Чужаки. Фантастический роман. Главы 28 - 31

Михаил Ларин
ГЛАВА 28

Об этом эпизоде я узнал значительно позже от друзей Грома, хотя считаю нужным рассказать именно сейчас. Меня к тому времени уже в камере не было. Я как раз был убегуном и за мной рыскали почти все двушники и трешники по всей тюрьме...

* * *
За четыре с лишним года, которые Гром провел безвылазно в ИВС его тощее дело, как считал сам он, где-то затерялось меж пухлых досье рецидивистов, насильников, убийц, уголовников, воров, несогласных с  существующим режимом, посаженных «до выяснения» и прочих, попавших за решетку по недоразумению.
Никто не помнил настоящего имени Грома, а еще Коробочки, поскольку на разных зонах ему назначали разное прозвище,  разве что Страж. Никто не знал  его настоящей фамилии, которую дали ему тридцать лет назад его родители. Василий Костров, он же Гром,  привык к своим прозвищам и принял их, как должное.
Грома знали и помнили все старожилы этого изолятора, как и других тюрем и колоний, щедро разбросанных по огромной России. Помнили и уважали.
Гром не раз мог легко откинуться, сбежать из тюрьмы, но терпеливо сносил все тяготы и перипетии тюремной жизни, был на зоне авторитетом. Он свыкся с зоной. К тому же, беспаспортник  Гром сыграл отнюдь не последнюю роль в «досрочном» освобождении, по крайней мере, за минувший год девятерых «нужных» для воли, устроив им побеги из изолятора временного содержания, да и из СИЗО и Нулевой зоны тоже. Пятерых Гром «вызволил» и в этом году.
Скорее всего, он один не обовшивел здесь, не заразился во всю свирепствующим туберкулезом, чесоткой  и иными болезнями, которые косили многих, как содержащихся под стражей «временников», так и особо опасных преступников, ожидавших своего последнего часа.
То, что именно с его легкой руки меченые могли избавиться от слежки электронного «Бобика», сыскало Грому  еще большее уважение, как и то, что он показательно отправил при всем народе в иной мир восьмерых «прописывавшихся» в изоляторе временного содержания доносчиков, среди воровского клана, сыскало Грому еще большее уважение.
Это случилось в один из дней после вечерней поверки.
Загудел Каннибал, попавший в ИВС за поножовщину в пивбаре. Как выяснилось позже, именно Каннибал со своей группой ограбил столичный банк и скрылся с сорока семью с половиной миллионами долларов наличными. Стражи правопорядка,  благодаря своим вертухаям-осведомителям, которых на зоне часто называли еще и ушастыми, либо навуходоносорами, раскопали все и...
У сокамерников было минут тридцать до отхода ко сну. Гром собрал возле себя старших рядов и коротко объяснил, что сегодня решил всех вычисленных в камере ушастых отправить к праотцам.
Пристроившись на своих нарах так, чтобы отдавать четкие распоряжения по двум направлениям, Гром подал сигнал.
Две импровизированные виселицы из шести нар  поднялись в левом и правом от Грома углах камеры буквально за пару минут. Леший был проворнее и справился с возложенной задачей на несколько секунд раньше, чем Орлец. Непосвященные в действо осужденные и ожидающие суда камерные сгрудились в кучу, насколько позволяло пространство камеры. Они были шокированы происходящим, бросая недоуменные взоры то на Коробочку, то на умельцев, соорудивших свои рукотворные  творения мщения в такой короткий срок из «ничего». Сокамерники стояли в торжественной позе у своих виселиц, но посматривали и на старших рядов, которые уже доплетали из трех разорванных тюремных курток веревки.
По камере пронесся недобрый шепоток. Когда же Гром поднял руку, все в камере пришло в движение, и уже через несколько секунд двое осведомителей болтались на сплетенных в косички веревках между высоким потолком изолятора временного содержания и замызганным бетонным полом. Шестерка оставшихся вертухаев, наложив в штаны, метнулась со всех сторон камеры к двери, но их заловили практически тут же. Повесить осведомителей, промочивших не только арестантскую робу, для цепко державших их уголовников, было делом престижа.
— Суки гомняные, обосрались, и нас, подлецы стоеросовые, почти что в усмерть испоганили. Мочитесь на руки, братцы, нечисть эту только мочой можно смыть, — прокричал вешавший последнего, напропалую визжавшего и пытающегося брыкаться осведомителя.
Перед исполнителями выстроились в ряд.
— Над  парашей, братва, над парашей, — просипел подошедший Сват. — На пол не проливайте. Начнет подсыхать —  вонь по хазе пойдет. Загнемся все тогда от повсеместного духана.
— Не боись, старый черт. — Сказал кто-то из зеков. — Моча тебе нипочем. Сам круть частенько  мажешь ею и говоришь, что дельно помогает.
— Так это свое своей, а вместе...
— Розовое масло. С шипами, а запах, запах, одуреть можно, — добавил стоящий в очереди пацан. Все кроме Грома, громко  заржали.
Гром не наблюдал и не слушал, что творится в камере — он снова переключился на приглушенные расстоянием и толстенными стенами биотоки, шедшие от меня, которого он должен был по приказу сверху вытащить на волю.
«Да куда же это он, дурак, побежал снова? — подумал Гром, наблюдая на заднем плане циферблата часов за моими передвижениями по лабиринтам тюрьмы. — Так Настя не выйдет на него во второй раз до скончания века. Нужно отвлечь от него хоть часть трешников, не то все же угодит в их сети».
Гром перевел взгляд на бушующую камеру. Не спеша, как бы с ленцой поднялся с нар и лишь движением брови подозвал своих лизал:
— Лепота на воле, — едва слышно проговорил он.
— Лепота! — в унисон Грому прошептал первый, подскочивший к нему обовшивевший туберкулезник.
Гром сдул с рукава куртки несуществующую пылинку и утвердительно кивнул головой.
— Братва! На волю! — пропищал паренек. — Время, наконец, пришло! Гром! Батяня благословил! Фараоеы все на деле, двушники и трешники тоже. Ловят того чувака, который едва Информбюро не забил! По почтовой дороге уже отправили официальный приказ Батяни Грома по всем камерам и блокам. «На волю-у!!! Батяня Гром благословил..».
— Выступаем через час, — едва разжимая губы, сказал Гром.
— Лепота на воле! Батяня благословил. Через час рвем когти, братва!
Изолятор зашевелился еще пуще, словно прогреваемые в камерах прожаривания вши.
— Дак нашу почтовую догогу всерась тресники согвали со всех стен, — почесываясь под мышкой, недоверчиво прогундосил совершенно беззубый дед Говорун. — Сам видел во вгемя пгогулки, как они люльками по стенам елозили. Смотги, чтоб траура завтгась по всем нам не было много.
— Не боись, дед, — вперед выдвинулся Информбюро с еще не сошедшим синяком под глазом. — Соберем всех отошедших в мир иной осведомителей, снесем их трупы к двери и начнем колотить, чтобы забрали из камеры. Будь спок, дверь отворят, мы тогда и накроем фараонов.
— Щаз, — съязвили из толпы. — Марать руки об это дохлое окочурившееся падло, об это говно никто не будет. Прав я, Батяня?
— Цыц, шестерки! — Гром встал. — На волю хотите?  Тогда следует в картишки перекинуться, так сказать, определить, кто этих ссученных подбросит к двери, чтоб не обидно было. Я тоже сяду. Кто проиграет, ну хоть и я — тот из вас и поднесет к двери осведомителей. Иначе мусора не откроют. Не пришло время. Их надо брать умом и умором. Увидят трупы, да не одного — а многих, раскроют, никуда не денутся. Здесь сыграет неопределенность бытия.
Камера замерла. Впервые от Грома все услышали резанувшее слух слово «шестерки» и непонятное для всех выражение «неопределенность бытия».  Прежде Гром старался избегать подобного.
Пять колод карт появились быстро. Разделились на группы: кто играл в покер, кто — в очко, иные просто в дурака. Один из сокамерников с прозвищем Крышечка заявил, что будет играть с соперником только на «ничто», то есть, он, даже проиграв, ничего не потеряет, потому, что играл на «ничто», но его быстро поставили на место.
— Не бузи, Крышечка, не возникай, ты же не одежду свою вшивую проиграешь, если что, не будущие бабки, которые на воле у иных, денежных мешков будешь тырить, не свою жену, если она там, на воле, еще ждет-не дождется тебя...
— Все равно, играю только на «ничто», — заупрямился Крышечка.
— Это мы тебе скажем, на что нынче играть. Слово Батяни — для всех здесь закон. Для всех находящихся здесь. Запамятовал, Крышечка? Батяня Гром, если уж на то пошло, по справедливости решил, никому не в падло. Если что, будешь дальше выпендриваться да сопли распускать, шушеру базлать — вправим тебе мозги, —  подошедший к Крышечке Сват, чуть подтолкнул. — Играешь, а нет —  потащишь всех опроставшихся в робу наушников до двери. Не захочешь — силой заставим. Малость попотеешь! Так, братва? — Сват чуть повысил голос и поднял на всех свои выцветшие, годами  не видевшие Солнца глаза.
— Так, — почти в один голос рявкнули сокамерники, подтягиваясь к вобравшему свою плоскую голову в плечи Крышечке, за что сорокалетний воришка и получил  в изоляторе временного содержания свое прозвище.
— Хорошо, хорошо, я все понял, — буквально сразу же согласился Крышечка, послушно садясь к столу, где уже резались в очко. Играю, как все.
Играли по олимпийской системе на выбывание. Единственным отличием было то, что выигравший не оставался на следующий круг, а выбывал. Даже Гром и тот, поддавшись в первой партии на радость старика Свата, выиграл во второй, и теперь наблюдал за всеми оставшимися игроками. К концу страсти накалились. Наблюдатели с обеих сторон внимательно следили, чтобы никто не перебрасывал и не мухлевал.
