Тысяча осеней якоба де зута

Алексей Егоров-Афанасич
The Thousand Autumns of Jacob de Zoet by David Mitchell


Для К, Х и Н с любовью



ОТ АВТОРА
Порт Батавия на острове Ява был главным центром Голландской Ост-Индийской Компании или ОИК (Veerenigde Oost-Indische Compagnie или VOC, по-голландски, буквально «Объединенная Ост-Индийская Компания») и местом прибытия и отправки кораблей VOC, отплывавших в Нагасаки. Во время японской оккупации Индонезийского архипелага во Вторую Мировую войну Батавия была переименована в Джакарту.
На протяжение романа используется лунный календарь для описания дат. Лунный календарь может «отставать» от трех до семи недель от Григорианского календаря, в зависимости от года. Посему «первый день первого месяца» не относится к 1 января, а к другой дате между концом января и началом февраля. Годы описываются по-японски.
Японские имена в романе содержат в начале имя семьи.

 
часть Первая
НЕВЕСТА, В ЧЕСТЬ КОТОРОЙ МЫ ТАНЦУЕМ
одиннадцатый год Эры Кансей
1799




глава Первая
ДОМ КОНКУБИНЫ КАВАСЕМИ,
ВОЗЛЕ НАГАСАКИ
девятая ночь пятого месяца

«Госпожа Кавасеми?» Орито встает коленями на потертый грязный невысокий диван. «Вы меня слышите?»
С рисовой заводи за садом доносится какофония лягушачьего крика.
Орито протирает истекающее п;том лицо конкубины влажной тряпкой.
«Она почти не говорит» – служанка держит лампу – «уже много часов ...»
«Госпожа Кавасеми, я – Айбагава. Я – акушерка. Я хочу помочь.»
Глаза Кавасеми судорожно моргают. Она еле слышно вздыхает. Ее глаза закрываются.
Она слишком устала, думает Орито, очень боится умереть сегодня.
Доктор Маено шепчет через муслиновые занавески. «Я бы хотел сам проверить положение ребенка, но ...» Старый лекарь выбирает свои слова очень осторожно. «Но, видимо, это запрещено.»
«Мне приказали очень ясно,» отвечает управляющий. «Ни один мужчина не смеет касаться ее.»
Орито поднимает окровавленные простыни и видит, как ей и говорили, руку плода, по плечо торчащую из вагины Кавасеми.
«Вы когда-нибудь видели подобное положение?» спрашивает доктор Маено.
«Да: на гравюре, с голландского текста, который перевел отец.»
«Вот что я так хотел услышать! Наблюдения Уилльяма Смелли?»
«Да: доктор Смелли называет это,» Орито переходит на голландский, «‘Выброс руки’».
Орито обхватывает покрытое слизью запястье плода в поисках пульса.
Маено теперь спрашивает ее по-голландски, «Ваше мнение?»
Пульса нет. «Ребенок мертв,» отвечает Орито на том же языке, «и мать тоже скоро умрет, если ребенок не выйдет.» Она касается кончиками пальцев надутого живота Кавасеми и ощупывает бугор вокруг ее пупка. «Это был мальчик.» Она становится коленями между раздвинутых ног Кавасеми, заметив, как узок ее таз, и принюхивается к разбухшим половым губам: она чувствует солодовый запах смеси свернувшейся крови и экскрементов, но не вонь разлагающегося плода. «Он умер час-два назад.»
Орито спрашивает служанку, «Когда вышли воды?»
Служанка все еще в онемении от изумления, услышав иностранный язык.
«Вчера утром, во время Часа Дракона,» окаменевшим голосом говорит она. «Наша хозяйка приступила к родам сразу после этого.»
«А когда в последний раз ребенок шевелился?»
«Последний раз было около полудня сегодня.»
«Доктор Маено, согласитесь ли Вы с тем, что младенец находится» – она опять использует голландский термин – «в ‘поперечной выходящей позиции’?»
«Может быть,» отвечает доктор на их кодовом языке, «но без экзамена ...»
«Ребенок припозднился на двадцать дней, или больше. Должен был повернуться.»
«Ребенок отдыхает,» убеждает свою хозяйку служанка. «Правда, ведь, доктор Маено?»
«О чем Вы говорите» – колеблется честный доктор – «может быть правдой.»
«Мой отец сказал мне,» говорит Орито, «что доктор Урагами наблюдал за беременностью.»
«Да, он наблюдал,» бурчит Маено, «из удобств своих комнат консультанта. После того, как ребенок перестал переворачиваться, Урагами установил по геомантическим приметам, открытым лишь гениям подобным ему, что дух ребенка сопротивляется рождению. Посему рождение зависит лишь от желания материнского.» Плут, Маено мог бы и не добавлять к сказанному, никогда не решится нанести урон своей репутации, руководя рождением ребенка такого почетного мужа. «Управляющий Томине тогда предложил магистрату вызвать меня. Когда я увидел руку, я вспомнил о том Вашем шотландском докторе и позвал Вас на помощь.»
«Мой отец и я глубоко тронуты Вашим доверием,» говорит Орито ...
... и проклятье Урагами, говорит она про себя, за его закончившееся смертью нежелание показать свою беспомощность.
Внезапно лягушки перестают квакать, и, как только падает занавес шума, становятся различимы звуки города Нагасаки, празднующего благополучное прибытие голландского корабля.
«Если ребенок мертв,» говорит Маено по-голландски, «мы должны его сейчас вытащить.»
«Соглашаюсь.» Орито спрашивает у ключницы теплой воды и кусков простыней и откупоривает бутылку с лейденовской солью под носом конкубины, чтобы хоть на несколько мгновений привести ее в сознание. «Госпожа Кавасеми, мы собираемся помочь ребенку родиться через несколько минут. Прежде всего, могу ли я проникнуть внутрь Вас?»
Конкубину охватывает очередной приступ схваток, и она теряет способность отвечать.


Теплая вода прибывает в двух медных тазах, как только стихают схватки. «Мы должны признаться,» доктор Маено предлагает Орито по-голландски, «что ребенок мертв. Потом ампутировать руку, чтобы вытащить тело.»
«Сначала я хочу засунуть мою руку, чтобы узнать – находится ли тело в конвексном положении или в конкавном.»
«Если сможете узнать это, не отрезая руки» – Маено имел в виду «без ампутации» – «тогда делайте.»
Орито обмазывает правую руку рапсовым маслом и говорит служанке: «Склади один кусок простыни в толстую подушечку ... да, вот так. Будь готова вставить ее между зубов хозяйки, или она откусит себе язык. Оставь места по краям, чтобы она могла дышать. Доктор Маено, начинается моя инспекция.»
«Вы – мои глаза и уши, госпожа Айбагава,» говорит доктор.
Орито проникает пальцами между плечом плода и разорванными половыми губами матери, пока ее запястье не входит в вагину Кавасеми. Конкубина дрожит и стонет. «Извините,» говорит Орито, «извините ...» Ее пальцы проскальзывают между теплыми мембранами и кожей, и мышцы все еще мокры от околоплодных вод, и акушерка вспоминает гравюру из той просвещенной и варварской части света – Европы ...
Если поперечное положение конвексно, вспоминает Орито, когда спина плода выгнута назад так, что голова находится между его лодыжек, словно у китайского акробата, она должна ампутировать руку плода, разделить тело на куски зубчатыми щипцами и вытащить их наружу – один ужасный кусок за другим. Доктор Смелли предупреждает, что любые останки тела, оставленные в чреве, вызовут гниение и могут убить мать. Если поперечное положение конкавно, Орито продолжает читать по памяти, когда колени плода прижаты к его груди, она может отпилить руку, провернуть плод, ухватиться вилочным штырем за глазницы и произвести экстракцию тела головой вперед. Указательный палец акушерки находит бугорки позвонков ребенка, проходит по диафрагме между нижним ребром и тазовой костью и нащупывает ушную раковину; ноздрю; рот; пуповину; креветку пениса. «Конкавно,» докладывает Орито доктору Маено, «но пуповина вокруг шеи.»
«Как Вы думаете, пуповина может быть снята?» Маено забывает о разговоре по-голландски.
«Ну, я должна попробовать. Вставь подушечку,» Орито говорит служанке, «пожалуйста, прямо сейчас.»
Когда полотняная подушечка надежно закреплена между зубов Кавасеми, Орито продвигает дальше свою кисть, зацепляет большим пальцем пуповину, углубляет оставшиеся четыре пальца под челюсть плода, отталкивает его голову и стягивает пуповину по лицу, лбу и макушке. Кавасеми кричит, ручеек горячей мочи стекает по руке Орито, но все получается с первого раза: узел освобожден. Она вынимает кисть и докладывает, «Пуповина снята. Есть ли у доктора при себе» – нет такого японского слова – «щипцы?»
«Я принес их с собой,» Маено слегка шлепает по своему медицинскому коробу, «на всякий случай.»
«Мы можем попробовать вытащить ребенка» – она переходит на голландский – «без ампутации руки. Меньше крови – всегда лучше. Но мне нужна Ваша помощь.»
Доктор Маено обращается к управляющему: «Чтобы спасти жизнь мисс Кавасеми, я обязан нарушить приказ магистрата и присоединиться к акушерке за занавеской.»
Управляющий Томине находится в серьезном затруднительном положении.
«Вините меня,» подсказывает Маено, «за нарушение приказа магистрата.»
«Выбор за мной,» решает управляющий. «Делайте, что Вы должны делать, доктор.»
Подвижный пожилой человек прокрадывается под муслиновую занавеску, держа выгнутые щипцы.
Когда служанка видит чужеземное приспособление, она тревожно вскрикивает.
«‘Щипцы’», коротко объясняет доктор.
Ключница поднимает занавеску, чтобы тоже увидеть. «Нет, мне не нравится вид этого! Иноземцы могут рубить, резать и называть все это ‘медициной’, но совсем неслыханно, чтобы ...»
«Даю ли я советы ключнице,» рычит Маено, «где покупать рыбу?»
«Щипцы», объясняет Орито, «не режут – ими поворачивают и тянут, точно так же, как и пальцами акушерки, но только сильнее ...» Она вновь подносит лейденскую соль. «Мисс Кавасеми, я буду использовать этот инструмент» – она показывает щипцы – «чтобы вытащить ребенка. Не бойтесь и не сопротивляйтесь. Европейцы пользуются ими очень часто – даже для принцесс и королев. Мы вытащим ребенка наружу, острожно и правильно.»
«Делайте ...» Кавасеми отвечает приглушенными рывками. «Делайте ...»
«Спасибо, и когда я попрошу мисс Кавасеми тужиться ...»
«Тужить ...» Она близка к беспамятству, почти безразлична. «Тужить ...»
«Как часто,» заглядывает Томине, «вы использовали этот способ?»
Орито замечает впервые у управляющего сломанный нос: такой же заметный, как и ожог у нее самой. «Часто, и никто не пострадал.» Только Маено и его ученица знают, что этими «пациентками» назывались пустотелые дыни, чьими младенцами были обмазанные маслом тыквочки. Наконец, пока все идет хорошо, она вводит свою кисть в лоно Кавасеми. Ее пальцы находят горло плода, проворачивают его голову к шейке матки, подводят к выходу и поворачивают беспомощное тело к третьему периоду родов. «Пожалуйста, сейчас, доктор.»
Маено вставляет щипцы, огибая введеную в лоно кисть.
Зрители вздыхают, затаив дыхание; из пересохшего горла Кавасеми доносится сдавленный всхлип.
Орито чувствует округлости щипцов в своей ладони: она маневрирует ими вокруг мягкого черепа плода. «Зажимайте.»
Острожно, но крепко, доктор сжимает ручки щипцов.
Орито берется левой рукой за ручки: прикосновение к черепу напоминает чем-то губку, словно желе коннияку. Ее правая кисть, все еще внутри чрева, поддерживает голову младенца.
Костлявые пальцы доктора Маено обхватывают запястье Орито.
«Чего вы ожидаете?» спрашивает ключница.
«Следующего приступа,» говорит доктор, «который будет очень ...»
Дыхание Кавасеми начинает набухать новой болью.
«Раз и два,» считает Орито, «и – тужьтесь, Кавасеми-сан!»
«Тужьтесь, госпожа!» выдыхают служанка и ключница.
Доктор Маено тянет за щипцы; правой рукой Орито выталкивает голову плода в родильный канал. Она говорит служанке, чтобы та схватила руку ребенка и тянула. Орито чувствует, как нарастает сопротивление, когда голова достигает отверстия. «Раз и два ... сейчас!» Придавив головку клитора, появляется макушка головы маленького тельца.
«Вот он!» всхлипывает служанка сквозь звериные крики Кавасеми.
Волосы; лицо, блестящее от слизи ...
... остальное скользящее, влажное, безжизненное тело.
«Ох, но – ох,» бормочет служанка. «Ох. Ох. Ох ...»
Вой Кавасеми переходит в стоны и потом смолкает.
Она знает. Орито отпускает щипцы, поднимает недвижного младенца за пятки и шлепает по нему. У нее нет никакой надежды на чудо: она выполняет то, чего требовали от нее дисциплина и учеба. После десяти тяжелых шлепков она останавливается. У него нет пульса. Она не чувствует на своих щеках его дыхания из губ и ноздрей. Нет никакой необходимости в объявлении очевидного. Собрав пуповину у пупка, она перерезает хрящевидную нить ножом, обмывает безжизненное тело водой в медном тазу и кладет его в ясли. Кроватка как гроб, думает она, а пеленки как могильное покрывало.
Снаружи комнаты управляющий Томине отдает поручения слуге. «Проинформируй Его Честь, что был рожден сын. Доктор Маено и его акушерка старались, как могли, но были бессильны изменить приказ Судьбы.»
Орито начинает волноваться о родильной горячке. Плацента должна быть вытащена вся, якумосо – нанесено на промежность, кровь – смыта с разрывов.
Доктор Маено покидает отгороженное место.
Ночная бабочка, размером с птицу, влетает и случайно ударяется о лицо Орито.
Отмахиваясь от нее, она опрокидывает щипцы на один из медных тазов.
Щипцы гремят о крышку; звук пугает какое-то небольшое животное, неизвестным образом прокравшееся в комнату; оно мяучит и пищит.
Щенок? удивляется Орито. Или котенок?
Загадочное животное вновь жалобно пищит и очень близко: под диваном?
«Прогони это отсюда!» ключница говорит служанке. «Прогони это!»
Животное вновь мяучит, и Орито понимает, что звук доносится из кроватки.
Конечно же, нет, думает средняя жена, не надеясь ни на что. Конечно же, нет ...
Она распахивает пеленки как раз тогда, когда ребенок окрывает свой рот.
Он вдыхает раз, другой, третий; его сморщенное лицо собирается вместе ...
... и содрогающийся, только что рожденный, розовый, будто сваренный, деспот взывает к Жизни.



глава Вторая
КАЮТА КАПИТАНА ЛЭЙСИ НА КОРАБЛЕ ШЕНАНДОА,
СТОЯЩЕГО НА ЯКОРЕ В ПОРТУ НАГАСАКИ
вечер 20 июля 1799 года

«Как же еще», настаивает Даниель Сниткер, «человек может вознаградить себя за каждодневное унижение от этих узкоглазых пиявок? ‘Бесплатный слуга,’ говорят испанцы, ‘имеет право оплатить самого себя,’ и хоть один раз, черт возьми, испанцы правы. Почему так убеждены, что еще будет существовать компания следующие пять лет? Амстердам на коленях; наши верфи простаивают; наши мануфактории молчат; наши зернохранилища разграблены; Гаага – сцена для важных марионеток, которых дергают за ниточки в Париже; прусские шакалы и австрийские волки хохочут у наших границ: святый Боже, после стрельбы по птицам в Кампердуйне мы стали морской страной без флота. Британцы захватили Кейптаун, побережье Коромандел и Цейлон безо всяких усилий, словно их засосало поцелуем, и Ява – их следующий разжиревший рождественский гусь, как Божий день! Без нейтрального поджопья, как здесь» – он выгибает губу, глядя на капитана Лэйси – «Янки, Батавия вымрут от голода. В такие времена, Ворстенбош, единственное спасение – это ходкие товары на складе. Зачем же еще, Боже ты мой, вы здесь?»
Старая китобойная лампа качается и шипит.
«Это», спрашивает Ворстенбош, «были последние слова?»
Сниткер скрещивает на груди руки. «Я плюю на ваше барабанное судилище.»
Из капитана Лэйси вылетает достойная Гаргантюа отрыжка. «Т’был чеснок, джентльмены.»
Ворстенбош обращается к своему клерку: «Мы можем выносить наш вердикт ...»
Якоб де Зут кивает головой и окунает в чернильницу свое перо: «... барабанное судилище.»
«В этот день, двадцатого июля 1799 года, я, Унико Ворстенбош, главный директор торговой фактории Деджима в Нагасаки, действуя по праву, данного мне Его Превосходительством П.Г. ван Оверштратен, Генерал-Губернатором Голландской Восточной Индии, в присутствии капитана Анселма Лэйси с Шенандоа, нахожу Даниеля Сниткера, исполнительного директора выше-названной фактории, виновным в следующем: превышение полномочий ...»
«Я выполнял,» настаивает Сниткер, «все обязанности моей работы!»
«‘Обязанности’?» Ворстенбош дает знак Якобу остановиться. «Наши склады выгорели дотла, покуда Вы, сэр, резвились со шлюхами в борделе – факт не указанный в этом списке мешанины лжи, который Вы соизволили назвать рабочим журналом. И так был бы неузнанный, если бы не случайная ремарка японского переводчика ...»
«Говяные крысы очернили мое имя, потому что я знаю все их трюки!»
«‘Очернение Вашего имени’ – это когда пожарного насоса нет на Деджима в ночь пожара?»
«Возможно, подзащитный привез этот насос к Дому Глициний,» добавляет капитан Лэйси, «чтобы произвести впечатление на женщин толщиной своего шланга.»
«Насос,» возражает Сниткер, «был обязанностью Ван Клиифа.»
«Я расскажу Вашему помощнику, как верно Вы защищали его имя. Следующий пункт, мистер де Зут: ‘Не проследил, чтобы три главных чиновника подписали акт погрузки Октавии.’»
«О Боже ты мой. Простая административная оплошность!»
«‘Оплошность’, благодаря которой вороватые начальники обманывают компанию сотнями разных способов, отчего Батавия требует тройную подпись. Следющий пункт: ‘Воровство фондов компании, чтобы оплачивать частные перевозки.’»
«А это,» Сниткер плюется в гневе, «это – просто-напросто ложь!»
Из сумки у своих ног Ворстенбош достает две керамические, сделанные в восточном духе, фигурки. Одна – палач, топор нацелен на голову второй фигурки – стоящий на коленях узник, связанные руки, взор устремлен в другой мир.
«Почему Вы показываете мне эти» – Сниткер бесстыж – «безделушки?»
«Два гросса были найдены на Вашей перевозке – ‘двадцать четыре дюжины фигурок Арита’, говоря языком документа. Моя последняя жена испытывала большую привязанность к японским курьезам, потому у меня есть кое-какие знания об этом. Подскажите, капитан Лэйси: какова их цена, скажем, на венском аукционе.»
Капитан Лэйси оценивает. «Двадцать гульденов за голову?»
«Только за эти небольшие – тридцать пять гульденов; за позолоченных куртизанок, лучников и вельмож – пятьдесят. Какова стоимость двух грузов? Приценимся пониже – Европа сейчас в войне, и рынок неустойчив – и назовем тридцать пять за голову ... умножим на два гросса. Де Зут?»
Абакус в руке Якоба. «Десять тысяч восемьдесят гульденов, сэр.»
Лэйси выдает клич удивления «Хиии-хо!»
«Чистая прибыль,» заключает Ворстенбош, «за товары, купленные на деньги компании, записанные в погрузочном листе – без свидетелей, естественно – как ‘фигурки частной коллекции исполнительного директора, в Вашу ручку, Сниткер.»
«Предыдущий директор, Боже храни его душу» – Сниткер меняет свою историю – «хотел подарить мне до посольского путешествия.»
«Выходит, мистер Хеммий предвидел свою трагичную судьбу, возвращаясь из Эдо?»
«Гийзберт Хеммий был необычно осторожным человеком.»
«Тогда покажите нам его необычно осторожное завещание.»
«Документ,» Сниткер вытирает свой рот, «сгорел при пожаре.»
«Кто были свидетелями? Мистер ван Клииф? Рыбак? Обезьяна?»
Сниткер выдает вздох отвращения. «Мы занимаемся ерундой. Отрежьте свою десятину тогда – но не более шестнадцати, или я, клянусь Богом, выброшу эти проклятые вещи в гавань.»
Шумы пьяного веселья доносятся от Нагасаки.
Капитан Лэйси опорожняет свой бычий нос в капустный лист.
Почти стертое перо Якоба запинается; его кисть болит.
«Что, любопытно мне,» – Ворстенбош выглядит смутившимся – «это за разговор о ‘десятине’? Мистер де Зут, может, Вы прольете свет на это?»
«Мистер Сниткер пытается дать Вам взятку, сэр.»
Лампа начинает раскачиваться; она дымит, притухает и опять разгорается.
Моряк на нижней палубе настраивает свою скрипку.
«Вы полагаете,» Ворстенбош моргает, глядя на Сниткера, «что моя честь продается? Как какой-нибудь изъеденный оспой и опарышами портовый инспектор в Шельде, который вымогает незаконные деньги с мелких поставщиков?»
«Тогда одна девятая,» рычит Сниткер. «Мое последнее предложение.»
«Заключите обвинение» – Ворстенбош щелкает пальцами своему секретарю – «фразой ‘попытка подкупа финансового проверяющего’ и перейдем к вынесению приговора. Перекати свои глаза сюда, Сниткер: это касается тебя. ‘Первое: Даниель Сниткер снят с должности и лишен всего’ – да, всего – ‘жалования, начиная с 1797 года. Второе: по прибытию в Батавию Даниель Сниткер заключается в тюрьму старого форта за содеянное. Третье: его частный груз поступает на аукцион. Поступления от продажи идут на компенсацию компании.’ Я вижу, ты весь во внимании.»
«Вы» – неповиновение Сниткера раздавлено – «разоряете меня.»
«Этот процесс будет примером для каждого паразита-директора, разжиревшего за счет компании: ‘Возмездие нашло Даниеля Сниткера,’ этот вердикт их остановит, ‘и возмездие найдет тебя.’ Капитан Лэйси, благодарю Вас за участие в этом неприятном деле; мистер Вискерке, надеюсь, Вы найдете мистеру Сниткеру гамак на жилой палубе. Он должен отработать свой приезд на Яву, как сухопутная шваль, и будет подчиняться общей дисциплине. Более того ...»
Сниткер вскакивает из-за стола и бросается к Ворстенбошу. Якоб краем глаза замечает кулак Сниткера над головой патрона и бросается на помощь; горящие павлины кружатся в его глазах; каюта поворачивается на девяносто градусов; пол бьет ему по ребрам; металлический вкус в его рту – конечно же, кровь. Пыхтенье, сопенье и стоны летят со всех сторон наверху. Якоб видит, как капитан приземляет свой сокрушительный удар в солнечное сплетение Сниткера, отчего лежащий клерк вздрагивает в непроизвольном сочувствии. Еще два моряка врываются в помещение как раз тогда, когда Сниткер замирает и падает на пол.
С нижних палуб доносится скрипка, наигрывающая «Моя темноглазая дамочка с Твенте».
Капитан Лэйси наливает себе бокал виски, настоянной на черной смородине.
Ворстенбош бьет Сниткера по лицу своей тростью с серебрянным набалдашником, пока не устает от этого. «Заключите это насекомое в кандалах в самый грязный угол жилой палубы.» Ворстенбош склоняется над Якобом и похлопывает его по плечу. «Благодарю Вас за то, что приняли этот удар на себя, мой мальчик. Ваша головушка, я боюсь, сейчас как une belle marmalade ...»
Боль в носу Якоба говорит о том, что сломан нос, но руки и колени испачканы не кровью. Чернила, понимает клерк, поднимая себя с пола.
Чернила, с его разбитой чернильницы, синие ручейки и расползшиеся дельты ...
Чернила, впитанные сухим деревом, стекающие в трещины ...
Чернила, думает Якоб, самая продуктивная изо всех жидкостей ...



глава Третья
В САМПАНЕ, СТОЯЩЕМ ВОЗЛЕ ШЕНАНДОА,
ГАВАНЬ НАГАСАКИ
утро 26 июля 1799 года

Без шляпы и жарящийся внутри своего синего костюмного пиджака, Якоб де Зут думает о дне десятимесячной давности, когда разгневавшееся Северное Море бросалось на плотины Домбурга, и брызги разлетались по всей Церковной улице, падая на пасторский домик, и где его дядя подарил ему промасленную полотняную сумку. В ней находился потрепанный Псалтырь в обложке из оленьей кожи, и Якоб мог более-менее восстановить речь его дяди по памяти. «Лишь небеса знают, племянник, сколько раз ты выслушивал эту историю. Твой пра-прадедушка был в Венеции, когда туда пришла чума. Его тело покрылось язвами, размерами с лягушку, но он молился с этим Псалтырем, и Бог исцелил его. Пятьдесят лет спустя твой дедушка Тис служил солдатом в Риме, когда их отряд попал в засаду. Этот Псалтырь остановил мушкетную пулю» – он указывает пальцем на свинцовую пулю, застрявшую в обложке – «от попадания в сердце. Это самая-настоящая правда, что я, твой отец, ты и Гертийе обязаны этой книге нашими жизнями. Мы не Паписты: мы не приписываем волшебной силы гнутым гвоздям или старым тряпкам, но ты же понимаешь, насколько эта Священная Книга связана с нашей родословной. Это – подарок твоих предков и помощь твои потомкам. Что бы не случилось с тобой в грядущие года, никогда не забывай: этот Псалтырь» – он касается полотняной сумки – «пропуск домой. Псалмы Давида – они как Библия внутри Библии. Молись по ним, внимай им и ты не будешь потерян. Защищай книгу своей жизнью, и она утешит твою душу. Ступай, Якоб, и пусть Бог будет с тобой.»
«‘Защищай книгу своей жизнью,’» Якоб бормочет себе под нос ...
... а она, думает он, и есть моя главная проблема.
Десять дней тому назад Шенандоа встала на якорь у Папенбург Рок – скалы, назаванной так в честь жертв истинной веры, сброшенных оттуда – и капитан Лэйси приказал заключить все предметы христианской веры в бочку и наглухо забить ее, чтобы сдать ее японцам и получить назад лишь тогда, когда бриг должен был покинуть Японию. Даже главный директор Ворстенбош и его протеже-клерк не были исключением из правил. Моряки Шенандоа недовольно бурчали, что они скорей расстались бы с мужскими причиндалами, чем с их крестами, но все кресты и фигурки святого Кристофера исчезли по укромным местам, когда японские инспекторы и вооруженная охрана проверили все палубы. Бочка была заполнена всевозможными четками и молитвенниками, специально привезенными для этого капитаном Лэйси; Псалтыря де Зутов не было среди них.
Как я могу подвести своего дядю, боится Якоб, мою Церковь и моего Бога?
Она спрятана между другими книгами в его сундучке, на котором он сидит.
Риск, подбадривает он себя, не может быть таким великим ... Там нет никаких пометок или иллюстраций, по которым Псалтырь могли бы определить, как церковную книгу, а их переводчики с голландского слишком неумелы, конечно же, чтобы распознать античный библейский язык. Я же чиновник Голландской Восточно-Индийской компании, уговаривает себя Якоб. Какое наихудшее наказание японцы могут применить ко мне?
Якоб не знает этого, и, говоря правду, Якоб этого боится.


Проходит четверть часа, но ни директор Ворстенбош ни двое его слуг-малайцев еще не показались.
Бледная веснушчатая кожа Якоба жарится, как бекон.
Рыба вылетает из воды и тут же скрывается обратно.
«Тобийо!» один из гребцов говорит другому, указывая. «Тобийо!»
Якоб повторяет слово, и гребцы смеются пока не начинает раскачиваться их лодка.
Их пассажиру все равно. Он смотрит на охранные лодки, кружащиеся вокруг Шенандоа; рыболовные шхуны; бредущий вдоль берега японский грузовой корабль, похожий своей толщиной на португальский каррак, только с более плоским днищем; судно для прогулок аристократа, сопровождаемое несколькими посудинами слуг, с парусами цвета благородных кровей – черного по небесно-голубому; и клювоносая посудина, похожая на тех, на которых плавают китайские продавцы в Батавии ...
Само Нагасаки, деревянно-серое и грязно-коричневое – словно нечто, вытекшее из-под сросшихся пальцев ног зеленых гор. Запах морской травы, всякая мелочь и дым от бесчисленных труб плывут поверх воды. Горы усеяны рисовыми плантациями почти до самых остроконечных вершин.
Сумасшедший, полагает Якоб, может представить себя в наполовину треснутой нефритовой чашке.
Что располагается перед ним по берегу – это его будущий дом на целый год: Деджима – это окруженный высокими стенами, необычной формы искусственный остров, около двухсот шагов по периметру, оценивает Якоб, и где-то восемьдесят шагов в ширину, и воздвигнутый, как и в Амстердаме, на сваях. Рисуя торговую факторию с фок-мачты Шенандоа всю прошедшую неделю, он насчитал около двадцати пяти крыш: несколько складов японских купцов; резиденции директора и капитана; дом помощника директора, над чьей крыше возвышается смотровая башня; Гильдия переводчиков; небольшая больница. Из четырех складов – Роза, Лилия, Шип и Дуб – только два последних пережили то, что Ворстенбош называет «пожаром Сниткера». Склад Лилия восстанавливается, а уничтоженная Роза должна дождаться времени, когда поправятся финансовые дела фактории. Ворота стоят на дороге, связывающей берег и Деджима мостом в один пролет через ров приливной тины; морские ворота – на конце короткого ската, где сампаны компании разгружают и загружают грузы – открыты только на время торгового сезона. Сбоку находится дом таможни, где все голландцы, за исключением начальства и капитана, обыскиваются на предмет запрещенных вещей.
Список в чьих головах, думает Якоб, называется «Артифакты христианской веры» ...
Он возвращается к своему рисунку и начинает штриховать углем тени моря.
Любопытные гребцы наклоняются к нему; Якоб показывает им страницу:
Гребец постарше выказывает уважение лицом – неплохо.
Крик от лодки стражников отвлекает гребцов: они возвращаются к своим обязанностям.


