Продолжение повести Свою душу не вставишь..

Щербакова Елена 2
Погода после заморозков опять установилась. Солнце было посвежевшее, подчищенное хрустящей изморозью, только не грело, а лишь виновато смотрело на сушеную, оставшуюся на ветках листву, на подмерзшую землю.
Друзья трактористы ездили иногда бить уток и уговорили отца поехать с ними. Теперь отец вечерами был занят: топил в казане расплавленые свинцовые решеточки, принесенные с работы, и катал из них шарики дроби.
В эти дни произошло событие, которому никто не мог найти объяснения.
Поздно вечером, когда печка потухла и все мы уже улеглись, укрывшись ватными одеялами, вдруг за окном с неимоверным грохотом загремели ворота. «Петька пьяный что ли пришел?». Отец встал, ворча, включил свет, дожидаясь. Но никаких звуков больше не повторилось. – Заблудился, видно, Петро, а потом нашелся!– посмеялись они с матерью.
Утром отец, выйдя во двор, позвал мать. Я слышала  их взволнованный говор.
– Мам, что случилось? – спросила я, когда отец ушел.
– Пойдем, посмотришь сама,– позвала она. Я торопливо накидываю материн платок и выбегаю вслед за ней.
Наши невысокие двухстворчатые ворота были распахнуты настежь; мы никогда их широко не открываем. Одна створка была вывернута так, что росшая слива, по ту сторону рядом с воротами, теперь оказалась по эту сторону. Чтобы перевесить в темноте ворота на место, необходимо было снять их с петель. Эта странность заставила мать пойти к бабе Олене. «Плохая примета: теперь все в доме пойдет навыворот», – сделала она свое заключение. «Да куда уж хуже, и так все идет как на погибель», – говорила мать едва не плача. Эта странность так и осталась на всю жизнь неразгаданной в нашей семье, – как и звук почти постоянно катящейся пустой бочки под земляным полом.
После нескольких походов на охоту и рыбалку отец немного успокоился и перестал горевать о Марии, но теперь я заметила, что и с матерью тоже стало твориться что-то неладное. Под ее пустой кофтой обозначился живот. Она стала рассеянной, на нас смотрела помутневшим, озабоченным взглядом. Готовя ужин и склоняясь над тестом, что-то шепчет, обливаясь потом. По несколько раз на день спускается в погреб, пытается двигать тяжелую кадку с капустой.
Зашла тетка Анютка, подозрительно оглядев мать, спросила: – Ты, как я вижу, поправляться  стала?
– Да вот же, не знаю... И  что мне теперь делать? – спросила  мать и добавила стыдные для меня слова: – Забеременела я и боюсь, что уже поздно...
– О-хо, хо! – заохала Колькина мать, вскинула руки к щекам, – только этого тебе на голову и не хватало!
– Уже и бочку двигала, – в отчаянии,  пожаловалась  мать.
– Ой, ой, ой, Анна, не тяни ни одного дня, беги скорей к Мотре, она крючком вытягивает...
–  Нет, ты что, а  если посадят и ее, и меня? – испугалась мать,– что будет тогда? 
– Ну, попробуй еще ноги парить в горячей воде. А Гришка знает?
– Нет еще... Да и как ему скажешь?
– Ну, тогда тебе только повеситься на этой перекладине...
Нагрев воды, мать всю неделю перед сном парит докрасна ноги в ведре.
«Ноги болят» – поясняет она отцу. Немного позже перед сном, сложив шитье в сундук, мать начала разговор:
– Ты же сына хотел... так, может, на этот раз..., –   приглушенным, грудным голосом, заглатывая воздух, – начала она.
– Да ты что? Опять? – взметнулся отец, привскочив на табуретке.
– Да я береглась вроде...
 Несколько минут он смотрел, широко раскрыв глаза:– Да как же ты так береглась? Этих никак не прокормишь!
 Он встал, зло отшвырнул ногой табуретку и стал нервно надевать пиджак. Я похолодела. Трясясь, надел картуз, хлопнул дверью. «К бабе Устье и дяде Пете жаловаться пошел!», – догадались мы.
