Дамка...

Ночная Багира
     Дамка жалостно выглядывала из собачьей будки, не смея подойти к хозяину из боязни получить кирзачом прямо по мордахе или в бочину, что не редко случалось в её собачьей жизни.
     Дети принесли в дом совсем слабым коричневато-рыжим, кудряво-шерстистым щенком. Толик приподнял пса над головой, убедившись, что это не кобель уже решил было потопить лопоухую на болоте, мол с сучки проку ни то, что с кобеля – нет в ней злого охотничьего или хотя бы сторожевого зверства, а хлопот не оберёшься; как зачнёт кобелиться да щениться и куда бежать с этим приплодом?..

     Однако дочки устроили такую слёзную панихиду,  так милостиво упрашивали отца и мать сохранить щеня, что отец уступил и оставил собачку в живых.
     - Ладно, - сказал он махнув рукой, - будет кому двор стеречь, а уж кусок хлеба да кость всегда в дому найдется.
     За год собака выросла и превратилась в крепкую пышнохвостую дворнягу размером с русского спаниэля. Неугомонно игривая, радостно подвижная она совсем не содержала в себе мстительной злопамятности. Дети безгранично полюбили её за весёлость и добродушие, но именно за это-то Толик мучительно возненавидел безмозглую дворовую псину. Проку от неё в хозяйстве никакого один вред – дармоедка, да ещё свою же домашнюю птицу гоняет и не от голода вовсе, а так только ради забавы да пустолайства.
     Не дай бог, если Толя настигал Дамку за дурным занятием гонять кур по двору или гусака. В такие минуты он зверел, хватал первую попавшуюся под рукой палку и швырял в неё, что есть силы, пинал с лютой яростью по хлипким ребристым бокам, злобно сквернословил. Дамка ошарашенно кидалась из стороны в сторону, уворачивалась, тыкаясь  мордой бестолково и наконец в дикой панике бросалась в будку. Перепуганная собака забивалась в самый угол, сжималась телом от страха и дрожа всем своим ребристым существом выла, будто жалуясь кому-то надрывно с лающим стоном.
     После таких пыток Дамка дня три сохранялась в своей будке. Чаплашки с едой не касалась, лишь лакала воду из грязного алюминиевого ковша с оторванной ручкой. Ночами выла краткой, жалостной, смертной тоской … И вот, что дивно: никакая боль, никакие унижения не жесточили  и не убивали в ней любовь к своему хозяину. Отчего это?..

     Может её узколобый умишко помнил, как он – Толик сохранил ей жизнь и не снёс потопить в болотную жижу ещё беспомощным щенком, не придушил старой рогожьей веревкой, что пылилась поникшей петлей в сенях на проржавевшем гвозде, не треснул лопатой – подборкой по башке так, что и разу бы хватило, чтоб зарыть на скотомогильнике. Может потому, что будучи не в силах постичь жизнь собачьим разумением Дамка постигала её глубиной и силой своего чувства, а поэтому прощала Толику его неукротимую жестокость. Дамка чуяла своим собачьим нутром в душе Толик глубоко спрятанную, сокрытую ото всех мучительную боль. Она понимала каким-то совершенно непостижимым инстинктивным образом внутрь его существа всю боль, и весь страх дьявольски-вопящий раздирающие в кровь. Дамка ухватила саму суть его души – сердцевину. Она! И только она! Единственная на всем белом свете, знала, как он – мучитель болен, и как он беспомощно слаб!...
     Отлежавшись после побоев собака оживала. Раны на её теле зарастали, боль стихала, страх мало-помалу рассеивался и Дамка снова выползала из своей тесной будки на свет божий. Особенно она любила летнюю ласково-теплую пору. В такие дни просыпалась чуть свет и сонно зевая узкой, зубасто-розовой пастью нежилась на соломенном постиле, почесывая лапой за ушами, затем лениво – помахивая хвостом выходила за ограду сквозь неприкрытую толком дощатую калитку и глазела неотрывно, во все глаза, как заброшенная на кромку неба, где разливалось утреннее зарево. Едва пробудившись, чуть тронутая румянцем заря выплывала из-за дремлющего в таинственном шелесте березняка. Постепенно малиново-розовое пламя окатывало расплывчатой полосой весь край неба вдоль растянутой во всю длину деревни песочно зеленой горы.

     Солнце поднималось всё выше и выше, вытягивая горячие линейно-струйчатые лучи, которые касались крыш на деревенских избах, крытых гладко отёсанными досками, волнистым шифером или темно-серой толью на домишках победнее. Росли, ширились световые солнечные полосы и вместе с ними всё отчётливей проявлялись тени гармошечно-сложенных поленниц, деревянных изб, бревенчатых бань, наспех сооруженных из тесака летних кухонь, в которых по лету топили печи, чтоб не подымать жар в доме. В летних кухнях жарили, парили, пекли, варили пищу для домочадцев, грели воду для стирки, готовили пойло на корм скоту.
На малом огородчике с раннего утра пластом ложилась тень кудрявой рослой берёзы  на земь, достигая макушкой угловатой, скворечно сложенной крыши углярки. Тут же от росших вплотную к забору акаций опрокидывались три тонкоствольных тени прямо на боковую сторону летней кухни, они робко жались, схожие меж собой, как сродненные, единокровные сестрицы. Шапками тенились кусты смородины, выпячивая по краям матерчато-резные, благоуханные листы. И всё кругом стоящее, летящее, идущее или ползущее – всякое живое существо с одной стороны освещалось солнцем, а с другой имело свою собственную тень. Утренние тени особые – тихие, медленно растущие, к зениту дня они становятся, как будто невидимыми вовсе.

