Чужаки. Фантастический роман. Глава 45

Михаил Ларин
Глава 45

— Говорил те, никуда этот поц не денется. Куда ему отсюдова мотать? — быстро тараторил Очкарик. — Вишь, вон и ботинки себе подремонтировал, почти новые соорудил. Башковитый!
— Спешно вставай, неча прохлаждаться. Слышь? — до меня доносились слова, я понимал их смысл, но не мог собраться.
— Вовсе сник. Ище пару часов бы, и  в ящик сыграл бы.
— Ниче, оклемается. Тащи его в мобиль. Щупач, чертов. Сра доппаек. Всю дурь из его головы того, и все тут.
Я чувствовал, что меня подняли и понесли. Болело все тело. Особенно левое колено и руки. Через силу раскрыл глаза.
— Говорил те, что оклемается, вот и оклемался, паразит этакий, вошь Щупачная, — произнес Толстяк. — Ставь у мобиля. Я счас. Ты подержи его.
— Пусть сам. Я ище руки об него марать стану. Хва того, что тащили по откосу столько. Вишь, шкребы себе сообразил, сообразит и как стоять.
Толстяк недовольно смерил меня с ног до головы взглядом:
— Слу, сколько живу, а таково мешка ище не встречал. Весь расплылся киселем.
— И я не встречал, — щедро улыбнулся гнилыми зубами Очкарик.
— Подержи, говорю, — упрямо сказал Толстяк все еще не отпуская меня из своей пятерни. — У меня дел по горло.
Я был благодарен за это Толстяку. Сам я точно не смог бы устоять на негнущихся, словно деревянных ногах. Хотя благодарность меня улетучилась в тот же миг, как только Толстяк перестал поддерживать.
Я спиной упал на теплое подобие капота, от которого шел пар. Я видел, как Очкарик сел копаться в приборном отсеке допотопного автомобиля, сложенного из бог весть чего, а Толстяк равнодушно повернулся к нему своей толстенной спиной бегемота и быстро побежал в лес. Мелкий пиджак у него под руками разлезся по швам и оттуда торчали лохмотья. Он должен был быть неповоротливым как медведь, и странно было, откуда у Толстяка появлялась такая прыть?
Через пару минут Толстяк появился с охапкой сырых еловых веток. Их он молниеносно запихнул в багажник.
— Сматываемся! — прохрипел, даже не запыхавшись. — Ты чего, это-т, еще не в салоне? Впихивайся! — почти прошипел он на меня.
— Не спеши. Не фурычит чтой-то в ней, скотине, — устало сказал Очкарик.
— Че я того, ели бегом таскал?
— А не надо было. Спросил бы.
— Я ее пришибу, если не поедет через минуту. Как садану по ей, сразу очухается, зафурычит.
— Не расстраивайся, придет время — поедет. Ты пока, этот, переоделся бы, весь мокрый.
— Во че?
— Во че, во че... Это-т, Щупач. На нем одежка, ище ниче, — Очкарик, как понял я, имел ввиду меня и мою, уже местами порванную одежду — брюки, пиджак...
— Худ он, — степенно заметил Толстяк. — А че, был бы поплотнее, содрал бы с него энту шкуру. Она и впрямь, ниче, походил бы в ней. А для тебя — в самый раз. Будешь брать?
— Нет, не хочу, — скривился Очкарик, оторвавшись от машины. — От нее прелью воняет, да Муравейником вся просочилась по самую шею. Да и тиной от него на километр несет. На мне и энто-т, ниче. — Очкарик одернул на себе довольно приличный серый в крупную светлую полоску пиджак. И тут я поймал себя на том, что где-то уже видел этот пиджак. И, как обухом по голове: «Его же носил Анатолий Калюжный». Я только хотел поинтересоваться, прав ли, как Очкарик радостно воскликнул:
— Впихивайтесь. Щас поедем. Нашел поломку. Энтот у нее не того.
— У тебя хватит горючего, или опять пеша доходить будем? — спросил Толстяк, перекатываясь своим огромным задом через дверной проем на сидение.
— Хватит! Еще и на развод на два раза останется. Я по завязку стибрил у энтих.
— Остачу продадим, — философски заметил Толстяк.
— Кому? — спросил Очкарик.
Толстяк не успел ответить — запыленная, покрытая грязью колымага сочно закашляла, громко зачихала, видимо от паршивого бензина, затем так рванула с места, что я едва не проломил о твердое сидение позвоночник.
— И поровну, — произнес Толстяк спокойно.
— Скотина ты этакая. Я те че, стибривал, чтобы все поровну делить?
— Поровну, — упрямо заметил Толстяк. — Не то — продам им, что ты тибрил. Они те припомнют, — в грохоте, лязганье, дребезжании, дерганьи, прокричал Толстяк.
— Ладно, — недовольно согласился Очкарик, опять так крутанув у поворота руль, что машина вся задрожав, чудом не рассыпалась на части и не перевернулась, а я опять свою душу почти в пятках нашел.
— Тебя, Щупач, кто этому ремеслу обучал? —  спросил Очкарик,  повернувшись к мне. — В Муравейнике?
— Какому ремеслу? — удивился Я.
— Шкребы латать.
— Ботинки?
— Ну.
— Да никто, — рассмеялся я. — Мы в детстве столько всего учились делать...
— Ясна-а, — в растяжку сказал Очкарик, даже не смотря на дорогу.
— Я вот зырю на тебя, и мне кажется, что ты, это-т, Щупач ничего, — лениво продолжал Очкарик. — Хотя оно потом покажет что почему.
— Да оставьте вы все это. Задолбали со Щупачом, — в сердцах произнес я. — Лучше на дорогу смотри. Скользкая, плохая. Угораздим куда...
— Щас как врежу, зенки твои из орбит того, сразу повылазют. Во видик-то будет, —  тотчас взвился на меня Толстяк. — Он ище нас, Кондор, учить собирается. Ученые. Хва науку втибривать в наши головы. Они могут того, расплескаться.
— Ты че, бледный, как мелом вымарался? — спросил у меня Очкарик, совсем не смотря на дорогу. — Тебя что, совсем того?
— Т-так и заикой на всю жизнь можно стать, — едва выдавил из себя я.
— Ну уж, — рассмеялся Толстяк. — Ты еще с Левой не ездил. Вот он водит свою машину сумасшедше. Уже давно бы на месте были, да харчили.
Тряская дорога  в  допотопной колымаге, которую  собрали изо всего, что попало под руку, меня уже не раздражала, как не раздражало то, что от Очкарика сильно несло бензином и перегаром.
Я понимал, что человек может ко всему приноровиться. Меня мучил вопрос, который был одним из наиглавнейших: что с Анатолием? Особо не давал покоя и другое:  где же очутилась Валентина Соколова? Куда я ее «выбросил»? Как она там, одна?
Зубы перестали выбивать ритмическую чечетку. Видимо, весь холод, — как понимал я, уже ушел.
На очередном повороте колымагу таки  выбросило в кювет. Едва не перевернувшись, машина застряла мостом в придорожной грязи. Передние колеса буквально утонули в красной жиже.
— Эка! Сра в грязь! Да ты че, ненормальный? — взъерошился на Очкарика Толстяк. — Скотина ты после энтово. Поня?
— Знаешь че, сам садись за руль и погоняй, так не умеешь, — обиделся Очкарик. — Все гнал, гнал, Леву вспомнил. А он че, не встрявал? — Очкарик вдруг неожиданно для меня заплакал.
Я поразился подобному: думая, что и у Толстяка, и у Очкарика напрочь отсутствуют всякие эмоции, я глубоко ошибался. Мне стало жаль их. Я не знал почему, но хотелось ненавязчиво приласкать, даже не приласкать, а по-простому, по-человечески помочь расслабиться ребятам выйти из стресса, но опередил Толстяк, пророкотавший:
— Кондор, слу, неча пенять. Сам, того, виноват. Что было, то прошло. Поня?
Очкарик, размазывая щедрую слезу, кивнул и по-женски обидчиво всхлипывая, обнял обеими руками руль и вновь спросил:
— А Лева че, не встрявал?
— Вытряхивайся, — обратился уже к мне Толстяк, не ответив на вопрос Очкарика относительно Левы. — Будем ставить вручную на дорогу. Поня?
— Эту махину? — непроизвольно вырвалось у меня. — Не осилим.
— Ты, Щупач, это-т, будешь базлать — пришибу основательно! — угрожающе прошипел на меня Толстяк. — Я сказал — поставим! Все из-за тебя, подлого. Наговорил это-т!
...Ноги мои сразу по икры утонули в вязкой рыжей массе. Она была холодной  донельзя и сразу же холодом своим пронизала все тело. Благо, хоть ботинки додумался снять да брюки до колен закатить.
Рядом пыхтел Толстяк. Упираясь головой, подобно быку в горячую обшивку колымаги, Толстяк пытался вытолкать ее на бетонку.
— Н-н-н-у-у-уу, под-да-а-а-а-ай, родимая-а! — в растяжку, простужено сипел Толстяк.
Рядом со мной молча сопел Очкарик.
Колымага, пару раз качнувшись, увязла основательно. Несколько неумелых попыток меня Очкарика и Толстяка ни к чему не привели.