Оставшуюся ни с чем восьмерку Гром запретил поднимать на смех. Вышло по справедливости. Выбывшие по олимпийской системе, оставшейся восьмерке даже помогли побыстрее снести трупы осведомителей к двери.
Как только последнего осведомителя бросили в кучу, заключенные принялись по очереди, чем попало под руки колотить в дверь, требуя начальника тюрьмы.
Конечно, подполковник бы к ним не пожаловал и подавно, но два двушника с трешником сначала воззрились на происходящее в камере через видеонадсмотрщик, затем, пораженные увиденным, вызвали команду санитаров.
Не дожидаясь парней в белых халатах и, как того требовали наставления, группы подкрепления, двушники подошли и открыли дверь изолятора временного содержания. Это и нужно было сидящим в камере заключенным. Масса зеков, ринувшихся на блюстителей порядка, смяла их прежде, чем те успели воспользоваться своим оружием.
Завладев автоматом, двумя парализующими скорострелками и связкой ключей от данной и соседних камер, заключенные тут же вскрыли их железные двери, выпустив в неширокий переход между камерами не меньше двухсот человек, одетых в зелено-желтое рванье.
Одна из камер была женская.
Это была первая, но еще призрачная победа. Все, радостные и одержимые, смешались в кучу.
— Хоть на баб вблизи, за сколько времени отсидки взаправду, а не на портретики из журналов взгляну... При таком раскладе да близости, их и полапать можно, и потрахаться вдоволь, благо камеры теперь пусты, как выеденные куриные яйца, сваренные в всмятку... Полтора года, девки, полностью постился, — громко и радостно проговорил рыжий парень и сразу полез к стройной блондинке, хапнул за небольшую, чуть оттопыривающуюся под тюремной вылинявшей, но выстиранной робой грудь, и тут же получил кулаком чуть повыше челюсти.
— Это тебе, и за глазенье на нас, и за траханье, и за хапанье за недозволенное, — неожиданно грубым, прокуренным голосом проговорила девица.
Все остановились как вкопанные. Безымянная белокурая девица, обыкновенная шавка, посягнула на мужика с нашивками старшего ряда.
— Давай, Танька, швырони его еще разок. Поделом ему, скотине. Не боись, что командёр! Ишь, ласый к бабам нашелся. Да пошел он. Пусть своей жонке того, а мы чуть позжее сами на воле разберемся, кому позволять, а кому фигу с маслом, — раздался громкий женский голос. —  Будет дальше возникать, не я буду, сварим его хозяйство в всмятку. Уж  сможем... Ишь, ласый до нас нашелся... Так?
— Женщины одобрительно взревели, мужики, наоборот, набычились.
— Повинись, — вышел из толпы обиженный, хватая девушку за коротко стриженные соломенные волосы и пригибая ее голову вниз, к своим ногам. — При всех повинись, — хрипло добавил он. На челюсти у него вскипал синячище. — И моли Бога, шавка, что не лишила меня зубов...
— Которых у тебя и так кот наплакал, — снова из толпы раздался громкий женский голос.
Именно он, растопив напряженность, потонул в хохоте, как женщин, так и мужчин.
Обиженный растерянно оглянулся на скопившуюся в узком длинном коридоре желто-зеленую массу таких же, как он, и отпустил девушку, хотя зло на эту белобрысую затаилось в нем надолго.
— За воротами будете разбираться, — тихо, но внятно сказал Гром, не спеша переступивший металлический порог изолятора временного содержания. Вы что, на междоусобные разборки из камер вышли?
— На волю! — фальцетом провизжала белоголовая девица, которую только что едва не избили или не изнасиловали при всех зеки.
— На в-о-олю-у, — прохрипел низенький плешивый мужичок, и вся масса колыхнулась и ринулась к решеткам, перекрывающим им путь.
Пока спецназовцы сообразили, что к чему, заключенные и содержащиеся годами в ИВС и иных камерах без суда и следствия обвиняемые во всех тяжких грехах, по команде Грома, овладели техническими этажами тюрьмы, которые располагались в верхней части четырех зданий тюрьмы, соединенных между собой коммуникационными переходами.
Гром рассчитал все верно. Это спасло многих зеков. Пока мусорщики и двушники мельтешили на нижних этажах, да разбирали завалы, заключенные по «верхней дороге», перебрались под застилающим все вокруг дымом от подожженного в камерах тряпья и нар, на крышу соседнего строения. Затем юрко скатились по сплетенным заранее из всего что придется «канатам»  вниз. 
Озлобленные, разгоряченные эйфорией очередной победы, на которую их повел всезнающий Гром, зеки, выскочив на площадку для прогулок, носились суматошно. То тут, то там вспыхивали драки, короткие вспышки перестрелок.
После себя взбудораженные и потные заключенные, теряя по дороге полчища вшей, оставляли лишь немые укоры убитых спецназовцев, да тела своих сокамерников, у которых, даже мертвых, на устах застывала улыбка близкой свободы.
Сначала спецназовцы даже массированно и со знанием дела, атаковали взбунтовавшихся, но, увидев бесполезность своей затеи и то, что с каждой новой атакой они все больше и больше теряют убитыми и покалеченными  своих товарищей и друзей, двушники и трешники ретировались за первые трехметровой высоты ворота, которые автоматически закрылись за спецназовцами, отгородив беснующихся и рвущихся на свободу заключенных в ограниченном пространстве между четырьмя десятиэтажными и одним шестнадцати этажным «небоскребом» совершенно без окон вовнутрь площадки.
«Много крови сегодня прольется», — с сожалением подумал Гром, наблюдая со стороны за уже неуправляемой массой толпы. Страж естественно дал команду, а затем и  начальник тюрьмы подполковник Поповский подтвердил это по всем пунктам правопорядка города и области. Скоро сюда прибудет столько спецназовцев, что на каждого заключенного их будет по трое-четверо, а, может, и по десять...
Прибудут сюда и головорезы группы «Комета-5».
Главные бои за «досрочное» освобождение всех были еще впереди. И масса погибших с той и с другой сторон...
Смерть витала в воздухе.
Она только на время затаилась.
Уже взорвался детонатор, но основная масса заряда еще только-только воспламенялась, чтобы разнести все в клочья.
Гром должен был так поступить. Он обязан был спасти меня любой ценой, пусть даже десятками смертей зеков, но вывести из тюрьмы.
Это был приказ свыше...
...Распаляясь от первой крови и близкой, уже не призрачной свободы, заключенные бросились на вышку, с которой взахлеб нахально и неотвратимо татакал «разозленный» как цепной пес, пулемет.
Зеки из камер соседнего блока тюрьмы, чуть замешкавшись, тоже вырвались наружу, тот час рассыпавшись по плацу. И те, и другие знали, что делать и на что шли. «Дорога», а по другому, воровская почта, поведала им о многом.
Не прячась от несших смерть или увечье пуль, которые доставали некоторых и застревали в грязно-желтой массе, большая группа заключенных остервенело раскачивала единственную, стоящую посредине прогулочного плаца вышку, другая группа, поменьше, расправлялась с двенадцатью двушниками и трешниками застрявшими в зарешеченном пространстве перехода между первым следственным изолятором и камерами смертников.
Наконец вышка не выдержала и с грохотом повалилась на бетонированную площадку, придавив своими четырьмя металлическими опорами и круглой башней нескольких заключенных, но на это никто не обратил особого внимания. Все были в эйфории близкой свободы.  Двух пулеметчиков, которые после падения были едва при памяти, толпа растерзала в минуту на куски. Вторая группа расправилась с попавшими в рукотворную клетку и тоже высыпала на плац.
Все смешалось.
В одетых в спецкостюмы спецназовцев, призванных утихомирить разбушевавшееся быдло и высунувшихся из-за стен небоскреба, полетели палки, вырванные прутья, вывороченные из стен кирпичи. Некоторые заключенные уже разжились оружием и палили по противнику почти в лоб до тех пор, пока в скорострелках и автоматах оставался хоть один заряд либо пока перед заключенными стоял хоть один спецназовец...
Первые ворота взяли штурмом буквально за несколько минут, играючи перебили трешников, не снимавших пальцев с гашеток и заштабелировав их трупами все пространство от плаца для прогулок и до вывороченных «ног» вышки.
Выстроившиеся у вторых ворот трешники тоже палили в толпу — кто из своих скорострелок, кто из автоматов, но это уже не помогало. Заключенные, подняв перед собой сраженных наповал как спецназовцев, так и своих сотоварищей, несли их подобно щитам, впереди себя.
Сначала зеки размазали на толстенных листах ворот группу трешников, которых значительно поубавилось на пути, затем с остервенением разбили щит управления воротами. К превеликому сожалению заключенных, ворота, несмотря на все попытки, не открылись. Зло, охватившее всех, было настолько сильным и яростным, что Грому пришлось поставить перед собой двойной барьер «защиты», иначе и им бы тоже завладела неуправляемая масса, жаждущая единственного, вырваться на свободу и  крушить все на своем пути... И мстить, мстить, мстить...
Ворота поддались. Их толстенные створки стали медленно расходиться в стороны. Это еще больше подхлестнуло и раззадорило восставших. Стоны раненых потонули в криках радости и свершившегося...
Никто из них, кроме Грома, оставившего поле боя и пробивавшегося к шестому, полуразрушенному блоку, в подземных переходах которого находился в данное время я, не заметил в эйфории сравнительно быстрой победы, что на крышах тюрьмы заняли свои места прибывшие снайперы, а над ними  застыла вызванная Стражем огромная бесшумная тарелка метров сорока в диаметре. Их не нацеленным «плевком» накрыли беснующихся внизу заключенных парализующей дисперсной массой.