     Затемно, когда ещё дремлет заря в своей невидимой небесной неге, надрывая горло кричат деревенские петухи.
     В березняке запоют заливисто с мелодичным пересвистом птицы. Одиноким солом закукует печально, будто брошенная своим возлюбленным, и от того тоскливо растерянная кукушка. Разморенный дневным жаром воздух остынет за ночь, настоится, напитается лесным духом. Росистые травы увлажнятся и сквозь зелёные густо-травянистые ароматы еле-еле слышно польётся тонкий сладковатый, запах крошечных цветов фиолетовых в белую крапинку, будто пером начертанную, прозванных в народе «кукушкины слёзки». Цветы не броские скромные кучкуются под берёзами. Откуда такое названье и кто его дал неизвестно. Может какой-нибудь знахарь наткнулся на них в лесу, вгляделся пристально и, осталбенев  от их кроткой печальной красоты, слушая плачевное кукованье кукушки, сорвал с языка «ишь ты – «кукушкины слёзки»». А может замужняя красавица, молодайка переступившая порог девичества и уже хлебнувшая из житейской чаши не только любовную, медовую сладость, но и познавшая её оборотную горькую слёзную сторону.

     Кануло то дремучее время, отшелестело хороводно холщевыми да льняными сарафанами по берёзовым рощам, где лилась родненькая , родимая, русская песня – наугад сложенная, горемычная, горячая, слёзная, вырванная словом из самого сердца. Там в далёкой вековечность, наклонившись низко над фиолетовым мелко-цветом в белых каплях обронила из уст своих молодайка будто выдохнула, «кукушкины слёзки». Словно выпало из самой души, вышло словом, произросло, выразилось в этом цветке всё её бабье горюшко, рассыпанное четь ли не под каждой русской берёзой.

     Лесные звуки постепенно стихали перебитые дворовой и уличной  суетой. В красно-кирпичной кашаре гремели подойниками работящие доярки, гудел, переполненный навозом транспортирный жёлоб, мычали, оголодавшие по свежей траве коровы. Скотники и пастухи, седлая коней, перебрасывались матерной бранью, привычно, без всякой злобы, а так толи для порядка, толи из потребности выплёскивать свои чувства. Они щелкали длинными жгутовыми бичами о землю, издавая резкие трескающие звуки и матюгались от души:
     - Поворачивай!.. А, ну, кому говорят!? Ах, ты, бога душу мать! – и щёлк, щёлк бичом по земле, а то и по бочине лошади. – Ну, куда ты?.. Куда ты прёшь хреновая старая кляча?! – Щёлк, щёлк, бигом – На скотомогильнике твоё место, окаянная скотобаза!.. А, ну.., ну..! идритвай тебя за ногу!.. – Н-но!.. – Н-но!.. Тпру!.., проклятая скотина!...

     Во дворах, садах, огородах чирикали опьяненные радостным теплом воробьи, шумно порхали сердито каркающие чернокрылые вороны, длинно-хвостые, белогрудые сороки-болтушки стрекотали меж собой неугомонно.
Дамка с любопытством, оттопыривая уши впитывая каждый звук, улавливая малейшие его оттенки. На подворье засеменили, зашаркали женские хозяйские шаги, захлопали тяжелые двери, заскрипели калитки. Из печи в летней кухне повалил голубовато-серый дым, запахло борщом, жареными пирогами.
У Дамки щекотала в носу вся эта утренняя сумасбродная счастливая мешанина запахов, звуков, ощущений тепла, исходящего от разогретых досок, гравия, земли, мягко выстланной травы.
     Трепетало, колотилось  радостно сердечко в предчувствии глухих, четких, решительных, мужских шагов хозяина. Забылась недавняя боль, утихла обида и она снова с замиранием сердца ждала Его – самого сильного, главного, смиренно поджав хвост, прилегая телом плотнее к земле. Толик вышел из избы. Собака сразу же  узнала его, услышав как хлопнула дверь резким отрывистым стуком. Толя нёс варёную сахарную кость и чаплашку с супом. Он приближался прямо к её будке. Не смотря на смиренно поджатый хвост, опущенные уши, умоляющие глаза, ох, - душа-то у неё, душа-то ходуном ходила – прыгала, рвалась, звенела внутри, аж кишки подрагивало. Толик бросил кость и его крепко-жилистая рука с синим якорем на тыльной стороне ставила ей прямо под нос чаплашку с едой. Дамка не выдержала, ринулась вперед и в счастливом порыве нежности слизнула хозяйскую руку. В ответ Толик отпрянул дернулся и пнул Дамку под дыхло ногой, обутой в резиновые калоши: «Пшла нах…!»

     Неожиданная боль так поразила собаку, что она рванулась яростно, заскулила, сжалась, завыла, обреченно. Если бы она только могла!.. Если бы могла, может и покончила бы собой…  Дамка знала какой бы горькой не оказалась чаша судьба она выльет всю её, выхлебает осушит до дна и вовремя сойдет в землю как и положено по всем законам земной жизни.