Сампан раскачивается под весом Ворстенбоша: у него сухая комплекция тела, но сегодня его шелковый сюртук набит рогами «единорога» или нарвала, высоко ценимыми в Японии, как, истолченными в порошок, средством от всех болезней. «Всю эту клоунаду» – он стучит суставами сжатых кулаков по выпирающим буграм сюртука – «я вырву с корнем. ‘Почему’, я потребовал от этого хитрого змея Кобаяши, ‘нельзя перегрузить товар в ящики легально, перевезти гребцами легально и продать на аукционе легально?’ Его ответ? ‘Не было прецедента’. Я нажал на него. ‘Тогда почему не создать такой прецедент?’ Он уставился на меня, как будто я заявил права на его детей.»
«Сэр?» подал голос первый помощник. «Вам будут нужны Ваши рабы?»
«Пришлете их с коровой. А пока мне послужит чернокожий Сниткера.»
«Отлично, сэр. Переводчик Секита просит помочь перевезти его.»
«Запустите этого луноликого тогда, мистер Вискерке.»
Внушительный зад Секиты перелезает над бульварком. Ножны его меча застревают в лестнице: его слуга тут же получает хлесткую пощечину. Как только переводчик и его слуга благополучно усаживаются, Ворстенбош прподнимает свою треугольную шляпу в приветствии: «Божественное утро, мистер Секита, не так ли?»
«Ага.» Секита кивает головой безо всякого понимания. «Мы, японцы, живем на острове ...»
«Это так, сэр. Вода – куда ни посмотри, и всюду простирается темная синева.»
Секита выдает очередную вызубренную фразу: «Высокие сосны – глубокие корни.»
«Зачем мы должны тратить наши скудные деньги на Ваше жирное жалованье?»
Секита собирает губы, словно в раздумьи. «Как дела, сэр?»
Если он будет инспектировать мои книги, думает Якоб, все мои волнения – напрасны.
Ворстенбош приказывает гребцам «Вперед!» и указывает на Деджима.
Бессмысленно и ненужно Секита переводит команду.
Гребцы начинают грести, имитируя плывущую водяную змею, время от времени выдыхая матросскую песню.
«Может, они поют,» спрашивает вслух себя Ворстенбош, «‘Дай Нам Твои Деньги, Вонючий Голландец’?»
«Лучше не доверять свои мысли вслух, сэр, в присутствии этого переводчика.»
«Довольно благосклонное описание. И все же он лучше Кобаяши: возможно, это наш последний шанс для разговора наедине на какое-то время. По прибытию я прежде всего займусь тем, что выжму, как смогу, весь профит из нашего халтурного товара. Вы же, Де Зут, займетесь другим: разберитесь со счетами – и компании и частных перевозчиков с ’94 года. Без знания, что было куплено компанией, продано и экспортировано, и за сколько, нам не узнать всю глубину коррупции, с которой нам предстоит встретиться.»
«Постараюсь сделать все, как можно лучше, сэр.»
«Заключение Сниткера под стражу – заявление всем, что каждый воришка на Деджима получит такое же, даже если нас останется лишь двое. Посему мы должны показать, как честный труд вознаграждается продвижением, а воровство наказуется позором и тюрьмой. Так и только так мы очистим эти авгиевы конюшни. А, вот, и ван Клииф идет приветствовать нас.»
Временный исполняющий обязанности директора идет к ним по скату от морских ворот.
«Каждое прибытие,» цитирует Ворстенбош, «словно какая-то смерть.»


Помощник  директора Мелкиор ван Клииф, сорока лет отроду, уроженец города Утрехт, снимает приветственно свою шляпу. На его смуглом пиратском лице – борода; кто-нибудь дружественный ему описал бы его сощуренные глаза, как «наблюдательные», а враг – как «мефистофельные». «Доброе утро, мистер Ворстенбош, и добро пожаловать на Деджима, мистер де Зут.» Его рукопожатие может раздавить камень в песок. «Мое пожелание ‘приятности’ времяпровождения, пожалуй, будет черезмерным ...» Он замечает свежие следы драки на носу Якоба.
«Весьма признательны, господин ван Клииф.» Твердая почва плывет под ногами Якоба. Грузчики-кули выгружают его морской сундук и тащат к морским воротам. «Сэр, я бы предпочел, чтобы мой багаж был у меня на виду ...»
«Так и должно быть. До недавнего времени мы управляли ими кулаками, но магистрат решил, что избитый кули – аффронт Японии, и запретил это. И сейчас их мошенничеству нет предела.»
Переводчик Секита нерасчетливо спрыгивает с носа сампана и по колено погружается в воду. Выбравшись на сушь, он бьет своего слугу веером по носу и спешит обогнать трех идущих голландцев, подгоняя их, «Идти! Идти! Идти!»
Ван Клииф объясняет, «Хочет сказать ‘Пойдемте’.»
Оставив позади морские ворота, их ведут в таможенную комнату. Здесь Секита спрашивает имена иностранцев и выкрикивает их пожилому писцу-регистратору, который повторяет их молодому помощнику, который в свою очередь записывает их в книгу. «Ворстенбош» транслируется в Борусу Тенбошу, «ван Клииф» становится Банкурейфу, а «де Зут» перекрещен в Дазуто. Сырные круги и бочки с маслом, привезенные с Шенандоа, протыкаются пиками команды инспекторов. «Эти чертовы мерзавцы,» жалуется ван Клииф, «скорее разобьют все яйца, лишь бы не прокралась курица.» Крупнотелый охранник приближается к ним. «Вот и обыскиватель,» говорит помощник  директора. «Директор освобожден от этого, но, увы, не клерки.»
Появляются молодые люди: с такими же выбритыми впереди головы волосами и узлом волос на макушке, как у инспекторов и переводчиков, бывших на Шенандоа на этой неделе, но их одежда – менее презентабельна. «Переводчики без ранга,» объясняет ван Клииф. «Они надеятся попасть Секите в любимчики, делая работу за него.»
Обыскиватель говорит Якобу, а те переводят хором, «Руки поднять! Открыть карманы!»
Секита затыкает им рты и приказывает Якобу, «Руки поднять. Открыть карманы.»
Якоб исполняет, и обыскиватель прохлопывает его по подмышкам и изучает содержимое карманов.
Он находит тетрадь для рисунков Якоба, быстро проглядывает ее и отдает очередной приказ.
«Показать обувь охране, сэр!» говорит самый проворный из переводчиков.
Секита хмыкает. «Показать обувь.»
Якоб замечает, что даже грузчики перестали работать, наблюдая за ним.
Некоторые из них показывают на клерка, безо всякого смущения разглядывая его, «Комо, комо.»
«Они говорят о Ваших волосах,» объясняет ван Клииф. «Комо – прозвище европейцев: ко значит ‘красный’, а мо означает ‘волосы’. Честно говоря, только у совсем немногих из нас есть волосы такого цвета, как у Вас, так что вид настоящего ‘рыжего варвара’ стоит того, чтобы поглазеть на него.»
«Вы изучаете японский, мистер ван Клииф?»
«Запрещено законами, но я научился чуть-чуть от моих жен.»
«Не могли бы Вы научить меня тому, что Вы знаете – я был бы Вам очень признателен.»
«Я совсем не учитель,» признается ван Клииф. «Доктор Маринус разговаривает с малайцами, словно сам был рожден чернокожим, но японский язык достается с большим трудом, говорит он. Любой переводчик, пойманный за тем, что учит нас, может быть запросто обвинен в измене.»
Обыскиватель возвращает обувь Якобу с новым приказом.
«Одежду снять, сэр!» говорят переводчики. «Одежду!»
«Одежда остается!» возражает ван Клииф. «Клерки не раздеваются, мистер де Зут – говнюки хотят от нас еще одной жертвы нашего благородства. Подчинишься сегодня, и каждый клерк, приезжающий в Японию до самого Судного Дня будет волей-неволей следовать этому.»
Обыскиватель протестует, и хор голосит, «Одежду снять!»
Переводчик Секита чует назреваемый скандал и скрывается из виду.
Ворстенбош стучит тростью по полу, пока не воцаряется тишина. «Нет!»
Недовольный обыскиватель решает уступить.
Таможенник постукивает копьем по сундуку Якоба и приказывает.
«Откройте, пожалуйста,» говорит переводчик без ранга. «Откройте большую коробку!»
Коробку, язвит внутренний голос Якоба, в которой лежит Псалтырь.
«Пока мы тут все не состарились, де Зут,» говорит Ворстенбош.
Весь ледяной внутри, Якоб открывает замки сундука, как было приказано.
Один из таможенников говорит, а хор переводит, «Назад, сэр! Отойдите!»
Около двадцати любопытных шей вытягивается, когда обыскиватель поднимает крышку и разворачивает пять полотняных рубашек Якоба; его шерстяное одеяло; чулки; плетеную сумку с пуговицами и ремнями; дешевый парик; перья для письма; пожелтевшие подштанники; его детский компас; пол-куска пахучего виндзорского мыла; несколько писем от Анны, перевязанных ее лентой от волос; бритву; дельфскую табачную трубку; треснутый бокал; папку нот; поеденный молью бутылочного цвета бархатный жилет; оловянную тарелку, нож и ложку; и, на самом дне, около пятидесяти штук разных книг. Обыскиватель что-то говорит мелкому чиновнику, и тот выбегает из таможенной комнаты.
«За главным переводчиком, сэр,» объясняет молодой человек без ранга. «Чтобы посмотреть книги.»
«Разве не» – ребра Якоба сжимаются – «мистер Секита занимается диссекцией?»
Коричнево-зубая ухмылка проявилась сквозь бороду ван Клиифа. «Диссекция?»
«Инспекция, я хотел сказать: инспекцией моих книг.»
«Отец Секиты просто купил сыну место переводчика в гильдии, а запрет на» – ван Клииф беззвучно, одними губами показывает слово «Христианство» – «слишко важен для мерзавцев. Книги проверяются более умным человеком: Ивасе Банри, скорее всего, иди одним из Огава.»
«Кто эти» – Якоб захлебнулся своей слюной – «Огава?»
«Огава Мимасаку – один из четырех переводчиков первого ранга. Его сын, Огава Узаэмон – третьего ранга, и» – появляется молодой человек – «ага! Легок на помине! Теплое утро, мистер Огава.»
У Огава Узаэмона, возраста двадцати с небольшим лет – открытое умное лицо. Все переводчики без ранга склоняются перед ним как можно низко. Он кланяется Ворстенбошу, ван Клиифу и последним – новоприбывшему. «Добро пожаловать, мистер де Зут.» У него прекрасное произношение. Он протягивает руку в европейском пожатии как раз тогда, когда Якоб отвечает ему азиатским поклоном; Огава Узаэмон переходит в поклон, а Якоб протягивает ладонь. Сценка забавляет всех в комнате. «Мне сказали,» говорит переводчик, «что мистер де Зут привез много книг ... а, вот, и они» – он указывает на сундук – «много, много книг. ‘Изобилие’ книг, так говорится?»
«Несколько книг,» отвечает Якоб, готовясь к нервной рвоте. «Или – да: больше, чем несколько.»
«Могу ли я вытащить книги, чтобы посмотреть их?» Огава начинает рьяно вынимать их, не ожидая ответа. Весь мир для Якоба сузился в тонкий тоннель между ним и его Псалтырем, видимым между двумя томами Сары Бургерхарт. Огава расплывается в улыбке. «Много, много книг здесь. Пожалуй, мне нужно некоторое время. Когда закончу, я сообщу Вам. Согласны?» Он неверно истолковывает нерешительность Якоба. «С книгами ничего не случится. Я тоже» – Огава накрывает свое сердце ладонью – «‘библиофил’. Это правильное слово? ‘Библиофил’?»


На дворе, где взвешивались грузы, солнце жарило, словно раскаленное железо.
Сейчас, в любую минуту, думает ожидающий контрабандист, мой Псалтырь будет найден.
Небольшая группа японских официальных лиц ждут Ворстенбоша.
Малайский раб замер в поклоне, ожидая своего хозяина с бамбуковым зонтиком.
«У капитана Лэйси со мной,» говорит шеф, «есть длинный список неотложных тем для разговора наедине до самого завтрака. Вы выглядите больным, де Зут: пусть доктор Маринус выцедит из Вас пол-пинты крови после того, как мистер ван Клииф покажет Вам все». Он кивком головы прощается со своим помощником и уходит к своей резиденции.
Во дворе возвышаются треножные весы компании высотой с два человеческих роста. «Сегодня мы взвешиваем сахар,» говорит ван Клииф, «чтобы узнать сколько стоит этот мусор. Батавия прислала самый отстой со своих скаладов.»
Небольшой квадрат двора заполнен суетой сотни торговцев, переводчиков, инспекторов, слуг господ, соглядатаев-шпионов, лакеев, носильщиков паланкинов, грузчиков. Вот они, думает Якоб, такие японцы. Их цвет волос на голове, от черного до серого, и цвет кожи – более единообразны, чем у голландцев, а их стили одежды, обуви и причесок строго ограничены положением в таблице рангов. Пятнадцать-двадцать почти обнаженных плотников сидят на каркасе строящегося здания склада. «Медленнее, чем опившиеся джином финны ...» бормочет еле слышно ван Клииф. С крыши таможенного здания за всем наблюдает обезьянка цвета сажи по снегу с розовой мордочкой, одетая в моряцкую безрукавку. «Вижу, углядели Уильяма Питта.»
«Простите, сэр?»
«Первого министра короля Георга, да. Он не откликается ни на какое другое имя. Один моряк купил его шесть-семь сезонов тому назад, но в один прекрасный день хозяин уплыл, обезьяна исчезла, чтобы появиться на следующий день свободной от всех, здесь, на Деджима. Говоря об обезьянах, вон там» – ван Клииф указывает на работника с выступающей челюстью и заплетенными косичками волос, который открывает ящики с сахаром – «это Вибо Герритсзоон, один из наших.» Герритсзоон собирает драгоценные гвозди в карман жилетки. Мешки с сахаром проносятся мимо японского инспектора и молодого человека семнадцати-восемнадцати лет заметно неевропейской наружности: у него – кудрявые волосы золотистого цвета, у губ – яванская припухлость, и глаза расходятся в азиатском прищуре. «Иво Оост: чей-то сынок, с огромным шлепком метисской крови.»


Мешки с сахаром прибывают на подставку у треугольных весов.
За взвешиванием наблюдают троица японских чиновников, переводчик и два европейца в возрасте чуть более двадцати лет. «Слева,» показывает на него ван Клииф, «Петер Фишер, пруссак из Брунсвика» – у Фишера орехового цвета лицо с черными волосами по залысинам – «бухгалтер-клерк – правда, мистер Ворстенбош сказал мне, что Вы тоже весьма квалифицированы в этом и могли бы нас всех поразить своим уменьем. Компаньон у Фишера – Кон Туоми, ирландец из Корка». Лицо Туоми напоминает месяц с акульей улыбкой; его волосы коротко обрезаны, и сам он с трудом помещается в свою моряцкую одежду. «Не волнуйтесь, если забудете их имена: как только Шенандоа отплывет, у нас будет унылая вечность, чтобы выучить все друг о друге.»
«Разве японцы не подозревают, что не все у нас голландцы?»
«Мы покрываем ублюдочный акцент Туоми тем, что говорим, будто он родом из Гронингена. Когда ж это было, чтобы только чистокровные голландцы служили в этой компании? Особенно сейчас» – выделенное слово намекает на неприятное для всех заключение под стражу Сниткера – «ловим столько, сколько сможем. Туоми – наш плотник и получает двойное за инспектора, когда взвешиваем, а то эти дьявольские кули умыкнут мешок сахара, только моргни, если за ними не следить ястребом. И охрана – тоже, а самые хитрые – торговцы: вчера один из шлюшного отродья подсунул камень в мешок, который он потом ‘нашел’ и попытался использовать, как доказательство, чтобы занизить вес груза.»
«Могу ли я приступить к своим обязанностям, мистер ван Клииф?»
«Пусть доктор Маринус сначала просвежит Вам вену, и присоединяйтесь к наше куче мале, как только обустроитесь. Маринуса Вы найдете в его хирургической в конце Длинной улицы – этой улицы – у лаврового дерева. Потеряться Вы не должны. Ни один человек еще не потерялся на Деджима, если, конечно, его живот не был полон грога.»


«Как здорово, что я тут,» через десять пройденных шагов сзади доносится хриплый голос. «Паренек потеряется на Деджима быстрее, чем гусь просрется. Ари Гроте зовут меня, а Вы знач’будете» – он хлопает Якоба по плечу – «Якоб де Зут Храбрый из Зееланда и, ишь ты как, Сниткер точно хрястнул по носу, вот как?»
У оскала Ари Гроте было много зубных пустот, и на голове его сидела шляпа из акульей кожи.
«Нравится шляпа, да? Удав это был в филиппинских джунглях, залез потихоньку однажды ночью ко мне в хибару, где я жил с тремя филиппинками. Сначала я подумал, ну, одна из моих девок нежно меня знач’будит, чтобы потискаться, да? Но, не-не-не, так зажимает меня и легкие мои, и три ребра у меня шлеп! треск! кряк! и в свете звезд Южного Креста, эх, я вижу, он пялится в мои выпученные глаза – и это, мистер деЗи, был е-мое какой кошмарище. Руки мои зажаты сзади, а челюсти-то свободны, и я, эх, ка-ак куснул эту голову иссехсил ... Никогда не забудешь, как кричит змея! Этот е-мое меня сжимает еще сильнее – он еще не сдался – тогда я ка-ак прокусил знач’этому червяку вену прямсквозь. Благодарные жители сделали мне халат из его кожи и назвали меня, да-а, Хозяином острова – этот змей, знач’ужас наводил у них в джунглях – но,» тяжело вздыхает Гроте, «сердце моряка – в морском просторе, да-а? Потом в Батавии модистка перешила халат на шляпы, за которых я отхватил по десять рикс-долларов ... но с этой последней меня ничто не разлучит, нумож, как знак дружелюбия молодому орлу, который должен быть одет лучше меня, да-а? Эта красотища – Ваша, и не за десять рикс-долларов, не-не-не, не за восемь, а за пять монет. Почти ничего.»
«Увы, Вашу змеиную кожу модистка подменила плохо выделанной акульей.»
«Ставлю на все, Вы выйдете из-за карточного стола,» Ари Гроте довольно улыбается, «с полнющим кошельком. Большинство наших собирается вечерком в моей знач’конуре, да-а, за острыми волнениями и дружеской компанией, а, коль, Вы не набиты соломой, чего ж не присоединиться к нам?»
«Боюсь, с племянником пастора вы быстро заскучаете: пью мало, а игрок я еще меньший.»
«А кто же не игрок в этом благословенном Востоке, со своей-то жизнью? Отплывают десять молодых парней, шесть выживут кое-как, ну, а четырех затянет в болотную могилу, так что шесть к четырем – херовая ставка. Да вот, знач’между прочим, из двенадцати жемчужин иль монет, зашитых под подкладку, одиннадцать забирают у морских ворот, и лишь одна уплывает. Они эх как хороши проверять дырки в теле, и, знач’чтобы Ваши места, ну, не тронули, мистер деЗи, я могу Вам предложить по лучшей цене ...»
На перекрестке Якоб останавливается: Длинная улица продолжается и после развилки дорог.
«Это Костлявая аллея,» Гроте указывает направо, «идет до Стенного прохода; а тем путем,» Гроте указывает налево, «Короткая улица; и к воротам на сушу ...»
... а за воротами на сушу, думает Якоб, простирается монашья империя.
«Те ворота для нас даж’не двинутся, мистер деЗи, не-не-не. Директор, помощник и доктор эМ проходят знач’туды-сюды, да уж, не мы. ‘Заложники сегуна’ – так нас местные называют, и такие, вот, ворота, да-а? Не, слушай,» Гроте придвигается поближе к Якобу, «я торгую не только камешками-монетками, скажу тебе правду. Только что вчера,» шепчет он, «у меня появился один клиент на Шенандоа, и для него у меня – коробка камфорных кристаллов для разных трубкососов, и чего ты нигде не выудишь ни с какого дна дома.»
Он пробует наживку для меня, думает Якоб и отвечает, «Я не занимаюсь контрабандой, мистер Гроте.»
«Чтоб я сдох, ес’стану Вас обвинять хоч’чем, мистер деЗи! Просто говарю я, да, четверть с цены, обычно: но такому парню, как Вы, семь кусков пирога из десятки – Ваши, ’кольку я сам немного храбрый зееландец, да? Бу’рад помочь Вам с оспяным порошком тож» – Гроте прекрасно умеет говорить простым голосом о чем-то важном для другого человека – «с нужными торговцами, они зовут меня ‘Братишка знает цену и торгуется быстрее, чем кончит жеребец’ прямо сейчас, мистер деЗи, ага, прямо сейчас, и почему?»
Якоб останавливается. «Откуда Вы знаете о моем ртутном лекарстве?»
«Радость-то какая, а? Один, знач’сын сегуна,» Гроте понижает свой тон рассказа, «пролечился ртутью этой весной. Леченье известное тут уж двадцать лет, но никакого доверья не было, и этот огурчик принценосный был тако’гнилой, что позеленел; одно леченье оспяным порошком и молитвой Богу – он, бац, здоров! Слух прошелся лесным пожаром; каж’аптекарь в стране воет в поисках чудесного эликсирчика, ага; а тут, знач’Вы с восемью коробками! Позвольте мне поторговаться, и Вам на тыс’шляп хватит; сами возьметесь, они’ж’с’Вас’кож’сдерут и шляпу сделают из Вас же, друг мой.»
«Откуда,» Якоб вновь начинает идти, «Вы знаете о моей ртути?»
«Крысы,» шепчет Ари Гроте. «Дак, крысы. Кормлю крыс тем-сем, и, знач’крысы говорят мне что да как. Voila, ага? Вот и больница; дорога вместе – в два раза короче, да-а? Так что по рукам, да: я знач’Ваш агент, ага? Нет нужды контракты писать и всякое такое: джентльмен свое слово никогда не нарушит. Пока’знач ...»
Ари Гроте идет назад по Длинной улице до перекрестка.
Якоб кричит ему вслед, «Но я никогда не давал Вам обещания!»


За больничной входной дверью – узкий коридор. В конце него – лестница, ведущая вверх к поднятой створке двери; направо по проходу – хирургическая – широкая комната, в которой царит покрытый пятнами от древности скелет, распятый в Т-образной раме. Якоб пытается заставить себя не думать о том, как Огава находит Псалтырь. Стол для операций оборудован жгутами, отверстиями и запачкан кровяными пятнами. Рядом стоят стеллажи для хирургических пил, ножей, ножниц и зубил; ступки и пестики для молки; огромный шкаф для, Якоб полагает, materia medica; окровавленные сосуды; и несколько скамей и столов. Запах свежих опилок в комнате перемешан с ароматами воска, трав и пролетающим иногда запахом мяса. В конце прохода – комната для больных с тремя пустыми койками. Якоб при виде землянистого цвета бака с водой внезапно испытывает жажду: он зачерпывает ковшиком – вода прохладна и сладка.
Почему никого нет здесь, удивляется он, чтобы никто не стащил ничего?
Появляется молодой слуга или раб, чистя пол метлой: он босоног, привлекательного вида и одет в тонко-выделанную робу-стихарь и просторные индийские шаровары.
Якоб чувствует, что должен заявить о своем положении здесь. «Раб доктора Маринуса?»
«Я на службе у доктора,» голландский у молодого человека превосходен, «в должности асисстента, сэр.»
«Да? Я – новый клерк, де Зут, и Ваше имя?»
Тот кланяется – вежливо, но не как слуга. «Меня зовут Еелатту, сэр.»
«И с какой части мира Вы, Еелатту?»
«Я был рожден в Коломбо на острове Цейлон, сэр.»
Якобу немного не по себе от его обходительности. «Где же Ваш учитель сейчас?»
«В кабинете, наверху; не желаете, чтобы я представил Вас ему?»
«Нет необходимости – я поднимусь сам по лестнице и представлюсь.»
«Да, сэр; но только доктор предпочитает не встречаться с посетителями ...»
«О, он будет не против, когда узнает, что я привез ему ...»


Якоб смотрит сквозь поднятую вверх створку двери на хорошо обставленный аттик. Посередине комнаты находится клавесин доктора Маринуса, о котором рассказывал несколько недель тому назад знакомый Якобу мистер Зваардекроон; якобы, это был единственный клавесин, когда-либо доехавший до Японии. В самом конце комнаты – рыжеватый, грузный европеец пятидесяти лет с зачесанными назад прямыми волосами. Он сидит на полу за низким столиком, погруженный в колодец цвета, исходящий от яркого, пылающего оранжевым, цветка орхидеи. Якоб стучит по дверной створке. «Добрый день, доктор Маринус.»
Доктор в распахнутой рубашке не отвечает ни слова.
«Доктор Маринус? Я очень рад, наконец, познакомиться с Вами ...»
Все то же молчание доктора.
Клерк чуть повышает громкость голоса: «Доктор Маринус? Я извиняюсь за вторж...»
«Из какой мышиной норы,» Маринус смотрит свирепо, «Вас вынесло наружу?»
«Я только что прибыл четверть часа тому назад с Шенандоа. Меня зовут ...»
«Я спросил, как Вас зовут? Нет: я спросил Вас о fons et origio.»
«Домбург, сэр: городок на побережье острова Валхерен, в Зееланде.»
«Валхерен, да? Я был однажды в Мидделбурге.»
«Если быть точным, доктор, я обучался в Мидделбурге.»
Маринус заходится в смехе. «Никто еще не ‘обучился’ в том гнезде работорговцев.»
«Возможно, я бы смог поднять Ваше мнение о зееландцах в будущем. Я буду жить в Высоком доме, так что мы – почти что соседи.»
«Значит, близость проживания предполагает доброе соседство, всегда, да?»
«Я ...» Якоб удивлен агрессивности Маринуса. «Я ... ну ...»
«Эта Cymbidium koran была найдена в козлином корме: как только Вы начинаете суетиться, она – вянет.»
«Мистер Ворстенбош высказал мнение, что Вы могли бы выпустить мне кровь ...»
«Средневековая чушь! Флеботомия – и вся Смешная Теория, на которой она базируется – была опровергнута Хантером еще двадцать лет тому назад.»
Но выпускать кровь, думает Якоб, это же чем занимаются хирурги. «Но ...»
«Но-но-но? Но-но? Но? Но-но-но-но-но?»
«Мир состоит из людей, кто верит в это.»
«Подтверждая, что мир состоит из пустоголовых. Ваш нос, похоже, набух.»
Якоб трогает шишку. «Бывший директор Сниткер замахнулся и ...»
«Вы не созданы для драк.» Маринус встает и ковыляет к открытой двери, опираясь на трость. «Мойте свой нос холодной водой дважды в день и подеритесь с Герритсзооном, только с конвексной стороны, чтобы он выпрямил его Вам. И Вам доброго дня, Домбуржец.» Точным ударом доктор Маринус вышибает тростью упор, держащий дверь открытой.


Выйдя наружу под ослепительное солнце, негодующий клерк видит себя окруженным переводчиком Огава, его слугой и парой инспекторов: все четверо – вспотевшие и суровые. «Мистер де Зут,» говорит Огава, «я хотел бы поговорить с Вами о книге, которую Вы привезли. Это очень важное дело ...»
Якоб пропускает следующее сказанное предложение из-за нахлынувшей тошноты и чувства тоскливого ужаса.
Ворстенбош не сможет спасти меня, думает он, и зачем он будет?
«... и потому, найдя такую замечательную книгу, я был поражен ... мистер де Зут?»
Моя карьера уничтожена, думает Якоб, лишен свободы, и потеряна Анна ...
«Куда,» узник смог выдавить из себя писк, «меня перепроводят?»
Длинная улица качается вверх и вниз. Клерк закрывает свои глаза.
«Пере-водят?» подшучивает Огава. «Я плохо знаю голландский язык.»
Сердце клерка стучит, как сломанный насос. «Разве это по-человечески так играть со мной?»
 «Играть?» озадаченность Огава растет. «Так говорят, мистер де Зут? В багаже мистера де Зута я нашел книгу мистера ... Адаму Сумиссу.»
Якоб широко открывает свои глаза: Длинная улица больше не качается. «Адам Смит?»
«Адам Смит – простите. Богатство Народов ... так, ведь?»
Вот как, да, думает Якоб, но пока не могу поверить. «На английском языке для меня – немного трудно, потому я купил голландский перевод в Батавии.»
Огава удивляется. «Адам Смит – англичанин?»
«Он бы разозлился, мистер Огава! Смит – шотландец, живет в Эдинбурге. Но Вы точно говорите о книге Богатство Народов?»
«Какой же еще? Я – рангакуша, изучаю голландскую науку. Четыре года тому назад я попросил на время Богатство Народов у директора Хеммия. Я начал переводить, чтобы принести,» слова у Огава торопятся одно за другим, «в Японию ‘Теорию Политической Экономии’. Но лорд Сацума предложил директору Хеммий много денег за нее, и я вернул книгу. Книгу продали до того, как я прочел ее.»
Раскаленное солнце закрыто тенью светящегося лаврового дерева.
И возвал к нему Бог, думает Якоб, из среды куста ...
Крючконосые чайки и потрепанные воздушные змеи трепещут в голубом небе.
... и сказал: Моисей! Моисей! Он сказал: вот я!.
«Я пытаюсь раздобыть другую, но» – Огава пожимает плечами – «но слишком велики трудности.»
Якоб борется с собой, чтобы не расхохотаться радостным детским смехом. «Я понимаю.»
«Затем, этим утром, в Вашем книжном сундучке, Адама Смита я нахожу. К огромному удивлению, и честно говоря, мистер де Зут, я бы хотел его купить или заплатить за временное пользование ...»
На другой стороне улицы, в саду, верещат цикады заведенным кругом.
«Адам Смит – не для денег,» говорит голландец, «но Вы, мистер Огава, пожалуйста – в самом деле, пожалуйста – можете взять его на столько, на сколько Вы захотите.»