ГЛАВА 29

Слева от восседавшего Трутня, переднее крыло которого чуть заломилось, через стену в помещение втиснулись еще два непонятных существа. Одно из них я не смог бы даже описать конкретно — короче, какая-то темно-красная кисельная мразь, языками расплескавшаяся по комнате и почти сразу же преобразившаяся в небритого, не просыхающего изо дня в день забулдыжку, в котором я сразу же признал бывшего соседа по площадке Хвасталова. Второе существо, устало выдохнув из себя спертый воздух, стало похожим на Тамаркиного ухажера Степку Коловратова. Даже костюм Степкин, мятый, клетчатый, напялило на себя. Светка — моя великовозрастная племянница. Уже пять лет со Степкой шуры-муры крутят, а толку никакого у них... Видимо эти двое считали из моего мозга характерные черты известных мне людей и нынче предстали именно ими. Вот только новопришлые, сначала увеличились до неподобающих размеров Трутня, а затем стали по метр семьдесят.
«Ну, дают твари, — подумал я. — Захотелось повыдергиваться предо мной».
Трутень телепатически цыкнул на меня, мол, закрой свой рот поганый, которого, я и не открывал, и мысли все оставь при себе. Перед тобой, Щупач, Комиссия Вселенского разума.
— Жизнь Щупача нелегка, — сказал тот, что скопировал во всех тонкостях Хвасталова. — Ты должен отказаться от всех земных благ...
— А они есть, на Земле, блага? Может, для горстки избранных, но не для таких букашек, как я и мне подобные. Большинство землян, живет лишь затем, чтобы пахать как последняя скотина... Все это существует только для горстки. Разве я не прав?
Не успел я довести свою мысль до конца, как все присутствующие переглянулись и комнату опоясала гробовая тишина.
Внезапно наступившее молчание ошарашило меня больше, чем то, что все они уставились на меня своими «лицами», которые без конца менялись.
Напоминавший Хвасталова, неожиданно размыл свое лицо до неопределенной бесформенной тени, затем на том месте на миг сформировалось неприятно морщинистое, бульдожье лицо со всеми вытекающими из него последствиями.
Двойник Тамаркиного ухажера Степана Коловратова лишь на долю секунды потерял контроль над собой и я увидел в нем что-то шипастое, сухое, с тонкими, изгибающимися присосками. Затем он собрался и с нахальным видом уставился на меня настоящими, человеческими глазами.
Я быстро сориентировался в создавшейся ситуации. Я уже наперед знал, о чем меня будут спрашивать, что будут говорить мне. Я совершенно безболезненно и четко читал мысли собеседников прежде, чем они превращались в речь. Это было большим преимуществом: прибавлялось времени на обдумывание ответа. Я ощутил, что мог читать даже те мысли, которые не предназначались мне.  Я просвечивал как рентгеном мозг собеседников и знал о них практически все.
— Ты, Щупач, вскоре научишься говорить на межязыке, — спокойно сказал Трутень. — Смотритель ведь проинформировал тебя об этом.
— Никто меня не информировал. Если вы о Проводнике, то он только о хворхах и вел речь, — недовольно ответил я. — Мне надоело все. Хочу побыть один...
— Настанет время, и ты устанешь от одиночества, — густым басом произнес Лжехвасталов. Все будет, Щупач. Но более всего одиночество.
— Вы хотите, чтобы я научился владеть оружием предвидения? — спросил я и тут же нетерпеливо продолжил, — Мое окончательное решение, как говорил мой сосед,  поставьте, где взяли!
— Помолчи и слушай, Щупач, — снова цыкнул на меня Трутень.
Я огрызнулся, кто, мол, ты такой, чтобы указывать мне. Трутень, конечно, показал, кто он на самом деле. Так взглянул своими ведерными глазищами, что у меня вмиг ум за разум споткнулись.
— Сначала в тебе время от времени будут просыпаться земные предрассудки, — продолжил Лжехвасталов. — Их ты, бывший Кравцов Николай Владимирович, вобрал вместе с материнским молоком, их втемяшивали в тебя на протяжении всей земной жизни. Теперь же всё это придется постепенно гасить в самом зародыше.
— Вы хотите таким образом обратить меня в дьявола,  чтобы он далее выступал перед человечеством, так сказать, в моем обличье? — поинтересовался я, взглянув на всех троих.
— Не будь наивным, как ребенок, Щупач, и не принимай поспешных решений, — недовольно пробормотал принявший образ Тамаркиного ухажера. — Это будет столь эффективное оружие...
— Против кого? — не дав договорить, спросил я, но мне снова не ответили. Все трое, как показалось мне, были в замешательстве.
Я поднял голову, снова взглянул вперед.
Трутень сидел на четырех кривых волосатых ногах. Двумя передними протирал огромные фасетчатые глазищи и, видимо, получал от этого несказанное удовольствие. Переднее крыло Трутня расправилось и чуть подрагивало. Оно напоминало теперь натянутую на деревянную рамку прозрачную пленку, которую пытается приподнять вверх ветерок.
 Лжехвасталов осунулся и, наверное, забыв, о том, что нужно держать «фигуру», начал расплываться в неприятную едко-зеленую мразь.
Тамаркин лжеухажер держался что надо. Видимо принявший его облик  был молод и ему не составляло труда поддерживать заданную форму.
— А теперь, Щупач, мы применим интенсивное обучение истокам твоей будущей деятельности, анналам, если хочешь, — уверенно сказал Лжехвасталов.
— Не хочу! — устало произнес я.
Лжехвасталов только хмыкнул, но принял подобающую форму и упрямо продолжил:
— Тебя об этом никто спрашивать не будет. Захочешь.
Мысли всех троих, подобно цунами, одновременно ворвались в меня, начали давить, ломать, крушить, передергивать, сортировать все устоявшееся за столько лет моей сознательной жизни, ставить кверху ногами. Мне показалось, что мозг мой закипел снова, как и тогда, когда мне показалось, что я уже не принадлежал себе, миру, в котором жил, а сотням, тысячам, миллионам миров...
Как я не противился, но меня стали захлестывать, огромные потоки энергии. Я тонул в них, но вначале это было сверх приятное чувство. Когда же потоки на миг ослабевали, я вновь «всплывал» наружу, хотя делать этого не хотел. Меня выталкивала из всеобщего блаженства некая неприятно-холодная субстанция неопределенного цвета и размеров. Однажды окунувшись, я уже практически не соображал вне. Мне было хорошо, и самое главное, я жаждал вновь влиться во всеобщее блаженство, «засасывающее» меня все сильнее и сильнее...
Затем, видно пресытившись, я почувствовал странное покалывание в затылке, которое со всеусиливающимся потенциалом перерастало в жжение. Щупальцы  покалывания распространились практически на весь мозг. И тут «затылочная» часть моего мозга словно взорвалась, и дикой болью разнеслась по полушариям.
Как я вырвался из кромешного ада, не знал, но ощущал, как рвались наследственные и причинные связи, как уходило в небытие все, чему учили меня, чему учился сам.
В меня впихивали бесцеремонно, насильно какую-то алогичную абракадабру. Вместе с тем троица представителей Вселенского разума, а, может, и Вселенского Зла, последовательно изымала из моего мозга все нужное, которым я дорожил и гордился. Они насильно запихивали в становящиеся пустыми мозговые клетки какую-то шелуху — сплошные ряды многозначных цифр, непонятных команд и иного, неясного.
«Что же они, подлецы, делают? — совершенно безвольно подумал, вновь я, уже с трудом выползая  из информационного «ада», ощущая, что у меня «вспухает» на голове кожа. — Трутень говорил о тончайших структурах, которыми человек не владеет. Возможно, таким способом они учат меня умению понять их или насильно переводят в другую ступень биологического развития? Но зачем? Что мне это дает? Да и даст ли что в будущем? Что они возьмут взамен?»
Неожиданно боль ушла, словно кто-то выключил посыл энергии. И я вновь испытал блаженное ощущение невесомости. Теперь я понял, что такое быть свободным. Мой мозг, казалось, погрузился в теплую приятную жидкость и плавал в ней как в океане. Жидкость эта,  ополаскивая мой устаревший биокомпьютер, коим был мозг, поила его, кормила, нежила, ласкала... Мне казалось, что мозг помещен отдельно от тела в огромную емкость яйцеобразной формы, от стенок которой и поступают в него успокаивающие сигналы...
Это продолжалось долго.  Мозг стал до того миниатюрным, что помещался всего в нескольких клетках. Но он рос... Неотвратимо быстро. А после плавал вместе с эмбрионом в околоплодных водах.
Затем в мой мозг вновь ворвалась страшная боль. Каждая клетка в меру своих возможностей противилась злу, которое исходило извне, и поэтому я пытался отвергнуть все, что приходило ко мне, пыталось влиться помимо моей воли. А Извнетяне, бесцеремонно долго и настырно копошились в моем мозгу, упрямо, преодолевая все мыслимые и немыслимые преграды и заграждения, втемяшивали в меня нечто о священной миссии Щупача во Вселенной. Не только на грешной и всеми забытой Земле, откуда я родом, но и на многих других, сравнительно близких и далеких системах...
Мой истоптанный мозг, как хорошо ухоженный огород огромными грязными сапожищами ночного вора, был похож на гранату с выдернутой чекой. Я понимал, что она вот-вот и взорвется... Мой мозг прикажет долго жить от надвинувшейся огромной массы новой информации. Я не успевал перестраиваться и от этого мне казалось, что черепная коробка лопнет как мыльный пузырь и разбросает серое вещество по всей комнате...

* * *
Вконец измученный болью я потерял сознание. Когда очнулся, в помещении было пусто. Исчезли и Трутень, и представшие передо мной знакомыми лицами Извнетяне... Вот только что-то изменилось в моем мозгу.
Я пока не знал: в худшую ли сторону, в лучшую ли?..