— Ну, че, топать пеша будешь? — осторожно спросил Очкарик Толстяка.
— Че? — Толстяк взъярился.
— Вот те и че. Не вытолкать нам ее оттудова. Никак.
— Ну и че?
За перепалкой между собой ни Толстяк, ни Очкарик не заметили, что я бросил толкать машину и взобрался по насыпи на бетонку. Понятно, несмотря на силищу Толстяка, да на наши   с Очкариком силы взятые, эту колымагу из засосавшего ее болота вытащить было невозможно.
Меня неожиданно кто-то сзади так саданул, что я оказался на бетонке.
— Ты че, это, паразит паршивый, прохлаждаешься? Своевольничаешь? Мы там того, а ты тут это-т! Все от тебя, скотина, пошло. Не будь тебя, все было бы тип-топ. Я таки резану его по кадычку, а, Кондор? — обратился к Очкарику Толстяк. Он мне уже половину мозгов разжижил. Хоть чиком рассчитаюсь.
Толстяк вынул из кармана нож, попробовал пальцем острие.
— Остер!? — негромко  спросил Очкарик.
— А то, по нем видно, — одобрительно проговорил Толстяк, подступая к мне, лежащему плашмя на бетонной плите.
— Что толку, что зарежешь ево как овцу? — абсолютно спокойно спросил Очкарик у Толстяка. — Ну, кровь ево спустишь поганую, ну потрепыхается малость... Как тот, из Муравейника, помнишь?
— Да ниче, но хоть удовольствие... А как он того, корчиться в судорогах будет! Класс! Может интереснее, чем тот, длинноносый. Он сильно хлипкий был, и лыс...
— Здесь Щупач трепыхаться не будет. Слово даю. Сразу в энтой грязи утонет. Вишь, сколько ее щас тут, — опять абсолютно спокойно подытожил Очкарик. Считай, по колено... Утонет!
— На дорогу ево выгоню, чтоб не утонул. Пусть на бетонке того, покорчится маленько. Там твердо. Кино-о. Я его по шейке осторожненько резану. Не сильно широко, и не на отмашь. Не по бараньи. Кровь спустим тоненько, не спеша. Агония дольше, того, будет. Кино-о поглядим!
Толстяк с удовлетворением взглянул на меня и рассмеялся.
— И то правда, — поддакнул Очкарик, улыбаясь своим железным зубом.
— Иди, скотина перемазанная, — Толстяк грубо толкнул  меня, к центру дороги. — Его еще подгонять? — добавил и медленно, с ленцой, почесал за грязным ухом.
Я уже знал, что ручища у Толстяка тяжелая. Я едва не плюхнулся со всех в грязь, но успел выдернуть из жижи ногу и переступив, сохранить равновесие.
— Я, извините, не понял, — обиженно отряхиваясь, сказал я. — Ну и шуточки у вас, ребята. — Мне почему-то совсем не хотелось вступать с ними в рукопашную, хоть, если Толстяк станет взаправду пытаться зарезать  меня, тогда покажу, чего я стою, несмотря на то. что выжат нынче как мочалка...
— Я те башку расшибу! Паняй тогда к машине, и толкай, поня? — грубо бросил Толстяк, пряча в карман нож.
У меня как камень с плеч, отлегло.
— Зачем? — спросил я, подойдя к машине. — Мы ее своими силами из болота не вызволим. В данном случае ее только слон может выдернуть из этого месива. Ну, в лучшем случае, конь...
— Ты, Щупач, еще че, огрызаться? Я тебе быстро мозги набекрень! И скажу, что так и было. Так, мол, в Муравейнике подобрал. Поня?
— Надо подумать, как вызволить, — несмело сказал я, бросая на Толстяка испуганный взгляд.
— А кто думать-то буде? Ты того, подал идею, толкай и думай. Поня?
— Да понял, понял, — как можно поубедительнее произнес я, косясь на Толстяка и снова ступил в холодное жидкое месиво глины, поскольку Толстяк в любой миг мог основательно «почесать» на шее меня свои огромные пудовые кулачищи, или, еще хуже, полоснуть по горлу ножом. Я даже удивляюсь, как тогда из меня улетучилось все, что знал из восточных и других единоборств. Ведь я мог и Очкарика, и Толстяка, несмотря на его далеко за сто килограммов веса, уложить бездыханными на этой же бетонке... Возможно, это сделал холод, или перестройка организма в Сотейнике... Кто его знает? Но то, что мне уж очень не хотелось ожесточаться, правда.
Сколько прошло времени — я не знал. И я, и Толстяк, и Очкарик, пытались, раскачивая колымагу, вызволить ее из плена рыжей массы.
— Все, — наконец прошипел Толстяк. — Будем идти пеша. Ну ее к лешему. После заберем. Сообча.
— Ты че, свихнутый? — спросил Очкарик.
— Я те тоже накостыляю. Я сказал — значит будем идти пеша.
Наконец, вырвав из грязно-рыжего, местами красного месива ноги, я, Очкарик и Толстяк, обессиленные, выползли на бетонку.
Дождь прекратился, но это не говорило о том, что на мне все сухое и легкое.
День ускользал. Нужно было подумать о ночлеге. 
Ни Толстяк, ни Очкарик не подавали даже намеков на то, чтобы найти что-то подходящее для сна засветло. Я же, помня тяжелую руку Толстяка, его многочисленные угрозы, молчал и, спотыкаясь, надсадно дыша, уже больше часа на автопилоте, прихрамывая, тащился между ними по расхлябанной донельзя бетонке.
«Все повторяется, — прискорбно решил я. — Вновь растертые в кровь ноги, о которых и подумать некогда, опять, как при Сете со Свенскорусом я должен соблюдать некую субординацию, иначе могу заблаговременно встретиться либо с красавицей, либо с костлявой старухой-Смертью...
Кого же прирезали эти недалекие недавно? Неужто Калюжного? Но ведь два раза не умирают. Он уже однажды умер... Да нет, слава Богу, нет. Калюжный хоть и паинька, но по ущербным описаниям, которые я выудил из разговоров Толстяка и Очкарика, не подходит. Значит, кого-то другого они лишили жизни!
Темень леса, которая  днем пугливо отступала  от чрезмерно петлявшей среди болот бетонки все нахальнее и шустрее наваливалась на нее, давила, словно пыталась проглотить, вобрать в себя ее, и нас троих, мелких, измученных блошек, волей случая попавших в эту напрочь гнилую глушь вместе с ней.
— Ты, это-т, Щупач, уже надумал чего? — неожиданно саданул меня в спину Толстяк.
— А что я мог надумать? — машинально спросил я, даже не поворачивая головы. — Мы же бросили машину и идем.
— Ну, Щупач!.. Ты... Тя, придурка волосатого надо прибить было еще ране, когда встретили. — Толстяк произнес это недовольно, покашливая мне в спину. — Погоди, Каланча, — видимо Толстяк обратился к Очкарику, — может, мы того, пришибем его здесь? Все несчастья от него. Ясно дело, Щупач! Он даже зырить на меня не хочет. Экий горделивый нашелся. Я его таки возьму и чикну!
— Ты че такой агрессивный? Погодь, придумаем что. Не он, так мы...
— Че, че, ниче, — недовольно пробурчал Толстяк. — Чикну ножиком, все на душе полегчает. Я уже столько нервов извел на нем...
И Толстяк, и Очкарик, на мой взгляд, были какими-то недалекими, даже немного идиотами. Я давно распрощался бы с ними, но, увы, меня словно кто-то взял и привязал к их ненормальному сообществу.
Жажда и голод уже давно мучили меня, но как только я заикнулся о привале, Очкарик что-то недовольно проурчал, а Толстяк опять взвился:
— А тебе, энто-т, может, ище на блюдечке все принесть, да пожевать, да в рот, это-т? А эка видел? — Толстяк развернул меня и поднес к моему лицу вымаранный в уже засохшей глине огромный кулачище, затем вновь развернул другой рукой и подтолкнув, грубо сказал:
— Топай, и молчи. Не то схарчат тебя на этой дороге залетные крысы. Поня?
Я молча кивнул. После подобного представления есть сразу перехотелось, хотя пить потянуло еще сильнее.
— Нам знашь, ище сколько топать? — обернувшись то ли к мне то ли к Толстяку, произнес Очкарик.
— Да откуда мне знать.
— Вот! — срезюмировал Очкарик. — Два дня. Так что топай, милый, и не задавай глупых вопросов. Поня?
— Но я хочу пить. Разве это глупость? — спросил я.
— Перехочешь, — грубо сказал Толстяк. Набредем на колодезь, нахлещешься. Поня? А теперь иди, топай!
— Отдохнуть маленько, ребята, а потом и путь будет казаться короче, — сказал я.
— Быстрей пойдешь — быстрей дойдешь! — не обратив внимания на предложение меня, пробасил Толстяк и после этого, довольный, громко рассмеялся.
Я чувствовал себя прескверно. Силы оставили меня. Ноги не слушались. Кожа на мокрых ботинках высыхала и они становились кондовыми, исподволь сжимали ноги как в тиски. Все тело, измученное практически до предела, просило только одного — отдыха, но я не мог даже остановиться, чтобы перевести дыхание, поскольку Толстяк, топавший позади, сразу же награждал меня солидным тумаком.