глава Четвертая
ЗА НУЖНИКОМ САДОВОГО ДОМА,
НА ДЕДЖИМА
перед завтраком 29 июля 1799 года

Якоб выходит из жужжащей насекомыми темноты и видит, как его домашнего переводчика Ханзабуро допрашивают два инспектора. «Они приказывают Вашему парню» – младший клерк Понке Оувеханд появляется из ниоткуда – «чтобы тот расковырял, что из Вас вышло. Я загнал моего первого филера раньше срока в могилу три дня тому назад, и Гильдия переводчиков прислала мне эту шляпную вешалку.» Оувеханд кивает головой на худого и тонкого молодого человека, стоящего позади него. «Его зовут Кичибей, я а его – ‘лишай’ за то, что вечно торчит со мной. Но, в конце концов, я его загоню. Гроте поставил десять гульденов, что я не смогу этого сделать до ноября. Так я еще не начинал, а пора бы?»
Инспекторы замечают Кичибея и подзывают его.
«Я шел на работу,» говорит Якоб, вытирая ладони.
«Мы должны поторопиться, пока все остальные не нассут нам в кофе.»
Два клерка идут по Длинной улице, проходя мимо двух беременных олених.
«Какая знатная оленина,» комментирует Оувеханд, «как раз на рождественский ужин.»
Доктор Маринус и раб Игнатиус поливают водой участок с дынями. «Еще один день в печке, доктор,» говорит Оувеханд через забор.
Маринус должен был услышать его, но не утруждает себя поворотом головы в их сторону.
«Он вежлив лишь со своими учениками,» Оувеханд жалуется Якобу, «и с его красавцем-индийцем, и неблагородно вел себя, как рассказывал ван Клииф, когда умирал Хеммий, а когда его ученые друзья принесут ему какую-нибудь траву или мертвую морскую звезду, тут он сразу становится любезным. И чего он ведет себя с нами, как Старый Хрыч? В Батавии даже французский консул – заметьте, французский консул – называл его un buffalo insufferable.»
Группа японцев-работников собирается на перекрестке, готовясь к погрузке на сушу чугунных болванок. Когда они замечают Якоба, вновь начинаются подталкивания друг друга, уставившиеся взгляды и ухмылки. Он сворачивает на Костлявую аллею, чтобы не проходить дальше под пристальным осмотром.
«Не уверяйте меня, что Вам не нравится это восторженное отношение,» говорит Оувеханд, «мистер Красноволосый.»
«Но мне точно не нравится,» возражает Якоб. «Мне совсем не нравится.»
Два клерка поворачивают к Стенному проходу и подходят к столовой.
Ари Гроте ощипывает птицу, сидя в тени от сковород и кастрюль. Масло шипит, горка блинов растет, и, прибывшие издалека, круг сыра и кислые яблоки лежат на двух неубранных столах. Пйет Байерт, Иво Оост и Герритсзоон сидят за столом матросов; Петер Фишер, старший клерк, и Кон Туоми, плотник, едят за столом начальников; сегодня, в понедельник, Ворстенбош, ван Клииф и доктор Маринус едят свои завтраки в комнате для совещаний.
«Мы тут решаем,» говорит Гроте, «куды вас, пареньки, понесет, а?»
«Начнем горшочком соловьиных языком, маэстро,» отвечает Оувеханд, тыкая пальцем в слипшийся хлеб и прогорклое масло, «а потом – пирогом из рябчиков и голубики с артишоками в сметане, и закончим кексом с фруктами, облитых глазурью.»
«Как вечнозеленые шутки мистера О,» говорит Гроте, «веселят нас каждый день.»
«А это,» всматривается Оувеханд, «не фазанья ли задница у Вас в руках?»
«Зависть,» осуждающе цыкает повар, «одна из семи Смертных, так ведь, мистер деЗи?»
«Так говорят.» Якоб стирает струйку яблочного сока с лица. «Да.»
«Мы только что сварили Вам кофе.» Байерт протягивает чашку. «Свежий.»
Якоб смотрит на Оувеханда, который отвечает ему «что я говорил» выражением лица.
«Спасибо, мистер Байерт, но сегодня я воздержусь.»
«Так мы же специально,» протестует антверпенец. «Для Вас.»
Оост зевает в полный рот; Якоб старается остаться вежливым. «Плохая ночь?»
«Контрабандил и грабил компанию до самого утра, так, да?»
«Не могу знать, мистер Оост.» Якоб разламывает свой хлеб. «Так и было?»
«Я и думал, что у Вас готовы все ответы еще до высадки в порту.»
«Язык простонародья,» предупреждает Туоми на своем ирландско-голландском, «такой ...»
«Это он расселся тут судьей, Кон, и ты тоже так думаешь.»
Лишь у одного Ооста слова вылетают изо рта, совершенно не задумываясь о последствиях, открыто, прямо в лицо новоприбывшего клерка и без помощи грога, но и сам Якоб прекрасно понимает, что даже ван Клииф видит в нем шпиона Ворстенбоша. В комнате все ожидают его ответа. «Чтобы нанять матросов на корабли, обслуживать свои гарнизоны и платить десятки тысяч жалования, мистер Оост, включая и Ваше, компания должна получать прибыль. На торговых точках должны вестись бухгалтерские книги. Книги на Деджима за последние пять лет были скормлены свиньям. Мистер Ворстенбош обязан был приказать мне собрать эти книги в одно целое. А я обязан был ему подчиниться. Почему меня после этого надо называть Искариотом?»
 Ни у кого нет желания на ответ. Петер Фишер ест, громко чавкая.
Оувеханд подхватывает своим хлебом немного соленой капусты.
«Сдается мне,» говорит Гроте, вытягивая птичьи потроха, «все зависит, что начальство сделает из-за этих ... ненурмальностей, мда, найденных, когда, значит, в одно целое. Или погрешил-но-больше-ни-ни или же прижать, может и по делу, кому-то derriere, а? Или упрятать в шесть-на-пять-да-на-четыре в батавскую тюрьму.»
«Если ...» Якоб останавливает свои слова Если вы ничего не сделали неправильного, вам нечего бояться: каждый из них как-то нарушил правила Компании частным торгом. «Я не ...» Якоб останавливает себя тот, кому Директор исповедуется. «А вы не пробовали спросить мистера Ворстенбоша сами напрямую?»
«Нет, а если я ему н’понравлюсь,» отвечает Гроте, «’тому что допрашиваю мое начальство?»
«Тогда вы должны подождать и увидите, что решит Директор.»
Плохой ответ, понимает Якоб, означает, что я знаю больше, чем говорю.
«Яп-яп,» бормочет Оост. «Яп.» Смех Байерта может быть и икотой.
Кожура яблока слезает с лезвия ножа Фишера одной длинной спиралью. «Следует ли нам ожидать Вашего визита в наши офисы сегодня? Или Вы будете заниматься составлением одного целого на складе Шип с Вашим другом Огава?»
«Я буду делать,» Якоб слышит, как растет его голос, «что прикажет Директор.»
«О? Задел больной зуб? Оувеханд и я лишь просто хотим знать ...»
«Разве я» – Оувеханд обращается к потолку – «произнес хоть одно слово?»
«... знать, нужен ли нам в помощники сегодня якобы третий клерк.»
«‘Назначенный’,» заявляет Якоб, «не ‘якобы’ или ‘третий’, а Вы к тому же не ‘главный’.»
«О? Так, значит, Вы и мистер Ворстенбош обсуждали назначения?»
«Это начался, что ль, непререкаемый инструктаж,» влезает с вопросом Гроте, «с нижними чинами?»
Потертая входная дверь распахивается, и входит слуга Купидо.
«Тебе чего надо, грязная псина?» спрашивает Гроте. «Тебя накормили раньше.»
«Я принес сообщение для клерка де Зута: Директор приказывает Вам явиться к нему в кабинет, сэр.»
Смех Байерта начинается, продолжается и заканчивается в его вечно-заложенном носе.
«Я придержу завтрак,» Гроте отрубает птичьи ноги, «в полном порядке.»
«Эй, песик!» шепчет Оост невидимому животному. «Сядь! Встань!»
«Глоток кофе,» Байерт протягивает чашку, «чтобы подкрепиться, значит?»
«Не думаю, что захочу,» Якоб встает, «с вашими приправами.»
«Кто ж говорит о притравах,» говорит Байерт, «да лишь ...»
Племянник пастора выбивает ногой кофейную чашку из рук Байерта.
Она разбивается о потолок; куски ее разлетаются по полу.
Все изумленно замирают; Оост замолкает; Байерт – весь промокший.
Даже Якоб удивлен происшедшим. Он кладет в карман хлеб и уходит.


В маленькой прихожей у приемного зала – стена стеклянных бутылей, связанных друг с другом на случай землетрясения; в этих сосудах – странные создания со всех концов когда-то необъятной территории компании. Они покоятся в растворе, состоящим из алкоголя, свиной мочи и свинца, и свидетельствуют лишь об одном, что всякая плоть тленна – кто в здравом уме позабудет об этой истине? – а у бессмертия слишком высокая цена.
Замаринованный цейлонский дракон странным образом похож на отца Анны, и Якоб вспоминает судьбоносный разговор с этим господином в его роттердамской чертежной. Где-то внизу проезжают кареты; фонарщик обходит лампы по своему маршруту. «Анна рассказала мне,» начинает говорить ее отец, «о неожиданных фактах нашей ситуации, де Зут ...»
Сосед у цейлонского дракона – ядовитая, с открытой пастью, змея с острова Сулавеси.
«... я тщательно просчитал Ваши достоинства и недостатки.»
У детеныша-аллигатора с острова Хальмахера довольно дьявольская ухмылка.
«В колонке положительных качеств: Вы – разборчивый в своих вкусах клерк с добрым характером ...»
Пуповина аллигатора навеки связана со скорлупой его яйца.
«... который не злоупотребляет нежными чувствами Анны.»
Это был остров Хальмахера, откуда Ворстенбош вытащил Якоба.
«Отрицательная колонка. Вы – не торговец, не корабельный владелец ...»
Черепаха с острова Диего-Гарсия выглядит плачущей.
«... даже не начальник склада, а лишь клерк. Я не ставлю под сомнение Ваши чувства к Анне – уверен, что они настоящие.»
Якоб касается сосуда с барбадосскими миногами своим сломанным носом.
«Но чувства – лишь лакомый кусочек в пудинге: а сам пудинг – это богатство.»
Открытая пасть миноги похожа на мельницу острых, как лезвия, букв V и W.
«Я, однако, желаю предложить Вам шанс заработать Ваш пудинг, де Зут – лишь из уважения к выбору Анны. Директор Ост-Индийского Дома ходит в мой клуб. Если Вы хотите стать моим зятем так же сильно, как говорите об этом, он может устроить Вас на пятилетнюю должность клерка на Яве. Официальное жалованье незначительно, но молодой человек со способностями может чего-нибудь добиться. Однако, Вы должны дать свой ответ сегодня: Родина отплывает от Копенгагена всего лишь раз в две недели ...»
«Новые друзья?» Ван Клииф смотрит на него из двери в зал.
Якоб отворачивается от миноги. «У меня, к сожалению, нет возможности выбирать, господин помощник директора.»
Ван Клииф хмыкает, услышав искренние слова. «Мистер Ворстенбош желает видеть Вас.»
«Вы присоединитесь к нам, сэр?»
«Чугунные болванки сами по себе не взвесятся и не погрузятся, де Зут, вот, о чем жалею.»


Глядя на термометр, висящий рядом с портретом Виллема Оранского, Унико Ворстенбош щурится. Он – розовый от жары и блестящий от пота. «Я должен заказать Туоми сделать мне полотняный веер наподобие тех, что англичане привезли из Индии ... ох, это название никак не придет мне на ум ...»
«Может, Вы думаете о слове пунка, сэр?»
«Точно. Пунка, с пунка-валла, чтобы затягивать шнур.»
Входит Купидо, неся на подносе знакомый чайник, сделанный из яшмы и серебра.
«Переводчик Кобаяши будет в десять,» говорит Ворстенбош, «и стая официальных гусаков, чтобы познакомить меня с придворным этикетом во время так долго откладывающейся аудиенции с магистратом. Античный фарфор должен сигнализировать, что этот директор – человек тонкого вкуса: на Востоке надо все время посылать какие-то сигналы, де Зут. Напомните-ка мне, для какого благородного лица был сделан этот набор, по рассказам того еврея в Макао?»
«Он утверждал, что для приданого жены последнего императора династии Минг, сэр.»
«Последний император династии Минг: точно.И я бы желал, чтобы Вы присоединились к нам попозже.»
«Перед встречей с переводчиком Кобаяши и официальными лицами, сэр?»
«Перед встречей с магистратом Шираи ... Шило ... Помогайте мне.»
«Магистратом Широяма, сэр – сэр, я поеду в Нагасаки?»
«Если, конечно, Вы хотите остаться здесь и считать чугунные болванки?»
«Попасть на японскую землю будет» – потому что Петер Фишер, думает Якоб, сдохнет от зависти – «будет замечательным приключением. Спасибо.»
«Директор нуждается в личном секретаре. А сейчас, позвольте продолжить наш разговор в моем бюро ...»


Солнечный свет падает на секретер в маленьком помещении бюро, примыкающего к залу для совещаний. «Итак,» Ворстенбош усаживается, «после трех дней здесь, как Вы находите жизнь на самом далеком аванпосте Компании?»
«Более полезной для здоровья» – стул Якоба скрипит – «чем жизнь на Хальмахере, сэр.»
«Черт, лучше не скажешь! Что раздражает Вас больше всего: соглядатаи, ограниченность места, недостаток свободы ... или невежество наших соплеменников?»
Якоб подумывает о рассказе Ворстенбошу о сегодняшней сцене за завтраком, но решает, что рассказ ничего не изменит. Уважение, думает он, не спускается по команде сверху.
«Моряки смотрят на меня с некоторым ... подозрением, сэр.»
«Естественно. Приказ ‘частная торговля отныне запрещена’ лишь сделает их задумки более изощренными; намеренная неопределенность ситуации сейчас – самая лучшая профилактика. Морякам не нравится это, конечно же, но они не посмеют вылить свою злость на меня. Вы вынесете основной удар.»
«Я бы очень не хотел выглядеть неблагодарным за Ваш патронаж надо мной, сэр.»
«Нет никакого противоречия в утверждении, что Деджима – унылое, скучное место. Дни, когда человек мог уйти на покой лишь после двух торговых сезонов, ушли в вечность. Болотная лихорадка и крокодилы не погубят Вас здесь, в Японии, а монотонность – может. Но мужайтесь, де Зут: через один год мы вернемся в Батавию, где Вы узнаете, как я вознаграждаю преданность и усердие. И, говоря об усердии, как идет процесс восстановления бухгалтерских книг?»
«Книги – абсолютно безбожное месиво, но мистер Огава – замечательный помощник, и ’94 и ’95 в большинстве своем реконструированы.»
«Какая дрянь, что мы должны полагаться на японские архивы. Но, подойдите, нам предстоит заняться более срочными делами.» Ворстенбош открывает замок стола и достает оттуда плитку японской меди. «Самая красная во всем мире, дороже золота и, уже сколько лет, для этой невесты мы, голландцы, танцуем здесь, в Нагасаки.» Он бросает слиток Якобу, тот легко ловит. «Эта невеста, однако, становится все тоньше и все сердитее с каждым годом. Следуя Вашим цифрам» – Ворстенбош заглядывает в листок бумаги, лежащий на столе – «в 1790-ом мы экспортировали восемь тысяч пикулей. В ’94-ом – шесть тысяч. Гийзберт Хеммий, который был хорош лишь тем, что вовремя умер перед тем, как его должны были наказать за недееспособность, уронил нашу квоту до менее четырех тысяч, а во время года сниткеровской вакханалии – ничтожные три тысячи двести, каждый слиток из которых был потерян с Октавией, на каком бы дне не лежали ее обломки.»
Часы отщипывают время тонкими стрелками, украшенными драгоценными камнями.
«Помните, де Зут, мой визит в старый форт перед отплытием?»
«Помню, сэр, да. Генерал-губернатор беседовал с Вами два часа.»
«Это была очень тяжелая беседа о, никак не меньше, будущем голландской Явы. И Вы держите его в Ваших руках.» Ворстенбош кивает головой на медную пластину. «Вот оно.»
Смятение Якоба отражается на металлической поверхности. «Я не понимаю, сэр.»
«Унылая картина дилеммы, стоящей перед компанией, нарисованная Сниткером, увы, не преувеличена. Чего он не упомянул, потому что никто за пределами Совета компании не знает этого – сокровищница Батавии пуста.»
Плотники стучат молотками на другой стороне улицы. Боль в носу Якоба ноет.
«Без японской меди Батавия не сможет чеканить монеты.» Пальцы Ворстенбоша крутят сделанный из слоновой кожи нож для бумаг. «Без монет батальоны дикарей растворятся назад – в свои джунгли. Не буду приукрашивать действительность от Вас, де Зут: Правление сможет удержать наши гарнизоны на половине жалованья лишь до июля. Наступит август – появятся первые дезертиры; придет октябрь – вожди племен почувствуют нашу слабость; и к Рождеству Батавия расползется на куски от анархии, грабежей, убийств и Джона Булля.»
Сознание де Зута непроизвольно рисует подобные картины катастрофического будущего.
«Каждый директор за всю историю Деджима,» продолжает Ворстенбош, «пытался выжать как можно больше меди из Японии. Все, что они получали – это лишь виноватые взгляды и невыполненные обещания. Колеса коммерции буксуют от подобного безразличия, и если у нас ничего не получится, де Зут, Нидерланды потеряют Восток.»
Якоб кладет медный слиток на стол. «Как мы сможем добиться, если ...»
«Если столько людей не смогло? Смелостью, дерзостью и этим историческим письмом.» Ворстенбош толкает по столу к клерку набор для письма. «Займемся черновиком.»
Якоб кладет перед собой доску, откупоривает чернильницу и погружает в нее перо.
«‘Я, генерал-губернатор голландской Ост-Индии П.Г. ван Оверштратен’,» Якоб смотрит на директора, но нет никакой ошибки, «‘в этот’ ... было шестнадцатого мая, когда мы покинули Батавию?»
Племянник пастора сглатывает слюну. «Четырнадцатого, сэр.»
«... ‘в этот ... девятый день мая 1799 года салютую святейшим превосходительствам Совета Старейших, и, как старый добрый друг доверяю свои самые потаенные мысли друзьям без никакой лести, страха и неприязни, касаемые благостной гармонии отношений между Японской империей и Батавской республикой’ – стоп.»
«Японцы не были уведомлены о революции, сэр.»
«Тогда пусть будет ‘Соединенные Провинции Нидерландов’, пока. ‘Много раз слуги сегуна в Нагасаки меняли условия торговли, пользуясь бедностью компании’ ... нет, напишите ‘невыгодным положением’. Далее, ‘Так называемый цветочно-денежный налог достиг предельного уровня; рикс-доллар был девальвирован три раза за последние десять лет, когда квота на медь уменьшилась до пересохшего ручейка’ – стоп.»
Конец пера ломается под нажимом Якоба; он достает другое перо.
«‘В то же самое время прошения компании отклоняются под бесконечными предлогами. Опасности путешествия из Батавии к вашей отдаленной империи были продемонстрированы крушением Октавии, где две сотни голландцев потеряли свои жизни. Без честной компенсации торговля в Нагасаки теряет всякий смысл.’ Новый параграф. ‘Руководство компании в Амстердаме издало последний меморандум, касаемый Деджима. Содержимое документа вкратце можно описать так ...’» Перо Якоба пролетает мимо чернильного отверстия. «‘Без увеличения медной квоты до двадцати тысяч пикулей’ – подчеркните эти слова, де Зут и напишите их еще цифрами – ‘семнадцать директоров Голландской Ост-Индийской Компании должны сделать вывод, что их японские партнеры более не заинтересованы в поддержании торговли. Мы эвакуируем Деджима, вывезем наши товары, наш скот и опустошим содержимое наших складов – незамедлительно.’ Вот так. Ну, теперь посмотрим на их переполох от лисы в курятнике?»
«Не от одной, сэр, а целых шести. А генерал-губернатор решил взять их на испуг?»
«Азиатское сознание уважает force majeure; лучшее, что им остается – согласиться.»
А ответ будет, видит Якоб, нет. «Вдруг, японцы назовут письмо блефом?»
«Блефом называют то, что пахнет, как блеф. А теперь и Вы включены в эту игру – лишь ван Клииф, капитан Лэйси и я, и более никого. Так, в заключении: ‘За квотой в двадцать тысяч пикулей я пришлю другой корабль на следующий год. Если же консулы сегуна предложат’ – подчеркните – ‘на один пикуль меньше двадцати тысяч, то выйдет так, что они, в действительности, возьмут топор и срубят дерево коммерции, согласятся с тем, что главный порт Японии прекратит свое существование и заложат кирпичами единственное окно Японии, открытое миру’ – да?»
«Кирпичи здесь не имеют большого применения, сэр. ‘Забить щитами’?»
«Сделайте, как надо. ‘С этой потерей сегун не сможет увидеть прогресса в Европе, к радости русских и других злодеев, изучающих вашу империю жадными глазами. Ваши нерожденные потомки просят вас совершить в этот час правильный выбор, как прошу и вас’, новая линия, ‘преданный союзник, и т.д. и т.д. П.Г. ван Оверштратен, Генерал-Губернатор Ост-Индии, Кавалер Ордена Оранжевого Льва’, и другие титулы, что вспомните, де Зут. Две чистые копии к полудню – достаточно времени для Кобаяши; закончите обе подписью ван Оверштратена – поточнее, как сможете – и запечатайте этим.» Ворстенбош передает ему перстень с надписью VOC.
Якоб поражен последними двумя приказами. «Я подпишу и запечатаю письма, сэр?»
«Вот» – Ворстенбош находит образец – «подпись ван Оверштратена.»
«Подделать подпись генерала-губернатора будет ...» Якоб знает, что настоящим ответом будет «страшным преступлением».
«Не надо делать такого заговорщического лица, де Зут! Я бы подписал сам, но наша хитрость требует мастерской работы над ван Оверштратеном, а не мою леворукую кривую мазню. Думайте о генерал-губернаторском вознаграждении, когда мы вернемся в Батавию с трех-кратным увеличением экспорта меди: мое место консула будет неоспоримо. Почему я тогда забуду о моем верном секретаре? Конечно, если ... сомнения и нервы не позволяют Вам сделать то, о чем я прошу, я могу прямо сейчас позвать мистера Фишера.»
Делай сейчас, думает Якоб, волнуйся потом. «Я подпишу, сэр.»
«Нет времени на болтовню тогда: Кобаяши будет здесь» – директор смотрит на часы – «через сорок минут. Нам бы хотелось, чтобы сургуч на письмах к тому времени засох, да?»


Обыскиватель у ворот на сушу заканчивает свою работу; Якоб залезает в свой паланкин. Петер Фишер щурится от безжалостного полуденного солнца. «Деджима – Ваша на два часа, мистер Фишер,» Ворстенбош говорит ему из своего директорского паланкина. «Вернете ее мне в прежнем виде.»
«Конечно.»  Пруссак надувает щеки в комичной гримасе натуги. «Конечно.»
Гримаса Фишера становится злой, когда мимо него проходит паланкин Якоба.
Процессия выходит из ворот, ведущих на сушу, и проходит по мосту Голландия.
Время отлива: Якоб видит мертвую собаку в тине дна, а сейчас ...
... он парит на высоте трех футов над запретной территорией Японии.
Перед ними – широкое пространство из песка и гравия, безлюдное, лишь несколько солдат. Эта площадь называется, ван Клииф сказал ему, Площадь Эдо, чтобы напомнить населению Нагасаки, где находится настоящая власть. На одной стороне площади стоит замок сегуна: камни-валуны, высокие стены и лестницы. Пройдя еще один ряд ворот, процессия погружается в тенистую улицу. Лоточники зазывают, нищие просят, жестянщики гремят посудой, десять тысяч деревянных колодок стучат по булыжникам. Охрана у голландцев громко кричит, отгоняя жителей в сторону. Якоб старается запомнить каждое впечатление, чтобы описать их в письмах к Анне, к своей сестре Гертийе и к своему дяде. Сквозь решетку паланкина до него доносятся запахи вареного риса, сточных вод, ладана, лимонов, опилок, дрожжей и гниющей морской травы. Перед ним мелькают искривленные старухи, монахи с оспенными язвами на лицах, незамужние девушки с выкрашенными в черный цвет зубами. Если бы у меня была тетрадь, думает иноземец, и три дня здесь, чтобы ее заполнить. Дети рисуют совиные глаза пальцами по глиняной стене, приговаривая «Оранда-ме, Оранда-ме, Оранда-ме»: Якоб понимает, что это – их образ «круглых» европейских глаз, и вспоминает, как малолетняя шалупень ходила по пятам за китайцами в Лондоне. Дети скашивали свои глаза пальцами и пели, «Китаец, сиамец, или ты японец».
Люди молятся у входа в многолюдный храм, ворота которого напоминают знак ;.
Ряд каменных идолов; бумажные фигурки, привязанные к веткам сливового дерева.
Неподалеку – уличные акробаты громко зазывают на свое представление.
Паланкины проходят по набережной реки; вода воняет.
Подмышки, пах и под коленями Якоба начинают чесаться от пота; он обмахивает себя своим рабочим портфелем.
Девушка в верхнем окне; красные фонари свисают с карнизов, а она щекочет свое горло гусиным пером. Ее тело – не старше десяти лет, но у ее глаз – взгляд женщины.
Глициния в цвету пенится по крошащейся стене.
Нищий с копной волос стоит на коленях у кучи рвоты, оказавшейся дворняжкой.
Минуту спустя, процессия останавливается перед воротами, сделанными из дуба и металла.
Двери открываются, и охрана салютует паланкинам, уходящим внутрь двора.
Двадцать копейщиков остаются стоять под неистовым солнцем.
В тени глубокого выступа паланкин Якоба приземляется на специальные подставки.
Огава Узаэмон открывает дверь. «Добро пожаловать в магистратуру, мистер де Зут.»


Длинная галерея заканчивается темным вестибюлем. «Здесь, мы ждем,» переводчик Кобаяши говорит им, и для их сиденья слуги приносят мягкие маты. В конце правой ветви вестибюля – ряд раздвижных дверей, украшенных полосатыми бульдогами с преувеличенно длинными ресницами. «Тигры, наверное,» говорит ван Клииф. «За ними – наша цель прихода: Зал Шестидесяти Матов.» Левая ветвь ведет к более скромной двери, украшенной хризантемами. Якоб слышит, как из дальних комнат доносится плач младенца. Впереди – вид на стены магистратуры и жаркие крыши, панорама залива, где в белоснежной дымке стоит на якоре Шенандоа. Запах лета смешан с запахами пчелиного воска и свежих бумаг. Голландцы снимают свою обувь перед входом, и Якоб благодарен ван Клиифу за ранний совет надеть чулки без дырок. Если бы отец Анны увидел меня сегодня, думает он, в ожидании приема у представителя сегуна в Нагасаки. Чиновники и переводчики строго хранят молчание. «Половые доски,» комментирует ван Клииф, «скрипят, чтобы выдать наемных убийц».
«Убийцы,» спрашивает Ворстенбош, «представляют серьезную опасность в этих местах?»
«Скорее всего, сейчас – нет, но трудно забыть старые привычки.»
«Напомните-ка мне,» говорит директор, «почему у одной магистратуры – два магистрата.»
«Когда магистрат Широяма при должности в Нагасаки, магистрат Омацу находится в Эдо, и так далее. Они меняются каждый год местами. Если один из них совершит неосторожный поступок, его двойник тут же объявит об этом. Каждое место у власти в империи разделено, и потому – нейтрально по себе.»
«Никколо Маккиавелли не смог бы научить сегуна ничему, я полагаю.»
«Это так, сэр. Флорентиец был бы здесь учеником, я Вас уверяю.»
Переводчик Кобаяши выказывает лицом неудовольствие, услыша в разговоре знакомые августейшие имена.
«Позвольте мне перевести Ваше внимание,» ван Клииф меняет тему разговора, «на тот античный пугач для ворон, который висит в алькове, вон там?»
«Боже мой,» вглядывается пристально Ворстенбош, «это же португальский аркебуз.»
«Мушкеты изготавливались на острове в Сацуме после того, как португальцы прибыли сюда. Позже, когда стало понятно, что десять мушкетов у десяти спокойно стоящих крестьян могут убить десять самураев, сегун свернул их производство. Легко представить судьбу какого-нибудь европейского монарха, который решился бы на подобный декрет ...»
Украшенная тиграми дверь раздвигается, и из нее выходит чиновник высокого ранга со сломанным носом и приближается к переводчику Кобаяши. Переводчик низко кланяется, и Кобаяши представляет чиновника директору Ворстенбошу, как управляющего Томине. Голос Томине неприветлив, так же неприветливы его манеры. «‘Господа’,» переводит Кобаяши. «‘В Зале Шестидесяти Матов – магистрат и много советчиков. Вы должны выказывать такое же почтение магистрату, как сегуну’.»
«И магистрат Широяма его получит,» Ворстенбош убеждает переводчика, «ровно столько, сколько он заслуживает.»
Вид у Кобаяши полон сомнений.