ГЛАВА 30

Я резко остановился, повернулся и мрачно взглянул на запыхавшихся преследователей, которые тоже остановились и глазели на меня во все глаза. Задние спецназовцы решительно набегали.
«Должна же здесь быть мертвая зона, куда не достанет ни один заряд спецназовцев», — думал я, продолжая свой путь на свободу. У меня не было времени, чтобы проанализировать все. Я заметил, что здесь спецназовцев поубавилось, но не настолько, чтобы можно было расслабиться. Куча фараонов  могла подстерегать где угодно. Из-за любого угла,  возвышения по мне могли пальнуть либо парализующими, либо изрешетить даже настоящими пулями.
Автомат, который я подобрал у поверженного трешника, молчал. Я на бегу с остервенением давил на гашетку, но оружие не подчинялось.
«Да ведь рожок полон! Я сам его набил патронами и вставил в автомат, — подумал я. — А говорят, что новые автоматы безотказны. Сюда бы старый Калашников, я бы им, гадам, показал, где раки зимуют!».
Я со зла отбросил теперь уже ставшее ненужным молчащее оружие и после того, как пробежал еще метров тридцать и прыгнул в нишу, понял: спусковой крючок стоял  на предохранителе и я просто забыл его снять.
«При таком раскладе, я бы и на АКМе не «сыграл», — с иронией подумал я, осторожно приподнимая над возвышением голову.
Вокруг было сыро, почти темно и тихо. Трешники тоже не высовывались и выжидали. Они лежали за  углом, выдвинув вперед лишь ощерившиеся в проход дула своих скорострелок, но не стреляли. Скорее всего, у них не было приказа, но он мог поступить с минуты на минуту.
«Меня здесь как загнанного зверя подстрелят. Даже пикнуть не дадут. Всего один залп спецназовцев разнесет мою плоть в клочья, которые уборщикам долго потом придется соскребать с осклизлых тюремных стен», — мелькнула мысль, и я осторожно выполз из ниши.
Пытаясь даже не шуршать одеждой, я медленно двинулся в сторону, противоположную той, где меня едва не накрыли спецназовцы.
— Ты в кольце Кравцов! — пророкотал грубый голос, усиленный эхом с низкого здесь потолка. — Постарайся понять своими куриными мозгами, если они у тебя еще остались, что выбраться отсюда любому смертному, невозможно! Выходи к центру и положи свое оружие к ногам... Через наше кольцо тебе не прорваться!
— Врете, собаки, я все равно вырвусь!» — прошептал я, едва разлепляя слипшиеся от безводья губы. Я лишь успел стать во весь рост, как нос к носу столкнулся с восьмерыми спецназовцами. Трешники, отколовшись от группы поддержки, крадучись, сужали свой круг, приближаясь к нише, которую только что покинул я. Опрокинув ближайшего преследователя, я снова, петляя, побежал...
В очередную дверь, на которую неожиданно наскочил, не вбежал, как это было раньше. Я уже простился с безрассудством. Времени на детальное зондирование и прослушивание у меня не было, поэтому я резко рванул дверь на себя и тут же захлопнул: если кто-то и прятался за дверью, оторопеет от неожиданного рывка. После этого я упал на площадку. И не напрасно. Тонкую дощатую перегородку двери наискось перерезала  автоматная очередь.
«Молодец, — подумал я, вскакивая на ноги и рванувшись к двери. Затаился чуть левее от нее, у стены. — Стрелявший выйдет. Победит неискоренимая ничем человеческая любознательность».
Я старался не дышать.
И действительно, как в воду смотрел. Буквально через минуту продырявленная наискось дверь, покряхтывая, открылась и в проеме показалась каска спецназовца. Вот тут-то я и достал трешника. Обмякшее тело втащил в комнатенку. Взгляд, расплескался по стенам, коснулся окна.  Я до того забегался по переходам и коридорам, что напрочь потерял ориентацию, не знал где нахожусь, даже на каком этаже. Минуя два письменных стола, подбежал к окну, выглянул наружу.
До земли было так далеко, что у меня перехватило дух. Внизу горело. Едкий дым, окутывая все вокруг, запеленал пару крохотных автомобилей, мечущиеся фигурки спецназовцев в форме. Когда поднял глаза вверх, едва не потерял сознание — мне показалось, что прямо надо мной висел огромный пятнистый вертолет, а рядом с ним — «лепешка» огромного флайринга.
«По мою душу  Страж прислал не только вертолет, но и этого монстра, — мелькнула мысль и я, даже не прислушиваясь, метнулся к двери и уже через несколько секунд считал ступеньки вниз. — Врут, меня живым им не взять!»...
Внизу, этажом или двумя ниже, снова громко загремели кованые ботинки спецназовцев. Преследователи нахально брали меня в кольцо.
«Врете, с-коты драные», — выругался я и, выждав пока не появилась  внизу на площадке курчавая голова трешника, выдернул чеку и бросил шумовую гранату. Сам вжался в нишу между лестничными маршами. Прогремел взрыв, и все стихло. Но только на короткое время. Тут же раздались вопли отнюдь не приятного содержания.
Еще минуты три снизу слышались подозрительные шорохи. Вопли, конечно, стихли раньше, но я, чтобы не испытывать судьбу, выдернул чеку и бросил вниз еще одну шумовую гранату, а сам отскочил в пустую комнатенку без окон.
Шарахнуло хорошенько, но я даже не вздрогнул: чего вздрагивать? Ведь я сам бросил гранату и знал, что она как следует бабахнет.
Подождав еще немного, приложил ухо к стене, напряг слух. Убедившись, что все тихо, сорвался с места и помчался вниз.
Ступенек через восемнадцать, вскочил в еще не успевшее осесть облако пыли, и, как только споткнулся о лежащего спецназовца, понял: как я был прав. Перепрыгнув через огромный торс оглушенного звуковой гранатой, которая, видимо взорвалась всего в нескольких метрах, а, может, и сантиметрах от мужика,  я бросился дальше. Конечно же я был молодцом, что не пожалел шумовой гранаты. Если бы ее пожалел и не бросил вниз, этот, нынче лежащий на бетонной плите мордоворот, изрешетил бы меня посредством своего АКМа. Да так, что и родная мама потом, если бы пришлось проводить опознание в морге или в ином месте, не узнала бы, кто бездыханно лежит перед ней, поскольку от меня осталось бы одно мясо да кости, щедро напичканные как колбаса салом, пулями и осколками.
Сдерживая дыхание, чтобы не надышаться пыли, я проскочил через комнату в оказавшийся проем в стене и со всех сил помчался по извивающемуся змеей пустому, хотя и таящему опасности коридору.
...«Дыхалка» почти что отработала свое, но я еще, путаясь в многочисленных лабиринтах переходов и решеток, где закрытых на громадные амбарные замки, где  словно специально открытых, бежал. И неожиданно споткнулся на ровном месте. Сердце вдруг зашлось, на пределе перекачивая кровь и, как показалось мне, взорвалось. Перед глазами заплясали огни, все затуманилось и почернело.
«Загнали», — еще успел подумать я. Мне явственно показалось, что вскипевшая кровь, на диком форсаже заливает грудную клетку.
Я не почувствовал, как упал на колени, а затем со всего маху грохнулся головой о бетонный пол.

* * *
— Да сколько же тебе, ненормальному нужно было объяснять? — Гром стоял надо мной и бинтовал голову. — Пока ты носился по галереям и подземным переходам тюрьмы, заключенные взбунтовались и такого натворили, что тебе и во сне не приснится.
— Ну и что? — я поднял на Грома свои отяжелевшие глаза. — Мне надоело все, Гром. Абсолютно все. Я боюсь всего и всех. С этого момента даже себя. Я устал скрываться и ежесекундно подставлять под пули то ли свою голову, то ли свой зад...
— Ты готов отправиться в каменоломни или стать акванавтом и спуститься навсегда на трехкилометровую глубину под воду, готов к полету на Марс добывать радиоактивную руду там?
— Хоть в тартарары. Мне уже все равно. Меня, Гром, как зайца, загнали...
— Ладно. Прими вот это, — Гром протянул мне пару капсул.
— Не хочу.
— Ты должен быть как огурчик. Этот стимулятор меньше, чем за минуту подремонтирует тебя, поможет обрести второе дыхание...
— Ты хотел сказать, третье? — съязвил я.
— Да какое хочешь. Через пару минут выступаем.
— Я же сказал, мне надоело все...
— Это ты напрасно, Кравцов. Тебя ждут.
— Да нигде меня не ждут, — отмахнулся я. — Нигде и никто.
— Даже Валентина?
— Чего?
— Вот, вот. Пойдем.