— Отдыхаем, — наконец просипел едва продирая словно луженое горло свое Очкарик и устало опустился прямо на бетонку. — Видимо, энто-т, Щупач, прав  по-своему.
Толстяк у сразу же плюхнулся рядом с Очкариком.
«Наверное главный тут не Толстяк, а Очкарик, поскольку Толстяк подчинился, — подумал я. — Толстяк просто бахвальствовал».
Как только я опустился на бетонную плиту, то буквально сразу же, как в пустоту, провалился в сон. Сколько сон продолжался, я не знал. Мне не приснилось ничего.
Я проснулся от странного визжащего звука, который резким диссонансом ворвался в практически неуправляемую тишину.
Звук приближался исподволь, но с каждой секундой становился все отчетливей.
С трудом растолкав Толстяка и Очкарика, молча мотнул головой в сторону приближающегося звука. Поскольку дорога в том месте, где находились мы шла под уклон, что творилось там, за горкой, не было видно.
— Отойдем от греха подальше, на обочину, — сказал я.
Хорошо, что Очкарик с Толстяком послушались совета.
Из-за горки выпорхнуло странное попыхивающее чудовище и со все  нарастающей силой, резво ринулось на нас. Буквально через минуту, обдав грохотом металла и страшным чадом, оно пронеслось мимо, таща за собой на тросе колымагу Очкарика и Толстяка, но уже метров через тридцать, резко затормозило.
— Эгей, Толстомордый Вьюн, приветик! — из пасти механического чудовища вынырнул, весь в саже, рыжий вихрастый парень.
— Т-ты-и, Рыжик, т-т-то-гго, — заикаясь прокричал Толстяк и вскочил на ноги. — Отцепляй!
— Спасибо, Рыжик! — радостно прокричал Очкарик. — За машину. За нами не станет. Литра, факт!
— Спасибом мил не будешь. В ентом отдам, когда долг за одежу погасишь. Поня? — Нырнув внутрь пыхтящего чудовища, Рыжий нажал на стартер и махина вместе с колымагой Очкарика и Толстяка, залепленной по самые двери глиной, неуклюже запрыгала на колдобинах.
Я взглянул на растерянные лица Очкарика и Толстяка и мне почему-то стало  обидно за них. Я даже не знал почему. Откуда силы взялись. Может, от безысходности положения, но я, сорвавшись с места, пулей понесся по бетонке вслед громыхающим колымагам. В одной из них, возможно, было мое спасение, спасение Очкарика и Толстяка...
— Гони побыстрее, Щупач! — догнал меня запыхавшийся голос Очкарика. — Авось все будет хор-ро-шо-о!
Я, на поворотах, два раза соскакивая с бетонки, пробежал, срезая путь, по закраинам болота, и таки догнал обе машины.  Никогда не был каскадером, но тут, словно  кто-то взял и умело подбросил мое тело, и я, впрыгнув внутрь колымаги Очкарика и Толстяка. Сразу же резко надавил на педаль тормоза.
На бетонных плитах завизжали колеса. Колымага дернулась и, сбросив вперед изрядное количество еще незастывшей грязи, стала как вкопанная. Гнилой трос, взвизгнув, лопнул. Остановилось и чудище, из которого выглянула удивленная физиономия Рыжего, но, увидев, что к украденной колымаге бежат  Толстяк и Очкарик, Рыжий, видимо решил с ними не связываться и, спрятав внутрь машины свою огненную шевелюру, нажал на газ. Механическое чудище, обдав вонючим чадом окрестности, потащило за собой лишь извивающийся, как змея, оборвыш троса.
В тот миг, когда машина Рыжего исчезла за ближайшим поворотом, к колымаге подбежали запыхавшийся Толстяк и, едва переводящий дух, Очкарик.
Возбужденные до предела, они, не сговариваясь, бросились обнимать меня:
— Ну ты, Щупач, даешь! Откуда у тя такая прыть? Как пить дать, заслужил Орден! Те его вручат при возвращении нашем, — тарахтел Очкарик, по-дружески похлопывая меня по плечу. — Хотя, как это ты по болоту того, смог бежать? — Очкарик вскинул на меня подозрительные глаза.
— Те, это-т, Щупач, нада сразу два Ордена! — весело и самодовольно сказал Толстяк. — А ты, это-т, — Толстяк обратился к Очкарику, давай, заводи ее. А она поеде? — тотчас спросил с опаской. — А тебе, — Толстяк вновь повернулся ко мне, — в  Городе сра найдем работу. Ты же спас нас от долгой ходьбы! Так она поеде? — во второй раз спросил Толстяк у Очкарика.
— Поеде! — довольно произнес Очкарик. — Рыжик того, даже горючее не слил. Думал, видно, потом. Дурак он! Дурак. Подвинься, Щупач, я счас все организую.
Очкарик был прав и уже через пару минут под давно некрашеным, сочно перемазанным, помятым и ржавым до безобразия капотом колымаги обиженно взревел мотор и она, разбрасывая остатки рыжей, а местами и красной грязи, рванула с места.
— Догоним Рыжего. Я его накостыляю! Давай, пошустрее!  — потирая огромные руки произнес Толстяк.
— Вам мало одного заезда в кювет? — спросил я.
— И то правда, — неожиданно согласился Толстяк. — Ты потише там, кабы опять не сесть в кювет, — сказал Очкарику Толстяк, ухватившись своей огромной пятерней за остатки спинки сидения.
— Знамо, — уверенно ответил Очкарик, но все же прислушался к нашим советам и почти наполовину сбросил скорость.
— Во, к обеду мы в самый  раз и поспеем, даже чуть ране, удовлетворенно произнес Толстяк и, откинувшись на сидении закрыл глаза.
Мне тоже хотелось спать. Вскоре я последовал примеру Толстяка, смежил словно чугунные, веки и, несмотря на тряскую, колдобистую дорогу, уснул.
 Я не знал, спал ли? Но увидел приближающиеся нежные глаза матери, которые глядели на меня в упор, проникали в душу.
«Тебе, Коленька, сейчас плохо, — говорили они. — Ты хочешь знать, когда же окончатся все твои  мучения? Я и сама хочу этого, милый, но дед Кулич однажды едва не проговорился. Когда доведаюсь, я тебе тот час все расскажу! Ведь ты мой сын!
— Дед Кулич? Но мы же его похоронили, мама, — сказал я, но почувствовал, что голос терялся в горле, как в пропасти.
«Она не слышит меня, — с ужасом подумал я. — Или, может, мне подобное показалось, поскольку мать продолжала:
— Я, Коленька, как что прослышу, сразу сообщу тебе...»
Глаза матери затянула вуаль слезы и неожиданно они исчезли.
Я еще пытался докопаться до истины, но что-то заставило проснуться. Я  оглянулся. Толстяк, развалясь на задних сидениях, безмятежно спал, Очкарик сонно, крутил баранку колымаги, которая, наконец, вырвавшись из лапищ леса, быстро катила с пригорка к хилому населенному пункту. Его одноэтажные хибарки с трех сторон окружали высоченный бревенчатый забор да гладь реки.
— Проснулся, Щупач! — радостно прокричал Очкарик, так и не приняв единожды сказанное мной, что зовут меня  Николай. — Вишь, въезжаем в наш Город!
— В какой?
— В какой, какой. Наш Город. — На двух последних словах Очкарик сделал ударение. — Здесь мы живем! А ты, энто-т, чтобы ни гу-гу о том, что ты того, Щупач. Мы, думаю, промолчим-то. Узнаются наши — будет тебе это-т. Поня?
— Ничего я не поня, — перекривил Очкарика я.
— Ниче, поймешь пожже. Засек, Щупач?
— Усек, — ответил я, вздохнув.
Машина, резко дернувшись, наконец, остановилась у огромных деревянных ворот.
— Что, авария? — Толстяк спросонку, с перепугу едва не выпрыгнул из машины.
— Дома, — довольно, улыбаясь до самых ушей, сказал Очкарик.
—Тгда ниче, — проглотив гласную «о», удовлетворенно пробормотал Толстяк и полез в боковой  карман своего засаленного,  не по плечу пиджака. — Отворяй, Темный, — громко заорал он. — Побыстрее давай, спешим значит!
— Ты че орешь, как недорезанный? И так слышал, что мобиль ваш подкатил.
— Че же тогда не отворяешь?
— Почем я знаю, вы ли это насамделе, и кто с вами? — спросили из-за стены фальцетом.
— Мы, мы, Темный. А с нами — это-т, Щупач. Даже Полщупача, — сказал Очкарик, видимо забыв, что обещал мне не раскрывать меня.
— Экма-а, — приглушенно послышалось из-за бревенчатых ворот. — Поди знай, что он — Щупач. А, може, энто-т, и не Щупач вовсе, а эн-то-т? А?
— Да ты только зыркни, сра смекнешь, что не энто-т, а будущий, недоученный Щупач, поня, Темный? Сразу из Муравейника, поня?
— Ты не поспешай сильно. — медленно произнес тот, что был за оградой. — Я это-т, старшего как он освободится, позову. И ты, может, не того, не ты, а оборотень одноголовый да ершистый. Поня?
— Еще че скажи. Я те зубы-то твои паршивые, враз посчитаю. Поня? Открой свое окно, и зыри. Увишь, кто перед тобой. Поня?