Зал Шестидесяти Матов просторен и тенист. Пятьдесят-шестьдесят истекающих потом, обмахивающихся веерами официальных лиц. Магистрат Широяма узнается по его центральному месту и приподнятой платформе сиденья. На его пятидесятилетнем лице – все отпечатки долгого занимания высокого поста. Свет заходит из корридора от залитого солнцем двора, усыпанного белой галькой, искажая вид сосновых деревьев и покрытых мхом скал на юге. Тела повешенных качаются у всех на виду на открытых местах на востоке и западе. Охранник с могучей шеей провозглашает, «Оранда Капитан!», и проводит голландцев в квадрат избранных к их трем темно-красным сиденьям. Управляющий Томине говорит, а Кобаяши переводит: «‘Пусть голландцы выкажут свое почтение’.»
Якоб становится коленями на свое сиденье, кладет свой портфель сбоку и кланяется. Справа, чувствует он, ван Клииф делает то же самое, но после поклона понимает, что Ворстенбош все это время стоял выпрямившись.
«Где,» директор поворачивается к Кобаяши, «мое кресло?»
Отчего, как и хотел Ворстенбош, начинается молчаливый переполох.
Управляющий выстреливает на переводчика Кобаяши резкий вопрос.
«В Японии,» краснеющий Кобаяши отвечает Ворстенбошу, «нет никакого позора в сидении на полу.»
«Похвально. Но мне более удобно – в кресле.»
Кобаяши и Огава должны умиротворить рассерженного управляющего и утихомирить упрямого директора.
«Пожалуйста, мистер Ворстенбош,» говорит Огава, «в Японии у нас нет кресел.»
«Может, стоит придумать что-то для прихода сановного лица? Ты!»
Один из официальных лиц, на кого указал голландец, замирает и касается кончика своего носа.
«Да: принеси десять сиденьев. Десять. Ты понимаешь ‘десять’?»
Оцепеневший чиновник смотрит на Кобаяши, потом на Огава, и вновь – то на одного, то на другого.
«Смотри!» Ворстенбош берет в руки матрас и болтает им в воздухе, бросает его и показывает десять пальцев. «Принеси десять сиденьев! Кобаяши, скажите этому головастику, чего я хочу.»
Управляющий Томине требует перевода. Кобаяши объясняет, почему директор отказывается от поклона, а в это же время на лице Ворстенбоша – снисходительная улыбка терпения.
Зал Шестидесяти Матов замирает в молчании, ожидая реакции магистрата.
Широяма и Ворстенбош, уставившись, смотрят друг на друга.
Затем магистрат показывает спокойную улыбку победителя и кивает головой. Управляющий хлопает в ладоши: двое слуг приносят сиденья и складывают их друг на друга, и Ворстенбош начинает излучать довольство. «Видите,» говорит директор своим спутникам, «награда за решительность. Директор Хеммий и Даниель Сниткер унизили наше достоинство своим пресмыканием, а я смог за себя постоять,» он плюхается на кучу сидений, «и вернул его нам.»
Магистрат Широяма что-то говорит Кобаяши.
«Магистрат спрашивает, ‘Удобно ли Вам сейчас’?»
«Спасибо, Ваша Честь. Теперь мы сидим друг напротив друга, как равные.»
Якобу кажется, что Кобаяши пропустит последние два слова Ворстенбоша.
Магистрат Широяма кивает головой и выдает длинную фразу. «Он говорит,» начинает Кобаяши, «‘Поздравления’ новому директору и ‘Добро пожаловать в Нагасаки’; и ‘Добро пожаловать еще в магистратуру’ господину директору.» Якоб, простой клерк, – на него не обращают внимания. «Магистрат надеется, дорога не слишком ‘трудная’, и надеется, солнце не слишком сильное для слабой голландской кожи.»
«Благодарю хозяина за его заботу,» отвечает Ворстенбош, «но будьте уверены, по сравнению с Батавией в июле, его нагасакское лето – детская игра.»
Широяма согласно кивает головой, выслушивая перевод, словно подтвердились все его худшие подозрения.
«Спросите,» приказывает Ворстенбош, «наслаждается ли Его Честь подаренным мной кофе.»
Вопрос, замечает Якоб, вызывает переглядывания в свите. Магистрат не торопится с ответом. «Магистрат говорит,» переводит Огава, «‘Вкус кофе не похож ни на какой другой’.»
«Скажите ему, что наши плантации на Яве могут поставить достаточно кофе, чтобы насытить любой бездонный желудок в Японии. Скажите ему, что будущие поколения будут благодарить имя Широяма, как человека, открывшего этот волшебный напиток для своей родной страны.»
Огава переводит, на что дается вежливый отказ.
«Магистрат говорит,» объясняет Кобаяши, «‘у Японии нет аппетита к кофе’.»
«Ерунда! Когда-то кофе тоже не был известен Европе, но теперь на каждой улице в каждой столице есть свои кофейни – даже десять! Огромные состояния зарабатывают на этом.»
Широяма меняет тему разговора, не дослушав перевода Огава.
«Магистрат выражает сочувствие,» говорит Кобаяши, «крушению Октавии по дороге домой прошлой зимой.»
«Любопытно, скажите ему,» начинает Ворстенбош, «как наша дискуссия перешла к трудностям всеми уважаемой компании, в то время, как она изо всех сил пытается принести процветание в Нагасаки ...»
Огава начинает ощущать приближение некоей неприятности, но продолжает выполнять свою обязанность.
Лицо магистрата Широяма вытягивается в Да?
«Я должен передать срочное коммюнике от генерал-губернатора на ту же тему.»
Огава поворачивается к Якобу за помощью: «Что такое ‘коммюнике’?»
«Письмо,» отвечает Якоб тихо. «Дипломатическое послание.»
Огава переводит; Широяма показывает руками Принесите.
С верха груды сиденьев Ворстенбош согласно кивает головой своему секретарю.
Якоб развязывает узлы портфеля, вытаскивает свежеприготовленное письмо от Его Превосходительства П.Г. ван Оверштратена и предлагает послание двумя руками управляющему.
Управляющий Томине кладет конверт перед своим начальником.
Зал Шестидесяти Матов следит за всем с нескрываемым любопытством.
«Пора, мистер Кобаяши,» говорит Ворстенбош, «предупредите этих господ – и, особенно, магистрата – что наш генерал-губернатор шлет ультиматум.»
Кобаяши смотрит на Огава, который начинает свой вопрос: «Что такое ‘ультим...’?»
«‘Ультиматум’,» поясняет ван Клииф. «Угроза; требование; жесткое предупреждение.»
«Очень плохое время,» Кобаяши качает головой, «для жесткого предупреждения.»
«Но, ведь, магистрат Широяма должен быть уведомлен, как можно раньше,» заботливый голос директора Ворстенбоша мягок от злости, «что Деджима будет заброшена после нынешнего торгового сезона, если только Эдо не даст нам двадцать тысяч пикулей?»
«‘Заброшена’,» повторяет ван Клииф, «покинута; закончена; оставлена.»
Кровь покидает лица двух переводчиков.
Внутри себя Якобу становится неловко жаль Огава.
«Пожалуйста, сэр,» Огава глотает слюну, «не надо таких новостей сейчас, здесь ...»
Лишившись терпения, управляющий требует перевода.
«Лучше не заставляйте Его Честь ждать,» Ворстенбош говорит Кобаяши.
Слово за словом, запинаясь, Кобаяши передает ужасную новость.
Вопросы выстреливаются со всех сторон, но ответы Кобаяши и Огава тонут в новых криках. Во время этой суматохи Якоб замечает человека, сидящего в трех сиденьях слева от магистрата Широяма. Его лицо настораживает клерка, не зная почему; Якоб не может угадать его возраст. Его бритая голова и морского цвета одежда говорят о том, что он – монах или духовное лицо. У него – плотно сжатые губы, крючкообразный нос, а глаза полны ума и свирепости. Якобу трудно оторваться от яростного взгляда этого человека, как если бы книга смогла сама по себе избежать пытливого взгляда читателя. Молчаливый господин резко отворачивает голову, словно охотничий пес, услышав звуки своей добычи.



глава Пятая
НА СКЛАДЕ ШИП
НА ДЕДЖИМА
после обеда, 1 августа 1799 года

Зубцы и передачи у времени разбухают и заедают друг о друга в жару. В душном мраке Якобу слышится, как шипит сахар в ящиках, превращаясь в слипшиеся комки. Если бы сегодня состоялся аукцион, сахар был бы продан торговцам пряностей за ничто, или же даже вернулся бы на Шенандоа бесприбыльным грузом назад на склады Батавии. Клерк выпивает чашку зеленого чая. От горьких осадков на дне он морщится, хотя боль в голове при этом усиливается, но взгляд – просветляется.
На кровати из коробок с гвоздицей и пеньковых мешков спит Ханзабуро.
Слизь тянется от его ноздри и до выпуклого адамового яблока.
К царапанью пера Якоба присоединяется чем-то похожий звук со стропил.
Это ритмичное царапанье, и поверх него – тихий визгливый писк.
Он-крыса, догадывается молодой человек, покрывает свою она-крысу.
Слушая, его начинают укутывать воспоминания женских тел.
Этими воспоминаниями он не стал бы гордиться или рассказывать их ...
Я бесчещу Анну, думает Якоб, зацикливаясь на подобном.
... но образы сами начинают кружиться, и кровь густеет, словно от аррорута.
Концентрируйся, осел, клерк приказывает себе, на своей работе.
С трудом он возвращается к поискам пятидесяти рикс-долларов, пролетевших сквозь чащобу поддельных чеков и накладных, найденных в одном из сапог Даниела Сниткера. Он пытается налить себе еще чаю в чашку, но чайник пуст. Он зовет, «Ханзабуро?»
Юноша – не шевельнется. Беспокойные крысы затихают.
«Хай!» Спустя несколько долгих секунд парень вскакивает. «Мистер Дазуто?»
Якоб поднимает испачканную чернилами чашку. «Пожалуйста, чаю, Ханзабуро.»
Ханзабуро щурится, потирает голову и выпаливает, «А?»
«Еще чаю, пожалуйста.» Якоб качает на весу чайник. «О-ча.»
Ханзабуро вздыхает, поднимается, берет чайник и бредет наружу.
Якоб заостряет свое перо, но вскоре его голова начинает крениться книзу ...


... карлик-горбун стоит силуэтом в белом сиянии света с Костлявой аллеи.
Держит в волосатой руке дубинку ... нет, это – длинная, окровавленная свиная нога.
Якоб поднимает тяжелую голову. Затекшие мышцы на шее болят.
Горбун входит на склад, хрюкая и сопя носом.
Кусок свинины на самом деле – отрезанная человеческая голень с лодыжкой и ступней.
Горбун – не горбун: это Уильям Питт, обезьяна с Деджима.
Якоб вскакивает и бьется коленом. Боль расходится во все стороны по телу.
Уильям Питт вскарабкивается со своей кровавой добычей на башню из ящиков.
«Каким Божьим промыслом,» Якоб трет свое колено, «ты раздобыл такую вещь?»
Ответа нет, а лишь спокойное и ровное дыхание моря ...
... и Якоб вспоминает: доктора Маринуса позвали вчера на Шенандоа, где ногу эстонцу-моряку сломал упавший ящик. Гангренная рана портится быстрее молока в японском августе – доктор предписал ложиться под нож. Операция проходит сегодня в больнице, и четверо его учеников, местных студентов, могут наблюдать за процессом. Как бы это не звучало невероятно, Уильям Питт, должно быть, ворвался туда и стащил отрезанную плоть: как же еще объяснить?
Появляется вторая фигура, мгновенно ослепшая от складской темноты. Тонкая грудь тяжело дышит. Голубое кимоно покрыто ремесленным фартуком, забрызганным чем-то темным, и косички волос торчат из-под головного платка, наполовину скрывающего правую часть лица. Лишь когда фигура попадает в узкий луч света от высокого окна, Якоб видит, что догоняющий – молодая женщина.
Кроме посудомоек и «тетушек», обслуживающих Гильдию переводчиков, через ворота на сушу разрешается входить только проституткам, которые появляются на ночь, и «женам», которые остаются у лучше оплачиваемых офицеров подольше. Эти дорогие куртизанки появляются со служанками: Якоб решает, что она – одна из таких служанок, которой пришлось сразиться с Уильямом Питтом за украденную голень, упустить из своих рук и догонять обезьяну, убежавшую на склад.
Голоса – голландские, японские, малайские – стуком разбегаются по всей Длинной улице от больницы.
Входная дверь обрамляет на короткое мгновение силуэты голосов, бегущих по Костлявой аллее.
Якоб пытается подобрать нечто подходящее из своего японского словарного запаса.
Когда она замечает рыжего, зеленоглазого иностранца, она тревожно замирает.
«Мисс,» умоляет Якоб по-голландски, «я-я-я-пожалуйста, не волнуйтесь-я ...»
Женщина изучает его и решает, что он – не опасен.
«Плохая обезьяна,» спокойствие возвращается к ней, «красть ногу.»
Он кивает головой, потом понимает: «Вы говорите по-голландски, мисс?»
Ее пожатие плеч говорит, Немного. Она продолжает, «Плохая обезьяна – входить здесь?»
«Да-да. Волосатая чертяка – там, наверху.» Якоб показывает, что Уильям Питт сидит на ящиках. Желая произвести впечатление на женщину, он громко кричит наверх. «Уильям Питт: отпусти ногу. Дай ее мне. Дай!»
Обезьяна кладет ногу рядом с собой, хватает свой ярко-красный пенис и бренчит на нем, как сумасшедший арфист, радостно кудахча сквозь выставленные напоказ зубы. Якобу становится неловко перед женщиной, но она отворачивается, пряча свой смех, и становится виден след от ожога на левой стороне лица. Ожог – темный, из нескольких пятен, и вблизи очень заметный. Как служанка куртизанки, удивляется Якоб, может зарабатывать такой бесформенностью? Слишком поздно – он понимает, что она увидела его раскрытый рот. Она снимает головной платок и поднимает подбородок, глядя прямо на Якоба. На, говорит этот жест, наешься!
«Я...» Якоб устыжен. «Пожалуйста, простите мою грубость, мисс ...»
Боясь, что она не понимает, он сгибается в поклоне до счета пяти.
Женщина одевает головной платок и переключает свое внимание на Уильяма Питта. Игнорируя Якоба, она зовет обезьяну ритмичными зазываниями по-японски.
Воришка держится за ногу, как девочка-сирота – за свою куклу.
Чтобы показать себя лучше, Якоб подходит к башне из ящиков.
Он становится на рядом стоящий сундук. «Послушай меня, ты, вшивый раб ...»
Теплая жидкость с мясным запахом бьет по его щеке.
Повернувшись в сторону, откуда прилетела теплая струя, он теряет равновесие ...
... и падает с сундука ногами кверху прямиком на землю.
Чтобы почувствовать себя униженным, думает Якоб вслед уходящей боли от падения, надо, по крайней мере, иметь хоть немного гордости ...
Женщина опирается об импровизированную раскладушку Ханзабуро.
... а во мне не осталось никакой гордости, потому что меня обоссал Уильям Питт.
Она трет свои глаза и конвульсивно дергается от наступающего смеха.
Анна смеется так же, думает Якоб. Анна смеется точно так же.
«Я простите.» Она набирает глубокий вдох, а ее губы дрожат. «Извините мою ... ‘распутность’?»
«‘Грубость’, мисс.» Он идет к баку с водой. «‘Груб’ с буквами Г и Р.»
«‘Грутность’,» повторяет она, « с Г и Р. Это совсем не забавно.»
Якоб умывает свое лицо, но чтобы смыть обезьянью мочу с его одной из лучших рубах, ему надо сначала снять ее. А здесь – это никак не возможно.
«Вы желаете» – она залезает себе в рукав, вытаскивает сложенный веер и кладет его на ящик сахара-сырца, а затем достает из рукава квадратный кусок бумаги – «вытереть лицо?»
«Благодарю.» Якоб берет его и промокает им лоб и щеки.
«Торговать с обезьяной,» предлагает она. «Торговать за ногу.»
Якоб отдает этой идее должное. «Это животное, оно же – раб табака.»
«Та-ба-ка?» Она довольно хлопает в ладоши. «Есть у Вас?»
Якоб дает ей последний яванский лист из кожаного кисета.
Она закалывает наживку к щетке и поднимает ее на уровень гнезда Уильяма Питта.
Обезьяна тянется к листу; женщина отводит щетку в сторону, бормоча мольбы ...
... и Уильям Питт отпускает ногу, чтобы схватить свю новую добычу.
Кусок тела падает на землю рядом с ногой женщины. Она победоносно улыбается Якобу, оставляет щетку в сторону и берет ампутированную голень, как взял бы фермер свою репу. Срезанная насквозь кость торчит из окровавленных ножен, а пальцы ноги – черны от грязи и разложения. Там, наверху, начинается раскачиваться башня: Уильям Питт выскочил со своей добычей в окошко – на крыши Длинной улицы. «Табак потеряный, сэр,» говорит женщина. «Очень жаль.»
«Неважно, мисс. Вы получили свою ногу. Ну, не свою ногу ...»
Крики вопросов и ответов летят по всей Костлявой аллеи.
Якоб и женщина отходят друг от друга на несколько шагов.
«Простите меня, мисс, но ... а Вы ... у куртизанки?»
«Кучи-занзу?» Она озадачена. «Что это?»
«А ... а» – Якоб ищет нужное слово – «у блудницы ... помощница?»
Она заворачивает голень в кусок полотна. «Почему клубится помощница?»
Охранник появляется в проеме двери – он видит голландца, молодую женщину и отрезанную ногу. Он кривится в улыбке и кричит в направление Костлявой аллеи, и через несколько мгновений появляются охранники, инспекторы и чиновники, а с ними – помощник директора ван Клииф, затем – напыщенный констебль на Деджима Косуги, ассистент Маринуса Еелатту с таким же окровавленным, как у женщины, фартуком, Ари Гроте и японский торговец с быстрыми глазами, несколько студентов и Кон Туоми, несущий плотницкий метр, с вопросом к Якобу по-английски, «Что за херня за запах здесь, а?»
Якоб вспоминает о своей наполовину воссозданной бухгалтерской книге на столе, широко открытой для всеобщего обозрения. Быстрым движением он прячет ее, как раз перед прибытием четырех молодых японцев с бритыми головами учеников врача и с такими же фартуками, что и у обожженой женщины, и начинают стрелять в нее вопросами. Клерк полагает, что они – «школяры» доктора Маринуса, и вскоре женщина описывает им всю историю происшедшего. Она показывает на башню из ящиков, где сидел наверху Уильям Питт, и потом – на Якоба, который краснеет от двадцати-тридцати уставившихся на него лиц. Она говорит на японском тихим голосом, полным уверенности. Клерк ожидает громкого смеха, описывающего его погружение в мочу, но она, похоже, пропускает этот момент, и ее рассказ заканчивается одобрительными покачиваниями голов. Туоми выходит с ногой эстонца, чтобы заняться изготовлением деревянной той же длины.
«Я видел тебя,» ван Клииф хватает охранника за рукав, «ты проклятый вор!»
Россыпь ярко-красных мускатных орехов разбежалась по полу.
«Байерт! Фишер! Уведите этих шустрых грабителей со склада!» Помощник директора размахивает руками, словно загоняя стадо к двери, крича, «Вон! Вон! Гроте, обыщи любого, кто подозрительный – да, точно так же, как обыскивают нас. Де Зут, последите за нашим товаром, или у него появятся ноги, и он уйдет сам по себе.»
Якоб становится на ящик – легче наблюдать за всеми выходящими.
Он видит, как женщина с обожженым лицом выходит на залитую солнцем улицу, помогая хрупкого вида студенту.
Совершенно неожиданно для него, она поворачивается и машет ему рукой.
Якоб доволен этому секретному знаку внимания и машет ей тоже.
Нет, видит он, она просто закрывает глаза от солнца ...
Зевая, входит Ханзабуро, держа чайник.
Ты даже не спросил ее имени, осознает Якоб. Якоб Дубиноголовый.
Он замечает, что она оставила сложенный веер на ящике с сахаром.
Разбушевашийся ван Клииф выходит последним, отттолкнув в сторону Ханзабуро, который останавливается у двери с чайником. Ханзабуро спрашивает: «Что случается?»


В полночь обеденная комната директора полна табачным туманом. Его слуги Купидо и Филандер играют «Яблоки Дельфта» на виоле-да-гамба и флейте.
«Президент Адамс – наш ‘сегун’, да, мистер Гото.» Капитан Лэйси смахивает крошки от пирога со своих усов. «Но он был избран американским народом. В этом и есть смысл демократии.»
Пять переводчиков обмениваются взглядом, который Якоб начал узнавать.
«Великие господа,» уточняет Огава Узаэмон, «выбирают президента?»
«Не господа, нет.» Лэйси чистит свои зубы. «Граждане. Каждый из нас.»
«Даже» – переводчик Гото останавливает свой взгляд на Коне Туоми – «плотники?»
«Плотники, пекари» – Лэйси рыгает – «и свечных дел мастера.»
«Рабы у Джефферсона и Вашингтона,» спрашивает Маринус, «тоже голосуют?»
«Нет, доктор.» Лэйси улыбается. «А также – ни быки, ни пчелы, ни женщины.»
А зачем молодая гейша, гадает Якоб, будет бороться с обезьяной из-за ноги?
«Что если,» спрашивает Гото, «люди делают неправильный выбор, и президент – плохой человек?»
«Наступят следующие выборы, и мы его выгоним из офиса.»
«Старый президент,» переводчик Хори раскраснелся от выпитого рома, «убит?»
«‘Перевыбран’, мистер Хори,» говорит Туоми. «Когда люди выбирают своего лидера.»
«Эта система, конечно же, гораздо лучше,» Лэйси подает свой бокал Ве, рабу ван Клиифа, чтобы тот наполнил его, «чем ждать смерти, чтобы поменять зажравшегося, глупого или сумасшедшего сегуна?»
Переводчики выглядят беспокойными: ни один соглядатай не знает достаточно хорошо голландский, чтобы понять изменческие разговоры капитана Лэйси, но также нет никакой гарантии, что магистратура не наняла одного из четверки, чтобы доносить о разговорах коллег.
«Демократия,» говорит Гото, «это не тот цветок, который распустится в Японии.»
«Азиатская земля,» соглашается переводчик Хори, «неправильна для европейских и американских цветков.»
«Мистер Вашингтон, мистер Адамс,» переводчик Ивасе меняет тему разговора, «королевской крови?»
«Наша революция» – капитан Лэйси щелкает пальцами, чтобы раб Игнатиус принес урну для плевков – «в которой и я принимал участие, когда мое брюхо было плоским, была для того, чтобы очистить Америку от королевской крови.» Он сплевывает драконью струю. «Человек может быть великим лидером – как генерал Вашингтон – но разве из этого следует, что его дети получают качества их папаши? Разве не рождаются у кровосмесительной королевской крови чаще всего идиоты и ничтожества – посмотрите на ‘короля Георга’, как тут не вспомнить о нем – чем у тех, кто карабкался в мире, пользуясь лишь Божьим даром?» Он бормочет в сторону на английском. «Не обижайтесь, мистер Туоми.»
«Я бы был последним жуеплетом,» громко заявляет Туоми, «если обижусь.»
Купидо и Филандер начинают наигрывать «Семь Белых Роз Моей Любви».
Пьяная голова Байерта падает и приземляется в тарелке со сладкими бобами.
Как ее ожог, размышляет Якоб, чувствует прикосновение – горячим, холодным или бесчувственным?
Маринус берет свою трость. «Господа должны извинить меня: я оставил Еелатту обрабатывать берцовую кость эстонца. Без надзора эксперта, он навалит слишком много сала на рану. Мистер Ворстенбош, мое почтение ...» Он кланяется переводчикам и, ковыляя, покидает комнату.
На лице капитана Лэйси появляется елейная улыбка. «Законы Японии разрешают полигамию?»
«Что это за по-ри-га-ми?» Хори затягивается трубкой. «Зачем нужно разрешение для этого?»
«Объясните, мистер де Зут,» говорит ван Клииф. «Слова – это Ваш конек.»
«Полигамия это ...» раздумывает Якоб. «Один муж, много жен.»
«А-а. О-о.» Хори ухмыляется, а все остальные переводчики качают головой. «Полигамия.»
«Магометяне разрешают четыре жены.» Капитан Лэйси подкидывает миндальный орех в воздух и ловит его ртом. «Китайцы могут набрать семерых под одну крышу. Сколько сможет японец набрать себе в коллекцию, а?»
«Во всех странах – так же,» говорит Хори. «В Японии, в Голландии, в Китае – так же. Я скажу, почему. Все мужчины женятся на первой жене. Он» – кривляясь, Хори показывает неприличный жест кулаком и пальцем – «пока она» – он показывает беременность – «да? После этого, все мужчины следуют, сколько кошелек говорит, он может. Капитан Лэйси планирует взять жену в Деджима на сезон, как мистер Сниткер и мистер ван Клииф?»
«Я бы предпочел,» Лэйси кусает большой палец руки, «навещать известный всем дистрикт Маруяма.»
«Мистер Хеммий,» вспоминает переводчик Йонекизу, «приказывал куртизанки на свои пиршества.»
«Директор Хеммий,» говорит грозно Ворстенбош, «поимел слишком много удовольствий за счет компании, как и мистер Сниткер. Посмотрите, как мы совсем небогато ужинаем сегодня, и, в то же время, все наслаждаются честным сборищем работников.»
Якоб мельком смотрит на Иво Ооста: тот хмурится в ответ.
Байерт поднимает утыканное бобами лицо и восклицает, «Но, сэр, она же не моя тетя!», хихикает, как школьница, и падает со стула.
«Я предлагаю тост,» заявляет помощник директора ван Клииф, «за наших отсутствующих дам.»
Все наполняют свои бокалы. «За наших отсутствующих дам!»
«Особенно,» вздыхает, потеряв дыхание от джина, Хори, «для мистера Огава. Мистер Огава, он женат в этом году красивую женщину.» Локоть Хори испачкан муссом из ревеня. «Каждую ночь» – он показывает жестами скачку на лошади – «три, четыре, пять галлопов!»
Смех оглушителен, но на лице Огава – слабая улыбка.
«Вы бы лучше спросили у голодного,» говорит Герритсзоон, «как напиться до пуза.»
«Мистер Герритсзоон хочет девушку?» Хори – сама забота. «Мой слуга приведет. Скажите, Вы хочете. Толстую? Узкую? Тигрицу? Нежную сестру?»
«Нам’б всем нежную сестрицу,» жалуется Ари Гроте, « но скок’денег, а? Можно купить бордель на Сиаме за кувырок с нагасакской шлюшкой. Если ничего особенного, мистер Ворстенбош, для компании с такой субсидией для нас, а, в этой четверти? Взять беднягу Ооста: на его официальные деньги, сэр, немного ... женского утешенья, ну, будет стоить ему годового жалованья.»
«Диета абстиненции,» отвечает Ворстенбош, «никому не повредит.»
«Но, сэр, на какой порок пойдет с бурлящей кровью голландец без, значит, отправлени’тех’природн’адобностей?»
«Скучаете о своей жене, мистер Гроте,» спрашивает Хори, «дома, в Голландии.»
«‘К югу от Гибралтара’,» цитирует капитан Лэйси, «‘все мужчины холостые’.»
«Широта Нагасаки,» язвит Фишер, «конечно же, гораздо севернее Гибралтара.»
«Никогда не думал,» говорит Ворстенбош, «что Вы – женатый человек, Гроте.»
«Скоро не будет,» объясняет Оувеханд, «коль разговор зашел.»
«Мычащая ****ва из Вест Фрисландера, сэр.» Повар облизывает свои коричневые клыки. «Когда я о ней думаю, мистер Хори, лишь в молитвах, чтобы османцы взяли штурмом этот север и утащили ее с собой эту стерву.»
«Если не как жена,» спрашивает переводчик Йонекизу, «почему не разводиться?»
«Легко сказать, чем сделать, сэр,» вздыхает Гроте, «в этих, значит, христианских странах.»
«Зачем тогда жениться,» Хори кашляет, поперхнувшись от табачного выдоха, «вообще?»
«О-о, эт’значит длинная и печальная сага, мистер Хори, совсем неинтересная ни...»
«В последний приезд мистера Гроте домой,» вступает Оувеханд, «он пригляделся к одной молоденькой богатенькой девчушке в Роомоленштраате, которая рассказала ему, что ее больной, без наследников, папаша желает увидеть свою молочную ферму в руках честного джентельмена-зятя, но везде, ворковала она, ей встречались лишь воришки, прикидывающиеся честными женихами. Мистер Гроте согласился с ней, что в море Ухаживаний полно акул, и рассказал о несчастьях, которые выпали на долю молодого, некогда богатого, человека, чьи плантации на Суматре уже не приносили никакого дохода. Голубков обвенчали за одну неделю. На следующий день после подписания брачного контракта, хозяин таверны представил им счет, и они сказали друг дружке в одно и то же время, ‘Оплати счет, сердце мое.’ Но к их общему ужасу, никто не мог, потому как и невеста и жених потратили свои последние желуди на ухаживания друг за другом! Плантации мистера Гроте испарились; дом в Роомоленштраате оказался подставной сценой сообщника; больной папаша стал разносчиком пива – не без наследников, а лишь без волос – и ...»
Рыгание Лэйси прерывает рассказ: «Прощенья просим: т’были яйца с майонезом.»
«Помощник ван Клииф?» Гото настороже. «Османцы вторглись в Голландию? Этой новости нет в последнем отчете фусецуки...»
«Мистер Гроте» – ван Клииф стряхивает крошки со своей салфетки – «говорил образно, сэр.»
«‘Образно’?» Самый усердный молодой переводчик хмурится и усиленно моргает глазами. «‘Образно’...»
Купидо и Филандер начинают играть Покой в воздухе Боккерини.
«Становится грустно,» размышляет Ворстенбош, «когда начинаешь думать, что если Эдо не разрешит увеличить медную квоту, эти комнаты навсегда опустеют.»
Йонекизу и Хори делают подобающие гримасы; Гото и Огава остаются с безразличными выражениями лиц.
Большинство голландцев уже спросили Якоба: может, необычный ультиматум был блефом. Он сказал каждому, чтобы спросили директора об этом, зная, что никто не осмелится на подобное. После того, как в прошлом сезоне несчастная Октавия потеряла груз, многие могут вернуться в Батавию еще беднее, чем они были до отплытия сюда.
«Кто была эта странная женщина,» вопрошает ван Клииф, выжимая лимон в венецианский бокал, «на складе Шип?»
«Госпожа Айбагава,» отвечает Гото, «дочка доктора и его ученицы.»
Айбагава. Якоб растягивает каждый слог. Ай-ба-га-ва ...
«Магистрат разрешил,» говорит Ивасе, «чтобы учиться у голландского доктора.»
А я назвал ее «помощницей блудницы», вспоминает Якоб и вздрагивает.
«Какая странная Локуста,» говорит Фишер, «спокойная при виде операции.»
«Прекрасный пол,» возражает Якоб, « может выказать столько же выносливости, как и непрекрасный.»
«Мистер де Зут должен опубликовать,» пруссак залезает себе в нос, «свои блестящие эпиграммы.»
«Госпожа Айбагава,» подводит итог разговору Огава, «акушерка. Она привычна виду крови.»
«Но как мне ведомо,» говорит Ворстенбош, «женщине запрещено ступать на Деджима, если только она не куртизанка, ее служанка или чья-то закадычная у кого-то в гильдии.»
«Запрещается,» негодующе подтверждает Йонекизу. «Нет прецедента. Никогда.»
«Госпожа Айбагава,» продолжает Огава, «работает очень хорошо акушеркой, и для богатых и для бедных, кто не может платить. Недавно она помогла родиться сыну магистрата Широяма. Роды были тяжелые, и другой доктор отказался, но она продолжила и успешно добилась. Магистрат Широяма был очень радостный. Он дает госпоже Айбагава одно желание в награду. Желание – учиться у доктора Маринуса на Деджима. Итак, магистрат исполнил обещание.»
«Женщина учится в больнице,» объявляет Йонекизу, «нехорошая вещь.»
«А крови не испугалась,» говорит Кон Туоми, «говорила на хорошем голландском с доктором Маринусом и погналась за обезьяной, пока все там белыми были.»
Я задам дюжину вопросов, думает Якоб, если осмелюсь: дюжину дюжин.
«Разве девушки,» спрашивает Оувеханд, «не поднимают парней на разные неприятности?»
«Не с таким куском бекона» – Фишер закручивает свой бокал с джином – «приставшим к ее лицу.»
«Невежливые слова, мистер Фишер,» говорит Якоб. «Они вас позорят.»
«Кто-то может представить, что ничего нет, де Зут! Мы называли таких ‘поводыркой’ в моем городе, потому что, конечно, только слепец дотронется до нее.»
Якоб представляет себе, как ломает челюсть пруссаку увесистой кружкой.
Свеча падает; воск съезжает по подсвечнику; капли застывают.
«Я уверен,» говорит Огава, «госпожа Айбагава в один день получит радостное замужество.»
«Что за самое верное средство от любви?» спрашивает Гроте. «Женитьба, вот что.»
Ночная бабочка влетает в пламя свечи, падает на стол, бъет крыльями.
«Бедный Икар.» Оувеханд давит мотылька кружкой. «Так он ничего и не понял.»