ГЛАВА 31

Я смутно помнил, как очутился в родной деревне, где не был лет пятнадцать или даже больше того.
Паршивая дорога сделала свое дело. Я не только зверски устал, но и перенервничал, когда поезд пришел в Орел с опозданием на полтора часа из-за драки, случившейся в нашем, тринадцатом вагоне.
Мужики в соседнем купе перепили, заспорили по мелочевке, а затем вовсю пошла поножовщина. С трудом разборонили. Меня, первого полезшего растаскивать, тоже едва не пырнули в почку — нож лишь царапнул по куртке.
Сорвали стоп-кран. Транспортный спецназ, протоколы, поголовная проверка и все прочее... Окровавленных драчунов ссадили, набросив им на руки наручники с шипами для усмирения, хотя этого можно было уже и не делать — они и так порядочно изошли кровью, перемазав не только постели в своем купе, но и дорожки в проходе вагона...
А затем была погоня на легковушке с железнодорожного вокзала почти через весь город к автовокзалу. Последний рейсовый автобус не застали. Он уже укатил по расписанию. Пришлось кинуть водителю легковушки полтинник «зеленых» сверху, чтобы нагнать автобус.
Замызганный зад старого-престарого автобуса «Вольво» увидели уже на трассе. Жигуленок, сигналя, юркнул вперед почти квадратной громадины. «Извозчик» выставил в приоткрытое окошко жезл и попросил остановиться.
— Чего жилы рвешь? — спросил, открыв дверь напарник водителя «Вольво» поправляя большим и указательным пальцем свои усы. — Машину ведь как пить дать угробишь. Откуда жезл у тебя? Спецназовцы через Стража проведают, посадят.
— Не боись. Как нибудь замолим монетками грехи, если что приключится непредвиденное... Пассажир отстал, — объяснил водитель Жигуленка. — А за жезл — извини, ведь иначе не остановили бы автобус. Так?
— Пусть садится, — на удивление быстро согласился усатый. — Тебе куда, — обратился он уже ко мне.
— В Морозовку.
— Ту, что после Ельца?
— Ум-гу, — промямлил я.
— Иди на тринадцатое. Там место свободное. Возле бабки сядешь. Пацаненка сгони к матери, пусть его на колени возьмет. Все равно за него не платила...
Спустя минуту рейсовый автобус из Орла, под кузовом которого упрямо позвякивала на каждой яме какая-то железка, снова тронулся в путь...
В салоне было полно народу.  Автобус часто останавливался. Кто-то выходил из него, забрав свои вещи, кто-то входил... Безликие, не запомнившиеся мне. Я лишь знал, что рядом со мной, на четырнадцатом месте сидела часто вздыхающая старушка в старом цигейковом полушубке. Лица ее я тоже не запомнил.  Правда, перекинулся с ней парой-другой проходных фраз,  да старушка угостила меня своими «фирменными» пирогами с грибами... Лишь черные покореженные работой в земле руки, устало лежащие на коленях и потертый рукав полушубка втемяшились в мою память. Старушка сошла на автостанции в Ливнах, у базара. Ей еще предстояла пересадка на попутный автобус.
Другие пассажиры — сплошные размытые пятна. И только голос высокий, хорошо поставленный, полупьяный, четко звучал в ушах. Где-то на заднем сидении гармонист безустанно наяривал частушки. Умолкал лишь затем, чтобы в очередной раз приложиться к горлышку двухлитровой пластмассовой бутылки из-под напитка. Все поворачивались на тишину, и я тоже. В это время со сплошь седой уже лысеющей шевелюрой гармонист, зубами выхватывал из горлышка кукурузный кочан, отхлебывал пару глотков свекольного самогона и, занюхав рукавом, одним ударом ладони снова вгонял выструганный кочан на место — видно давно закрутку посеял. Чмокнув многоцветную этикетку, он осторожно ставил бутылку в изрядно потрепанную брезентовую сумку и громко, предваряя новый заряд веселости, выкрикивал на весь салон:
— Раздайси-и-и!
Пальцы безымянного любителя попеть уже привычно лежали на кнопках гармони и он опять, растягивая латанные широким стежком меха, заводил новые частушки.
Это было знакомо мне! Но откуда?..
Уже проскочили Елец, где стояли на крохотном автовокзале больше часа, Задонск, небольшую живописную деревеньку Елец-Лозовку, края которой трасса коснулась лишь всегда летом вонявшим гудроном шершавым асфальтированным языком. Минут через двадцать или чуть больше, на взгорке показалась и моя Морозовка.
Автобус ворвался в нее с тылу и тут же, на первом безымянном перекрестке, по моей просьбе, водитель осадил своего рвущегося вперед железного «коня».
— Спасибо, — поблагодарил я усатого водителя и автобус, хлопнув дверью, укатил, унося с собой почти полный салон пассажиров вместе с гарью выхлопных газов и неугомонным гармонистом.
Я минут десять, а, может, и больше стоял у обезлюдевшей трассы и на полную грудь вдыхал знакомый чистейший деревенский воздух, пропитанный запахами сухостоя, давно отцветших садов и всего прочего, присущего только деревне. В душе еще звучал голос гармониста. Уверенный, бодрый, не заунывный, полупьяный...
Затем я повернулся и заспешил.
У меня было мало времени. Водитель автобуса сказал, что, возвращаясь часа через три-три с половиной, заберет назад, в Орел, рассчитывай, мол...
Шел по извилистой улице своего детства, где впервые познал, что такое кулачный бой до крови и расквашенный «в капусту» нос, что такое выход «стенка на стенку», где в драке участвовали поулично...
«Странно, — думал я, — почему детства? Я же родился и всю жизнь прожил в городе и именно там познал, что любые победы не сладко даются! Откуда же тогда у меня это воспоминание?»
Затуманенным чувством я понимал, что на самом деле  отродясь не был в Морозовке, может, и сейчас не здесь, но что-то упрямо твердило мне, что Морозовка именно моя родная деревня, где я прожил немало лет!
У меня здесь была цель. Но какая? И почему для этого кто-то избрал мою деревню, этого я не мог вспомнить...
Я чуть притормозил шаг, в нерешительности осмотрелся.
Никто меня не приветствовал. Морозовка словно вымерла. Срубы малехонькой деревеньки вконец обветшали, осунулись, вросли в землю. Земля заросла сорняками вчистую. Даже вконец заглохшая стежка. Дикий виноград упрямо и досконально окутал наполовину обвалившиеся плетни и дощаные, почерневшие от непогоди заборы. И еще огромные шапки омелы, «украсившие» практически все деревья, дописывали нерадостный колорит, который встретил меня.
Я окидывал взглядом близлежащие хатенки, огромные тополя, тыны, накренившиеся, полусгнившие и, словно фотографировал все.
Странная деревня странно косилась на меня своими одинокими пустыми пугающе-черными оконцами без стекол, и амбарами да сараями до того черными, что на них было страшно смотреть. Да еще с провалившимися соломенными крышами...
Мертвая тишина после многочасового марафона голосистой гармони и полнейшее безлюдье ошарашили.
Я остановился посредине улицы, почти по колено утопая в ярко-зеленой не пыльной траве.
Стоял в нерешительности минут пять. И все это время меня преследовала шальная мысль. У меня было страстное желание отомстить...
Именно гнев и страстное желание отомстить и привели в Морозовку.
Я знал, что к югу от деревни был лес, а перед ним — огромное кладбище. Ну и что. Не на кладбище же я пришел! А, может и на кладбище? Шальная мысль боролась со мной, стараясь убедить в чем-то. Но в чем?
Я подсознательно понимал, что нынче в деревне меня ждет общее будущее. Моя дорога и дорога еще кого-то, незнакомого мне, уже соединились, неустанно сближаются... Я помнил, что когда собирался в Морозовку, у меня действительно была определенная цель. Но, опять же, какая? Я помнил о ней даже подъезжая к деревне. А сейчас она выветрилась. Словно кто-то неизвестный взял и вымел ее подобно мусору. Может это сделала музыка гармониста? Видимо она и повела меня от трассы по почти заметной стежке в сторону от реки. Туда, где стоял мой дом.
Ноги путались в длиннющей, жестко-упругой, шелестящей, с привкусом столетней пыли траве, которая упрямо тормозила продвижение вперед, словно не пускала. И вновь, как лес, поднималась за спиной у меня.
Поглядывая по сторонам, я кое-что угадывал в упрямом кубизме наполовину стандартных деревянных срубов, в далеких прямоугольниках одичавших посадок...
Едва слышный стук двери в доме напротив почти полностью развалившейся хатенки бабы Моти, прозвучал как выстрел, заставил меня собраться в тугой комок, сжаться, вздрогнуть... Словно в голове лопнул какой-то сосуд, и болью разнеслась весть об этом по всему мозговому центру.
Я резко вскинул испуганные глаза на стук и остолбенел: на ухоженное, недавно поставленное! деревянное крыльцо с резными перилами, даже еще не покрашенное, вышла улыбающаяся черноглазая молодуха.
Предупредительно запахнув на себе пестрый ситцевый халатик, из-под отворота которого на миг застенчиво показался сочный сосок полной ослепительно белой груди, женщина молча измерила меня заинтересованным взглядом и, соскочив с крыльца, босая, вяло покачивая бедрами, прошла с ведерком к колодцу, стоящему в глубине двора.
— Здравствуйте, — запоздало, громко произнес я, одновременно поймав себя на том, что знаю эту красивую женщину. Даже больше, чем знаю!
Она не ответила на приветствие и молча занималась своими делами.
Откуда-то из-за угла сарая, выкатился миниатюрный лохматый щенок и, радостно повизгивая, подбежал к стройным белым ногам женщины. Затем начал усердно тыкаться в них своим копеечным носом.
«Ему все позволено, а вздумай я хоть пальцем коснуться этих стройных ножек владелицы, обласкать ее руками — горя не оберешься!»
Я с трудом оторвался от созерцания  женских ног и вдруг краем глаза неожиданно заметил впереди знакомую, сгорбленную фигуру… хромого деда Кулича. Старик шествовал по улице, опираясь на длинную кривую палку. До него было метров тридцать.
Бросив созерцать молчаливую незнакомку, я поспешил вдогонку за дедом Куличом. Уж он-то все скажет, поскольку знает меня, как облупленного, с пеленок... Во всех драках сельчан участвовал... От того и охромел, когда громила Рыжий переломал оглоблей деду Куличу ногу. Я тогда еще малолеткой был, но в тот день пару бланшей своему врагу Ваське Кольцову с Заливной улицы успел поставить...
«Может у него и справлюсь, почему и зачем я сюда нынче ехал? — подумал я. — Почему? Определенная цель у меня была — попасть сюда! И...»
Я уже почти догнал деда Кулича, а цепь еще зазывно-устало позвякивала на ведре, да ласково повизгивал где-то сзади щенок.
Время неумолимо отцокивало свое. Я включил обороты.  Автобус, вернувшись, конечно же, ждать не будет. Зачем ему пассажир, который то ли поедет, то ли нет...
— Здравствуй, дед Кулич! — искренне радостно произнес я, когда поравнялся с дедом. И это была правда: здесь, в родной деревне я впервые увидел знакомого, хоть уже и старика...
Дед Кулич притормозил, устало повернулся, припадая на хромую ногу.
— Вовка! — беззубо заулыбался через морщины во много раз постаревший и оплешивевший дед Кулич, и вдруг черное, сотню лет битое ветрами и морозами лицо его побелело. — Но ведь ты этого, кажись, умер, Вовка-а. — Глаза-щелочки деда Кулича глупо заморгали и заслезились... Тебя ведь забили... И давно-о, Вовка!
— Но я не Владимир, дед Кулич. Я — Николай, Колька. Забыл меня? Николай Кравцов. Неужто напрочь забыл? — удивляясь, спросил я.  — Это отца моего здесь убили, дед.
По тому, как долго хлопал выцветшими, почти пустыми глазами дед Кулич, можно было определить, что дед пытается что-то вспомнить, но не может. Старческий маразм уже свершил свое дело.
— Нога болит? — перевел на другое я, чтобы отвести деда Кулича от воспоминаний, которые он уже никогда не вспомнит.
Дед снова глупо улыбнулся и, продолжая хлопать слезящимися глазами, прошамкал:
— Болит, зараза. На непогоду и канючит... Тебя, Вовка, товось, а ты-и живой, оказывается...  Вона, как интересно получается...
 Меня как обухом по голове огрело: в этой деревне, родился не я, и на все это, только в нынешнее время, смотрел моими глазами... отец.
— Знать это меня бесы, старого попутали, — беззубо договорил дед Кулич, громко вздыхая и теребя концом палки нечесаную,  желтую от курева  бороду. — И ты, Вовка, жив еще, слава Богу. А изба твоя, товось, упала. Почитай года два или пять назад. Ты к ней и идешь? Или дале?
— Ну да, — замявшись ответил я, поняв, что дед Кулич так и будет называть меня именем отца, и будет принимать меня, Кравцова нынешнего за другого...
— Ну, пойдем, — сказал дед Кулич, подтянув штанину на больной ноге. — На могилку твою тебя свожу. Она вся, правда, расползлась по холму. Некому за ней ухаживать. Твоя жена как уехала отсюдовась, и все... Пойдем оплакивать каждый свою участь. Я тоже туда иду. Спознился с тобой немного... — Дед Кулич осторожно повернулся и упрямо врезался здоровой ногой в наполовину разлезшемся кирзовом сапоге в упругость бесконечной стены травостоя.
— Какую участь оплакивать? —  спросил я, заинтересованно поглядывая на деда.
— Я же сказал: каждый свою, — упрямо не ответил — выкашлял дед Кулич.
— Ну? — только и произнес я неуверенно, чувствуя, что развязка моей поездки в Морозовку близка, но дед так отмахнулся своей костлявой рукой, что я оставил всяческие попытки дознаться, что же имел ввиду дед Кулич, говоря о своей и моей участи...