— Экма-а, а ты, тово,  сра меня это-т,  пришьешь  стрелой или враз сглазишь...
— Подожгу все к черту, — нервно зарычал от ярости Толстяк, видимо заканчивая перепалку угрозой. — И твою будку тоже, и бороду твою длинную по волоску повыдергиваю. Поня, Темный?
— Во, во, это-т, Рыжик сказал, что вы тово, а вместо тя, тя и этово, будут энти, оборотни одноголовы, — снова послышался приглушенный стеной из толстенных бревен, голос стражника ворот.
— Вот идиот, — чертыхнулся Толстяк. — Это он в отместку за наш мобиль, который  ты снял с его тарахтелки. Я этому Рыжему тоже и зубы посчитаю не хуже Выбивайла, и руки поломаю, язык поганый вырву. Поня? Поехали на задние ворота. Там сегодня, как есть, должен Смекалый стоять. Он меня по голосу, того, за сто шагов распознает. И зырить в окно ему неча. По запаху, как  собаку  учует!
— Еще в дороге трястись? — в голосе Очкарика я впервые услышал недовольные нотки. — Горючего едва хватит. По окольной ехать — много радости! Она вся в колдобинах и, того, в ямах. И колеса нашего мобиля поотлетают... А если еще, того, Смекалого не будет? А?
— Стой здесь, я на стену полезу, — недовольно, но решительно  пробормотал Толстяк и, как каскадер, словно в нем было не под сто пятьдесят, а эдак, килограммов семьдесят пять, максимум восемьдесят, легко выпрыгнул из машины. — Я им там покажу, кто я. Поня?
Я только представил  себе, как это у Толстяка получится и едва сдержался, чтобы не рассмеяться.
…Такой прыти от Толстяка я не ожидал. Сжимая в зубах свой огромный нож, Толстяк проворно вскарабкался на верх. Уже через пару минут он сидел на пятиметровой высоте бревенчатой стены и, потрясая своими громадными кулачищами, громоподобно, орал на стражника ворот.
Я заинтересованно следил за решительными действиями Толстяка и мне казалось, что сплю. Ведь по идее, только во сне, по моим прикидкам могло такое произойти. Чтобы Толстяк взобрался без ничего на пятиметровую стену?..
Однако, это был не сон, и Толстяк все еще поносил стража ворот что ни на есть последними словами, на что тот сначала отвечал отнюдь не нежными словами, а затем вообще прекратил с Толстяком всякий разговор.
— Да хватит тебе, это-т, зазря  бесноваться, — попытался перекричать Толстяка Очкарик. — Старший придет — враз  рассудит.
— Я  ему, это-т, накостыляю. Запомнит меня... — По обезьяньи соскользнув вниз по внешнему стволу ограды, еще раз произнес Толстяк. Резко, отряхивая замасленные полы пиджака, — еще раз заладил:
— Накостыляю, собаке по последнее число. Долго будет помнить!..
— Старшему стражу входа? —  выйдя из машины и сняв очки, удивленно поднял свои близорукие, чуть косящие глаза на Толстяка Очкарик.
— Да нет, этому идиоту, Темному. Я ему за дезинформацию такого сотворю...
Толстяк не успел договорить. Страшно скрипя, бревенчатые створки ворот медленно поползли внутрь.
Следом за Очкариком, в машину прытко вскочил Толстяк.
Колымага, громко «чихнув», в клубах едкого дыма, которые забросил наперед машины резкий порыв ветра, сначала дернулась, затем лихо вкатила в ворота и помчала через широкую площадку, затем по спущенному подъемнику, под которым угрожающе клокотала река и, нигде не притормаживая, клаксоня, понеслась вперед.
Редкие пешеходы-оборвыши едва успевали уворачиваться из-под колес громыхающего механического чудища.
Через город, если это поселение из одноэтажных, крытых соломой и камышом глиняных хатенок можно было назвать городом, тянулась всего одна, длиннющая, как змея, заросшая густой травой улица. Лишь по центру ее прослеживались две укатанные нечастым транспортом колеи.

Неожиданно среди обилия зелени, за огромным раскидистым кустарником, показалась припаркованная у глинобитной непобеленной хатенки машина Рыжего.
— Осаживай! — неожиданно выкрикнул Толстяк. — Щас я ему, энто, и врежу, и как следует накостыляю, подонку несусветному!
Я, зная, что Очкарик церемониться с машиной не будет и помня о шишке, набитой на лбу, покрепче уцепился обеими руками за переднее сидение. Если бы я не держался, меня бы и впрямь, как мяч,  выбросил из машины.
Толстяк, всей массой вывалившись из колымаги, по инерции пробежал еще несколько метров и вскочил в миниатюрный, заросший огромной травой дворик. Буквально через минуту оттуда послышались душераздирающие крики и зов о помощи. И тут я поймал себя на том, что попал... почти в лето.
«Странно, — подумал я,  — там, в лесу, да и у Сотейника, когда я переходил ручей или речку, был лед и... это неожиданное лето... Или, быть может, весна? Но ведь такого не бывает! Да, мы проехали на колымаге Очкарика километров сто, может немного больше, но за такой короткий путь не может так измениться погода... Какая-то абракадабра!..»
Крики из дворика усилились, и я подумал, что Толстяк  если не убьет Рыжего, то, по крайней мере, покалечит, и уже собирался было пойти на выручку, но вспомнив, как Рыжий с издевкой ухмылялся, когда тащил колымагу Очкарика на буксире по бетонке, да отпускал язвительные шутки, прекратил свою попытку.
«Они там сами разберутся», — подумал я и, опершись о горячую раму машины, наблюдал, как Очкарик, взяв молоток, опять молча полез под колымагу и начал что-то постукивать под драндулетом.
Из палисадника еще доносились истошные крики, но они были потише — то ли Толстяк бил полегче, то ли у Рыжего совсем пропал голос...
Наконец Толстяк показался в деревянной калитке. За ним, с окровавленным лицом, шатаясь как тень, едва переставляя ноги, Рыжий.
— Будет знать, как с нами шашни ерундовы крутить, — довольно потирая  правый кулачище, сказал Толстяк. — Я тебе еще накостыляю, если что. Поня?
Рыжий ничего не ответил и только оттерев бегущую тоненькой струйкой из расквашенного носа кровь, часто закивал головой.
— Знай наших, — еще раз сказал Толстяк и так саданул Рыжего в ухо, что тот сразу же свалился на траву без памяти. Даже не пискнул.
«Боже, куда я все же попал? — подумалось мне. — Куда меня привели нехоженые пути-дорожки? Ведь это непонятный мне, самый что ни на есть, Глупый мир! И зачем такие испытания ты, Боже, посылаешь на мою бедную голову?  Наверное, следуя гороскопу, или еще чему, непонятному, не в то время меня зачали родители, не в то время я появился на свет... А, может, так уж были запрограммированы мои родители? Кем? Когда? Зачем?»
Оставив созерцать практически бездыханно лежащего на земле Рыжего, я неожиданно для себя взглянул на небо.
Небо... было... другим... Неземным, что-ли.
Это настолько потрясло меня, что я волен был провалиться сквозь землю.
Я... не увидел НЕБА!
Именно того неба, которое привык видеть всегда. И это было страшно...
«Но, может, это мне показалось, что нынче я стоял под абсолютно чужим покровом неба?» — решил я, и вновь с опаской взглянул вверх. Неба в привычном понимании меня, землянина, не было.  На нем не было ни Солнца, ни туч, ничего — какое-то белесое образование, нахально и бесповоротно давившее на меня, со всех сторон...
— Ты, это-т, садись, поедем, — меня тормошил за плечо Толстяк. Очкарик уже сидел за рулем и драндулет, повинуясь ему, готов был в любую минуту бодро рвануть с места.
— Долго еще нам ехать? — спросил я, вшагивая в машину. Она, словно норовистый конь, подрагивала, время от времени плюясь сизым дымом.
— Не, пару пролетов всего, — ответил Очкарик мне и, с трудом повернув руль, резко взял с места.
И действительно, буквально через несколько минут, драндулет, прописав задними колесами в траве глубокую борозду, остановился у низенького глинобитного, покрытого соломой домика с небольшими, больше похожими на амбразуры, окошками.
В глубине дворика лениво тявкнул пес, и все стихло.
— Все, дома мы, — стукнув о сидение кулаком, сказал Толстяк. — Как я и говорил, жена тебя не встретит. Разобиделась, видать, за вчерашнее, а?
— Ну уж, — недовольно пробубнил Очкарик, отворачивая зардевшееся лицо.
— Вот те и ну, — то ли сказал, то ли ответил Толстяк и, уже обращаясь к мне, — вылази, Щупач, приехали. Поразомни ноги. Скоро пожуем. Бобы Феня должна была приготовить еще с вечера.
— Я пить хочу, — едва продрал я свой иссохший голос.
— Во, во, и выпьем немного. У Толстяка вино припасено. Еще с тех самых времен. Полста бутылок того, тогда сообразил. По этому поводу, не грех выпить. Проходи в дом. И отдыхай. С Феней ни-ни. Она — огонь, сама повесится тебе на шею, так что, смотри там! Узнаю — враз изрублю. Не на што ей будет вешаться. Поня?