Ночные насекомые издают трели, тикают, сверлят, звенят; буравят, щиплят, пилят, жалят.
Ханзабуро храпит в кладовке за дверью Якоба.
Неспящий Якоб лежит, завернутый в простынь, под сетчатым тентом.
Ай, открывается рот; ба, встречаются губы; га, кончик языка; ва, губы.
Непроизвольно он вспоминает сегодняшнюю сцену – вновь и вновь.
Он кривится, вспомнив, каким хамом он показался, и переписывает сцену заново.
Он открывает веер, оставленные ею на складе Шип. Он обмахивается.
Бумага – белая. Ручка и распорки сделаны из павловниевого дерева.
Ночной охранник стучит своей деревянной трещоткой, отбивая наступивший час.
Разбухшая луна сидит в клетке наполовину японского, наполовину голландского окна ...
... лунный свет течет по стеклянным панелям; бумажные шторы режут его на кусочки пыли.
Скоро рассветет. Бухгалтерские книги 1796 года ожидают его.
Это же Анна, кого я люблю, повторяет Якоб, и меня любит Анна.
Он потеет, и так весь покрытый глянцем пота. Его простыни мокры.
Госпожу Айбагава нельзя представлять, как ту женщину ...
Якобу кажется, что он слышит звуки клавесина.
... за которой он следил сквозь замочную скважину в доме, однажды ...
Звуки неторопливы, небесны и отражаются от стекла.
Якоб точно слышит звуки клавесина: это играет доктор, у себя в аттике.
Из-за ночной тишины и необычных погодных условий Якобу представляется эта возможность: Маринус отвергает все просьбы сыграть что-нибудь, даже для своих учеников и гостей благородных кровей.
От музыки появляется острая тоска, которую сама же музыка и успокаивает.
Как может такой сухарь, удивляется Якоб, играть так божественно?
Ночные насекомые издают трели, тикают, сверлят, звенят; буравят, щиплят, пилят, жалят ...



глава Шестая
КОМНАТА ЯКОБА В ВЫСОКОМ ДОМЕ,
НА ДЕДЖИМА
раннее утро, 10 августа 1799 года

Свет просачивается сквозь оконные створки: Якоб наблюдает, как архипелаг пятен плывет по низкому деревянному потолку. Слышно, как снаружи рабы д’Орсайи и Игнатиус беседуют друг с другом, кормя животных. Якоб вспоминает празднование дня рождения Анны за несколько дней до его отплытия. Ее отец пригласил пол-дюжины неженатых молодых людей из высших кругов и устроил в честь дочери роскошный ужин, приготовленный так искусно, что у мяса курицы был вкус рыбы, а у рыбы – вкус курицы. Его ироничный тост был за «удачу Якоба де Зута, принца-купца Индии.» Анна вознаградила терпение Якоба улыбкой: ее пальцы погладили ожерелье из шведского белого янтаря, привезенного им из Готенбурга.
На другом краю Земли вздыхает Якоб, полный тоски и раскаянья.
Неожиданно голос Ханзабуро зовет его, «Мистер Дазуто что-то хочет?»
«Ничего, нет. Слишком рано, Ханзабуро: иди спать.» Якоб имитирует свой храп.
«Свинья? Хочет свинья? А-а-а, сурипу! Да ... да, мне нравится сурипу ...»
Якоб встает, отпивает из треснутой кружки и взбивает мыльную пену.
Он видит в крапчатом зеркале свои зеленые глаза на конопатом лице.
Тупое лезвие дерет его щетину и царапает расщелину на подбородке.
Струйка крови, красная как тюльпан, сочится, смешивается с мылом, и пена розовеет.
Якоб раздумывает: может, с бородой не будет никаких проблем ...
... но вспоминает вердикт своей сестры Геертйе, когда он вернулся из Англии с вылезшими усами. « О-о, побольше копоти от лампы, братец, и начни ими чистить нашу обувь!»
Он касается своего носа, недавно отбитого бесчестным Сниткером.
Шрам рядом с ухом – память о том псе, укусившем его.
Когда бреется, думает Якоб, человек перечитывает свои самые честные мемуары.
Проведя пальцем по губам, он вспоминает то утро отплытия. Анна убедила своего отца отвезти их в своей карете к роттердамскому причалу. «Три минуты,» сказал тот Якобу, вылезая из кареты, «и ничего больше.» Анна знала, что сказать. «Пять лет – это много времени, но большинство женщин ждут всю жизнь, пока не найдут себе доброго и честного мужчину.» Якоб хотел ответить, но она не дала ему говорить. «Я знаю, как ведут себя мужчины там, за морями, и, возможно, так они должны вести себя – тихо, де Зут – поэтому я прошу только одного, чтобы ты был осторожен на Яве, ведь, твое сердце – только мое. Я не дам тебе ни кольцо ни медальон, потому что кольца и медальоны теряются, но это, по крайней мере, не потеряется никогда.» Анна поцеловала его в первый и последний раз. Это был долгий и печальный поцелуй. Потом они смотрели на дождь, стекающий по окнам, на корабли и серо-серое море, пока не наступило время отправляться ...
Бритье Якоба закончено. Он умывается, одевается и протирает яблоко.
Госпожа Айбагава, он надкусывает фрукт, ученица, а не куртизанка ...
Из окна он наблюдает, как д’Орсайи поливает водой разбегающиеся побеги бобов.
... запрещенные рандеву, запрещенные романы – здесь невозможны.
Он съедает сердцевину яблока и сплевывает зерна на ладонь.
Я просто хочу поговорить с ней, уверен Якоб, узнать ее немного ...
Он снимает цепь с шеи и открывает ключом замок своего походного сундучка.
Дружба может спокойно существовать между противоположными полами, как у меня с сестрой.
Целеустремленная муха жужжит над его мочой в горшке для отправлений.
Он заглядывает в сундучок и глубоко на дне, почти рядом с Псалтырем, находит завязанный нотный альбом.
Якоб развязывает ленты и проглядывает первую страницу нотного листа.
Ноты светлых сонат висят, как виноградинки на шестах.
Просмотр Якоба заканчивается на Гимне Реформистской Церкви.
Сегодня, решает он, день, когда надо налаживать мосты с доктором Маринусом ...


Якоб идет на короткую прогулку по Деджима, где все прогулки – короткие, чтобы отшлифовать свой план и отточить весь сценарий. Чайки и вороны ссорятся друг с другом на коньке крыши Садового дома.
Цветение кремовых роз и красных лилий в саду прошло свое лучшее время.
У ворот на сушу поставщики выгружают хлеб.
На Флаговой площади Петер Фишер сидит на ступеньках у сторожевой башни. «Потеряете один час утром, клерк де Зут,» выговаривает ему пруссак, «и будете искать его весь день.»
В окошке ван Клиифа сидит его последняя «жена» и расчесывает свои волосы.
Она улыбается Якобу; появляется ван Клииф с заросшей, как у медведя, грудью. «‘Не обмакни’,» цитирует он, «‘свое перо в чернильницу другого мужчины’.»
Помощник директора опускает вниз шторку седзи прежде, чем Якоб смог бы опротестовать свою невиновность.
Рядом с Гильдией переводчиков, в тени, собираются вместе носильщики паланкинов. Их глаза неотрывно следуют за рыжеволосым иноземцем.
На защитной стене сидит Уильям Питт и глазеет на белоснежные, будто сделанные из китовых ребер, облака.
Возле кухни Ари Гроте говорит ему, «Ваш’бамбуковая шляпа делает из Вас китайца, мистер деЗи. Не решили еще ...»
«Нет,» говорит клерк и уходит.
Констебль Косуги кивает головой Якобу из своего маленького домика на Стенном проходе.
Рабы Игнатиус и Ве спорят о чем-то друг с другом на малайском языке, пока доят коз.
Иво Оост и Вибо Герритсзоон молча кидают друг другу шар.
«Гав-гав,» говорит один из них, когда Якоб проходит мимо: он решает, что ничего не услышал.
Кон Туоми и Понке Оувеханд курят трубки, сидя под соснами.
«Какой-то голубой крови,» сопит Оувеханд, «умер в Мияко, так что плотницкие работы и музыка запрещены на два дня. Ничего нельзя делать, и не только здесь – по всей империи. Ван Клииф клянется, что это – заговор, чтобы отложить строительство склада Лилия на как можно дольше, и нам придется продавать еще дешевле ...»
Я не шлифую свой план, признается Якоб, я теряю все нервы ...


В хирургической комнате на операционном столе лежит с закрытыми глазами доктор Маринус. Из его толстой шеи вылетает мычание какой-то мелодии.
Еелатту намазывает кисточкой щеки и нижнюю челюсть учителя пахучим маслом и каким-то деликатесом.
Пар поднимается от кувшина с водой; огонь отражается острым лезвием.
На полу тукан склевывает бобы с оловянной тарелки.
Сливы лежат горкой в терракотовой посуде – цвета пыльно-голубой синевы.
Еелатту оповещает малайским бормотанием о прибытии Якоба, и Маринус открывает один недовольный глаз. «Что?»
«Я должен посоветоваться с Вами о ... об одном предмете.»
«Продолжай бритье, Еелатту. Советуйтесь, Домбуржец.»
«Мне было бы удобнее с глазу на глаз, доктор, как ...»
«Еелатту – это и есть ‘с глазу на глаз’. В нашем крохотном уголке Мироздания его знания анатомии и патологии уступают только моим. Может, Вы не доверяете тукану?»
«Ну, тогда ...» Якоб видит, что ему придется довериться молчанию помощника так же, как молчанию Маринуса. «Мне немного любопытен один из Ваших учеников.»
«Какое Вам дело» – открывается другой глаз – «до госпожи Айбагава?»
Якоб смотрит в пол. «Никакого. Я просто ... хотел поговорить с ней ...»
«Тогда почему Вы здесь говорите со мной?»
«... поговорить с ней без шпионов, следящих за нами.»
«А-а. А-а. А-а. Так Вы хотите устроить свидание?»
«Это слово слишком романтичное, доктор, а на самом деле ...»
«Ответ: ‘Никогда’. Первая причина: госпожа Айбагава – не продажная Ева для Вашей чесотки Адама, а дочь джентльмена. Вторая причина: даже если госпожа Айбагава была ‘готова’ для того, чтобы стать деджимской женой, и кем она, повторяю, не ...»
«Я знаю все это, доктор, и, клянусь честью, я не пришел сюда ...»
«... не является, то тогда шпионы доложили бы об этой связи через полчаса, после чего мое, с таким трудом завоеванное, право на учение, собирание экспонатов и изучение здесь, в Нагасаки, будет отзвано. Так что исчезните. Облегчайте свои тестикулы comme ; la mode: у деревенских сводников или Грехом Онана.»
Тукан клюет бобы и произносит «Р-рау!» или что-то похожее.
«Сэр» – краснеет Якоб – «Вы, к сожалению, неправильно истолковали мои намерения. Я никогда бы ...»
«Это даже не сама госпожа Айбагава вызывает у Вас похоть, на самом-то деле. Это Вы теряете голову от вида ‘Восточной Женщины’. Да-да, загадочные глаза, камелии в волосах – кажущаяся Вам кротость. Сколько сотен одурманенных белокожих мужчин видел я: как они погружались в ту же самую сиропную пучину?»
«Но сейчас Вы неправы, доктор. Здесь нет ...»
«Естественно, я неправ: Домбуржец обожает свою Жемчужину Востока лишь как благородный рыцарь: видя бесформенность дамы, отвергнутой ее собственной расой людей! Вот он – рыцарь Запада, в одиночестве своем наслаждается ее внутренней красотой.!»
«Доброго дня.» Слишко много синяков получил Якоб. «Доброго Вам дня.»
«Уходите так скоро? Даже не предложив взятки, которая у Вас в подмышке?»
«Не взятка,» он полу-лжет, «а подарок из Батавии. Я надеялся – понимаю теперь, что глупо и напрасно – завязать дружеские отношения со знаменитым доктором Маринусом, и потому Хендрик Зваардекрооне из батавского общества порекомендовал мне принести Вам нотную музыку. Но, как сейчас я вижу, невежественный клерк ниже Вашего августейшего внимания. Я более не побеспокою Вас.»
Маринус изучает Якоба. «Что это за подарок, если дарящий не предлагает его, пока ему что-то не понадобилось?»
«Я пытался дасть Вам его во время первой встречи. Вы захлопнули дверь перед моим носом.»
Еелатту обмакивает лезвие в воду и протирает его куском бумаги.
«Вспыльчивость,» признается доктор, « иногда берет верх надо мной. А кто» – Маринус наставляет свой палец на нотную папку – «композитор?»
Якоб читает заглавие: «‘Шедевры Доменико Скарлатти, для клавесина или фортепиано; избранное из коллекции манускриптов, находящихся у Музио Клементи ... Лондон, для мистера Броудвуда, изготовителя клавесинов, на Грэйт Палтней Стрит, Золотая площадь’.»
Кричит деджимский петух. Шумный топот доносится с Длинной улицы.
«Доменико Скарлатти, да? Он прилетел сюда дальней дорогой.»
Безразличие Маринуса, подозревает Якоб, слишком явно, чтобы было неискренним.
«Ему придется улететь долгой дорогой назад.» Он поворачивается. «Я не причиню Вам более неудобств.»
«О-о, подождите, Домбуржец: дуться – Вам не к лицу. Госпожа Айбагава ...»
«... не куртизанка: я знаю. Я не вижу ее в таком качестве.» Якоб мог бы рассказать Маринусу об Анне, но он не доверяет доктору настолько, чтобы мог открыть ему свое сердце.
«Тогда в каком качестве,» спрашивает Маринус, «Вы ее видите?»
«Как ...» Якоб ищет подходящеее сравнение. «Как книгу, чья обложка завораживает, и чьи страницы я бы очень хотел посмотреть. Ничего более.»
Толчок сквозняка открывает скрипучую дверь больничной комнаты с двумя кроватями.
«Тогда позвольте сделать Вам предложение: вернитесь сюда к трем часам, и у Вас будет двадцать минут в больничной комнате на знакомство со страницами, которые госпожа Айбагава решит Вам показать – но дверь при этом остается открытой все время, и как только Вы выкажете, хоть на йоту, меньше уважения, чем бы выказали своей сестре, Домбуржец, мой гнев будет вселенским.»
«Тридцать секунд встречи за каждую сонату – совсем не представляют никакой ценности.»
«Тогда Вам и Вашему когда-нибудь подарку известно, где находится дверь.»
«Предложение отвергнуто. Доброго Вам дня.» Якоб выходит и моргает от высокого солнца.
Он идет по Длинной улице к Садовому дому и ждет, стоя в тени.
Рулады цикад оглушительны и настойчивы в это жаркое утро.
Под соснами сидят Туоми и Оувеханд и смеются.
Но, милый Боже, думает Якоб, как же я одинок в этом месте.
Еелатту не был послан ему вслед. Якоб сам возвращается в больницу.
«Ну, что же – по рукам.» Бритье Маринуса закончено. «Но мы должны обдурить шпиона. Моя лекция после обеда будет о человеческом дыхании, где я предполагаю использовать демонстрацию. Я попрошу Вас у Ворстенбоша в качестве демонстратора.»
Якоб обнаруживает себя говорящим, «Согласен ...»
«Поздравляю.» Маринус вытирает свои руки. «Маэстро Скарлатти, позвольте?»
«... но Вы получите плату по исполнению.»
«О? Мое слово джентльмена – недостаточно?»
«Без пятнадцати три, доктор.»


Фишер и Оувеханд замолкают, как только Якоб входит в комнату.
«Приятно и прохладно,» говорит вошедший, «здесь, по крайней мере.»
«Я,» Оуверханд заявляет Фишеру, «нахожу, что жарко и тягостно.»
Фишер фыркает, как конь, и удаляется к своему столу, стоящему повыше всех.
Якоб наставляет свои очки на полку, на которую кладут отчеты прошлых лет.
Еще вчера он вернул туда книги с 1793 по 1798 год; а теперь их нет.
Якоб смотрит сквозь очки на Оувеханда; Оувеханд кивает головой на сгорбившуюся спину Фишера.
«Вы не знаете, где находятся тома с ’93 по ’98, мистер Фишер?»
«Я знаю, где находится все в моем офисе.»
«Тогда не могли бы Вы сказать, где найти тома с ’93 по ’98?»
«Зачем Вам они нужны» – Фишер оглядывает офис – «поточнее?»
«Чтобы продолжить мою работу, приказанную мне директором Ворстенбошом.»
Оувеханд нервно выпевает, не открывая рта, музыку Принзенланда.
«Ошибки,» Фишер выдавливает каждое слово, «здесь» – пруссак с грохотом вываливает кучу книг перед собой – «случаются не потому, что мы обманывали компанию» – он начинает терять слова по-голландски – «а потому, что Сниткер запретил нам вести точные записи.»
Якоб снимает очки, и лицо Фишера становится расплывчатым.
«Кто обвинил Вас в обманывании компании, мистер Фишер?»
«Мне надоело – Вы слышите? Надоело! – это постоянное вторжение!»
Сонные морские волны методично прибывают за другой стороной стены.
«Почему директор,» требует Фишер, «не инструктирует меня, как восстановить отчеты?»
«Это будет совсем нелогично назначить аудитора, уже связанного с правлением Сниткера?»
«Значит, я тоже стал вором?» ноздри Фишера раздулись. «Признайтесь! Вы замышляете против нас всех! Только попробуйте опровергнуть меня!»
«Все, что хочет директор,» говорит Якоб, «это лишь одну версию правды.»
«Мои знания логики,» говорит Фишер, качая указательным пальцем в сторону Якоба, «уничтожат Вашу ложь! Берегитесь, в Суринаме я застрелил больше чернокожих, чем клерк де Зут смог бы их сосчитать своим абакусом. Нападете на меня, и я раздавлю Вас. Так что, вот.» Вспыльчивый пруссак передает гору книг в руки Якоба. «Вынюхивайте, ищите ‘ошибки’. Я иду к мистеру ван Клиифу, чтобы обсудить ... чтобы больше прибыли для компании в этом сезоне!»
Фишер надвигает на себя шляпу и уходит, хлопнув дверью.
«Это комплимент,» говорит Оувеханд. «Он занервничал из-за Вас.»
Я лишь хочу делать мою работу, думает Якоб. «Занервничал из-за чего?»
«Десять дюжин коробок, помеченных ‘Камфора из Кумамото’, погруженных в ’96 и ’97.»
«Это было что-то другое, чем камфора из Кумамото?»
«Нет, но на четырнадцатой странице наших книг написано двенадцати-фунтовые коробки; в японских книгах, как Огава скажет Вам, записано тридцатишести-фунтовые.» Оувеханд идет к кувшину с водой. «В Батавии,» продолжает он, «некий Йоханнес ван дер Бройк, таможенник, продает излишек: зять Председателя Совета Ост-Индийской компании ван дер Бройка. Подстава – сладкая, как мед. Воды?»
«Да, пожалуйста.» Якоб пьет. «И Вы рассказывает мне об этом, потому что ...»
«Просто само-сохранность: мистер Ворстенбош здесь на пять лет, да?»
«Да.» Якоб должен соврать. «Я буду служить по контракту ему здесь.»
Жирная муха неторопливо выписывает овал сквозь свет и тени.
«Когда Фишер очнется и поймет, что с Ворстенбошем, а не с ван Клиифом, ему придется делить свою постель, он воткнет нож в мою спину.»
«С каким ножом,» Якоб уже видит следующий вопрос, «он может это сделать?»
«Можете ли Вы обещать» – Оувеханд чешет свою шею – «я не буду сниткерован?»
«Обещаю» – у силы неприятный вкус – «рассказать мистеру Ворстенбошу, что Понке Оувеханд помогал, а не скрывал.»
Оувеханд взвешивает сказанное Якобом. «В прошлом году записи частной торговли показали, что я привез пятьдесят рулонов индийского ситца. Записи с японской стороны покажут при этом продажу мне ста пятидесяти рулонов. С разницы капитан Октавии Хофстра потребовал половину, хотя, конечно же, доказать я не могу, да и он не может – упокой Бог его утонувшую душу.»
Жирная муха приземляется на тетрадь для записей Якоба. «Помощник, не укрыватель, мистер Оувеханд.»