По лицу матери побежали тени. Она странно вперила в меня словно подернутые слабым воском глаза и застыла.
От неприятного предчувствия меня начал трясти  озноб. Ни мать, ни я спать не ложились. Молча сидели вдвоем за столом с погашенным светом и ждали. Вздрогнув, услышали шаги отца во дворе. Дверь открылась. Не говоря ни слова, он решительно подошел к сундуку, в котором лежали заказы и наши недошитые вещи.  Быстро  откинул крышку и, схватив всю охапку, выскочил за дверь. Мать, вскрикнув, метнулась за ним.
Я прильнула к окну. Бросив кучу вещей посреди черного двора, он кинулся в сарай...
– Гриша! – истошно закричала мать, бросаясь наперерез. – Остановись, Гриша! Это же чужие заказы! – цеплялась она за его пиджак. Оттолкнул ее так, что она ухватилась за перекладину лестницы, чтоб не упасть.Отец, нервно тряся канистрой, брызгал на вещи:
– Ты хотела умнее меня быть?
– Гриша, Гришка, да что ты делаешь, опомнись, остановись! – кидалась она, загораживая вещи, пытаясь вырвать канистру. Вместо того, чтобы помочь матери, я почему-то оттаскивала мать от отца.
– Мама, не надо! Мам! (Позже мать упрекала: «Что ж ты отца не держала?»). Чиркнула спичка. Костер заполыхал, освещая стены сарая, кусок лестницы, и выдернутые из темноты ветки яблони во дворе. Мать пыталась выхватить кое-какие вещи, но отец вырывал у нее из рук и кидал их в огонь.
Прыгающие отблески огня в глубине черного двора, материн крик, и холодный озноб – все это казалось происходящим во сне, а мы, выхваченные из всеобщего ночного покоя, зависаем в черном пространстве кошмара и неразберихи.
Услыхав крики, прибежали дядя Петя с Муркой, баба Устья, отставив полусогнутые руки, слегка балансируя, переваливаясь на больных ногах, тоже поспешала.
Ночью в воздухе, слышен даже негромкий разговор за полкилометра – крики подняли и Колькину мать, и деда – прибежали, перелезая через плетень в накинутой наспех верхней одежде. Бежали, чтобы помочь, чем можно. Прибежал даже киргиз Жумадель.
– Гришка, зачем ты делаешь?! – оттаскивал он отца, отшвыривая  ногами  в сторону  тлевшие вещи.
Потом все стояли, качая головами, перед догорающим костром. Спасти вещи не было возможности. Жумадель  просто  затаптывал их. Он цокал языком и, пытаясь выразить на русском недопустимость происходящего, повторял, качая головой: «Моя, Гришка, твоя не понимай! Совсем не понимай!».
Что они могли еще сказать и чем нам помочь? И наша беда не кончалась сейчас. Завтра все будет продолжено – и этот отравленный кусок ночи, завязанный узелком, так и запомнится на всю оставшуюся жизнь. Мне особенно больно оттого, что стоящим здесь в черноте ночи совершенно не понять, не объяснить нашей внутренней жизни, нашего  состояния. Конечно, посочувствует человек – и пойдет дальше, утешась тем, что, слава богу, всё это не с ним. Чужая беда – это все же не твоя.
Горело и мое недошитое пальто, дымя ватой. Мать, прижав руки к шее, сжав зубы, пыталась что-то сказать, но из-за нервного потрясения и холода только бросала какие-то бессвязные обрывки фраз.
– Анна, иди обуйся, – толкала ее Колькина мать, но мать смотрела на нее остановившимся, пустым взглядом, ничего не понимая.
– Гришка, ты уже совсем с ума сошел! – ругал Колькин дед отца. Присутствие соседей все же как-то утихомирило отца.
– Не ваше дело, я сам себе хозяин, сам знаю, что делаю,– отойдите! Идите  лучше спать! – подбрасывал носком сапога в огонь остатки недогоревших вещей отец.
– Заказы..., – пыталась мать пояснить собравшимся, – чужие заказы сгорели...