Я понимающе кивнул.
— Ну, иди, мне  еще кой-чего нужно того, подправить в машине, да потолковать с Федором. Поня?
У меня едва не вырвалось! «С каким Федором?», но понял, что так зовут Толстяка.
— Слушай, а как твое имя? — спросил я у Очкарика.
— Зачем те знать, Щупач? Ты, я не боюсь повторить, Щупач. Поня? Незнамо, оно лучше. Поня?
— Да понял, понял, — опять злясь какому-то сленгу, тем перекрученным словам, часто недосказанным, с неправильным ударением. — Не удобно как-то. Меня, Николай, — спрятал свое раздражение я.
— Во, во, тут ты нынче — Николай, а тама, почитай, и по-иному как-то. Ты ведь — Щупач. Вот! Поня?
— Ничего не поня, — сразу же зло сверкнув глазами, перекривил Очкарика я.
— Поня, поня. Иди, Щупач, после с тобой, того, поговорим. Поня?
— Поня, — согласился я, еще раз, употребив сленг Очкарика и Толстяка.
Издевки моей они так и не заметили.
«Ненормальные какие-то, — подумал я, выходя из машины. — Эта дерьмовая, непонятная деревенька, растянувшаяся не на один километр... И почему ее зовут городом? Я бы ее и деревней не назвал. Так, жалкое подобие деревни. А эти, словно собранные на свалках со всего, что  под руки попало, драндулеты, эти идиоты-человеки... Их только в самый отдаленный дурдом запереть... И все. Пусть там бы в смирительных рубашках  «выдергивались»...
Пройдя через старенькую, битую дождями деревянную калитку с колючей в три ряда поверху проволокой, я окунулся в полусумеречный полог огромных, похожих на виноградные, листьев. И вновь задал мучивший меня не менее часа, вопрос, почему я,  словно по мановению палочки мага, сразу попал из только что начавшейся весны, или, быть может, глубокой осени, а, может и предзимья — почти что в лето? А что, если здесь еще полыхало бабье лето?
Понятно, на этот вопрос я так и не ответил вновь, поскольку размышлять у меня не осталось времени — из-за угла низенькой, полуоблупившейся, давно немазаной халупки по-черному,  неожиданно, словно сорвавшись с цепи,  с перехнябленной пастью, из которой тряпкой висел большущий красный язык, и налитыми злостью глазами, на меня  понесся огромный лохматый пес.
Во мне со страха все сжалось, вобралось внутрь. Я в ужасе смотрел на приближающегося зверя, но не мог сдвинуться с места. Меня словно кто-то взял и связал по рукам и ногам.
Пес в нескольких сантиметрах от моих ног, резко затормозил всеми четырьмя толстенными лапами и, обнюхав со всех сторон, зло фыркнул, отошел, недовольно поглядывая на меня, на метр и с пренебрежением косясь, уселся, подобрав под себя роскошный хвост.
Я сунулся было пройти дальше, к хатенке, но пес тот час приподнялся на своих толстенных лапах, оскалился и угрожающе зарычал. Хотел повернуть назад — то же угрожающее рычание и страшный оскал остановили меня.
«Вот те и на, — подумал я. — Все правильно, здесь существуют определенные нормы поведения, о которых я ничегошеньки не знаю. Но как бы то ни было, ведь не по своей воле я вошел сюда, не самостоятельно. Меня направил Очкарик. Направил и смылся...»
Не зная, как поступить, я растерянно озираясь по сторонам, искал хоть кого-то живого, но, видимо, хозяйки в халупке не было, а Очкарик тотчас укатил на своем драндулете вместе с Толстяком.
— Ты чего, это-т, вызверился на меня? — как можно спокойнее, спросил я у пса, внимательно следившего за каждым  моим движением. — Хорошая собака, умная, — как можно поласковее сказал я. Мне показалось, что пес развесил уши и был убаюкан нежным к нему обращением, но стоило отодвинуть мне на сантиметр ногу, как пес снова привстал на лапищах и  угрожающе зарычал.
Я никогда не попадал в столь глупое  положение. Просто Очкарик подсунул мне очередную свинью в образе этого огромного псины.
«А, может, он и не хотел этого, — подумал я. — Возможно, хозяйка, уйдя куда-то из дому, ну, хотя бы, в магазин, если он существовал здесь, в этой забытой богом и чертом деревушке, отвязала пса, да приказала ему охранять жилище. Вот она придет, отзовет, успокоит пса, и все. Или приедет Очкарик...»
У меня уже затекли ноги, однако пес болезненно-угрожающе реагировал на каждое осторожное, да и сверхосторожное движение. Поэтому я не мог даже присесть здесь на траву.
Мерзкий липкий пот стекал косыми струйками по лицу, которое я тоже не мог вытереть рукой, по шее, под руками, по туловищу. Одежда не успевала просыхать и тоже становилась мокрой. Благо, хоть над головой у меня был шатер из листьев. Не будь его, я, наверное, уже сыграл бы в ящик, поскольку здесь тоже, как в пустыне, была неимоверная жара.
Я не только согрелся, но уже здорово перегрелся: запарил себя во второй раз чуть не до смерти...
«Кто я такой для грозной собаки? Именно этой собаки? — думал я, исподтишка наблюдая за псиной. — Конечно же, вор, посягнувший на святая-святых: его территорию и территорию его хозяев... А, может, я — Раб (скорее, просто, чужой!).  Да, я не вор, но Раб и Чужой не только для этого рыжего пса, но и для Толстяка, Очкарика  и, по-видимому, для всех, кто еще будет ставить мне палки в колеса, то бишь, подножки. Да, я Чужой, видимо, и для этого неба... Чужого мне. Но почему чужого? Почему???»
Я, понимал, что я был чужим и для Сотейника, и для полутораметровых, и для кровожадных хворхов, поскольку «вывалился» из иной параллели...
 Я был для всех неким антителом, затесавшимся в давно устоявшийся мир.
И пришел я сюда со своими порядками, которые воспринимаются здесь в штыки.
«Но почему пришел? — Я вновь задал себе вопрос. — Нет! Меня заставили прийти. Заставили внести некий диссонанс, смуту в существующий мир. Отсюда и категоричность, неприятие, многочисленные отталкивающие эффекты...
Некие детские игры — архаические солдатики, матери-дочери, многие современные и так далее, переплелись воедино и получилось такое месиво, что не расхлебать его, не растащить по сусекам...»
Я понимал, в какую ненормальную ситуацию попал, но что мог поделать? Одно что мне оставалось — молиться Богу, чтобы побыстрее пришла хозяйка этого пса, или хозяин, коим, по-видимому, был Очкарик...

* * *
...В школе вместе со мной учился невозмутимый Сашка Маленький. Так он умудрялся спать стоя. Сколько ребята не допытывались, как это у него получается, Сашка только смешно подергивая своими узкими плечами и пошмыгивая вздернутым до безобразия носом, говорил: «Отключаюсь, и все». Вот и сейчас мне вспомнился этот веснушчатый Сашка.
Да, мне бы пригодилась его наука, но увы... Хотя я попытался представить, как это получалось у Сашки Маленького и, видимо, это у меня вышло! Я почти полностью отключился, поэтому не заметил, как ко мне подошел Очкарик.
— Пойдем, — тронул он меня за плечо, выведя из транса сна. — Тебя ждут.
Собаки нигде не было.
— Где пес? — Я едва продрал горло.
— Пес? — Очкарик удивленно поднял на меня свои безвинные глаза. — Не было никакого пса, Щупач. Не было. А ты чего, это-т, даже в дом не зашел? Ну ты, Щупач, даешь! Постеснялся, что ли, или на тебя так подействовала моя шуточная угроза?
— Слушай, прекрати, наконец, издевательства, и дай попить, — рассерженно просипел я, чувствуя, что на самом деле могу сорваться...
— Тебе вина?
— Чего угодно, только бы попить, — попросил я.
— Сейчас жена принесет, — сказал Очкарик и громко позвал жену: — Верунь! А, Верунь-ка-а!
«Странно, — подумал я, — ведь недавно женщину называли Феней, а теперь... Верой?»
Буквально через минуту, словно зная, чего требует муж, из-за угла дома появилась улыбчивая женщина в страшно застиранном мешковатом платье с глиняным кувшином литров на шесть. Следом за ней, цепко ухватившись за подол, еще неуверенно переставляя свои кривые ножки, замурзыш.
— Мой пятенький, Федор, — проворковал Очкарик. Глаза его радостно вспыхнули.
Женщина молча, опустив глаза, протянула  кувшин Очкарику.
— Ну? — непонятно о чем, недовольно спросил он, отпивая из запотевшего кувшина. Светлая жидкость текла у него по бороде, капая на заяложенный пиджак, но Очкарик не обращал на это внимания.
Женщина не ответила, только обиженно поджала губы и отвернулась.
— На, хлыщи, — Очкарик протянул мне кувшин.
Меня так извела жажда, что, приложившись к широкому горлу, я пил и пил холодную кисловатую жидкость, даже не замечая, что из кувшина на пиджак тоже стекают тоненькие струйки. Лишь после того, как в кувшине не осталось ни капли, я, наконец, перевел дыхание и, поблагодарив, протянул кувшин женщине, которая молча смотрела на меня и улыбалась, иногда бросая осторожные взгляды на Очкарика.