Студенты доктора Маринуса прибывают ровно к трем часам.
Дверь больничной комнаты приоткрыта, но Якобу ничего не видно, что происходит в хирургической.
Четыре мужских голоса хором – «Добрый день, доктор Маринус.»
«Сегодня, школяры,» говорит Маринус, «у нас будет эксперимент. Пока Еелатту и я подготовимся к нему, каждый из вас должен изучить страницу по-голландски и перевести на японский. Мой друг доктор Маено согласился проверить ваши записи в конце недели. Параграфы будут очень близки вашим интересам: мистеру Мурамото, нашему главному костоправу, я предлагаю Tabulae sceleti et musculorum corporis humani Альбинуса; мистеру Кадживаки – абзац о раковом заболевании у Жан-Луи Пети, в честь которого названо trigonum Petiti, что есть и в каком месте?
«Мускульная дыра на спине, доктор.»
«Мистер Яно, Вам достается доктор Олаф Акрел, мой учитель в Уппсала; его эссе про катаракту, которое я перевел со шведского. Мистеру Икемацу – страница из Chirurgie Лоренца Хайстера о кожных отклонениях ... и госпожа Айбагава займется превосходным доктором Смелли. Этот кусок, однако, проблематичен. В комнате для больных Вас ожидает волонтер для сегодняшней демонстрации, который также может помочь Вам с голландским словарным запасом ...» Большая голова Маринуса появляется в дверном проеме.
«Домбуржец! Я представляю Вам госпожу Айбагава и предупреждаю, Orate ne intretis in tentationem.»
Госпожа Айбагава узнает рыжеволосого зеленоглазого иностранца.
«Добрый день» – горло становится сухим – «госпожа Айбагава.»
«Добрый день» – ее голос чист – «мистер ... ‘Дом-бужжец’?»
«‘Домбуржец’ ... это доктор шутит. Меня зовут де Зут.»
Она опускает доску для записей: платформа с ножками. «‘Дом-бужжец’ это смешная шутка?»
«Доктор Маринус так считает: я родом из города, который называется ‘Домбург’.»
Она издает неуверенное мммычание. «Мистер де Зут больной?»
«О-о – надо сказать – немного, да. У меня болит ...» Он похлопывает себя по животу.
«Стул, как вода?» Акушерка берется за контроль ситуации. «Плохо пахнет?»
«Нет.» Якоб удивлен ее открытостью. «Боль в моем ... ливере, да, в моей печени.»
«Ваша» – она тщательно выговаривает звук л – «ливере?»
«Именно: болит мой ливер. Полагаю, госпожа Айбагава в порядке?»
«Да, я в порядке. Полагаю, Ваш друг-обезьяна в порядке?»
«Мой ... о-о, Уильям Питт? Мой друг-обезьяна ... ну, он все.»
«Извините, не понимаю. Обезьяна ... все – что?»
«Не живая. Я» – Якоб показывает, как он ломает куриную шею – «убил негодяя, видите; высушил его шкуру и сделал из него новый табачный кисет.»
Ее рот и глаза широко открываются от ужаса.
Если бы у Якоба был пистолет, он бы тут же застрелился. «Я шучу, мисс! Обезьяна довольна и жива и в порядке, где-то болтается ... ворует ...»
«Исправьте, мистер Мурамото.» Голос Маринуса долетает из хирургической. «Сначала вынимают подкожный жир и лишь потом вводят в вену цветной воск ...»
«Может» – Якоб проклинает свою неудачную шутку – «мы откроем Ваш текст?»
Она размышляет, как они смогли бы это сделать, сохраняя дистанцию.
«Госпожа Айбагава может сидеть здесь.» Он показывает на конец больничной кровати. «Читать свой текст вслух, и когда встретится с трудным словом, мы его обсудим.»
Она удовлетворенно соглашается кивком головы, садится и начинает читать.
Куртизанка ван Клиифа разговаривает пронзительно высоким голосом, похоже, воспринимаемым здесь, как женственный, а читающий голос госпожи Айбагава – ниже, тише и спокойнее. Якоб рад возможности изучить ее наполовину обожженное лицо и ее осторожные губы. «‘Вскоре после сего пр-роис-шествия’...» Она отрывается от чтения.
«Что это, пожалуйста?»
«Происшествие будет, э-э ... случай или событие.»
«Благодарю Вас, ‘... сего происшествия, консультируясь с Руйшем обо всем, что было предписано им касательно женщин ... я нашел его категорически отрицающим преждевременную экстракцию плаценты, и его авторитет поддержал мое мнение, принятое мной ранее ... и воодушевил меня на продолженье более натуральным способом. Когда мной была отсечена пуповина ... и отделен ребенок ... я ввел мой палец в вагину...’»
За всю жизнь Якоб никогда не слышал подобных слов, сказанных вслух.
Она чувствует его потрясение и смотрит на него настороженно. «Я ошибаться?»
Доктор Лукас Маринус, думает Якоб, Вы – садист и монстр. «Нет,» говорит он.
Нахмурившись, она возврашается к чтению: «‘... чтобы почувствовать, если плацента достигла os uteri ... и если же случай был таков ... я уверен, что она вышла бы сама в любом случае ... я пережидаю какое-то время, и, обычно, через десять, пятнадцать или двадцать минут ... женщина начинает испытывать послеродовые схватки ... в течение которых плацента постепенно отделяется и покидает тело ... легким вытягиванием при этом за пуповину, она перемещается в ...’» – она бросает короткий взгляд на Якоба – «‘вагину. Затем, продолжая держаться, я вывожу ее через ... os externum’. Вот.» Она поднимает взгляд от текста. «Я заканчиваю слова. Ливер делает боль?»
«Язык доктора Смелли» – Якоб глотает слюну – «довольно прямой.»
Она хмурится. «Голландский – иностранный язык. Слова не имеют также ... силы, запаха, крови. Акушерка – это мое» – она нахмуривается – «‘прозвание’ или ‘призвание’... какое?»
«‘Призвание’, я рискую предположить, госпожа Айбагава.»
«Акушерка – это мое призвание. Акушерка, которая боится крови, не помогает.»
«Дистальная фаланга,» доходит голос Маринуса, «средняя и проксимальная фаланги ...»
«Двадцать лет тому назад,» Якоб решает рассказать ей, «когда родилась моя сестра, акушерка не смогла остановить кровотечение у моей матери. Я был должен греть воду на кухне.» Он боится наскучить ей, но госпожа Айбагава смотрит на него со спокойным вниманием. «Ах, если бы я смог нагреть столько воды, думал я, чтобы жила моя мать. Я ошибался – какая жалость.» Теперь хмурится Якоб, не понимая, почему он перешел на свою личность.
Огромная оса садится на широкое изголовье кровати.
Госпожа Айбагава достает из рукава кимоно кусок бумаги. Якоб, знакомый с восточными верованиями в путешествие души от насекомого до святого человека, ожидает, что она направит осу в верхнее окно. Вместо этого, она давит ее бумагой, скатывает небольшой шарик и, точно прицелившись, выбрасывает бумагу в окно. «Ваша сестра тоже имеет красные волосы и зеленые глаза?»
«Ее волосы еще рыжее моих – наш дядя ужасно смущен этим обстоятельством.»
Еще одно новое слово для нее. «‘Си-му-щин’?»
Не забудь спросить Огава об этом слове позже, думает он. «‘Смущение’ или стыд, позор.»
«Почему дяде стыдно, потому что у сестры рыжие волосы?»
«Согласно верованиям простых людей – или предрассудкам – Вы понимаете?»
«‘Мейшин’ по-японски. Доктор называет это ‘враг смысла’.»
«Согласно предрассудкам, в общем, у Иезавелей – это женщины свободного поведения – это проститутки – считается, что у них, так их описывают, рыжие волосы.»
«‘Свободного поведения’? ‘Проституки’? Как ‘куртизанка’ и ‘блудницы помощница’?»
«Простите меня за то.» В ушах Якоба грохочет стыд. «Теперь я смущен.»
Ее улыбка и ранит и лечит. «Сестра мистера де Зута – честная девушка?»
«Геертйе ... очень дорога мне, как сестра; она – добрая, терпеливая и смышленая.»
«Пястистые кости» – демонстрирует доктор – «а тут находятся хитрющие кости ...»
«У госпожи Айбагава,» Якоб решается на вопрос, «большая семья?»
«Семья была большая, теперь маленькая. Отец, новая жена отца, сын новой жены отца.» Она замешкивается. «Мать, братья и сестры умерли от холеры. Много лет назад. Много умерло тогда. Не только моя семья. Много, много страдали.»
«А Ваше призвание – акушерство, я имею в виду – это же ... искусство жизни.»
Прядь черных волос выбивается из-под головного платка: Якобу ужасно хочется дотронуться до нее.
«В прежние дни,» говорит госпожа Айбагава, «много лет тому назад, прежде, когда построили большие мосты через большие реки, путники часто тонули. Люди говорили, ‘Умирают, потому что река злится.’ Люди не говорили, ‘Умирают, потому что большие мосты еще не придуманы.’ Люди не говорят, ‘Люди умирают, потому что у нас много невежества.’ Но в один день умные предки наблюдали за сеткой паука и сплели из лозы мосты. Или видят деревья, упашие на быстрые реки и делают каменные острова на широких реках, и кладут один остров, другой. Они строят такие мосты. Люди больше не тонут в таких опасных реках, или гораздо меньше тонут. Пока мой бедный голландский – понятный?»
«Прекрасно,» убеждает ее Якоб. «Каждое слово.»
«Нынешнее время в Японии, когда мать или дите, или мать и дите умирают при рождении, люди говорят, ‘А-а ... они умирают, потому что боги решают так.’ Или, ‘Они умирают, потому что плохая карма.’ Или, ‘Они умирают, потому что о-мамори – молитва из храма – слишком дешевая.’ Мистер де Зут понимает, что так же, как мосты. Настоящая причина многих, многих смертей – от невежества. Я бы хотела построить мост от невежества,» она показывает руками вид моста, «к знанию. Это,» она поднимает с большим почтением текст доктора Смелли, «часть моста. Однажды, я научусь этому знанию ... сделаю школу ... студенты, которые учат других студентов ... и в будущем, в Японии, много меньше матерей умирают от невежества.» Перед ее глазами пролетают ее мечты, и через мгновение она опускает свой взор. «Глупый план.»
«Нет-нет-нет. Я не могу представить себе более благородных стремлений.»
«Извините.» Она хмурится. «Что такое ‘благородных ремлений’?»
«Стремлений, мисс: план, я хотел сказать. Цель в жизни.»
«А-а.» Белая бабочка садится ей на руку. «Цель жизни.»
Она сдувает мотылька; он улетает к бронзовому подсвечнику на стене.
Бабочка складывает и расправляет, складывает и расправляет свои крылья.
«Называется ‘монширо’,» говорит она, «по-японски.»
«В Зееланде мы называем такую же бабочку белой капустницей. Мой дядя ...»
«‘Жизнь коротка, искусство велико’.» Доктор Маринус влетает в больничную комнату словно хромая седая комета. «‘Удача мимолетна, опыт ...’ что, госпожа Айбагава? Закончите наш первый афоризм Гиппократа?»
«‘Опыт ошибается’» – она встает и кланяется – «‘решение трудно’.»
«Все – сущая правда.» Он подзывает к себе остальных студентов, которых Якоб с трудом узнает, вспоминая склад Шип. «Домбуржец, посмотрите на моих школяров: мистер Мурамото из Эдо.» Кланяется самый старший и самый суровый из них. «Мистер Кадживаки, посланный Двором Чошу из Хаги.» Улыбающийся хрупкий юноша отвешивает поклон. «Следующий – мистер Яно из Осака.» Яно неотрывно смотрит на зеленые глаза Якоба. «И последний – мистер Икемацу из провинции Сацума.» Икемацу со следами на лице от золотухи, перенесенной далеко в детстве, приветливо кланяется. «Школяры: Домбуржец – наш сегодняшний бравый волонтер; пожалуйста, поприветствуйте его.»
Хор «добрый день, Домбуржец» заполняет белоснежную больничную комнату.
Якоб никак не может поверить, что предоставленное ему время пролетело так быстро.
Маринус предъявляет всеобщему вниманию металлический циллиндр длиной восемь дюймов. С одной стороны – ручка поршня, а с другой – наконечник. «Это, мистер Мурамото?»
Самый старший отвечает, «Это называется глистер, доктор.»
«Глистер.» Маринус крепко хватает Якоба за плечо. «Мистер Кадживаки: глистер?»
«Вставляют в прямую кишку и в-ложат ... нет, в-лезут ... нет, ааа нан’даттака? В-...»
«... водят,» подсказывает Икемацу шепотом из комичной сцены.
«... вводят лекарство от запора или боли в животе, или от других заболеваний.»
«Так, так; и, мистер Яно, в чем же преимущество анального ввода лекарства перед оральным вводом?»
После того, как юноши-студенты разобрались в разнице между «анальным» и «оральным», Яно отвечает, «Тело гораздо быстрее принимает лекарство.»
«Хорошо.» На лице Маринуса появляется зловещая кривая ухмылка. «Теперь. Кто знает, что такое дымовой глистер?»
Юноши совещаются лишь между собой, избегая госпожи Айбагава. После чего Мурамото говорит, «Мы не знаем, доктор.»
«Вы и не должны знать, джентльмены: дымовой глистер никогда не был представлен здесь, в Японии, до сегодняшнего дня. Еелатту, прошу Вас!» Ассистент Маринуса входит, неся кожаную трубу, длиной с локоть, и пузатую зажженую курительную трубку. Трубу он передает своему учителю, который тут же начинает расцветать разговорами, как заезжий гастролер. «У нашего дымового глистера, джентльмены, посередине корпуса находится клапан, здесь, куда вставляется труба из кожи, здесь, посредством чего цилиндр может быть заполнен дымом. Пожалуйста, Еелатту ...» Цейлонец вдыхает дым из курительной трубки и выдыхает его в кожаную трубу. «Интуссукцепция – кишечная непроходимость – вот, что лечится подобным инструментом. Давайте повторим название вместе, школяры, что лечится и что нам никак не произнести? ‘Ин-тус-сук-цеп-ция!’» Он поднимает палец, словно дирижерскую палочку. «И-раз, и-два, и-три ...»
«‘Ин-тус-сук-цеп-ция’.» Студенты нерешительно повторяют. «‘Ин-тус-сук-цеп-ция’.»
«Жизнеопасное состояние, когда верняя часть кишечника входит в нижнюю так, что ...» Доктор сворачивает кусок грубой материи, сшитой в форме штанины. «Это кишка.» Он зажимает один конец штанины кулаком и засовывает внутрь матерчатого куска по направлению к другому концу. «Ой-ой и итаи. Диагностировать – трудно, симптомы – обычная троица, назовите ее, мистер Икемацу?»
«Боль в животе, пах набухает ...» Он массирует свою голову, из которой вылетает третий симптом. «Ага! Кровь в помете.»
«Хорошо: смерть от интуссукцепции или,» он смотрит на Якоба, «по туземному наречию, ‘насрать себе в кишки’, как вы могли бы предположить, трудоемкий процесс. По-латински эта смерть называется miserere mei, переводимое как «завороток кишок». Дымовой глистер, однако, может опровергнуть это,» он вытягивает наружу конец полотняной штанины, зажатой кулаком, «вдуванием такого густого дыма, что ‘вхождение’ выправляется, и работа кишечника восстанавливается. Домбуржец, in guerno сама любезность, предложил использовать его gluteus maximus ради медицинской науки; таким образом я продемонстрирую прохождение дыма ‘сквозь неисчислимые пещеры’ от ануса до пищевода, и далее дым просочится наружу через ноздри, словно фимиам из каменного дракона, хотя при этом, увы, не так приятно-пахнущий, принимая во внимание весь зловонный путь наружу.»
Якоб начинает понимать. «Нет, Вы точно не хотите ...»
«Снимайте штаны. Мы все – служители медицины.»
«Доктор.» Холод в комнате не способствует раздеванию. «Я никогда не соглашался на это.»
«Чтобы вылечить нервы,» Маринус переворачивает Якоба с такой ловкостью, что непонятно, как она могла быть у хромого доктора, «надо не обращать на них внимание. Еелатту: пусть школяры рассмотрят аппарат. Затем мы начнем.»
«Хорошая шутка,» хрипит Якоб из-под груза докторских двухсот фунтов, «но ...»
Маринус расстегивает крючки корсета извивающегося клерка.
«Нет, доктор! Нет! Ваша шутка зашла слишком далеко ...»



глава Седьмая
ВЫСОКИЙ ДОМ,
ДЕДЖИМА
рано утром, вторник, 27 августа 1799 года

Качается кровать и будит спящего в ней; две ножки кровати ломаются, сбросив Якоба, больно ударившегося челюстью и коленом, на пол. Милостивый Боже в его первых мыслях. Арсенал Шенандоа взорвался. Но дрожание Высокого дома все сильнее и все быстрее. Стонет балка; гипс разлетается на куски картечью; штора окна слетает, и комнату заливает абрикосовый свет; противомоскитная сетка падает на лицо Якоба, и неприятное волнение усиливается – все растет и растет, и кровать ползет сама по себе по комнате, словно раненое чудовище. Фрегат или военный корабль выпустил бортовой залп, думает Якоб. Подсвечник неистово подпрыгивает по кругу; листы бумаги с верхних полок летят один за другим. Не дай мне умереть здесь, молится Якоб, видя свой череп расколотым бревнами и жижу мозгов, смешанную с пылью. Молитва охватывает племянника пастора, непроизвольная молитва Иегове из ранних псалмов: Боже! Ты отринул нас, Ты сокрушил нас, Ты прогневался: обратись к нам. Ответ Якобу приходит бьющейся черепицей по Длинной улице, мычанием коров и блеянием коз. Ты потряс землю, разбил ее: исцели повреждения ее, ибо она колеблется. Стеклянные окна крошатся фальшивыми алмазами; бревна трещат, как кости; сундучок Якоба прыгает, подброшенный полом; кувшин разбрызгивает воду; ночной горшок перевернут; Созданное теряет созданность, и Боже, Боже, Боже, молит он, останови это, останови это, останови это!


Он хватает свою одежду, переступает порог упавшей двери и встречает Ханзабуро, вылетевшего из своего гнезда. Якоб рычит, «Охраняй комнату!», но юноша не понимает. Голландец встает в дверной проем и становится в виде Х с распростертыми в разные стороны ногами и руками. «Никто не входит! Понятно!»
Ханзабуро нервно кивает головой, словно следуя приказу сумасшедшего.
Якоб сбегает вниз по лестнице, открывает с защелки дверь и видит Длинную улицу, выглядящую будто армия британских мародеров только что прошлась по ней. Ставни разбиты на куски, плитка разбита вдребезги, вся садовая стена лежит в руинах. Воздух полон пыли, закрывшей солнце. На восточном краю поселка растет черный дым, и где-то вопит изо всех сил женщина. Клерк направляется к резиденции директора, но на перекрестке сталкивается с Вибо Герритсзооном. Моряк качается и ругается, «Сволочь француз, сволочь высадилась, сволочи везде!»
«Мистер Герритсзоон: стойте у складов Шип и Дуб. Я проверю остальное.»
«Ты,» татуированный моряк сплевывает, «сдаеш’ш’ся’мне, месье Жак?»
Якоб обходит его и пробует открыть дверь Шипа: заперто.
Герритсзоон хватает клерка за горло и рычит, «Убери свои грязные франс’кие руки от моего дома и убери свои грязные франс’кие руки от моей сестры!» Он ослабляет хватку, чтобы как следует замахнуться: если бы он попал, Якоб упал бы замертво, но вместо этого – замах роняет Герритсзоона на землю. «Франс’кие сволочи срезали меня! Срезали меня!»
На Флаговой площади начинает звенеть сборный колокол.
«Не обращай внимания!» Ворстенбош, по бокам – Купидо и Филандер, бежит по Длинной улице. «Шакалы выставят нас в линию, как детей, чтобы стащить все в это время!» Он видит Герритсзоона. «Ранен?»
Якоб растирает свое горло. «Боюсь, только грогом, сэр.»
«Оставь его. Мы должны организовать свою защиту против наших защитников.»


Потери, вызванные землетрясением, большие, но не ужасные. Из четырех голландских складов Лилия – все еще восстанавливается после Пожара Сниткера, и каркас склада не пострадал; двери Шипа остались запертыми; ван Клииф и Якоб смогли защитить пострадавший Дуб от мародеров пока Кон Туоми и плотник с Шенандоа, похожий на привидение, канадец с Квебека, не повесили упавшие двери на свое место. Капитан Лэйси доложил, что хоть они не почувствовали землетрясения на борту корабля, грохот был ужасен, как будто началась битва между Богом и дьяволом. Десятки ящиков попадали на землю во всех складах; все должно быть проинспектировано – сколько разбито, сколько пролито. Несколько черепичных крыш должны быть заменены, новые объемистые, вкопанные в землю, сосуды должны быть куплены; сложившееся в лепешку здание банной должно быть отремонтировано за счет компании, и голубятня должна быть починена; и гипс будет вновь нанесен на северную стену Садового дома. Переводчик Кобаяши докладывает, что были повреждены причалы, где стояли сампаны компании, и привел цитату, что они могут быть починены за «превосходную плату». Ворстенбош заорал на него в ответ, «Превосходную для кого?» и поклялся не потратить даже чернил, пока он и Туоми сами не проверят повреждения. Переводчик ушел с каменным лицом, полным злости. Со сторожевой башни Якоб мог видеть, что не все в Нагасаки пострадали так же легко, как на Деджима: он насчитал двадцать серъезно поврежденных зданий и четыре крупных пожаров с вытекающими в августовское небо дымами.


На складе Дуб Якоб и Ве проверяют коробки с венецианскими зеркалами: каждое стекло распаковывается из соломы и сосчитывается, как неповрежденное, треснутое или разбитое. Ханзабуро сворачивается калачиком на куче мешков, и вскоре он уже спит. Все утро единственные звуки здесь, на складе, – это зеркала, кладущиеся в сторону, жующий бетель Ве, шорох царапающего бумагу пера и долетающий издалека, от морских ворот, шум работников, грузящих олово и свинец. Плотники, обычно работающие над складом Лилия, на другой стороне весовой площади от Шипа, похоже, заняты более нужной работой в Нагасаки.
«Ну, коль бъет’зеркала, тут не семь лет невезенья, мистер деЗи, тут семь сотен, все?»
Якоб не заметил, как появился Ари Гроте.
«Совс’простительно буд’если, э-э, парень прос’потеряет знач’счет и парочка зеркал ‘разобъется’, все из-за ...»
«Это что, едва прикрытое приглашение» – Якоб зевает – «заняться приписками?»
«Пусть дикие псы сожрут мою голову! Я знач’тут встречу для нас сделал. Ты,» Гроте смотрит на Ве, «можешь исчезнуть: один джент придет и от твоей говяной кожи его своротит.»
«Ве никуда не идет,» отвечает Якоб. «И кто этот ‘джент’?»
Гроте что-то слышит и смотрит на доносящиеся звуки. «О, клянусь кровью, они же раньше.» Он указывает на стену ящиков и приказывает Ве, «Прячься за ними! Мистер деЗи, оставьте Ваши сантименты о бедном братишке, посколь’горы и горы и горы денег на кону.»
Юноша-раб смотрит на Якоба; Якоб, соглашаясь, кивает головой; Ве следует приказу.
«Я здесь знач’посредник между Вами и ...»
Переводчик Йонекизу и констебль Косуги появляются в дверях.
Не обращая внимания на Якоба, они предлагают зайти знакомому незнакомцу.
Сначала появляются четыре молодых, стройных и сурового вида охранника.
Затем входит их начальник: мужчина постарше, чья походка похожа на неторопливого пловца. Он одет в небесно-голубого цвета халат, его голова выбрита, из-за пояса торчит рукоять меча.
У него одного здесь, на складе, лицо – непокрытое п;том.
Откуда, из какого сна, гадает Якоб, я помню его лицо?
«Лорд-аббат Эномото из владения Кийога,» провозглашает Гроте. «Мой коллега, мистер де Зут.»
Якоб кланяется: губы аббата сжимаются улыбкой узнавания.
Он разговаривает с Йонекизу требовательным, непререкаемым голосом.
«Аббат,» переводит Йонекизу, «говорит, что он верит, что он и Вы чем-то близки, похожи, с первого раза, как он видит Вас в магистратуре. Сегодня он знает, что он прав.»
Аббат Эномото спрашивает Йонекизу, чтобы тот научил его голландскому слову «похожесть».
Якоб теперь узнает гостя: он был человеком, сидящим рядом с магистратом Широяма в Зале Шестидесяти Матов.
Йонекизу произносит по требованию аббата три раза имя Якоба.
«Да-зу-то,» повторяет аббат эхом, «я говорю правильно?»
«Ваша Честь,» отвечает Якоб, «произносит мое имя очень хорошо.»
«Аббат,» добавляет Йонекизу, «перевел Антуана Лавуазье на японский.»
Якоб поражен. «Может, Ваша Честь знакома с доктором Маринусом?»
Йонекизу переводит ответ аббата: «Аббат встречается с доктором Маринусом часто в академии Ширандо. Он очень уважает голландского ученого, говорит он. Но у аббата есть много обязанностей, поэтому он не может посвятить всего себя искусству химии.»
Якоб понимает, какой властью должен обладать этот гость, чтобы просто появиться на Деджима в тот день, когда все перевернуто землетрясением, и проводить свое время в разговорах с иностранцами, вдалеке от орд соглядатаев и стражников сегуната. Эномото проводит большим пальцем по коробкам, словно освящая их содержимое. Он замечает спящего Ханзабуро и делает над его головой пасы в воздухе, как над коленопреклоненным перед ним. Ханзабуро произносит какие-то отрывочные сонные слова, просыпается, видит аббата, испуганно тявкает и скатывается на пол. Он вылетает со склада со скоростью жабы, преследуемой водяной змеей.
«Молодые люди,» Эномото говорит по-голландски, «спешат, спешат, спешат ...»
Свет снаружи, проходящий через двойные двери Шипа, меркнет.
Аббат берет неразбитое зеркало. «Это ртутная амальгама?»
«Окись серебра,» отвечает Якоб. «Итальянцы произвели.»
«Серебро более правдиво,» замечает аббат, «чем медные зеркала в Японии. Но правду легко разбить.» Он наклоняет зеркало так, чтобы увидеть отражение Якоба и спрашивает Йонекизу по-японски. Йонекизу говорит, «Его Честь спрашивает, ‘В Голландии тоже у мертвых людей нет отражения’?»
Якоб вспоминает, что его бабушка говорила то же самое. «Старые женщины верят в это, сэр, да.»
Аббат понимает речь Якоба и доволен его ответом.
«На мысе Доброй Надежды есть племя,» пускается в разговор Якоб, «называется Басутос, и они верят, что крокодил может убить человека, проглотив его отражение в воде. В другом племени, Зулу, избегают темные пруды, чтобы привидение не поймало отражение и не отняло бы человеческую душу.»
Йонекизу острожно переводит и передает ответ Эномото. «Аббат говорит, прекрасная идея, и желает знать, ‘Верит ли мистер де Зут в душу’?»
«Сомневаться в наличии души,» говорит Якоб, «было бы для меня очень странно.»
Эномото спрашивает, «Верит ли мистер де Зут, что душа может быть взята?»
«Взята привидением или крокодилом – нет, но дьяволом – да.»
Эномото произносит ха, удивляясь, что и он и иностранец могут верить в одно и то же.
Якоб выходит из зеркального отражения. «Ваша Честь, Ваш голландский превосходен.»
«Слушать трудно» – Эномото поворачивается – «рад, что переводчики здесь. Когда-то я говорю ... говорил ... по-испански, но теперь это знание ушло.»
«Два столетия прошло,» замечает Якоб, «как испанцы дошли до Японии.»
«Время ...» Эномото лениво поднимает крышку коробки; Йонекизу тревожно вскрикивает.
Свернутая клубком, словно черный кнут, змея хабу. Она поднимает рассерженную голову ...
... два ее клыка блестят белизной; шея отходит назад, готовясь к броску.
Два охранника аббата бросаются к ней, обнажив мечи ...
... но Эномото делает быстрое движение кистью руки.
«Не дайте укусить!» кричит Гроте. «Он еще не заплатил ...»
Вместо того, чтобы атаковать руку аббата, шея хабу наклоняется вбок, и змея сползает назад в коробку. Ее челюсти замирают в широком оскале.
Челюсти Якоба тоже широко открыты; он смотрит на испуганного Гроте.
«Ваша Честь, Вы ... заколдовали змею? Она ... она спит?»
«Змея мертвая.» Эномото приказывает охранникам вынести ее наружу.
Как ты это сделал? Удивляется Якоб в поисках решения загадки. «Но ...»
Аббат видит замешательство голландца и говорит Йонекизу.
«Лорд-аббат говорит,» начинает Йонекизу, «‘Не трюк, не магия’. Он говорит, ‘Это китайская философия, и ученые европейцы, слишком умные, чтобы понять’. Он говорит ... извините, очень трудно. Он говорит, ‘Вся жизнь это жизнь, потому что обладает силой ки’.»
«Силой ки, как дверь знач’?» Ари Гроте показывает движение ключом, отпирающим дверь. «И как это так?»
Йонекизу отрицательно качает головой. «Не ключ: ки. Ки. Лорд-аббат объясняет, что его изучения, у него приказ, обучаться, как ... какое слово? Как манипулировать силой ки, чтобы лечить болезни и так далее.»
«О-о, мистер Змей,» бормочет Гроте, «знач’там, где так далее.»
Принимая во внимание статус аббата, Якоб решает, что необходимо извиниться. «Мистер Йонекизу: пожалуйста, скажите Его Чести, как мне очень жаль, что змея угрожала его жизни в голландском складе.»
Йонекизу переводит; Эномото качает головой. «Мерзкий укус, но не очень ядовитый.»
«... и скажите,» продолжает Якоб, «что все виденное здесь останется во мне на всю жизнь.»
Эномото отвечает неопределенным хннннннн.
«В следующей жизни,» говорит аббат Якобу, «родитесь в Японии и идите в храм, и ... простите, голландский труден.» Он посылает Йонекизу несколько пространных предложений на родном языке. Переводчик пересказывает. «Аббат говорит, мистер де Зут не должен думать, что у него столько власти, как у лорда провинции Сацума. Владение Кийога только двадцать миль в ширину, двадцать миль в длину, очень много гор и только два города – Исахая и Кашима, и селения по дороге к морю Ариаке. Но,» скорее всего, Йонекизу добавляет по своей инициативе, «специальное владение дает лорду-аббату высокий ранг – в Эдо может встречаться с сегуном, а в Мияко – встречаться с императором. Храм лорда-аббата высоко на горе Ширануи. Он говорит, ‘Весной и осенью очень красиво; зимой немного холодно, но летом прохладно’. Аббат говорит, ‘Можно дышать и не стареть’. Аббат говорит, ‘У него две жизни. Мир высоко, на горе Ширануи – это мир духов, молитвы и ки. Мир внизу – это люди, политики и ученые ... и импорт лекарств и деньги’.»
«О-о, чтоб тебя, наконец,» бормочет Ари Гроте, «мистер деЗи: наш выход.»
Якоб неуверенно смотрит на Гроте, на аббата и снова на повара.
«Появляется,» вздыхает Гроте, «тема знач’сделки.» Он показывает губами слово «ртуть».
Якоб с опозданием начинает понимать. «Простите мою прямоту, Ваша Честь,» он адресуется е Эномото, поглядывая на Йонекизу, «могли бы мы оказать Вам услуги сегодня?»
Йонекизу переводит; после взгляда в сторону Якоба, Эномото посылает свой вопрос к Гроте.
«Факт, мистер деЗи, таков: аббат Эномото желает приобрести знач’все наши восемь коробок ртутного порошка за сумму одна сотня и шесть знач’золотых кобанов за коробку.»
Первая мысль Якоба – «наш» порошок? Вторая мысль – сто шесть?
Третья мысль – цифра восемьсот сорок восемь золотых кобанов.
«В два раза больше,» Гроте напоминает ему, «чем аптекарь в Осаке.»
Восемьсот сорок восемь кобанов – огромное состояние, почти половина нужного ему.
Подожди, подожди, подожди, думает Якоб. Почему такая высокая цена?
«Мистер де Зут знач’счастлив,» Гроте убеждает Эномото, «не может говорить.»
Трюк со змеей поразил меня, но больше не теряй головы ...
«Такой порядочный парень,» говорит Гроте, хлопая Якоба по плечу, «я даже знач’не знал ...»
... монополия, раздумывает Якоб. Ему нужна временная монополия.
«Я продам шесть коробок,» объявляет клерк. «Не восемь.»
Эномото понимает; он почесывает свое ухо и смотрит на Гроте.
Улыбка Гроте говорит, Волноваться не надо. «Одну минуточку, Ваша Честь.»
Повар уводит Якоба в угол, рядом с потайным местом Ве.
«Слушай: такса Зваардекрооне – по восемнадцать с коробки.»
Откуда ты знаешь, удивленно спрашивает себя Якоб, о моем помощнике в Батавии?
«Тут знач’неважно, откуда я знаю, но я знаю. Мы сверху цены шесть раз, а ты знач’гарпунишь больше? Не будет лучшей цены, и знач’шесть коробок –не на кону. Восемь, понятно, или ничего.»
«В таком случае,» Якоб говорит Гроте, «выбираю ничего.»
«Знач’мы еще недостаточ’ясные! Наш клиент – благородный вельможа, да? У него все схвачено: в магистратуре, в Эдо, у каждого ростовщика, у каждого аптекаря. Говорят, что он даже» – до Якоба доносится запах куриных потрохов изо рта Гроте – «подкупил магистрата пока не прибудет следующий корабль с Батавии на следующий год! Так что, когда я обещал ему всю знач’ртуть, это означает ...»
«Выходит так, что Вам придется отобещать ему весь запас.»
«Нет-нет, нет,» Гроте почти что ноет, «Вы никак не понимаете, что ...»
«Это были Вы, кто заключил с моим частным добром; я отказываюсь танцевать под Вашу дудку; так что Вам придется смириться с потерей комиссионных. Что же я еще не понимаю?»
Эномото что-то говорит Йонекизу; голландцы выходят из угла разговоров.
«Аббат говорит,» Йонекизу прочищает свое горло, «шесть коробок на продажу сегодня. Так что он покупает сегодня шесть коробок.» Эномото продолжает. Йонекизу кивает головой, уточняя несколько слов, и переводит. «Мистер де Зут: аббат Эномото переводит на Ваш личный счет Палаты шахматной доски шестьсот тридцать шесть кобанов. Писец магистратуры приносит подтверждение о продаже. Тогда, когда Вы довольны, его люди уносят шесть коробок ртути со склада Дуб.»
Подобная скорость беспрецедентна. «Не желает Ваша Честь сначала увидеть их?»
«А-а,» говорит Гроте, «мистер деЗи такой знач’занятый, что я самовольно попросил ключ у помощника директора ванКи и взял образец ...»
«Да, это было самовольство,» говорит ему Якоб. «И очень большое.»
«Сто шесть за раз,» вздыхает Гроте, «стоит немног’инициативы, да?»
Аббат ждет. «Продаете ртуть, мистер Дазуто?»
«Он продает, Ваша Честь.» Гроте улыбается, как довольный хорек.
«Но бумаги,» спрашивает Якоб, «взятки, документ о продаже ..?»
Эномото отмахивается от этих сложностей рукой и издает ртом пффф.
«Я же говорю» – Гроте кланяется – «‘самый благородный вельможа’.»
«Тогда ...» у Якоба нет возражений. «Да, Ваша Честь. По рукам.»
Вздох освободившегося от мук страдальца покидает легкие Ари Гроте.
Аббат, не меняясь в лице, говорит Йонекизу фразу для перевода.
«‘Что Вы не продаете сегодня’,» передает Йонекизу, «‘Вы продаете очень скоро’.»
«Значит, лорд-аббат» – Якоб продолжает гнуть свое – «знает меня лучше, чем я сам.»
Аббат Эномото говорит последнее слово: «Сходство». Затем он кивает головой Косуги и Йонекизу, и вся свита покидает склад безо всяких церемоний.
«Ты можешь выйти, Ве.» Якоб слегка встревожен, несмотря на то, что сегодня он ляжет спать гораздо богатым человеком, чем был до утреннего землетрясения.