* * *
К деревенскому кладбищу «ползли» не меньше сорока минут. Дед Кулич за всю дорогу не проронил больше ни слова и только надсадно дышал впереди. Я пару раз порывался пройти вперед и взять на себя «таран» на почти забытой стежке, но дед едва не врезал мне по ногам своей палкой, каждый раз упрямо бормоча немного переиначивая пословицу:
— Всяк шесток знай свой месток!
У развалюхи — бывшего дома, где жил я, мы так и не остановились. Единственное, что меня ошарашило при первом взгляде: хатенка эта была очень похожа на тот отлично слаженный и ухоженный дом, на крыльцо которого не так давно вышла красивая, чем-то знакомая мне женщина. Дом здесь был тот, только разве, как показалось, лет на сто старше...
Я был настолько поражен увиденным, что остановился как вкопанный. Дед Кулич словно почувствовал это, неуклюже подтягивая ногу, повернулся и недовольно сказал:
— А, Вовка, пойдем! Время!
— Секунду, дед. Если можно, — попросил я. — Иди, я тебя вскоре догоню.
 — Хорошо, оставайся. Только не надолго, — согласившись, пробормотал дед, повернулся и, еще больше припадая на больную ногу, похромал дальше, упрямо тараня давно заглохшую стежку, на которой травы вымахали почти по колено и много выше.
Я провел взглядом спину деда Кулича и с трепетом, срывая руками впереди себя застаревшую паутину, облепившую  все вокруг, быстро подошел к утонувшей в земле почти по окна развалюхе.
«А ведь здесь я прожил не один месяц... Здесь прошло мое детство...» — подумал я, когда медленно провел пару раз рукой по перекошенному дверному наличнику, ощущая под пальцами на шершавой, черной от времени доске вырезанное ножом короткое слово.
Я присел на корточки. Попытался прочесть, что же так давно было вырезано там, но не смог. Лишь две буквы осторожно проглядывали своей растресканной чернотой — «Щ» и «Ч».
Затем меня потянуло к левому от дорожки  окну. Раскрыв ставни, заглянул в темную пустоту бывшей спальни.  Все внутри было серо и уныло.  Глаза опустились вниз.  На предметах — осел толстый слой пыли, на полу груды глины и перепревшей соломы, несколько вконец проржавевших кусков железа от упавших потолка и крыши...
Я вновь вздохнул, вернулся к двери и,  не заходя внутрь, еще раз прикоснулся пальцами к утопленным в дерево прорезям...

* * *
Я догнал деда Кулича почти у кладбища. Старик отдыхал перед последним «восхождением».
Сотни могил с крестами и без них, с монолитными и искусственными плитами, тесно расположились на пригорке. Металлические ограды на некоторых из могил уже покрылись толстенным слоем ржавчины. Лишь несколько были аккуратно выкрашены и ухожены.
— Тут и посидим, — упрямо сказал дед Кулич, когда мы, наконец, преодолели долгое для деда Кулича восхождение к кладбищу.
Дед Кулич не подошел ни к одной из многочисленных могил, даже не переступил металлическую оторочку калитки. Остановившись у почерневшей, потрескавшейся и скособоченной скамьи, не спеша опер палку о кладбищенскую ограду и выудил из огромного кармана лоснящихся и прохудившихся на коленях штанов темную тряпку. Вздыхая, молча долго елозил ней по скамье, словно пытался оттереть дерево до блеска.  Затем дед удовлетворенно осмотрел сделанное, вновь запихнул тряпку на место. Долго стоял, держась за спинку скамьи, словно прощаясь, фотографировал своим острым взглядом Морозовку, которая была видна отсюда как на ладони.
— Сигареты при тебе, Вовка? — спросил дед Кулич, обходя скамью и смахивая с нее только ему видимые пылинки.
Я кивнул. Дед сел и похлопал рукой рядом с собой:
— Садись.
Я протянул деду пачку с сигаретами, спички.  Хотел пройти на кладбище и разыскать под  деревянным крестом могилу своего отца (теперь я почти знал, почему здесь и что меня тянуло сюда), но дед Кулич упрямо схватил меня за руку и насильно усадил на скамью рядом с собой.
— Нечего там тебе, Вовка, пока делать,  — резонно подметил дед Кулич. — Покури со мной. Напоследок.
Я сразу согласился со стариком, послушно сел, достал из лежащей на скамье пачки по сигарете себе и деду, зажег спичку.
Прикурили, надолго замолчали.
После первой сигареты, последовала вторая. Вскоре дед Кулич вытребовал и третью...
Я не знал, сколько бы молчаливо созерцал шершавый язык песка, шедший от скамьи к входу на кладбище и терявшийся другим своим концом среди могил, но дед Кулич, бросив сигарету себе под ноги, вывел меня из молчаливого транса своим гундосо-шепелявым голосом:
— Ты все еще мирно сидишь, Вовка, и думу свою думаешь? — спросил дед Кулич, и немного отодвинувшись от меня, взял палку. — А ведь мог давно меня взять и прибить. Ведь я свидетель, выходит, знаю всю твою подноготную.
— Не понял, — только и сказал я, подняв на деда голову.
— Это и хорошо, что не понял, — не спеша сказал дед Кулич, и опять шумно вздохнул. Через минуту вновь завел свою подозрительную волынку:
— Ты, ведь, Вовка, убить меня в Морозовку приехал. Я-то вижу, и знаю. Так?
Я ничего не ответил выжившему из ума старику, только молча посмотрел на него, сделал последнюю затяжку и растоптал в песке фильтр.
Дед Кулич долго кряхтел, посапывая, ерзал тощей задницей по давно некрашеной скамье, без конца отирая черными то ли от старости, то ли от не мытья пальцами свой беззубый рот, частенько с острасткой поглядывая на меня. От старика шел жар.
— Ты, ить, Вовка, порешить меня пришел, — опять, таки обреченно прошептал  дед Кулич. — Я тебя ждал, Вовка-а. Долго ждал... Уже устал ждать...
— С какой стати я буду убивать вас? — зло вырвалось у меня.
— Знаю, — обиженно проговорил дед Кулич и подобрался. — Я и на кладбище сколь топал, чтобы тебе сподручнее было. Могилка, правда, обсыпалась малость, но ничего... Почитай, я тебя, Вовка, месяца два назад ждал. Даже больше. А ты, ить, подзадержался гдей-то. Могилка маленько обсыпалась, но на меня, думаю, хватит... Давай, верши, Вовка. — Дед Кулич поднял на меня усталые, выцветшие глаза. — Этой сидячкой ничего не достигнешь. Пришло мое время. Устал я, Вовка. Устал я ждать... Порешишь меня, приткнись к Татьяне. Она же заждалась тебя, изголодалась вся. Слышал, как нервно цепью по ведру стучала? Это неспроста, Вовка...
Я взглянул на деда Кулича. Глаза у него — две морщинистые темные ямы, но светились добротой, лукавостью и ожиданием. Дед уже ничего не боялся.
Даже смерти.
Он устал ждать.
— Спасибо за совет, дед, — я и сам не знал, почему опять же зло покосился на деда Кулича. — Ты бы лучше, дед, в тайные уголки моей памяти не заглядывал — я почувствовал, как металлом налился кулак на правой руке. — И так тошно на душе...
Дед Кулич вновь хитровато сузив свои чуть раскосые глаза, не обиделся на меня, нет. Он лишь беззубо улыбнулся, показав на миг свои стертые десна, и прошамкал, порой глотая буквы, словно их и в словах не было:
— А у тебя она, душа-то, есть? Видит Бог, что нет. Ты, ить, ее дьяволу в свое время продал. Помнишь ли? И тебя должны были того, похоронить. И хоронили. Вон и могилка твоя под крестом два дни стояла, да крест дьявол унес, и могилку твою разворотили нелюди, что называется, по-дьявольски. И коли ты жив и молод сейчас, как и тогда, знать, с дьяволом и спознался... Помнишь, Вовка-а, как продавал-то душу свою? Ишо в поезде начал. Али призабыл?   
— Не помню, — почти обреченно сказал я, исподтишка посматривая на старика. На лице деда Кулича, морщинисто заиграли щеки.
— Ить помнишь. Я-то знаю, Вовка. С тобой кто первую беседу вел? Ишо тама, на колесах... Конечно же я, и никто иной... Давно это было. Да-а-вноо... Запамятовал? Поезд, тюрьма и прочее... Ты ить, Вовка, с ломаными хромосомами выскочил. Запамятовал?
— Чего?
— Генераторы по множению были на пределе и ты получился тот, да не тот. Сортировщицы мыслеобразов просифонили. Щупач почти что вышел, а вот ты-и — раздвоился. Один — правильный, а один, прости, изверг какой-то...
— Я-то хоть «правильный», дед Кулич? — улыбаясь спросил я.
— Поди вас нынче разбери. Правильный, нет ли. Может, правильного мы-и хоронили, а ты ить и ломаный? Кто с дьяволом познался? А?
— Не я.
Дед Кулич хмыкнул, слабо прокашлялся:
— А Татьяна — девка хорошая, скажу, статная, тебе как на заказ слеплена... Но она набожная, Татьяна-то. Жаль девку, коли ты с дьяволом, того, веревочку вьешь... Хоть ее, девку хорошую, поганому не продавай, пожалей. Вишь, повзрослел ты как. Ты ее, Татьяну-то, давай, почитывай! Не прочитанная девка — что бумажка для неуча, только для туалета, да для растопки годится. Ты, ить, думаю, понял меня и затем... — дед Кулич доглотал еще пару слов, которых я даже не разобрал.
— Знаю, что хорошая... Видел. А в остальных тонкостях  разберусь.
Я так вызверился на старика, что дед Кулич даже обиделся, упрямо поджал две кожистые складки вместо губ и, поерзывая по лавке, начал обиженно собираться уходить.
— Время мое, Вовка, пришло. Давно-о пришло... Пойдем... Могилка ждет... Твое дьявольское дело сделаешь, и свою душу на грамульку очистишь... Перед дьяволом хоть... Только Татьяну не трогай, не сипай, не веди супротив веры...
— Да брось ты, дед, ерунду городить, — не выдержал я. — Не Вовка я. Сколько раз можно объяснять. Не Владимир я, а сын его...
— Ладно, пойдем. Все равно, ты моя смерть. И ты пришел, хотя и не вовремя, с опозданием, но не даром. Высосешь кровушку мою, а затем, уже обескровленного, толкнешь меня туда, и все. Землей, коли придется, другие присыпят, али сам намеришься. Из ямы я, обескровленный, уже ни в жисть не выберусь, — вздыхая, проговорил дед Кулич. — И побыстрее, давай верши со мной. Как бы твою Татьяну не увели из-под носу. Один пришлый захаживал как-то. Она ему от ворот-поворот, а он еще, и еще. Спровадила, правда. Надолго ли?..
Встав со скамьи и подойдя по дорожке, к калитке ведущей на кладбище, старик долго пытался переступить невысокий порожек — приваренный к калитке металлический уголок, но это ему никак не удавалось.
Я не хотел обидеть деда Кулича, и все же вспомнил, почему приехал в деревню. Дед Кулич был прав. Миссия в Морозовку для меня... заканчивалась смертью деда Кулича.
Почему у меня была такая цель?  Многое знал лишнего дед Кулич, мог проболтаться...
Моя правая рука то тяжелела, то вновь ее отпускало, когда взгляд касался доброго лица старика. Дед задел больное место. Только одно нелестное слово о Татьяне заставило сжаться моей душе, екнуть сердцу... Кто же к ней того, клинья подбивает? Какая зараза? Отец, насколько помнил я из разговоров, был к моей матери неравнодушен, но в то же время никто бы не заставил его подойти к женщине и прямо сказать, мол, я люблю тебя, и прочее. Не такого пошиба был мой отец...
И отец, и я, никогда не были трусами, но...
...У отца была одна женщина. Не любимая, а так, для времяпровождения. До секса, правда, не доходило...
Познакомился отец с Ларисой на вечеринке у Ширкова. Ширков как раз защитил кандидатскую диссертацию, и всех друзей скопом пригласил на мелкую, как он говорил, «бухаловочку». И отца тоже пригласил. Людей было немного. Человек тридцать. Она пришла почти последней. Сначала отец Ларису даже не заметил. Девушка растворилась среди толпы «своих». Лариса — хирург. Молодой хирург, но уже с именем. Работала вместе с Ширковым в шестой поликлинике. Когда выпили по рюмке-другой, все встало на свои места. После того вечера отец и стал встречаться с Ларисой. Но это была не любовь.
Вот с мамой,  Татьяной, как сошлись, все прежнее кануло в лету...
«Татьяна, Татьяна, — думал я. — Отец так и не подкатился к ней самолично. У него был «посредник»... Точно. Кто же?
Я???
Я стал посредником при знакомстве моего отца с мамой!!!
Вот моя главная цель приезда!
Я должен был родиться от моей мамы, которая была уже определена мне теми, кто над нами...»