— Ну? — опять произнес Очкарик, недовольно ковыряя  в носу своим грязным пальцем.
— Не было никого, — надтреснуто сказала женщина и, охватив вихрастую головку малыша, с опаской взглянула на Очкарика. — Феденька, свидетель, — добавила и медленно пошла к домику.
«Наверное бьет ее» — подумал я.
— Ну, ну, — произнес Очкарик, даже не взглянув на удаляющуюся женщину. — Погуливает, стерва, — как бы между прочим, бросил он, направляясь к выходу. — Ну, ниче, придет время, я из нее, это-т, того, поня, Щупач? Поня?
— Да иди ты со своим «поня», — я обиделся за женщину, с которой по-хамски обращался Очкарик.
Хмель появился не сразу, но жестко взял в свои руки. Мне было наплевать на все: на то, что меня куда-то ведет Очкарик, что я здесь, видимо, в давно позабытой всеми деревушке, на то, как этот непонятный, так и не назвавший себя, вернее, своего имени мужчина только что обращался со своей женой, куда подевался Толстяк — просто мне было хорошо! Я вообще забыл, что на Очкарике скорее всего костюм Анатолия Калюжного, и, что, возможно, где-то здесь, в этом ненормальном селении находится и Валентина Соколова, милая Валюха...
— Ну ты, вооще, — сказал Очкарик, придерживая меня, расплывающегося в винном угаре. — Пил как воду, а теперь уже не человек... Не, Щупач так себя не ведет. Он, насколько мне известно, всегда знает меру. Ты, значит, это-т, недоученный, недоделанный Щупач! Поня?
— Да иди ты к... к... — Я силился еще что-то сказать, но потерял слово, за которое хотел «уцепиться», потерял мысль, и все вокруг меня закачалось, начало расплываться, медленно поехало...
Сколько еще мы шли, и куда — я не знал, поскольку совсем «вырубился». Может, Очкарику даже пришлось тащить меня на своих хлипких плечах? Этого я тоже не знал.
— Я пришел в себя от того, что поймал полупьяным взглядом огромную запыленную площадь, где в круге гарцевали холеные длинноногие жеребцы. Сколько их было — десять, двадцать, сто, я не мог сосчитать. Спустя некоторое время я рассмотрелся. Вокруг меня гоготали сотни мужчин. Одетые кто во что горазд. Ну, как старьевщики или бомжи. Давно небритые, нечесаные, в засаленных, порванных пиджаках, телогрейках на голое тело, да и просто в чем-то накинутом на плечи. Многие из них были с обнаженным торсом... Они притопывали своими босыми ногами в такт мерного постукивания огромного деревянного молота о подвешенную, местами изъеденную ржавчиной до дыр металлическую бочку. Недалеко от бочки — там, где ползали люди в серой одежде — толи в пьяном, то ли в наркотическом угаре, стояла башня, и уже на ней я увидел очень похожего на Толстяка мужчину. Он размахивал руками и творил чудеса, выписывая в воздухе невообразимые «па». Те, кто был внизу, подъюживали верхолаза и он с еще большим усердием вертелся на башне до тех пор, пока не сорвался и не полетел сломя голову вниз. Через минуту, когда разбившегося насмерть вынесли из круга, на башню с помоста, который выкатили из-за угла, поставили еще одного «смельчака». Он сразу же, не ожидая команды, начал прыгать как заведенный.
— Что это, — спросил я у Очкарика, который с веселым любопытством наблюдал за всем, что творилось на помосте.
— Дак он, того, на разогретой жаровне, вишь, того, неплохо выдергивается. И ты, Щупач, там будешь. Немного перегодя, как подоспеешь. Тебя еще подкормить хорошенько надо, — улыбнулся Очкарик. Ни один мускул на его лице не дрогнул. — Конец празднества через пять дней, так что и тебе, как отъешься, того, придется...
— И я? — возмутился я. — С какой это стати? Нет уж!
— Да ни с какой. Все Щупачи проходят через энто. По полной. И никто у тебя спрашивать не будет — хочешь ты этого, или нет. Поня?
— И  долго ему... — Я не находил нужного слова, а затем, наконец, ко мне дошло, — и долго ему «плясать» там, на раскаленной жаровне? — спросил я.
— Да покамест не слетит с жаровни вниз, и того, не расшибется.
И тут, при виде всего этого, меня огнем обожгла мысль:
«Куда же я попал? В средневековье? В потусторонний мир с чужим небом, чужими порядками? Какой бес меня сюда занес? Что со мной вообще происходит? Неужто я на самом деле попал в иные параллели, о которых мне все уши прожужжал Вербовщик?..»
Видимо, от выпитого вина, у меня страшно болела голова, а ритмический гам, эти сумасшедшие удары о пустую, подвешенную к виселице бочку, еще сильнее усиливали адскую боль.
Ответа на вопросы, созревшие в мозгу меня, не было, но, словно кто-то невидимый, уже в который раз, нашептывал на ухо:
— Знаешь, Щупач, сколько на твоей Земле лет прошло за время твоего пребывания в Сотейнике, за время твоей учебы? Вот то-то. Уже даже твои правнуки почили в Бозе, и их дети... тоже...
«Но у меня не было детей, значит не могло быть и внуков, и правнуков, — мысленно воспротивился я этому, словно потустороннему, елейному голосу, что упрямо лез в меня, в мое «я», пробуравливал  только  ему нужные ходы в моем мозгу.
— Были, были... И дети, и правнуки... Вспомни свою первую любовь Ларису.
— Но с ней я тоже не был никогда близок. Ей всего исполнилось лет пятнадцать тогда... Мы лишь целовались, ходили по вечернему городу, в кино, на видушки, подолгу беседовали... Я много лапши ей понавешивал на уши, был для Ларисы непререкаемым всезнайкой, но ничего такого с ней мы не совершали.
— Ну да.., — неизвестный голос «проговорил» все это словно с издевкой.
— Да, я любил ее. Вот и все... Поэтому, брось, пожалуйста,  издеваться, кто бы ты ни был, и убирайся из меня или от меня  подальше, не то...
— Да ты уже угрожаешь мне?
— Кто ты такой?
— Лучше продолжай исповедь, и не думай бог весть о чем. Ясно тебе, Щупач?
— Мы с мамой уехали из того города, — сразу же согласился я на предложение неизвестного. —  Я даже не знаю, где сейчас Лариса. А так бы хотелось встретиться с ней, расспросить, как там она?
— Ты передал свои гены ей мысленно, а она бережно сохранила их, передав все своим детям. И твоим тоже. Да, у Ларисы был другой муж, но память о тебе оставалась на всю жизнь...
— Ты хочешь сказать, что она... умерла? Что... Лариса... Умерла? Да?
— Конечно. Ведь столько времени уже прошло... И не только память о тебе Лариса сохранила но и твое начало. И она родила двух детей. Девочку и мальчика, передав им все твоё. Ни клетки в них не было от ее мужа... Ни единой хромосомы. И она, Лариса, об этом догадывалась, но некому было все ей объяснить, поскольку Лариса была неконтактна с нами. Мальчика она назвала Николаем, девочку — Никой. В память о тебе.
— Как? Разве такое возможно? — возмутился я. — Ведь это бред. Сущий бред!!!
— Ты только не экранируй от нас память, Щупач, и все встанет на свои места, и ты все вспомнишь. Того же, о чем не сможешь вспомнить, мы по новому вольем в тебя...
— Нечего мне вспоминать. Мы  уехали тогда, с мамой, и все... Я даже адреса Ларисы толком не знал, чтобы написать хоть одно письмо... Улицу знал, дом, где она жила,  знал, но его номера, увы...
— А ты вспомни. Вспомни! Для этого ты и здесь, Щупач, а по земным меркам, Николай Кравцов, которому в Сотейнике подарили возможность увидеть себя не только со стороны, но и изнутри. Мы за тобой еще придем, Щупач. Сто шестой канал установлен на постоянную. Ты только не запирайся в себе, иначе...
— Что иначе? — спросил я после того, как долго молчал неизвестный голос.
— Иначе больше не увидишь себя ни со стороны, ни изнутри,  и ничего не узнаешь о твоих потомках, которых ты уже намного пережил...
— Все равно бред!
— Как хочешь, так и понимай, но мы еще придем. Придем тогда, когда ты, Щупач, снова будешь в своей квартире.
— Я таки попаду домой? Вместе с Валентиной Соколовой? Как скоро?
Однако на эти вопросы мне никто не ответил. Я лишь очнулся от того, что меня упрямо дергал за рукав Очкарик. Увидев его надоевшую рожу, я скривился, словно только что без сахара съел целый лимон.
— Ты, это-т, позри. Так раз в году бывает. Пять дней подряд... Поэтому мы-и, и того, спешили. Поня? Чтобы все узреть... Красотища-то какая...
— Да понял, я понял, не дебил. Ну и что из этого?
— Так всех Щупачей или Подщупачей, мы посвящаем  в наш клан. Если упадешь, и не расшибешься, навсегда останешься в городе! Тебе, как нашему помощнику, за то, что не позволил Рыжему угнать мой мобиль, а нас оставить того, топать, уготовлено почетное звание Быстроногого Мыслителя, и ты сможешь, как немногие, иметь две жены и дом, который построишь сам, и по двое детей. От каждой жены. Их тоже будешь кормить сам. Знашь, чего это мне стоило? Век должен меня, того, благодарить. Поня?