Лорд-аббат Эномото держит свое слово. В два тридцать Якоб выходит из резиденции директора с Сертификатом перевода денег в руках. Засвидетельствованный Ворстенбошем и ван Клиифом документ может быть оприходован в Батавии или даже в офисах компании в Зееланде – во Влиссингене на Валхерене. Сумма представляла пяти-шестилетнее жалованье его предыдущей работы клерком в порту. Он должен выплатить своему знакомому, другу дяди, в Батавии, который одолжил ему сумму на покупку ртути – самая главная удача в моей жизни, думает Якоб; а, ведь, чуть не вложился в покупку трепанга – и, без сомнения, Ари Гроте тоже получил выгоду от сделки, но, в любом случае, торговля с загадочным аббатом была исключительно выгодной. А оставшиеся коробки, рассчитывает Якоб, должны продаться за еще большую цену, после того, как другие торговцы увидят, какую прибыль получит Эномото. К Рождеству на следующий год он должен вернуться в Батавию с Унико Ворстенбошем, чья звезда к тому времени должна загореться еще ярче после того, как он очистит Деджима от зловонной коррупции. Он мог бы посоветоваться со Зваардекрооне или коллегами Ворстенбоша и инвестировать его ртутные деньги в еще большее предприятие – кофе, скорее всего, или тиковое дерево – чтобы накопить состояние, которое поразило бы отца Анны.
На Длинной улице появляется Ханзабуро, выходящий из Гильдии переводчиков. Якоб возвращается в Высокий дом, чтобы положить свой сертификат в походный сундучок. Он колеблется прежде, чем достает веер с павловниевой ручкой и кладет его в карман куртки. Затем он спешит на двор с весами, где сегодня взвешиваются и проверяются по качеству свинцовые слитки, которые потом должны быть погружены в их же ящики и запечатаны. Даже под тентом наблюдателя жара усыпляет и палит, но справедливое око должно быть внимательно к весам, кули и количеству ящиков.
«Как благородно,» говорит Петер Фишер, «появиться на своем месте.»
Новость о выгодной сделке новоприбывшего клерка с ртутью известна всем.
У Якоба не находится ответных слов, потому он погружается в накладную.
Переводчик Йонекизу наблюдает из-под рядом находящегося тента. Работа идет медленно.
Якоб думает об Анне, стараясь вспомнить, какая она, и представить ее себе не как рисунок в его альбоме.
Смуглые кули прибивают назад крышки на ящиках.
Четыре часа, согласно карманным часам Якоба, наступили и прошли.
В какой-то момент Ханзабуро отходит в сторону безо всякого объяснения.
Без пятнадцати пять старший купец теряет сознание от жары.
Тут же посылают за доктором Маринусом, и Якоб решается на уход.
«Мне необходимо отлучиться,» Якоб спрашивает Фишера, «на минуту?»
Фишер набивает свою трубку нахально долго. «Как долго длится Ваша минута? Минута Оувеханда длится пятнадцать или двадцать. Минута Байерта – дольше часа.»
Якоб встает; его ноги щиплет от долгого сиденья. «Я вернусь через десять минут.»
«Значит, Ваша ‘одна’ означает ‘десять’; в Пруссии джентльмен всегда говорит то, что означает.»
«Я пойду,» бормочет Якоб, почти неслышно, «пока еще решил вернуться.»


Якоб ждет на перекрестке, наблюдая, как работники проходят мимо него взад и вперед. Доктор Маринус появляется довольно скоро: он ковыляет с двумя переводчиками, которые несут его медицинский чемодан, чтобы помочь потерявшему сознание торговцу. Он видит Якоба и просто проходит мимо, чему Якоб только рад. Дым, пахнущий экскрементами, выходящий из его задницы, отбил всякое желание быть другом доктора Маринуса. Из-за позора, испытанного им в тот день, он избегает госпожу Айбагава: как может она – да и другие школяры – относится к нему больше, чем как к полуобнаженному аппарату жирных клапанов и телесных труб?
Шестьсот тридцать шесть кобанов, признается он, все же возвращают какое-то самоуважение ...
Ученики выходят из больницы: Якоб так и думал, что их лекция закончится раньше от вызова Маринуса. Госпожа Айбагава – дальше всех, почти закрыта зонтиком от солнца. Он отходит назад на пару шагов по Костлявой аллее, будто направляется ко складу Лилия.
Все, что я делаю, Якоб убеждает самого себя, это – возвращаю потерянную вещь владельцу.
Четыре молодых человека, два охранника и акушерка сворачивают на Короткую улицу.
Якоб становится беспокойным; Якоб обретает спокойствие. «Извините меня!»
Процессия поворачивается к нему. Госпожа Айбагава смотрит на него.
Мурамото, главный студент, приветствует Якоба. «Домбага-сан!»
Якоб снимает свою соломенную шляпу. «Еще один жаркий день, мистер Мурамото.»
Тот рад тому, что Якоб вспомнил его имя; другие присоединяются к поклону. «Жарко, жарко,» соглашаются они охотно. «Жарко!»
Якоб кланяется акушерке. «Добрый день, госпожа Айбагава.»
«Как» – ее глаза выдают блеск веселья – «мистера Домбуржца ливер?»
«Гораздо лучше сегодня, благодарю Вас.» Он проглатывает слюну. «Благодарю Вас.»
«А-а,» говорит Икемацу с нарочитой серъезностью.  «А как ин-тус-сук-цеп-ция?»
«Волшебство доктора Маринуса излечило меня. Что вы сегодня изучали?»
«Ту-ба-ку-лес,» отвечает Кадживаки. «Когда кровяной кашель из легких.»
«А, туберкулез. Ужасная болезнь, и довольно распространенная.»
Инспектор приближается от ворот на сушу: охранник говорит.
«Вы извините, сэр,» вступает Мурамото, «но он говорит, мы должны уходить.»
«Да, я не буду вас задерживать. Я просто хочу вернуть это» – он достает веер из куртки и протягивает его – «госпоже Айбагава: она оставила его в больнице.»
Ее глаза вспыхивают тревогой: они требуют, Что Вы делаете?
Его смелость улетучивается. «Веер, Вы забыли в больнице.»
Подходит инспектор. Надувшись, он спрашивает Мурамото.
Мурамото передает, «Инспектор спрашивать, ‘Что это?’ мистер Домбага.»
«Скажите ему ...» Какая ужасная ошибка. «Госпожа Айбагава забыла ее веер. В больнице доктора Маринуса. Я возвращаю.»
Инспектор недоволен. Он коротко требует чего-то и протягивает руку для веера, словно директор школы требует от школьника записку.
«Он спрашивать, ‘Пожалуйста, показать’, мистер Домбага,» переводит Икемацу. «Проверить.»
Если я послушаюсь, понимает Якоб, вся Деджима, все Нагасаки узнает, как я нарисовал ее и вставил портрет в веер. Этот жест, догадывается Якоб, может быть истолкован неправильно. Даже может вызвать грандиозный скандал.
Пальцы инспектора дрожат, схватившись за конец веера.
Краснея от ожидания, Якоб молится, чтобы – хоть как-то – все разобралось.
Госпожа Айбагава что-то говорит тихо инспектору.
Инспектор смотрит на нее; его суровость разглаживается, на немного ...
... затем он хрипло фыркает от услышанного и передает ей веер. Она слегка кланяется.
Якоб чувствует себя пристыженным таким, почти невозможным, избавлением.


Веселье царит ночью и на Деджима и на берегу, словно всем захотелось прогнать от себя подальше ужасные воспоминания утреннего землетрясения. Бумажные фонарики развешены по главным улицам Нагасаки, и внезапные ночные пирушки собираются в доме констебля Косуги, в резиденции помощника ван Клиифа, в Гильдии переводчиков и даже в комнате охранников ворот на сушу. Якоб и Огава Узаэмон встретились на сторожевой башне. Огава пришел с инспектором, проверяющим жалобу о чрезмерном братании с иноземцами, и тот был уже настолько пьян, что фляжка саке послала его в глубокий сон. Ханзабуро сидит неподалеку внизу с новым мучеником-переводчиком у Оувеханда: «Так я вылечился от герпеса,» гордо заявил Оувеханд на вечерней перекличке. Разбухшая луна приземлилась на гору Инаса, и Якоб наслаждается прохладным бризом воздух, несмотря на сажу и запах нечистот. «Что это за огни, там,» спрашивает он, указывая, «над городом?»
«Еще О-бон вечеринки в ... как сказать?.. место, где хоронят.»
«Кладбище? Какие могут быть вечеринки на кладбище!» Якоб представляет себе gavottes на домбургском кладбище и почти что смеется.
«Кладбище – врата мертвых,» говорит Огава, «там хорошо, чтобы позвать души в мир жизни. Завтра ночью, маленькие кораблики с огнями плывут по морю, чтобы направить души домой.»
На Шенандоа вахтенный офицер бьет склянки четыре раза.
«Вы правда,» спрашивает Якоб, «верите в то, что душа путешествует таким образом?»
«Мистер де Зут не верит, что ему ему говорили, когда был мальчиком?»
А у меня настоящая вера, Якоб жалеет Огава. А твоя – идолопоклонство.
Внизу, у ворот на сушу, офицер рычит на подчиненного.
Я – работник компании, напоминает он себе, а не миссионер.
«Ладно.» Огава достает керамическую фляжку из рукава.
Якоб уже немного пьян. «Сколько у Вас там еще прячется?»
«Я не на службе» – Огава наполняет чашки – «так что выпьем за Вашу удачную сделку.»
Якобу приятно от воспоминаний о деньгах и от саке, пролетающем вниз по его горлу. «Кто-нибудь в Нагасаки еще не знает о том, сколько я получил за мою ртуть?»
Фейерверк взрывается у китайской фабрики на другом берегу залива.
«Есть один монах в самой, самой, самой высокой пещере,» говорит Огава, указывая на горы, «который еще не слышал, еще. Говоря трезво, однако: цена повышается, это хорошо, но продайте оставшуюся ртуть лорду-аббату Эномото, не держите. Пожалуйста. Он – опасный враг.»
«Ари Гроте так же боится Его Чести.»
Бриз доносит запах китайского пороха.
«Мистер Гроте умный. Владения аббата маленькие, но он ...» Огава раздумывает. «У него много силы. Кроме храма в Кийоге, у него есть резиденция в Нагасаки, дом в Мияко. В Эдо он – гость у Мацудайра Суданобу. У Суданобу-сан много силы ... ‘делатель королей’, так говорят у вас? Любой близкий друг, как Эномото, – тоже много силы. И плохой враг. Пожалуйста, запомните.»
Якоб выпивает. «Я, как голландец, спасен от этих ‘плохих врагов’.»
Огава не отвечает, и голландец начинает чувствовать себя немного меньше в безопасности.
Огоньки усыпали все побережье, до самого устья залива.
Якобу интересно, что подумает госпожа Айбагава об ее разрисованном веере.
Кошки орут на крыше ван Клиифа, ниже платформы сторожевой башни.
Якоб просматривает холмики крыш на том берегу и задает себе вопрос, где могла быть ее крыша.
«Мистер Огава: в Японии, как джентльмен делает предложение леди?»
Переводчик расшифровывает. «Мистер де Зут хочется ‘помаслить свой артишок’?»
Изо рта Якоба вылетает фонтаном половина выпитого саке.
Огава – в затруднительном положении. «Я ошибся с голландским?»
«Капитан Лэйси продолжает обогащать Ваш словарь?»
«Он бесплатно обучает меня и переводчика Ивасе ‘Джентльменскому голландскому языку’.»
Якоб решает пропустить ответ мимо ушей. «Когда Вы попросили руки Вашей жены, чтобы жениться на ней, Вы сначала спросили ее отца? Или просто дали ей кольцо? Или цветы? Или ...?»
Огава наполняет их чашки. «Я не вижу жены до свадебного дня. Наши накодо делают все. Как сказать накодо? Женщина, которая знает семьи, которые хотят играть свадьбы ...»
«Любопытная сваха? Нет, простите меня: посредник.»
«‘По-средник’? Забавное слово. ‘По-средник’ по-середине наших семей, ачи-кочи» – Огава показывает рукой движение взад-вперед – «описывает невесту отцу. Ее отец, богатый торговец краской из саппанового дерева в Карацу, три дня дороги. Мы проверяем семью ... нет сумасшедших, долгов и так далее. Ее отец приезжает в Нагасаки, чтобы встретиться с Огава из Нагасаки. Торговцы ниже классом самураев, но ...» Руки Огава становятся чашками весов. «Постоянный доход у Огава, и мы входим в торговлю саппановым деревом на Деджима, и отец соглашается. Мы встречаемся в храме на свадьбе.»
Подвижная луна освободилась от горы Инаса.
«А как же,» говорит Якоб с прямотой, воодушевленной саке, «а как же любовь?»
«Мы говорим, ‘Когда муж любит жену, свекровь теряет лучшую служанку’.»
«Какая веселая пословица! Разве вы не тоскуете по любви, в глубине сердца?»
«Да, мистер де Зут говорит правду: любовь находится в сердце. Или любовь это как саке: пьешь, ночь веселья, да, но холодным утром – головная боль, болит живот. Мужчина должен любить конкубину, так что, когда любовь умирает, он говорит, ‘Прощай’, просто и небольно. Женитьба, это другое: женитьба находится в голове ... ранг ... дело ... продолжение крови. Голландские семьи не такие?»
Якоб вспоминает отца Анны. «Мы тоже такие же, увы.»
Падающая звезда появляется и пропадает почти мгновенно.
«Я не задерживаю Вас от того, чтобы Вы поприветствовали Ваших предков, мистер Огава?»
«Мой отец занимается ритуалом сегодня в доме.»
Корова мычит в Сосновом Углу, недовольная фейерверком.
«Если говорить честно,» говорит Огава, «мои предки не отсюда: я был рожден во владении Тоса, на острове Шикоку, это большой остров» – Огава показывает на восток – «там, от солдата лорда Яманучи из Тосы. Лорд дал мне обучение и послал меня в Нагасаки, чтобы я научился голландскому в доме Огава Мимасаку, чтобы навести мосты между Тоса и Деджима. Но потом старый лорд Яманучи умер. Его сыну неинтересны голландцы. Так я был оставлен ‘на необитаемом острове’, так говорят? Но затем два сына Огава Мимасаку умерли от холеры десять лет назад. Много, много смертей в городе в тот год. Так Огава Мимасаку сделал меня сыном, чтобы продолжить семейный род.»
«А как же Ваши родные мать и отец там, на Шикоку?»
«Традиция учит, ‘После новых родителей, не возвращайся’. Поэтому не возвращался.»
«Вы не скучаете по ним?» Якоб вспоминает свою тоску.
«У меня новая фамилия, новая жизнь, новый отец, новая мать, новые предки.»
В японской расе, удивляется Якоб, получают удовольствие от собственных страданий?
«Мое обучение голландскому,» говорит Огава, «это мое ... светило. Правильное слово?»
«Да, и Ваш словарь слов,» говорит клерк очень серъезно, «говорит о том, как много Вы работаете.»
«Прогресс трудный. Торговцы, чиновники, стражники не понимают, как трудно. Они думают, Моя работа, моя служба: почему ленивый и глупый переводчик не может так же работать?»
«Когда я учился ремеслу» – Якоб вытягивает затекшие ноги – «в лесорубной компании, я работал в портах не только Роттердама, но также Лондона, Парижа и Гетенбурга. Я знаю, как трудно изучать иностранные языки, но, не в пример Вам, у меня было преимущество словарей и образования французскими учителями.»
Огава выдыхает «А-а», полное тоски. «Столько мест, Вы можете поехать ...»
«В Европе, да, но ничья ступня, скажем так, не пересечет те ворота на сушу.»
«Но мистер де Зут может пересечь морские ворота и дальше, по океану. Но я – все японцы» – Огава прислушивается к заговорщическому шепоту Ханзабуро и его друга – «узники на всю жизнь. Кто решает покинуть, то наказан. Кто уезжает и возвращается, то наказан. Мое самое дорогое желание – один год в Батавии, говорить по-голландски ... есть по-голландски, пить по-голландски, спать по-голландски. Один год, только один год ...»
Вот новая пища для размышлений у Якоба. «Вы помните свой первый визит на Деджима?»
«Очень хорошо помню! Перед тем, как Огава Мимасаку взял меня в семью. В один день учитель говорит, ‘Сегодня мы идем на Деджима’. Я ...» Огава хватается за сердце и показывает потрясение. «Мы идем по мосту Голландия, и мой учитель говорит, ‘Это самый долгий мост в твоей жизни, потому что это мост между двумя мирами’. Мы идем через ворота, и я вижу гиганта из сказки! Нос огромный, как картошка! Одежда не завязанная, а с пуговицами – пуговицы, пуговицы – и желтые волосы, как солома! Плохо пахнет, тоже. Прямо тут же, к удивлению, я в первый раз вижу куронбо, черных парней с кожей, как у кабачка. Затем иностранец открыл рот и говорит, ‘Шффгг-евинген-флиндер-васшен-моргенеген!’ Такой был голландский, который я изучал? Я все кланялся и кланялся, а учитель стукнул меня по голове и говорит, ‘Представься, глупый бака!’ так что я говорю, ‘Меня зовут Созаемон дегозаимсу погода спокойная сегодня благодарю Вас очень хорошо, сэр’. Желтый гигант смеется и говорит, ‘Ксссфффккк шевинген-певинген!’ и показывает на красивую белую птицу, которая идет, как человек, и высокая, как человек. Мастер говорит, ‘Это страус’. Затем еще чудеса – животное большое, как дом, весь свет загородило; найоро-найоро нос оно погружает в ведро и пьет, и водой стреляет! Мастер Огава говорит, ‘Слон’, и я говорю, ‘Зо?’, а мастер говорит, ‘Нет, глупая бака, это слон’. Затем мы видим какаду в клетке, и попугая, который повторяет слова, странную игру с палками и шарами на столе, которая называется ‘биллиард’. Кровавые языки лежат на земле – здесь, там, там, там: плевки от сока бетеля малайских слуг.»
«Что,» Якоб обязан спросить это, «слон делал на Деджима?»
«Батавия послала в подарок сегуну. Но магистрат послал в Эдо сообщение, что он ест много, поэтому в Эдо посовещались и сказали нет, тогда компания взяла слона назад. Слон умирал непонятной болезнью очень скоро ...»
Слышен топот спешащих шагов по лестнице башни: это посыльный.
Якоб догадывается по ответу Ханзабуро, что тот несет плохие новости.
«Мы должны идти,» Огава говорит ему. «Воры в доме директора Ворстенбоша.»


«Сейф слишком тяжел для воров,» говорит Унико Ворстенбош, показывая появившейся толпе свои покои, «воры притащили сюда и стали бить молотом и зубилом – посмотрите.» Он показывает кусок тикового дерева от рамы сейфа. «Когда дыра стала достаточной, они вытащили добычу и удачно скрылись. Это были не простые воришки. У них были нужные инструменты. Они точно знали, зачем они были здесь. у них были шпионы, помощники и навыки, чтобы разбить сейф в абсолютной тишине. У них также был сообщник у ворот на сушу. Короче говоря» – директор уставился на переводчика Кобаяши – «им помогли.»
Констебль Косуги задает вопрос. «Расследователь спрашивает,» переводит Ивасе, «когда Вы видели в последний раз чайник?»
«Утром. Купидо проверил, что он не повредился землетрясением.»
Констебль выдает сдавленный вздох и оглядывает место.
«Констебль говорит,» передает Ивасе, «раб был последний, кто видел чайник на Деджима.»
«Воры, сэр,» восклицает Ворстенбош, «были последними, кто видели его!»
Переводчик Кобаяши наклоняет свою проницательную голову. «Сколько стоил этот чайник?»
«Исключительное мастерство исполнения, серебряное покрытие по яшме – тысяча кобанов не купят другого такого. Вы же сами видели его. Он принадлежал последнему из Минг, правителю Китая – императору ‘Чжу Юцзянь’, насколько я помню. Невосстанавливаемая античность – кто-то, конечно же, рассказал ворам, дьявол выдери им глаза.»
«Император Чжу Юцзянь,» замечает Кобаяши, «повесился на пагодном дереве.»
«Я не позвал Вас сюда для уроков по истории, переводчик!»
«Я надеюсь честно,» объясняется Кобаяши, «что у чайника нет проклятья.»
«О-о, у него есть проклятье, для тех псов, которые украли его! Чайник принадлежит компании, а не Унико Ворстенбошу, посему компания пострадала от преступления. Вы, переводчик, обязуетесь пойти с констеблем Косуги в магистратуру прямо сейчас.»
«Магистратура закрыта сейчас.» Кобаяши просительно складывает свои ладони. «О-бон фестиваль.»
«Магистратура» – директор бъет по своему столу тростью – «должна быть открыта!»
Якоб знает этот взгляд на японских лицах: эти невозможные иностранцы.
«Могу я предложить, сэр,» говорит Петер Фишер, «чтобы Вы потребовали обыск японских складов на Деджима? Скорее всего, хитрые мерзавцы ожидают, пока не закончится вся эта кутерьма, чтобы потом утащить сокровище к себе.»
«Сказано в точку, Фишер.» Директор смотрит на Кобаяши. «Передайте это констеблю.»
Наклоненная голова переводчика выдает нерешительность. «Но прецедент ...»
«Сделать прецедент! Я сам прецедент сейчас, и Вам, сэр, и Вам» – он так тычет им в грудь, и Якоб мог бы побиться о груду денег, что он никогда не тыкал никого до этого – «платят немерянно, чтобы защищать наши интересы! Выполняйте свою работу! Какой-то кули, или торговец, или инспектор, или, о да, даже переводчик стащил собственность компании. Этот поступок – вызов чести компании. И черт возьми, я обыщу и Гильдию переводчиков! Нарушители будут загнаны, как свиньи, и я услышу, как они завизжат. Де Зут – идите и скажите, чтобы Ари Гроте сделал огромный жбан кофе. Никто из нас не заснет на какое-то время ...»



глава Восьмая
ПРИЕМНЫЙ ЗАЛ В ДОМЕ ДИРЕКТОРА,
НА ДЕДЖИМА
10 часов утра, 3 сентября 1799 года

«Ответ сегуна на ультиматум – это сообщение мне,» жалуется Ворстенбош. «Почему кусок бумаги, скрученный рулоном в пенал, должен провести целую ночь в магистратуре, словно какой-то почетный гость? Если письмо пришло вчера вечером, почему оно не было принесено мне сей же час?» Потому что, думает Якоб, послание сегуна эквивалентно вердикту римского папы, и вручение без церемонии будет сродни измене. И все же он держит свои мысли при себе; в последнее время он заметил в поведении директора растущую холодность к нему. Она неявна: там похвальное слово о Петере Фишере, здесь сухая ремарка Якобу, и когда-то «незаменимый де Зут» опасается, что его ореол потихонечку меркнет. Ван Клииф тоже не решается на ответ директору. Давным-давно у него появилась способность отличать риторические вопросы от нужных. Капитан Лэйси откидывается на спинку охнувшего кресла головой с заложенными под нее руками и насвистывает нечто очень тихо. На японской стороне стола сидят переводчики Кобаяши и Ивасе, и два главных писца. «Управляющий магистрата,» объясняет Ивасе, «должен доставить послание сегуна очень скоро.»
Унико Ворстенбош недовольно хмурится, глядя на золотую печатку на своем пальце.
«А что Виллем Молчаливый,» интересуется Лэйси, «думает о своем прозвище?»
Старинные часы идут мерно и громко. Мужчинам жарко, и они молчат.
«Небо сегодня ...» замечает переводчик Кобаяши, «.... неустойчиво.»
«Барометр в моей каюте,» соглашается Лэйси, «обещает ‘неспокойно’.»
На лице переводчика Кобаяши – вежливое выражение непроницаемости.
«‘Неспокойно’ – это шторм,» объясняет ван Клииф, «или ветрено или тайфун.»
«А-а.» Понимает переводчик Ивасе. «‘Тайфун’ ... мы говорим, тай-фу.»
Кобаяши согласно машет бритой головой. «Похороны для лета.»
«Если сегун не согласится поднять квоту на медь,» говорит Ворстенбош, скрестив руки, «это Деджима нужны будут похороны: Деджима и тепленьким карьерам переводчиков. Кстати, мистер Кобаяши, должен ли я понять правильно из Вашего молчания, что поиски украденной вещи компании из китайского фарфора не продвинулись ни на дюйм?»
«Расследование продолжается,» отвечает главный переводчик.
«Со скоростью улитки,» цедит сквозь зубы директор. «Даже если мы остаемся на Деджима, я должен послать рапорт генерал-губернатору ван Оверштратену о том, с каким безразличием Вы защищаете собственность компании.»
Острое ухо Якоба слышит марширующие шаги; ван Клииф тоже слышит их.
Помощник директора подходит к окну и смотрит вниз на Длинную улицу. «А-а, наконец.»


Два стражника становятся по обеим сторонам входа. Флагоносец заходит первым: на знамени – символ сегуната Токугава, три листа штокрозы. Входит управляющий Томине, держа священный пенал с документом на блестящем лакированном подносе. Все в комнате кланяются в направлении свитка, за исключением Ворстенбоша, который говорит, «Заходите, управляющий, садитесь и позвольте нам узнать, решило ли Его Высочество в Эдо спасти этот остров от бедствий.»
Якоб замечает еле-скрываемую недовольную гримасу на лице японцев.
Ивасе переводит слово «садитесь» и предлагает стул.
Томине брезгливо смотрит на иностранную мебель, но у него нет выбора.
Он кладет лакированный поднос перед переводчиком Кобаяши и отвешивает поклон.
Кобаяши кланяется ему в ответ, кланяется пеналу и подталкивает поднос директору.
Ворстенбош берет цилиндр, запечатанный с одной стороны трехлистной печатью, и пытается его открыть. Потом он пытается его открутить. Потом он пытается найти рычажок или какой-нибудь намек на способ открытия.
«Простите, сэр,» шепчет Якоб, «нужно провернуть по часовой стрелке.»
«О-о, назад к лицевой стороне и перевернуть, как и сама эта страна ...»
Изнутри достается пергамент, туго затянутый вокруг двух держателей из вишневого дерева.
Ворстенбоош раскатывает свиток по столу вертикально, по-европейски.
Якобу хорошо виден весь документ. Орнаментные колонки знаков канджи предстают перед глазами клерка, и он узнает эти символы: уроки голландского языка Огава Узаэмон полезны и ему, и теперь в его тетради – около пятисот разных символов. Тайный студент узнает «дать»; там – «Эдо»; в следующей колонке – «десять» ...
«Естественно,» вздыхает Ворстенбош, «никто при дворе сегуна не пишет по-голландски. Кто-нибудь из вас гениев,» он смотрит на переводчиков, «решится помочь?»