* * *
...Деда Кулича я увидел почти на самом пригорке. Старик все же преодолел ступеньку у калитки и теперь с трудом взбирался на омытый дождями, уже поросший несмелой травой холмик давно выкопанной могилы.
— Не надо! — вскричал я. — Погоди, дед! Секунду! Погоди!!! — я вскочил со скамьи и бросился к старику. «Только бы успеть, — мелькнуло в голове. — Ведь я не хочу твоей смерти, дед Кулич! Не хочу! Зачем, дед? Ты мне нужен! Я не все понял!!!»
Я не успел буквально на чуть-чуть. Дед Кулич, не слушая моего крика, отбросил в сторону своими костлявыми пальцами палку, и рухнул с холмика в мелко выкопанную яму, в которой по самые верхние доски была заилена нижняя часть гроба. Крышка его стояла рядом...

* * *
...Дед Кулич лежал в гробу бездыханный, умиротворенный, и, как бы… помолодевший.
Я, накрыв тело деда Кулича крышкой, которую едва осилил вызволить из глины, вылез из ямы весь перепачканный. Долго искал лопату, чтобы засыпать гроб старика, но так и не нашел. Мой затуманенный  взгляд лишь однажды споткнулся, и остолбенело остановился на небольшом деревянном кресте, лежащем рядом с холмиком земли. На нем корявыми буквами было вырезано:
«Спасибо тебе, Вовка! Спасибо тебе, отец Щупача!».
И, поскольку места для дальнейшей «высечки» по дереву не хватило бы, пастой от шариковой ручки, было мелко приписано:
«Я адски устал, Вовка. И решил отдохнуть в своих параллелях, в своей лагуне. Жизнью на Земле я сыт по горло! Помни о Татьяне...»
Назад с кладбища я возвращался как пьяный. Едва не проминул дом Татьяны. Она вышла к калитке и улыбалась. Ласково и вожделенно.
— Лопата у нас есть? — буднично спросил я у Татьяны.
Она кивнула и открыла калитку, приглашая зайти...