Вспомнив забитую, наверное давно нечесаную, а, может, и немытую жену Очкарика, меня передернуло:
— Зачем мне две жены? Пока ни одной не хочу.
— Ну и дурак. Поня? Что у тебя, не тово? Захочешь! На то ты и мужик!
— Отцепись, пожалуйста. И ни во что посвящать меня не надо. Я сам по себе.
— Щупач! Щупач!!! — неожиданно дико заорал Очкарик, показывая на меня пальцем. Он — Щупач!!!
Не успел я и глазом моргнуть, как ко мне подбежали два дюжих парня и заломили руки за спину.
— Смирите его! — все еще кричал Очкарик, закатывая глаза. — На прыгалку его. Немедля! Сразусь!
Я хотел было вырваться, но куда там! Мои руки двое оборвышей заломили так, что я взвыл от боли, но все же успел боднуть Очкарика головой.
Я с огромной радостью  смотрел  как с предателя Очкарика слетели «рыбьи» очки, и как они перевернувшись в воздухе и сверкнув на солнце стеклами, упали в пыль. Подался вперед, чтобы растоптать их, но ботинок лишь коснулся дужки очков и меня куда-то поволокли...
...Я, спотыкаясь, тащился «на автопилоте», уже не обходя многочисленные лужи и болотца по длиннющей, замызганной улице минут тридцать. Ботинки мои и низ штанин давно были мокрые и грязные. Неухоженная, неприятно пахнущая гниющими отходами, скорее всего напоминающая свалку, улица, упрямо забирала влево. Лачуги помельчали. И не на чем было остановиться взгляду. Трудно было поверить, что в них еще могут жить люди.
Мысль, ускользнувшая вначале, после того, как меня огорошил громкий, почти душераздирающий крик ненормального Очкарика, опять навязчиво втемяшивалась в измученное сознание. Я понимал, что дурацкая ситуация, в которую попал не по своей воле, продолжалась, текла не в том направлении, не в том русле. Душа яростно, но безуспешно противилась всему происходящему, но только душа.
Два конвоира  в оборванном  до предела облачении, которое скорее напоминало тряпье, натянутое на голое тело, а не одежду, шли чуть поодаль, насупясь, зорко и с опаской поглядывая на меня, словно я для них был миной замедленного действия.
Тяжелые мысли мои лениво растекались, словно расплавленный свинец, в многочисленных матричных ячейках и медленно остывали там, образуя нечто похожее на тончайшую сеть, сквозь которую, как через решетку, просматривалось неприветливо-серое, закопченное, в клетку, небо.
Снова мне пришло на память пребывание в Сотейнике. Огромное странное сооружение. Если Сотейник был создан на кусочке моего письменного стола, то так могла быть создана и эта деревня, которую ненормальные жители величают городом.
Мысль расплескалась, как тихая волна по пологому песчаному берегу — зачем все это создавать? Для кого и для чего? Чтобы я с этими полусумасшедшими горемыками деревни мыкался здесь?
Лихорадочно ища ответы на многочисленные вопросы, я, сожалению, не находил их.
«Ладно, пусть это я, уменьшенный, возможно до клетки, а, может, и того меньше, пусть уменьшили до этих же размеров и мою милую соседку Валентину Соколову, и все вокруг. Но зачем? А, может, это просто снится мне? Нет! Сон не может продолжаться так долго. Да и во сне не может так болеть голова. Здесь что-то другое. Но что же именно?»
И тут я ужаснулся:
«Если меня и всё уменьшили, то придет раннее субботнее утро, и тетушка Катерина вместе с Ленкой, моей двоюродной сестрой, как всегда, затеют генеральную уборку и в моей комнате. И вместе с пылью, сметут тряпкой со стола созданный  мини-мир, а в нем — меня, Валентину Соколову, Анатолия Калюжного, Сотейник, эту деревеньку-город, в мусорное ведро, которое затем вынесут в мусоропровод.  И  тогда — все! Я вообще перестану существовать? Или...»
— Стой! Погодь! — вдруг так резко сказал один из провожатых, вернее, моих конвоиров, что я невольно подобрался. Мысль о Сотейнике и прочем, привидением ускользнула в небытие.
Единственного, чего не услышал я из уст Щербатого, обычное в тюрьмах Земли: «Лицом к стене!»
Впереди показалась процессия полуголых оборвышей. Их подгоняли палками. И непонятно было: кого больше — заключенных или надсмотрщиков.
— Кого это ведут? — поинтересовался я.
Щербатый показал свой поломанный зуб:
— Это энто-т, всякая чернь. Их и ведут. Потому что пешки. Поня?
— Куда их ведут? — спросил я у Щербатого, который, отойдя с дороги, сел на поваленный, черный от непогоды забор рядом со своим напарником.
— Проштрафились, вот и ведут, а ты, это-т, сядь подле нас и помалкивай. Поня? Не то, и тя поведут, хотя тебе уготовано тепленькое местечко — костерок на площади. После танцулек. Поня? Всех Щупачей того, старшие поджаривают, чтобы изгнать из них всех бесов. Бесов-то изгоняем  исправно, а Щупачи, того, не выдерживают. Поня? Может, ты, это-т, дюжий, дюжее энтих, что перед тобой были, выдержишь. А нет, знать нет, туда тебе и дорога. Поня?
— Поня, поня, поня, — зарядил я. У меня было огромное желание распалить Щербатого и того, другого, которому я уже дал прозвище Молчун. Но ничего не вышло. Да и не могло выйти. Они были «при исполнении».
Меня вмиг ошарашило: я уже видел подобную странную молчаливую процессию, когда глазами отца смотрел со двора Татьяны. Что-то однообразное, печальное было в этом движении. Разве что все были не такими грязными и оборванными. Да и дети шли вместе со взрослыми... Тогда процессия шла на кладбище хоронить деда Кулича. А сейчас... Мрачные лица, шаркающие звуки нечто похожего на обувь, и поднятая пыль, лениво оседающая после каждого мелкого  шага едва поднятых над землей ног...
Как только мрачная, вонючая, измученная, давно немытая, видимо вшивая процессия доходяг проползла мимо меня, Молчун вскочил первым. За ним, с ленцой, поднялся Щербатый.
— Ну что, это-т, пошли. Или как? — спросил Щербатый у товарища.
Молчун только кивнул слежавшейся длинной гривой грязно-серого цвета и почесал за ухом.
— Подымайся, ну! — угрожающе прошепелявил Щербатый мне и подошел поближе.
Помня «уроки» Толстяка, я, чтобы не получить по шее, тотчас поднялся и послушно зашагал следом за Молчуном. Щербатый степенно замыкал нашу короткую процессию.
Мысли мои работали лихорадочно.
«Если меня ведут, чтобы сжечь на костре, нужно побыстрее сматываться, — думал я. — Но как? Куда? Улица одна. Понятно, она пуста, значит на ней не затеряться. Да и костюм мой, еще шикарный, по меркам этих недалеких оборвышей, выдаст с головой. Что же делать?»
Не думая дальше, я рванулся вперед и, опрокинув головой Молчуна, изо всех сил побежал.
— Держи-ка ево! Экма-а! Щупач, тово, сбег, а его на бочку четыре дни после хотели! — истошным голосом завопил конопатый Молчун. — Остановите ево кто может! Сбег!
Промчав по петляющей, словно пьяной улице с немыслимой скоростью, я, наконец, остановился у развилки и сбежал, едва не ломая ноги, с отвесной земляной насыпи в придорожную канаву и только там, продравшись на скорости через шипастые кусты, остановился.
Бледный, сгорбившись как хорь, в ободранных огромными колючками брюках, я стоял за кустами, надсадно дыша, глотая, как рыба, воздух. От меня к этому времени остались кожа да кости...
От сверх быстрого бега сердце мое никак не могло прийти в привычный ритм. Вверху с угрожающими криками, промчались Щербатый и Молчун, за ними, чуть поотстав — разъяренная толпа дюжих мужиков.
Когда все затихло, хотел вылезти из кустов, как вновь наверху послышалась волна громкой грубой ругани и истошные вопли Щербатого и Молчуна, которые не устерегли  меня.
«Найдут — костей не соберу, — мелькнула устрашающая мысль. — Эти изверги, несмотря на то, что владею немалым количеством единоборств, вмиг расправятся со мной... Не умением — массой задавят и скажут, что так и было, что так и должно быть...»
Понимая, что вечно оставаться в этом «схроне» невозможно, я медленно, чтобы еще больше не ободраться, на карачках вылез из кустов и, прислушиваясь, с  перебежками, двинулся по канаве к оврагу в сторону от ненормального «города» с его свихнувшимися жителями. Вечерело быстро. Этому способствовали и набежавшие низкие дождевые тучи. Думая, что меня уже никто не найдет, я выбрался на дорогу.
Как я был не прав! Я все мог предположить, но только не это. Буквально через пятьдесят метров послышался яростно-радостный крик Щербатого:
— Вона он! Лови ево! Держи-и!