Баба Устья и дядя Петя тоже укоряли отца: – Не надо было жечь. Люди здесь ни при чем!
Костер затухал, кое-где оставалась тлеющая одежда. Желтые отблески огня падали на сонные лица. Потоптавшись еще немного из вежливости, Колькина мать и дед, переговариваясь, ушли. Ушли и все остальные.
– Гришка, пойдем,  к нам, успокойся, – забрал дядя Петя отца.
Мы с матерью вернулись в дом, проснувшиеся сестры орали в голос. Мать даже не пыталась их успокоить. Сама легла поверх кровати, как всегда лицом в подушку, и я опять услышала её похожий на смех, куда-то закатившийся плач. Я встала с постели и, дрожа, присела рядом на корточки. – Мам, не плачь, – просила я. – Мам...! – Оставь хоть ты меня в покое! Ох, – приложив руку к груди, села она на край, – зачем только я нарожала вас на свою голову? – вырвалось у нее.
Утром новость разлетелась по селу, стали приходить материны заказчики, глядели на черную горку золы.
– Да что ж ты его не удержала, – обвиняла и Люсина мать. – я б своему показала! Как такое возможно? – удивлялась,– просто так не бывает...
Тетя Катя тоже пришла: – Еле выпросила у Егора штапеля... – сидела, пригорюнившись, глядя на мать.
– Ну, а как расчитываться теперь будете? – обводила взглядом мать рыжей Лидки комнату, – сто раз пожалела, Анна, что отдала тебе вельвет!
Мать почти безучастно смотрела на них, не пытаясь оправдываться. – Буду рассчитываться... – Больше сказать было нечего.
– Вот тебе и перекинутые ворота, – выдавила она после их ухода.
Вечером отец не пришел, и в доме, казалось, образовалась как бы отверзая дыра. Мать не спала всю ночь. Я в полусонной дреме изредка поднимала голову, чтобы посмотреть, спит ли мать.
Весь день мать не находила себе места. Сгребла остатки золы во дворе, вечером все же не выдержала, оставаться дома ей было невыносимо. Одевшись потеплее, ближе к ночи мы вышли на улицу встречать отца: она почему-то иногда выходила ему навстречу, когда он задерживался с работы.
Мы шли, почти не разговаривая, пристально вглядывалясь в ночную дорогу. Изредка, нехотя лаяли собаки, разбуженные стуком нашей обуви. Согнувшись от ночного холода, но ничуть его не замечая, как заведенные, автоматически переставляли мы ноги по утрамбованной гравийкой и кое-где залысевшей дороге.
Опрокинутое, как старое ведро, продырявленное звездами небо опускалось к земле, и его слабый поверхностный свет высвечивал в ночной безлунной мгле слегка поблескивающие поверхностью кочки, выбоины и крупные гальки. И кругом стояла  тишина – законченная, опустошенная... И мы, чутко вслушиваясь, старались войти в нее, чтобы услышать сквозь остановившееся дыхание и шум в ушах скребущие дорогу подошвы отцовских кирзовых сапог в конце улицы.
Свет не горел ни в одном окне. Люди спали. Мать как-то почти торжественно шла вперед, вероятно, чтобы просто идти навстречу чему-то, пусть неизбежному, но определенному.
Пока мы дошли до конца улицы, созвездие Медведицы накренилось и до половины скрылось за черными контурами гор. Дальше улица обрывалась и спускалась к лужайке с вытертой жухлой травой, за которой на холме угадывались очертания МТС. Мы остановились.
– Нет, не придет, видно, отец и сегодня..., – предположила мать. Постояв немного   в глухоте ночи, мы пошли назад.
– Я похожу по улице, а ты иди спать, – послала меня мать. И, прижав руки к животу, опустив голову, глядя под ноги, она все ходила взад и вперед по темной улице. Я, запрыгнув на табуретку, немного постояла на коленях, глядя в окно, потом, сморенная, легла в кровать и забылась в беспокойном сне.
