, я своими руками переворачивал эту женщину и спал у её ног, как бы спал у ваших. Она поздоровела...
Катерина поднялась во весь рост.
- Сядьте! - произнёс Богомолов, касаясь края её платья. - Послушайте меня далее... Она точно стала выздоравливать, но я, Катерина Григорьевна... я был болен или желал умереть - не знаю; только мне надобно было собраться с силами. Я уехал.
Михаил Иванович, под влиянием томительного воспоминания, остановился.
- Вы, вероятно, слышали, - продолжал он, - что несчастная женщина привержена была к разным нелепостям ворожбы. Воспользовавшись моим отсутствием, она захотела лечить себя теми же средствами, и едва прошла неделя, как мне прискакали сказать, что она умирает и, пока я приехал, её уже не было на свете... Но я успел поседеть, - сказал Богомолов. - Катерина Григорьевна! я сед!
- Слышу.
И минут десять прошло в совершенном молчании, и только река с тихим ропотом плескалась в берега.
- Но вы, Катерина Григорьевна!.. Дайте мне узнать всё, что было с вами; день за днём, час за часом... - сказал Михаил Иванович, приникнув головою к коленям Катерины. Ведь пять лет! Что вы делали эти пять лет?
- Любила.


КОХАНОВСКАЯ

("Библиотека для Чтения". 1858. № 7).

Текст к новой публикации подготовила М.А. Бирюкова