Я вновь пустился во всю прыть. Единственного я не учел, что эти оборвыши, после случившегося, бегают значительно быстрее меня. Не успел я пробежать и трехсот метров, как Щербатый больно огрел меня невесть откуда взявшейся у него дубинкой.
— Ты, это-т, не смей, не убежишь, Щупач. Все равно поймали бы! Мы, знашь, прытки. Поня? — кисло прошипел Щербатый и еще раз со всего маху ударил меня по спине тяжеленной дубинкой.
Я еще помнил, как я яростно сопротивлялся, затем кто-то из набежавших, так сзади саданул меня, что мне показалось, что голова моя оторвалась от туловища, и я потерял сознание.
Очнулся в сарае. Связанные за спиной руки онемели. Впереди за копной сена громко дышали, но кто именно, я не знал, поскольку не видел.
— Ублюдки чертовы! — выругался в слух я. — Оборвыши вонючие!
— Ты, это-т, посапывай себе в обе дырочки, да помалкивай тама, не то четвертуют тебя прямо здесь, и вся присказка, — быстро произнес у меня за спиной надтреснутый, еще не мужской, но уже и не детский голос.
— Кто здесь? — испуганно спросил я, пробуя повернуться.
— Я, энто-т, тут. Тебя, вишь, сторожу, как бы не сбег. Ты же, энто-т, Щупач. Да?
— Связанный по рукам и ногам, и сбегу? — спросил я.
— И таков тоже, тово, можешь смотаться, — как бы подытожил все тот же голос.
— Выйди вперед. Я не могу так разговаривать, не видя тебя, — попросил я.
— Не могешь, так, это-т, и не надо, мне и тут хорошо, вот, посидеть, да за тобой, того, присмотреть, как бы не сбег. Вот. Поня?
— Кой чего покажу, — соврал я.
— Че покажешь? — голос заинтересовался.
— Че, че. Могу только показать. Об этом словами не расскажешь. Поня? —  спросил я, попытавшись перейти на сленг оборвышей, чтобы не насторожить охранника. — Понимаешь, необходимо только увидеть...
— Поня. Ну и...
— Выйди, увидишь.
— Не велено мне... Я вахту несу. Тебя, того, охраняю. Чтобы не сбег.
— Ну и дурак. Ноги-то у меня связаны. И руки тоже. Я ими и не пошевельну. И кто увидит, что ты, это-т, вышел из своего места, да смотришь?
За спиной меня на несколько минут воцарилась тишина, прерываемая время от времени сопением. Затем зашуршало сено, и слева показалась грязная рожица пацана, опасливо косящаяся из-за столба.
— Ну, это-т, показывай, поня?
— Для того, чтобы показать, руки свободные нужны, а они, видишь, связаны.
— Значит надо, что руки, это-т, связаны. Поня? Мне приказали их не рассупонивать. Поня?
— Да понял я, понял, — сказал я, наблюдая, как пацан осторожно косясь в мою сторону, удовлетворенно улыбнувшись, принялся грызть свои грязнющие ногти.
Мне до чертиков надоел исковерканный язык, которым пользовались в, по-видимому, забытом всеми непонятном селении, где тесно соседствовало и средневековье, и запущенная донельзя современность...
— Ну, показывай! — вернул меня к памяти пацан, стоя там же, за столбом. — Показывай, поня?
— Руки связаны, — вновь сказал я.
— Уж не. Я их тово, рассупонил, покамест ты того, спал, что ли. Поня? Теперь показывай!
Я взглянул вниз. И впрямь, руки мои были свободны. Попробовал поднять их или, хотя бы пошевелить, но, поскольку они страшно затекли, с первого раза ничего не получилось. Лишь через несколько минут, когда руки отошли, полез в карман пиджака и оттуда выудил миниатюрную карандаш-зажигалку.
«Боже, как я ее не нашел там, в лесу? — подумал я. — Ведь я едва не окочурился в той мокроте. А мог бы зажечь костерок...»
Я высек огонь.
— Щупач! Щупач! Щупач!!! С адовой машиной! — громко закричал пацан и опрометью понесся по улице в сторону откуда, меня привели сюда.
Поняв, что после такой шутки мне и впрямь не поздоровится, я быстро развязал нехитрый узел на ногах, но, увы, не смог ступить на них ни шагу. Растирая синяки от впившихся в ноги веревок, я, наконец почувствовал покалывание в пальцах. Превозмогая себя, поднялся и, едва переставляя ноги, пошел к выходу из-под навеса, огороженного с трех сторон поржавевшей колючей проволокой.
Каждый шаг давался с огромным трудом, но, вместе с тем, с каждой минутой ноги были все послушнее. Оставив далеко позади, видимо, здание местной «тюрьмы», я уже быстро шел по практически безлюдной улице, которая постепенно сужаясь, забирала вправо. Зная, что бежать по улице бессмысленно, я, чтобы не привлекать к себе внимание оборвышей, ни на кого не обращал внимания. И это было правильным решением. Никто из редких пешеходов ненормального селения даже не взглянул на меня, и это вселяло все новые и новые силы, и ощущение того, что я, таки вырвусь отсюда. Но, вместе с тем меня не покидало чувство, что, видимо где-то здесь, возможно были Валентина Соколова и Анатолий Калюжный, и я обязан их найти, поскольку обещал.
Я был уже на околице, на холме, откуда справа открывался вид на море. Я еще раз взглянул вниз, и на полукруглой, пропыленной обширной площадке, среди огромной серой массы, вдруг мелькнуло что-то знакомое. «Валентина!» — шибануло в голову мне. Ошарашенный, застыл на месте. Девушку окружали по меньшей мере два десятка дюжих полуголых упитанных теток.
«Холодрыга» — подумал я, — а им все нипочем. Словно на улице плюс тридцать...»
Опять-таки меня задело. Даже скорее, заело. Как давно заигранную пластинку:
«Почему на усадьбе Очкарика было жаркое лето? А когда я шел от разрушенного Сотейника — почти что зима, с ледком по бывшим лужам? Почему в лесу меня преследовала глубокая осень с холодным дождем, но никак не весна?
Как же все это? В короткое время на такой небольшой плоскости я попал... почти во все времена года. Разве это возможно? Я не летал на самолете и ракетах, преодолевая десятки тысяч километров, не менял материки, но в то же время факт оставался фактом...»
Я понимал, это были глупые вопросы, и не кому их было задавать здесь, кроме как себе, но я не знал ответа, и вопросы о перемене времен года столь быстрыми темпами так и остались не отвеченными...
«А, может, — у меня мелькнула мысль, — ненормальные Валентину и ей подобных посвящают в клан, в горожанку этого ненормального селения?»
И тут я подметил, что эта площадь была поменьше предыдущей. И еще, меня поразило то, что на ней не было ни единого мужчины...
Вокруг огромного помоста из нескольких рядов толстенных сучковатых стволов, толпа женщин была погуще. На нем две безразмерные толстухи пороли огромными кнутами обнаженную девушку. Она была неподвижна. Я не видел, поскольку это происходило не близко от  меня, рубцов и ярко-малиновых полос от кнутов, но с ужасом представлял их, как они, вспухая, появляются на нежной женской спине.
С каждым новым ударом кнута, толпа взвывала, наверное этим, подзадоривая экзекуторш. Рядом, внизу, съежась от холодрыги и трясясь от страха, стояли с неприкрытой наготой еще три девушки. Тоненькие, как стебельки. Среди них неуместно прописалась, тоже нагая, безобразная беззубая старуха, которая, подняв кверху свои костлявые руки, видимо, молилась.
Опять, как через окуляры бинокля, я взглянул в сторону Валентины Соколовой.
Окружавшие ее бабы, стали бесцеремонно срывать с Соколовой одежду. Валентина стояла не сопротивляясь, безвольно опустив руки. Видно, она уже смирилась с происходящим, либо на нее подействовало что-то, непонятное мне, поскольку я бы при виде этой жестокой порки, не выдержал, и вырывался что было сил...
«И ее будут пороть? Ну, нет!» —  больно уколола меня шальная мысль.
Соскочив с холма, я, не думая о последствиях, напрямик, чесанул через сплошные заросли бурьяна прямо к гуще толпы. Туда, где измывались над незнакомой мне девушкой, где, скорее всего, должны были «испытать» кнут и на спине  Валентины.
Пропихнувшись к почти потерявшей сознание Соколовой через пышущую жаром и  неприятно пахнущую, обезумевшую от всеобщего психоза женскую массу, я, еще не осознавая, что делаю, сорвал с себя пиджак и закутал им дрожащую, бесстыдно обнаженную по пояс девушку. Валентина открыла глаза и, увидев меня, вся вспыхнула, попунцевела и выстрадано выдавила из себя:
— Коля-а! Ты?
— Пойдем, милая, — сказал я и, взяв ее за ледяную руку, силком выхватил у одной из женщин верхнюю одежду Соколовой и повел через расступившийся женский коридор.
Толпа, словно завороженная, безмолвствовала здесь, а там, у помоста, порка продолжалась, и бабы злорадно ухали: «Ух-ты-ы-ы! Ух-ты-ы-ы!»
«До смерти забьют девчонку. За какие такие страшные грехи так измываются над ней?» — подумал я, но времени растекаться мысли по древу, не было.