Утром мать, замесив нам лапши, и подтопив печь, завтракать не стала, сразу пошла к бабе Устье. Я пошла вслед за ней.
– Не знаю, где твой Гришка, – вызывающе ответила она, – это ты должна знать, где он!
Мы, постояв возле нее, ушли.
– Девчата, я пошла по делу, смотрите за Сонькой, чтобы в арык не упала, – дала мать наставление и, накинув фуфайку, торопясь и дрожа всем телом, вышла из дому. «Пошла к Мотре»,– понимала я.
– Уговорила, – обрадованно поделилась она с Колькиной матерью, когда та пришла узнать новости, – в ногах у Мотри валялась... – Ой, Анна, не было бы беды... – поостерегла тетка Анютка, не всегда у Мотри удачно... После обеда мать, завернув кусок недавно купленного сала в газету, ушла. Сестры носились по двору, лазали по веткам оголенных яблонь. Я тоже залезла на свою. У нас между сестрами было распределение, и каждый имел свою яблоню. Покачавшись на ветке, я слезла и стала подметать двор. Это занятие я любила больше всего. Тщательно подметенный двор вносил нечто новое, чистое.
Иногда я выбегала, чтобы поглядеть, не идет ли мать в конце улицы.
К вечеру пришла она неузнаваемой. Посеревшее лицо, глаза обесцветились и потухли. Вся она стала какой-то лоскутной, серой. Болезненно скривив лицо и постанывая, легла на кровать, попросила прерывающимся голосом:
– Я полежу, девчата, вы там сами найдите что-нибудь...
Мы, кое-как поужинав, пошептавшись, чтобы ей не мешать, потушили свет. Спать я не смогла, прислушиваясь к звукам к комнате. С волнением услышала усиливающийся гул трактора за воротами и, выскочив из постели,  автоматически откинула крючок. Когда отец заезжает во двор, стены нашего дома сотрясаются от гула. Заглушив мотор, отец прошкрябал сапогами мимо окна. Потоптавшись у порога, включил свет, положил сумку с железками в угол, поскидывал сапоги.
– А че вы так рано легли? – удивился он.
– Да вот, недавно как от Мотри пришла... Избавилась..., – еле произнесла мать, ослабшим голосом.
– Аа, нуу, – протянул отец. Мать выждала паузу: – А знаешь, ведь оказался мальчик, – выдохнула вместе с воздухом стон. – На мне теперь грех и на Мотре – добавила она, – уже большой был..., нельзя было... – засипела она в подушку. Лицо отца вытянулось, и он слегка присев на полусогнутые ноги, бессильно опустил руки.
– Мотря врать не будет, – замычала мать. – Она пожалела, что взялась....
Отец опять надел картуз, прошел в комнату, сел на сундук и сразу обмяк.
– Да неужели правду ты говоришь? – уставился он, глядя на нее недоверчиво-вопросительно. – Пацан, говоришь, был...
– Мотря врать не будет, – задыхаясь повторила мать.
– Тьфу ты! – сплюнул он, встал и полез в карман за кисетом. Рассыпая махорку, никак не мог насыпать на листок газеты. – Вот не везет так не везет! Ну что ты будешь делать с этой жизней... – Мать тихо подвывала в подушку:
– Мне не расплатиться теперь...
Отец вдруг чиркнул спичкой, поднял ее вверх, как будто в комнате не было света, и осветил ею на расстоянии материно лицо. – Тьфу ты, черт!
И, потушив спичку, он запустил руки в волосы, захватив пучки, сжал их. Так просидел несколько минут, и через некоторое время я слышала странные прерывистые звуки. – Кха, кха, кха..
– Ты что, плачешь? – сквозь слезы прошептала мать.
– Да что ж это за жизня такая, как же ж так можно жить... И по щекам отца бежали две кривые полоски слез.
На рассвете мать разбудила меня: – Лена, принеси тряпки из сарая.
Я, накинув первую попавшуюся на вешалке вещь, выскочила за дверь.
На улице светало. Матовый, неразбавленный еще рассветом воздух дымился вокруг яблонь, потускневших стен. Нащупав в сарае мешок с тряпьем, вытащила наощупь материно рваное платье и отцовскую рубашку.