* * *
— Ты в норме? — окликнул меня знакомый голос. Словно кто-то отдернул передо мной  ширму. Раздирающей, хронически преследующей боли в мозгу уже не было. Только страшная усталость, распространившаяся по всему телу.
Я повернулся на голос и увидел Татьяну, мявшуюся у свеженасыпанного холма земли.
— Пока не умер, — сказал я, едва продирая голос. Голова у меня еще гудела как ненормальная. Но в то же время я чувствовал себя по-другому, может, чуть омолодившимся. Хотя перед глазами стоял образ умершего на глазах деда  Кулича, какое-то смутное воспоминание о поезде и еще, та белая частичка груди Татьяны, соблазнительно выскочившая из-за отворота халата, когда я впервые увидел ее, нежная улыбка женщины. А в ушах до сих пор слышался  шорох ссыпающейся в яму земли.
Крупные, давно слежавшиеся комки сначала гулко стучали о крышку гроба, в котором покоился дед Кулич, а потом и они, словно устав, «поутихли»...
...Мы стояли с Татьяной у только что насыпанного холма земли. Мои глаза, в отличие от Татьяниных, были  сухи, хотя на душе у меня сразу стало неуютно, серо, пасмурно...
Шли с кладбища молча, не поспешая. Татьяна впереди, с пустым ведром — его она взяла, чтобы полить посаженные женщиной по периметру могилки ирисы. Я в метре от нее с совковой лопатой, которую положил на плечо. Я напрочь забыл, что мне пора возвращаться из Морозовки в Лучегорск и автобус, наверное, уже давно показал остановке свой запыленный зад.
— Зайдешь, деда Кулича помянуть? — спросила Татьяна, когда мы подошли к ее дому. — Теперь совсем одна здесь осталась, можно сказать, осиротела, — сокрушенно вздохнув, добавила девушка, машинально открывая калитку. — Все из Морозовки разъехались... Была одна живая душа, дед Кулич, было о ком заботиться, а нынче... Что мне одной нынче здесь делать? Поеду в Липецк к сестре. Не одной же куковать, да на пустошь смотреть...
Я молча прошел за Татьяной во двор, поставил у сарая совковую лопату и, окинув взглядом огромное хозяйство, подумал, что женщина со всем вряд ли справится. Сладить здесь все, так и просилась мужская рука.
Щенок пару раз зазывно тявкнул. Затем подбежал ко мне, понюхал штанины. Буквально через несколько секунд, видимо приняв меня за своего, схватил зубами палку и, веселясь, помчался за угол дома.
— Заходи в дом, — позвала меня с крыльца Татьяна. Она уже успела, пока я разглядывался, накинуть на себя другое, цветастое платье, правда, косынку, черную, оставила на голове.
 В горнице было светло, небогато, но уютно. На столе уже стояла непочатая бутылка водки, три стопки и нехитрая снедь — нарезанный хлеб, ломтики сала, несколько, сваренных загодя уже очищенных картофелин и  пяток вкрутую яиц. Рядом примостились пару банок килек в томате и миска с квашеной капустой, политой подсолнечным маслом. У стола — два старых рассохшихся стула.
И когда Татьяна все успела набросать на стол?
Стопку деда Кулича я наполнил по края. На нее сверху Татьяна осторожно положила краюху хлеба, щедро посолила.
Первую стопку выпили молча, не закусывая.
Татьяна вновь, как и на кладбище, обиженно разревелась.
Я не успокаивал ее — пусть выплачется. На то она и женщина. Я смотрел на нее и все больше убеждался в том, что Татьяна мне нужна.  Так же, как и я ей. Может, я был ей даже нужнее!
Когда выпили по последней, и в бутылке осталось на донышке, я приподнял ее, посмотрел на свет и неожиданно спросил:
— Что поставим деду Куличу, Таня? Крест?
— А он крещеный? — подняла на меня глаза женщина. — А что, если вдруг он другого вероисповедания, а мы ему на могилу — крест?
— Ты у меня спрашиваешь? Я что, по-твоему, присутствовал у деда Кулича на крестинах... По его возрасту, может и крещеный, а, возможно, и нет — не знаю...
— Ты прав, нужно что-то поставить, — снова неуверенно произнесла Татьяна.
— Памятник из мрамора или из бетона. Без всяких атрибутов относительно вероисповедания, — съязвил я. — Только кто его сюда привезет, да и за что ставить? У тебя деньги есть? Мрамор нынче в цене, а бетон...
— Не юродствуй. Могила не может быть безымянной. Не по христиански это...
— Сам знаю, — отмахнулся я и вдруг осекся:
— Погоди!  Крещеный он, Таня. Я-то крест, который дед Кулич приготовил, к соседней оградке прислонил. Дед сам его  заблаговременно смастерил...  Как же я запамятовал о кресте-то? Умаялся, засыпая могилу, вот и позабыл. Завтра же и поставлю.
— Нужно поставить, —  протяжно, среди всхипывания, протянула Татьяна.
—  Но это не женское дело, так что не командуй... Дед Кулич был крещеным. Правда, откуда тебе было знать? Ты ведь не видела его крест возле могилы... Вот этот крест и поставлю...
...Татьяна долго убирала со стола, обиженно терла тряпкой по клеенке, затем принялась за мытье пола.
— Ну, извини, Таня, я, наверное,  пойду, время позднее, — сказал я, прервав почти получасовое молчание. Затем я встал, поднял стул и, перевернув, поставил кверху ножками на стол. — Вижу, что мешаю твоей уборке...
— Куда пойдешь на ночь глядя? — поставив швабру к дверному косяку, спросила Татьяна. —  Кто тебя поприветствует здесь? Кроме меня и деда Кулича Морозовку все давно покинули. А чтобы добраться в город... В город, считай, автобус и все транспорта уже давно ушли... Основная трасса, где движение, далеко сейчас проходит от Морозовки... Километрах в двенадцати, так что топать туда тебе, да топать, если что. Здесь разве что один автобус и оставили, чтобы связать деревню с миром... А иные транспорта все давно в объезд пустили... Так, говорят, спрямили дорогу, чтобы ближе было между областными центрами...
— Не транспорта, а машины, — поправил Татьяну я.
— Да ладно уж. По-нашему — транспорта, — упрямо подытожила Татьяна.
— Пойду на улицу, покурю, пока домоешь здесь полы.
— Иди уж, дыми. Не долго там, продрогнешь, — грудной голос у Татьяны потеплел... — Может, чего набросишь на плечи? Я сейчас дам тебе плед или одеяло с кровати возьми...
— Да нет, — отмахнулся я. Думаю, что не замерзну. Я закаленный...
...Уже в постели, прикрывшись только белизной накрахмаленной простыни и вглядываясь через двойные стекла окна во все больше темнеющее небо, на котором вот-вот должны были появиться звезды, я краем глаза ласкал белое обнаженное пухлое плечо спящей Татьяны. Вместе с тем подумал, кто же он на самом деле этот непонятный и непонятый мной, дед Кулич?
«Может он и не землянин вовсе, а действительно послан на Землю Вербовщиком или Смотрителем? Или кем-то другим? Но почему в деревню? Ладно, в большой город... Скорее всего, что и по деревням такие живут... Дед Кулич исправно сделал свое дело, устал и ушел, как подобает представителям Высшего разума. А я про крест на могилу... Ладно, с ним как-нибудь позже разберусь, но кто же тогда я?»
Взгляд растерянно фотографировал оклеенные светлыми обоями в мелкий рисунок стены с висящими на них пожелтевшими фотографиями неизвестных мне людей. Затем на миг остановился перед образами с горящей лампадой, несмелый огонек которой слабо проблескивал в уже темном углу. С иконы на меня смотрели ласковые глаза Николая Угодника.
Затем мои глаза медленно потащились по небогатой комнате.
Странная тяжесть, словно холодом сковала мою душу.
Мне показалось, что очутился я на перепутье и не знаю куда податься. Мой взгляд размыто скользил по окнам, за которыми сказочно колыхались на ветру желтые пожухлые резные виноградные листья, и остановился на стуле, где были брошены серые брюки...
Высвободившись из-под пут белой даже в полумраке простыни и, протопав босиком по холодным некрашеным доскам пола из спальни через комнату и небольшую прихожую на веранду, я долго плескал в еще сонные глаза ледяную воду, щедро текущую из умывальника в сложенные черпачком ладони. Щетина, нахально вылезшая на бороде, словно наждачная бумага, усердно царапала ладони...
«Следовало бы побриться» — подумал я и, пройдя в комнату, взял из своей лежащей на стуле сумочки бритвенные принадлежности, вернулся снова к умывальнику...
...Захваченная в дорогу безопасная бритва притупилась, но я, все же намылив лицо, попытался навести на нем марафет.
— Что же ты поспешил? — ко мне подошла Татьяна с кастрюлей. — Я для тебя воду уж согрела. — Ее улыбка искренняя, радостная, взгляд нежно-обжигающий любовью. — И черпачок для помазка приготовила. Возьми вот. — Татьяна протянула мне выдолбленный из дерева черпачок, в умывальник плеснула горячей воды. Брейся и не мучай холодной водой лицо... Горячей воды не жалей, я еще подолью...
Отерев на бороде поданным накрахмаленным полотенцем остатки мыла, я отобрал у Татьяны полупустую кастрюлю, поставил у умывальника и, закинув полотенце Татьяне за шею, притянул к себе, и прижал ее упругое, горячее тело к своей груди.
— Тише ты, медведь! Раздавишь! — радостно засмеялась Татьяна. Ее губы трепетно раскрылись и искали мои  губы, а под ногами крутился щенок-непоседа, тыкаясь своим холодным носом то в мою ногу, то в ногу Татьяны...
От Татьяны полыхало жаром...
Я, не долго думая, потянул ее в спальню.
Женщина малость деловито посопротивлялась, но затем, конечно же, уступила, и мы вновь утонули в белизне постели и обоюдной нежности...
Щенок сначала направился было за нами, но потом поняв, что лишний, вернулся на свое место возле печки, залез в коробку, свернулся калачиком и уснул...
...Сколько все продолжалось — да кто его знает. Может несколько часов, а, может, и несколько суток...
На улице снова стало серо, холодно и дождливо. Татьяна пару раз подбрасывала в печку по полведра угля, готовила, мы что-то ели, но что именно, я даже не вдавался в подробности. Вместе с Татьяной кормили щенка, выпускали его на улицу, а потом, услышав негромкий, но требовательный лай, впускали назад, в обжитое тепло...
Затем опять была постель.
Мы очень долго «постились», поэтому хотели насладиться друг другом всласть. Затем, поскольку в деревне, вернее, в единственном жилом доме, который разве что можно было назвать хутором, в пример прибалтийских хуторков, электроэнергии уже давно не было, Татьяна зажгла лампаду.
И снова кровать...
Шалый день, шалая ночь...
Мы не знали, на каком небе, и лишь только едва слышное потрескивание фитилька в лампаде, когда мы на время утихали и выдирались из сна или непонятно из чего, да недовольное повизгивание оставленного без должного внимания щенка, говорило о том, что мы еще живы...
Я окончательно пришел в себя раньше Татьяны. Отодвинулся от «печки», которой была женщина.
Неожиданно меня словно обухом по голове огрело:
«Да кто же я такой на самом деле? Понятно, я Николай Кравцов. Это непреложный факт. Об этом я знаю. Но почему меня все: и дед Кулич называл, да и Татьяна называет Владимиром? Именем моего отца?
Тут что-то не то. Но что именно? Кто же я? Да, дед Кулич вчера умер. Видимо он и на самом деле был Смотрителем? Или Вербовщиком, а, может, и Щупачом??? — кто их разберет. Конечно, я могу ошибаться, но ведь у деда были все замашки к этому... Кто же я тогда? Его заместитель? Вернее, наместник? Сменщик? Ясно... Они прислали замену, поскольку свято место никогда пусто не было и не будет! Это закон...
Я стал могильщиком Смотрителя или Щупача, или еще кого-то и теперь мне остается лишь ждать здесь команды... От кого? Долго ли? Скорее всего, хозяева объявятся... А милую Татьяну приставили, чтобы мне скучно не было?»
Татьяна, сразу же почувствовав дискомфорт,  сладко заворочалась во сне, положила на мою грудь теплую руку, а затем, пододвинувшись поближе, по лисьи, прижалась ко мне.
Я не остался перед ней в долгу и на этот раз...

* * *
За окнами забрезжил робкий рассвет. Я повернул голову и вместо расплесканных по соседней подушке волос Татьяны длинных, каштановых, мягких, прекрасно пахнущих, увидел лишь несмелую вмятину. По всему его телу прошел тоскливый озноб. Было — не было? Сладкая сказка с нескрываемой горчинкой...
Холодок тоски вместе с проседью несмелого утра достали меня.
«Я один? В чужом доме? И все это я осознаю лишь на вторые или... может, даже, на третьи сутки?..»
— Лежебока! — щеки коснулась теплая рука Татьяны. — Завтрак  ждет...
Волна облегчения и огня одновременно прокатилась по всем клеткам. Я снова попытался потянуть Татьяну на кровать.
— Думаю, хватит тебе, измотаешься. А ты мне нужен и на потом, — весело смеясь, увернулась от моих приставаний,  раскрасневшаяся, словно с мороза, ласково-предупредительная Татьяна. У ее ног крутился лохматый щенок, имени которого я до сих пор еще не знал.
Схватив со спинки стула, Татьяна протянула мне выстиранную клетчатую рубашку, которая пахла утюгом. Я натянул ее на себя.
Все во мне трепетало.
Вскочил из-под обжигающей постели в холодок спальни, и тут меня достало:
«О ужас! Я, паразит! Я снова изменил Валентине?».