– Плохо мне, так прямо и хлещет, – стонала, жалуясь отцу, мать, – наверное, не чисто сделала.
– Что так прямо плохо? – посочувствовал отец. – Может, в больницу надо?
– Да, видно, надо, – боюсь... а ну как посадят и меня, и Мотрю...
– Ну, думай сама...
– Иди, видно, лови машину... уже что бог на судьбу положит, – согласилась она через время. Отец вышел ловить машину. Сестры, проснувшись от света, разлепив глаза, подняли головы над подушкой и снова уснули.
– Лена, подойди сюда,– подозвала меня мать. Она поставила меня перед собой: – Лена, ты самая старшая... Если что случится со мной – держитесь все вместе. Только вместе – запомни, только все вместе.
– Помнишь притчу про веник? – заискивающим голосом внушала она, – трудно веник сломать, когда все веточки одной веревочкой связаны...  А по-одному легко сломать хворостинку... – Я бестолково кивала головой.
С трудом влезла она в кабинку остановленной отцом полуторки.  Пока отец перебрасывался с водителем-киргизом, еще раз повторила: – Лена, помни, о том, что я тебя  просила!
Мы остались с отцом. Каждый день отец варил в казане нечищенную картошку. Приходила баба Устья, набирала муки и нам приносила лепешки. После ужина отец уходил к ней.
В эти же самые дни и у дяди Пети случилось несчастье. Муркину корову за неимением кормов пришлось продать. Деньги они с Муркой спрятали. А через несколько дней они исчезли.
Пьяный дядя Петя, полный отчаяния, сидел у нас, мотая нечесаной головой, не в силах вынести свалившееся несчастье, опрокидывал стакан при полном теперь праве на него. Даже отец не одергивал дядю Петю. Время от времени он как бы просыпался, поднимал на отца остекленевшие глаза и, широко отставив руку в сторону, безошибочно нащупав бутылку, с размаху наливал опять, проливая через край:
– Манька украла, только она! И брешет, что пока в колодец ходила – украли!
– Она, конечно, она, – соглашался отец, – больше некому! – Если с огорода, кто зашел, так надо время, чтоб место найти, – делал предположения он.
– И че ж она замок не повесила, когда в колодец ходила, а? Тьфу, брехуха чертова! Убью!– стучал кулаком по столу дядя Петя.
– Ээ, Петро, оно, если не везет, так уж до конца... – Они опрокидывали стаканы, закусывая кислой капустой из погреба.
Пласты толстого дыма обвивали стоящие на локтях, как неоструганные палки, руки и между ними склонившееся мокрое от водки и горя лицо разорившегося дяди Пети.
Дома дядя Петя тряс Мурку за плечи, дыша перегаром: – Сознайся! Сознайся, а то хуже будет! – грозил он.
– Не брала, не брала, – как заученно повторяла она одну и ту же фразу.
– А ну, побожись! – кричал он, целясь ударить ее, остановив кулак в воздухе.
– Не брала! – крестилась она, часто моргая.
– Сейчас как хлобысну! – размахивался он.
– Ударишь, не побоюсь – вызову милицию!
Милиции в селе боялись, хотя на нашей длинной улице жил всего один участковый:  киргиз Нурбай. Если что-то нужно спросить, к нему приходили домой.
Вызывать милицию в селе было недопустимо. Как-то люди сами разрешали конфликты. И вызвавшего милицию селяне стали бы презирать. Только однажды вмешалась милиция.
Из тюрьмы вернулся сын бухгалтера «Заготзерна», который жил в городе и которого посадили за драку. Отбыв срок, он приехал к родителям и, не прожив и месяца, поссорился с отцом и, схватив кухонный нож, пырнул его в живот.
«Кишки по двору волочились, когда «скорая» приехала», – делились страхами свидетели. Этот случай перемывался несколько лет в нашем селе.
– Эх, Петро, надо менять свою жизнь! – советовал отец. – Я тоже буду менять. Есть тут одна молодичка