Старинные часы отсчитывают одну минуту; две; три ...
Глаза Кобаяши бегают по документу – вниз, вверх и поперек.
Не стоит такого труда и времени, думает Якоб. Он просто тянет время.
Почетное чтение переводчик подтверждает понимающими кивками головы.
Где-то в резиденции директора слуги заняты своей работой.
Ворстенбош решает отказать Кобаяши в дальнейшем удовольствии чтения, выказав о своем нетерпении.
Кобаяши загадочно рычит, прочищая горло, и открывает свой рот ...
«Я прочитаю еще раз, чтобы не было ошибок.»
Если взглядом можно было убить, думает Якоб, наблюдая за Ворстенбошем, Кобаяши орал бы, корчась в муках.
Ворстенбош говорит своему рабу Филандеру, «Принеси мне воды.»
Со своей стороны стола Якоб продолжает изучать свиток сегуна.
Проходит две минуты. Филандер приносит графин.
«Как,» Кобаяши обращается к Ивасе, «можно сказать ‘роджу’ по-голландски?»
Подумав, Ивасе отвечает словом «первый министр».
«Тогда,» объявляет Кобаяши, «я готов перевести послание.»
Якоб окунает звежезаостренное перо в чернильницу.
«Послание гласит: ‘Первый министр сегуна шлет сердечное приветствие генерал-губернатору ван Оверштратену и главе голландцев на Деджима Ворстенбошу. Первый министр запрашивает’ – переводчик пристально вглядывается в свиток – ‘одну тысячу вееров из самых лучших павлиньих перьев. Голландский корабль должен отвезти этот заказ в Батавию, чтобы вееры из павлиньих перьев прибыли на следующий торговый сезон’.»
Перо Якоба записывает последние слова.
Капитан Лэйси шумно рыгает. «Т’были устрицы на завтрак ... несвежие ...»
Кобаяши смотрит на Ворстенбоша, словно ожидая ответа.
Ворстенбош выпивает бокал воды. «Расскажите мне о меди.»
С наглостью невиновного Кобаяши моргает и говорит, «В послании ничего нет о меди, директор.»
«Не говорите мне» – вена пульсирует на виске Ворстенбоша – «мистер Кобаяши, что это и есть все послание.»
«Нет ...» Кобаяши смотрит в левый угол списка. «Первый министр также надеется, что осень в Нагасаки – спокойная, а зима – мягкая. Но я подумал, ‘Не относится к главному’.»
«Одна тысяча павлиньих вееров.» Ван Клииф протяжно свистит.
«Самых лучших павлиньих вееров,» исправляет Кобаяши без тени смущения.
«Дома, в Чарлстоне,» говорит капитан Лэйси, «мы бы назвали такое письмо прошением.»
«Здесь, в Нагасаки,» отвечает Ивасе, «мы называем – приказ сегуна.»
«А те сукины дети в Эдо,» спрашивает Ворстенбош, «играют со мной?»
«Хорошие новости,» заявляет Кобаяши, «что Совет Старейших продолжает обсуждение о меди. Не говорят ‘нет’ – означает наполовину ‘да’.»
«Шенандоа отплывает через семь-восемь недель.»
«Медная квота,» Кобаяши собирает свои губы вместе, «сложный вопрос.»
«Напротив, очень простой. Если двадцать тысяч пикулей меди не придут на Деджима к середине октября, единственное окошко этой варварской страны заложится кирпичом. Там, в Эдо решили, что генерал-губернатор шутит? Они думают, что это я написал ультиматум?»
Ну, говорит пожатие плеч Кобаяши, я ничего не могу поделать ...
Якоб откладывает в сторону перо и изучает ответ первого министра.
«Как отвечать Эдо про павлиньи веера?» спрашивает Ивасе. «‘Да’ может помочь ...»
«Почему моя петиция должна,» требует Ворстенбош, «ждать, пока решает императорская власть, и в то же время свита чего-то хочет; и мы обязаны,» – он щелкает пальцами – «так? Этот министр полагает, что павлины – это голуби? Может, еще несколько ветряных мельниц обрадуют Его Устремленный Вверх Глаз?»
«Павлиний веер,» говорит Кобаяши, «очень хороший подарок первому министру.»
«Мне надоели,» Ворстенбош обращается с жалобой к небесам, «надоели эти проклятые» – он стучит пальцем по свитку на столе, приводя в ужас своим неуважением японцев – «‘хорошие подарки’! По понедельникам – это ‘Убиральщик помета сокольничего магистрата просит рулон бангалорского ситца’; по средам – ‘Дрессировщику старейшей обезьяны в городе нужна коробка перчаток’; по пятницам – ‘Лорду Таком-Сякому из Такого-Сякого понравился набор ножей с ручками из китовой кости: он ужасно могущественный друг иностранцев’, так что, хей, трам-пам-пам, оловянная ложка – мне. А когда же нам нужна помощь, где все эти ‘могущественные друзья иностранцев’?»
Кобаяши прячет свою победу под грустной маской сочувствия.
Якоб решается рискнуть. «Мистер Кобаяши?»
Главный переводчик смотрит на клерка непонятного статуса.
«Мистер Кобаяши, случилось происшествие сегодня раннее при продаже горошкового перца.»
«Каким чертом,» спрашивает Ворстенбош, «перец связан с нашей медью?»
«Je vous prie de m’excuser, Monsieur,» Якоб уверяет своего начальника, «mais je crois savoir ce que je fais.»
«Je prie Dieu que vous savez,» предупреждает его директор. «Le jour a d;j; bien mal commenc; sans pour cela y ajouter votre aide.»
«Видите ли,» Якоб обращается к Кобаяши, «мистер Оувеханд и я поспорили с одним торговцем о китайских идеограммах – конджи, так мне кажется, их называют?»
«Канджи,» говорит Кобаяши.
«Извините, канджи, для цифры десять. Когда я был в Батавии я выучил несколько цифр от китайского купца, и, скорее всего, неразумно использовал мое ограниченное знание вместо того, чтобы обратиться к переводчику Гильдии. Страсти разгорелись, и, боюсь, обвинения в нечестности могут быть заявлены против одного из Ваших соплеменников.»
Кобаяши чувствует приближение еще одного унижения голландцев. «Какой вопрос о канджи?»
«Ну, сэр, мистер Оувеханд сказал, что канджи для ‘десяти’ это» – с напускной неловкостью Якоб рисует знак в своем блокноте – «нарисован так ...»
 «Но я сказал Оувеханду, нет; настоящий знак для ‘десяти’ это пише... такой ...»
Якоб рисует неровно, преувеличивая неумение. «Торговец клялся, что мы оба были неправы. Он нарисовал» – Якоб вздыхает и хмурится – «крест, мне кажется, такой ...»
 «Я был убежден, что торговец был нечестен, и сказал ему об этом. Может ли переводчик Кобаяши объяснить мне все до конца?»
«Число мистера Оувеханда,» Кобаяши указывает на верхний знак, «это ‘тысяча’, не ‘десять’. Число мистера де Зута тоже неправильное: оно означает ‘сто’. Это,» он указывает на крест, «от плохой памяти. Торговец написал так ...» Кобаяши поворачивается к одному из писцов за кистью. «Вот ‘десять’. Два мазка, да, но один – вверх, а другой – поперек ...»
Якоб виновато стонет и пишет цифры 10, 100 и 1000 напротив рисунков. «Значит, они и есть настоящие знаки?»
Осторожный Кобаяши в последний раз изучает цифры и соглашается кивком головы.
«Я черезвычайно благодарен,» говорит Якоб и кланяется, «главному переводчику за помощь.»
Переводчик обмахивается веером. «Больше нет вопросов?»
«Только один, сэр,» продолжает Якоб. «Почему Вы заявили, что первый министр сегуна запросил одну тысячу павлиньих вееров, когда в соответствии с номерами, которым Вы меня только что научили, число представляет собой более скромные одна сотня» – каждый глаз в зале проследовал за пальцем Якоба, остановившемся на знаке канджи «сто» – «как тут и написано?»
В помещении наступает ужасающая тишина. Якоб благодарит Бога.
«Ну, динь-дон, динь-дон,» говорит капитан Лэйси, «кошечка в колодце.»
Кобаяши тянется к свитку. «Запрос сегуна не для глаз клерка.»
«Конечно, нет!» взрывается Ворстенбош. «Это – для моих глаз, сэр; моих! Мистер Ивасе: Вы переведите это письмо, чтобы мы могли проверить, сколько нужно вееров – одна тысяча или одна сотня Совету Старейших и девять сотен мистеру Кобаяши и его сообщникам? Но прежде, чем Вы начнете, мистер Ивасе, напомните мне: какое наказание за умышленный неправильный перевод приказа сегуна?»


За четыре минуты до четырех часов Якоб прижимает промокательную бумагу к листу на его столе на складе Дуб. Он выпивает воды, которая вся выйдет п;том. Затем клерк поднимает промокательную бумагу и читает заголовок: Шестнадцатое Приложение: настоящее количество японской лакированной посуды, экспортированной из Деджима на Батавию, незадекларированной в накладных, датированными между 1793 и 1799 годами. Он закрывает книгу расходов, завязывает на ней узлы и кладет ее в портфель. «Пока остановимся, Ханзабуро. Директор Ворстенбош вызвал меня на прием к четырем часам. Пожалуйста, отнесите эти бумаги мистеру Оувеханду в офис.» Ханзабуро вздыхает, берет бумаги и с лицом отчаявшегося человека покидает комнату.
Якоб выходит вслед за ним, закрыв склад на замок.
Липкий воздух полон летящей пыльцы.
Обожженый солнцем голландец думает о Зееланде, о первых снежинках зимы.
Пойти по Короткой улице, говорит он себе. Ты можешь увидеть ее издалека.
Голландский флаг на Флаговой площади едва колышется, почти бездвижен.
Если хочешь изменить Анне, думает Якоб, зачем преследовать недостижимое?
У ворот на сушу обыскиватель в поисках контрабанды просеивает корм для животных.
Маринус прав. Нанять куртизанку. У тебя сейчас есть деньги ...
Якоб подходит по Короткой улице к перекрестку, где метет улицу Игнатиус.
Раб говорит клерку, что студенты доктора уже ушли.
Один взгляд, знает Якоб, скажет мне, обиделась ли она на веер или наоборот?
Он стоит, где, может быть, прошла она. Два соглядатая наблюдают за ним.
Когда он доходит до директорской резиденции, на него набрасывается, невесть куда бредущий, Петер Фишер. «Ну-ну, а не Вы ли тот пес, который залез сегодня на сучку?» Дыханье пруссака – дыханье рома.
Якоб предполагает, что Фишер намекает на утреннюю историю с веерами.
«Три года в этой забытой Богом тюрьме ... Сниткер клялся, что я буду помощником ван Клиифа, когда он уедет. Он клялся! А потом Вы и Ваша чертова ртуть появились в его шелковом карманчике ...» Фишер смотрит вверх на лестницу резиденции, шатаясь во все стороны. «Вы забываете, де Зут, я – не слабак и не простой клерк. Вы забываете ...»
«Что Вы были стрелком в Суринаме? Вы столько раз об этом говорите каждый день.»
«Украдешь мое законное повышение, и я переломаю все твои кости.»
«Желаю Вам более трезвого вечера, мистер Фишер.»
«Якоб де Зут! Я ломаю моим врагам кости – одну за другой ...»


Ворстенбош ведет Якоба к своему бюро с необычной за последние дни веселостью. «Мистер ван Клииф доложил мне, что Вам пришлось отбиваться от недовольного мистера Фишера.»
«К сожалению мистер Фишер убежден, что каждую минуту моей жизни я посвящаю тому, чтобы рушить его планы ...»
Ван Клииф разливает рубинового цвета портвейн в три высоких бокала.
«... но, может быть, мой обвинитель – это ром мистера Гроте.»
«Несомненно,» говорит Ворстенбош, «что интересы Кобаяши сегодня сильно пострадали.»
«Я никогда не видел, чтобы его хвост,» соглашается ван Клииф, «был так глубоко зажат между его короткими ногами.»
Птицы стучат клювами, прыгают и издают пронзительные крики на крыше резиденции.
«Жадность затянула его в ловушку, сэр,» говорит Якоб. «Я лишь захлопнул крышку.»
«А он,» борода ван Клиифа заходится смехом, «так не думает!»
«Когда я впервые увидел Вас, де Зут,» начинает Ворстенбош, «я тотчас понял. Вот – честная душа в болоте человеческих крокодилов, острозаточенное перо среди затупленных огрызков, человек, который с помощью наставника должен стать директором к своему тридцатилетию! Ваши знания этим утром спасли компании деньги и уважение. Генерал-губернатор ван Оверштратен услышит об этом поступке, даю слово.»
Якоб кланяется в ответ. Меня позвали, кажется ему, чтобы сделать главным клерком?
«За Ваше будущее,» говорит директор. Он, его помощник и клерк касаются бокалами.
Возможно, его недавняя холодность, думает Якоб, была для того, чтобы никто не мог упрекнуть его в фаворитизме.
«Наказанием для Кобаяши стала его поездка в Эдо,» ван Клииф наслаждается словами, «чтобы сказать, что требование товаров от торгового места, которое исчезнет через пятьдесят дней, преждевременно и неразумно. Мы выбьем из него еще много уступок.»
Светящиеся отметки настенных часов похожи на огоньки звезд.
«У нас есть,» голос Ворстенбоша меняется, «еще одно задание для Вас, де Зут. Мистер ван Клииф Вам все объяснит.»
Ван Клииф выпивает свой бокал портвейна. «Перед завтраком в любую погоду к мистеру Гроте приходит гость: поставщик, с полной сумкой, у всех на виду.»
«Больше, чем кисет,» добавляет Ворстенбош, «меньше, чем подушка.»
«Затем он уходит с той же сумкой, такой же полной, у всех на виду.»
«Что» – Якоб прогоняет от себя разочарованные мысли о карьерном росте – «мистер Гроте рассказывает об этом?»
«‘Рассказ’,» отвечает Ворстенбош, «это как раз то, чем бы он с большим удовольствием попотчевал бы и меня и ван Клиифа. Высокие чины, как однажды Вы это обнаружите, держатся на дистанции от подчиненных. Но сегодняшнее утро несомненно доказывает, что только Ваш нос сможет вынюхать этого мошенника. Вы не тор;питесь с ответом. Вы думаете, что никто не любит осведомителей, и, увы, Вы правы. Но тот, кто предназначен высокой должности, де Зут, как ван Клииф и я, не должен бояться карабканья по лестнице и расталкивания локтями. Повстречайтесь сегодня вечером с мистером Гроте.»
Это тест, пророчит Якоб, смогу ли я запачкать свои руки.
«Я приму давнее приглашение повара к карточному столу.»
«Видите, ван Клииф? Де Зут никогда не говорит, ‘Я должен?’, а лишь ‘Каким образом?’»
Якоб утешате себя мыслями об Анне, читающей новости об его новой должности.


В сумерках вечера ласточки пролетают над Стенным проходом, и Якоб обнаруживает невдалеке от себя Огава Узаэмона. Переводчик что-то говорит Ханзабуро, от чего тот исчезает, и сопровождает Якоба до сосен в дальнем углу острова. Под влажными деревьями Огава останавливается, успокаивает очередного соглядатая дружеским приветствием и тихо говорит: «Все Нагасаки разговаривает об этом утре. О переводчике Кобаяши и веерах.»
«Значит, он больше не попробует ободрать нас так бесстыдно.»
«Недавно,» говорит Огава, «я предупредил не быть врагом Эномото.»
«Я очень серьезно отношусь к Вашему совету.»
«Еще один совет. Кобаяши – маленький сегун. Деджима – его империя.»
«Тогда мне повезло не зависеть от его хороших помощников.»
Огава хмурится на «хороших помощников». «Он навредит Вам, де Зут-сан.»
«Спасибо за Вашу заботу, но я его не боюсь.»
Огава смотрит по сторонам. «Он может обыскать жилище из-за украденных вещей ...»
Чайки затевают бунт в темноте над кораблем, скрытым стеной ограждения.
«... или из-за запретных вещей. Так что, если такая вещь в Вашей комнате ...»
«Но у меня нет ничего,» протестует Якоб, «в чем можно было обвинить.»
На щеке Огава дергается еле заметный мускул. «Если есть запретная книга ... спрятать. Спрятать под полом. Спрятать очень хорошо. Кобаяши хочет отомстить. Дла Вас – наказание изгнанием. Переводчик, который проверял Вашу библиотеку, когда Вы приехали, не так удачно ...»
Я чего-то не понимаю, знает Якоб, но чего?
Клерк открывает рот, но вопроса уже нет.
Огава знал о моем псалтыре, понимает Якоб, все время.
«Я сделаю, как Вы говорите, мистер Огава, прежде, чем я сделаю что-нибудь.»
Пара инспекторов появляется из Костлявой аллеи и идет по Стенному проходу.
Не говоря более ничего, Огава направляется к ним. Якоб уходит к Садовому дому.


Кон Туоми и Пйет Байерт встают, и их тени от подсвечника съезжают в сторону. Импровизированный карточный стол сделан из двери и четырех ног. Иво Оост продолжает сидеть, жуя табак; Вибо Герритсзоон сплевывает на, вместо в, плевательницу; а Ари Гроте – сама приветливость, словно хорек при виде кролика. «Мы уж тут отчаялись, что Вы когда-нибудь примите мое приглашение, да-а?» Он откупоривает двенадцать бутылей рома, выстроенные на доске настенной полки.
«Предполагал заглянуть несколько дней тому назад,» говорит Якоб, «но работа не отпустила.»
«Хоронить репутацию Сниткера,» замечает Оост, «должно быть, нудная работа.»
Якоб смахивает в сторону первую атаку. «Подделывать хорошо бухгалтерские книги – это как раз нудная работа. Как тут у Вас неустроено, мистер Гроте.»
«Если’б’знач’мне нравилось жить в писсуаре,» отвечает Гроте, подмигивая, «я’б’знач’жил в Энкхойзене, да?
Якоб садится. «Какая игра, джентльмены?»
«Плут и дьявол – по немецким правилам, да, играем, вот.»
«А-а, Karn;ffel. Я играл немного в Копенгагене.»
«’дивлен,» говорит Байерт, «Вы знакомы с картами.»
«Сыновья – и племянники – священников не так наивны, как все думают.»
«Каж’из них» – Гроте достает гвоздь из коробочки – «это минус один стювер с жалованья. Мы сбрасываем по гвоздю на кон каж’раз. Семь сдач на заход, и кто знач’взял больше, тому кон. Когда кончатся гвозди, кончится игра.»
«Но как получить выигрыш, если жалованье в Батавии?»
«Кусочек знач’шулерства: вот» – он размахивает листом бумаги – «все записано, кому знач’с кого и кем, и помощник директора ван Клииф считывает наши знач’балансы в жалованье. Мистер Сниткер разрешил такую практику, коль знал, как знач’держаться по-мужски, по-компанейски, да-а.»
«Мистер Сниткер был желанным гостем,» говорит Иво Оост, «преж’чем свободу свою потерял.»
«Фишер, знач’Оувеханд, знач’Маринус сами по себе, но Вы, мистер деЗи, скроены из веселого сукна ...»


Девять бутылей рома стоят на полке. «И я удрал от своего отца,» рассказывает Гроте, перебирая свои карты, «преж’чем он вырвал бы мне кишки, и знач’потопал в Амстердам в поисках фортуны знач’и любви, да-а?» Он наливает себе еще один бокал рома цвета мочи. «Но эту знач’любовь я видал да’лишь за деньги преж’чем за жопу схватят, и ни понюшки фортуны. Не-е, я видал да’один лишь голод, снег, знач’да лед да ворье, как псы на слабого ... Торопить’чтоб’накопить, думаю я, и трачу мое ‘наследство’, да-а, на тележку с углем, но свора знач’гольщиков утопила мою тележку в канале – а я знач’кричу им, ‘Это’ж наша земля, вы дворняжки неместные! Вернитесь, когда вас мыться позовут!’ Кроме’ж урока по монополии, да-а, от того ледяного купанья цел’неделю торчал в своей дыре, а з’тем ла-асковый х’зяин поджопил меня на улицу. Дыры в сапогах, ни жрать ни срать, да вонь от тумана, сел я на ступеньках кирхи, думаю, мож’стырить еду, пока сил на бег хватает, или прям’тут замерзнуть, да и все тут ...»
«Стырить да бежать,» говорит Иво Оост, «скольк’раз.»
«Ну, кто’ ж мог появиться бы, но только’ж не этот джент – шляпа высокая, трость со слоновой костью на шишке, да знач’ве-ежливый. ‘Знаешь, кто я такой, парень?’ Я знач’говорю, ‘Не знаю, сэр.’ Он мне, ‘Я, парень, твое благополучие.’ Подумал я, что он меня в церковь тянет, а я знач’такой голодный, что евреем’б стал да за чашку каши, но – нет. ‘Не слыхаль ли ты о благородной да процветающей Голландской Ост-Индийской компании, парень, слыхал, да?’ Отвечаю я, ‘Кто’ж нет, сэр?’ Говорит он, ‘Знач’ты уведомлен о ’никальных предложениях компании крепким да стойким парням по всему Богом созданному голубому да золотому шару, да?’ Я отвечаю, и все последние слова слышу, ‘Да, сэр, уведомлен, так точно.’ Он говорит, ‘Я – главный рекрутер в амстердамском офисе, и зовут меня Дьюк ван Эйс. Что б ты сказал пол-гульдену с твоего будущего жалованья сейчас, и знач’жилье да еда пока следующая флотилия не отправилась водным путем на загадочный Восток?’ А я’ж отвечаю, ‘Дьюк ван Эйс, спаситель Вы мой.’ Мистер деЗи, наш ром Вам не по душе?»
«Желудок переваривает, мистер Гроте, но очень вкусный.»
Гроте кладет пятерку бубен: Герритсзоон шлепает по ней королевой.
«Р-рыдаем!» Байерт припечатывает сверху пятеркой козырей и забирает гвоздь.
Якоб сбрасывает какую-то мелочь из червей. «Ваш спаситель, мистер Гроте?»
Гроте проверяет свои карты. «Джентльмен привел меня к развалюхе за тюрьмой Распуйс, на улице знач’где шлюхи одни живут, и офис у него знач’трепанный-потрепанный, но сухо и тепло, а запах бекона тяне-ется откуда-то снизу, с нижних комнат, и, о-о, пахло й-эх как хорошо! Я даж’спросил, мож’мнекусочек бекона или два, а этот знач’ван Эйс смеется и г’рит, ‘Пиши свое имя здесь, парень, и после пяти лет на Востоке ты сам себе дворец построишь из копченой свинины!’ Не знал я как писать, как читать тогда, в то время; начернил я палец и прижал к бумаге. ‘Замечательно,’ говорит ван Эйс, ‘а это тебе задаток – я же держу свое слово.’ Он заплатил мне мой новенький-гладенький пол-гульден, и я знач’никогда не был счастливее в моей жизни. ‘Остаток получишь на корабле Адмирал де Рюйтер, который отплывает тридцатого или тридцать первого. Похоже, ты не против пожить вместе с другими такими же крепкими да стойкими парнями – своими будущими соседями по кораблю и партнерами по будущему процветанию?’ Любая крыша над головой лучше, чем никакая, и взял я свои деньги и знач’сказал: ‘Никак не против’.»
Туоми сбрасывает ненужную бубну. Иво Оост – четверку пик.
«Повели меня двое слуг,» продолжает Гроте, изучая карты в своей ладони, «вниз по лестнице, а я знач’даж’не пикнул, пока, вдруг, слышу ключом замок за мной закрыли. В камере, не больше эт’комнаты, было двадцать четыре парня моих лет иль старше. Некоторые здесь неделями сидели; некоторые – как скелеты, кровью харкают ... О-о, как я по двери колотил, чтоб открыли, а этот, весь в струпьях, хряк подкатился ко мне и знач’говорит, ‘Ты лучше дай мне пол-гульдена щас на сохрану.’ Я ему, ‘Какие пол-гульдена?’ А он знач’говорит, что я ему сам дам, или он меня размягчит, и все равно возьмет. Я спрашиваю, когда нас на воздух выводят размяться да надышаться. ‘Нас не выводят,’ говорит он, ‘пока корабль не придет или не откинемся. А щас – деньги.’ Я б мог наврать, что не дал, но Ари Гроте – не врун. Он не шутил об откинутых: восемь знач’таких ‘крепких да стойких парней’ лежали по двое в одном гробу. Железная клеть на окне на улицу – для света да воздуха, вишь как, да жратва знач’такая херовая, что не знаешь, откуда есть и куда срать.»
«Почему ж вы двери не сломали?» спрашивает Туоми.
«Железные двери да охрана с дубинками шипастыми – вот почему.» Гроте достает вошь у себя с головы. «О-о, я нашел знач’способ, как выжить, чтоб рассказать вам все. Это мой знач’путь, честный путь, как выжить. И, вот, в один день повели нас к вагону, чтобы отвезти на Адмирал де Рюйтер, связанные знач’одни за другим, как воришек, да-а, и я тогда поклялся сделать три вещи. Первое: никогда не верь ни одному дженту, который говорит, ‘Мы о тебе позаботимся.’» Он подмигивает Якобу. «Второе: никогда не будь бедным, хоть как-нибудь, но не будь, чтоб такой знач’прыщ, как ван Эйс, мог продать меня да купить, как раба. Третье? Получить назад мой пол-гульден с этого хряка прежде, чем доплывем до Кюрасао. Моей первой клятвы я держусь и по сей день; моя вторая – ну, у меня есть надежда, что Ари Гроте не кончит свою жизнь в общей могиле; а моя третья – о, да-а, я получил мой пол-гульден той же ночью.»
Вибо Герритсзоон залезает себе в нос и спрашивает: «Как?»
Гроте смешивает карты. «Я сдаю, морячки.»


Пять бутылей рома на полке. Моряки пьют больше клерка, но Якоб чувствует, как тяжелеют его ноги. Karn;ffel, знает он, от него я сегодня не разбогатею. «Буквам,» рассказывает Иво Оост, «нас учили в сиротском доме, и ’рифметике, и ’нигам: о-очень большая доза Библии – дваж’день в церкви. Нас долбили, чтоб’знали Евангелие слово в слово, а как’мимо, то хрястнут тростью. Какой’пастор из меня б вышел! Хотя, кто стал бы выслушивать Десять Заповедей от ‘какого-то метиса’?» Он сдает по семь карт каждому игроку. Оост переворачивает верхнюю карту с оставшейся стопки. «Бубны козыри.»
«Я слышал,» говорит Гроте, кладя восемь крестей, «компания послала одного охотника-за-головами, черного, как дымоход, в пасторскую знач’школу в Лейден. Смысл знач’в том, что вернется он в джунгли и знач’покажет к’нибалам свет Божий, так что они затихнут, да-а? Библия – это ж дешевле, чем ружья да всяк’такое.»
«О-о, но ружья лучше для веселья,» замечает Герритсзоон. «Банг-банг-банг.»
«Какой прок от раба,» спрашивает Гроте, «если в нем стольк’дыр?»
Байерт целует свою карту и кладет королеву крестей.
«Эта сучка – одна на Земле,» говорит Герритсзоон, «позволяет тебе делать это.»
«С сегодняшним выигрышем,» заявляет Байерт, «я могу заказать себе хоть желтокожую.»
«Это Вам в приюте дали Ваше имя, мистер Оост?» Я бы никогда не задал этот вопрос трезвым, Якоб ругает себя.
Но Оост, которого ром Гроте сделал гораздо мягче, совсем не злится на вопрос. «Мда, там. ‘Оост’ это от ‘Ост-Индийской компании’, которая основала тот приют, а кто б сказал, что нет у меня в крови ‘Востока’? ‘Иво’ это ’му что меня оставили н’ступеньках двадцатого мая, под праздники святого Иво. Мастер Дрийвер в приюте все-е’ремя поговаривал, что ‘Иво’ это мужское имя ‘Ева’ и как’раз’чтоб помнил, в каком грехе меня родили.»
«Богу интересны поступки человека,» откликается Якоб, «не обстоятельства его рождения.»
«Жаль’вот, что такие волчары, как Дрийвер, а не Бог, з’моей спиной стояли.»
«Мистер де Зут,» предлагает Туоми, «Вам ходить.»
Якоб кладет пять червей; Туоми – четверку.
Оост проходит углами карт по своим яванским губам. «Я выле-ез изо’кошка аттика, выш’жакаранд, и та-ам, к северу, за Старым фортом была полоска г’лубого ... или з’леного ... или серого ... и пахло кислым р’ссолом от вони к’нальной; там к’рабли ложатся на курс на Онруст, как жи-ивые, и ветром их к’ча-ает ... и ‘Не-е тут не мой дом,’ сказал я домам, ‘и вы не мои хозяева,’ сказал я волчарам, ‘’тому’что ты мой дом,’ сказал я морю. И-и’ногда я та-ак думаю’услышало меня’ответило. ‘О, да, я и есть, и в один-другой день я пошлю за то-обой.’ Сейчас-то я знаю, что не говорило, но ... несешь свой крест, как можешь, правда’ж? Так я и рос все эти го-оды, и когда’ж волки меня били во имя моего ’справления’ж ... я о море мечтал, хоть и не видал ее крутого нрава ... ну и что, да-а, пусть и не был еще я на корабле ...» Он выкладывает пятерку крестей.
Байерт выигрывает заход. «Я’ж могу и двойняшек желтокожих на ночь.»
Герритсзоон отдает семерку бубен, провозглашая, «Чертяка.»
«Проклятая Иуда,» говорит Байерт, теряя десятку крестей, «ты проклятая Иуда.»
«Так что было,» спрашивает Туоми, «море позвало что ль, Иво?»
«На двенадцатый год – ага, когда он решит, что те’двенадцать лет – нас посылали на ‘принесение доходов’. Девочкам были шитье, пряжа, стирка. Нас, ребят, отдавали коробочникам и бочкарям, офицерам на посылки, иль в порт на то на се. Меня, я был с канатчиком, а он меня з’паклей п’сылал от старых канатов. Дешевше, чем слуги, мы-то; дешевше, чем рабы. Дрийвер в карман себе ‘уведомления’, как он называл-то, а нас чуть больше сотни было на ‘принесении доходов’, как раз, сколь’ему надо было. Но мы’ж за стены приюта отпускались. Нас не стерегли: а куда’ж бежать? В джунгли? Я’ж не знал батавских улиц ни-ни, лишь от приюта до церкви, и так я начал немного шарахаться, кругом немного с работы’назад, за посылками для канатчика, ’сквозь базар китайский и лучш’сего мимо пристаней, довольный, как крыса’мбарная, смотрю на моряков с разных стран ...» Иво Оост играет вальта бубей, выигрывая заход. «Дьявол Папу бъет, а плутишка – дьявола.»
«Мой гнилой зуб’олит,» говорит Байерт, «терпеть не могу.»
«Сыграно мастерски,» хвалит Гроте, теряя какую-то ненужную карту.
«Однаж’,» продолжает Оост, «четырнадцать мне было, около – я веревку нес для лавочника, и тако’чистенький бриг, маленький, сладенький, и с головой на носу ... женщины. Сара Мария звался бриг, и я ... я голос слышу, ка’будто голос, но не голос, и говорит мне, ‘Это она, и сегодня’.»
«Ну, теперь все ясно,» бормочет Герритсзоон, «как французский нужник.»
«Вы услышали,» подсказывает Якоб, «что-то вроде внутреннего приказа?»
«А чтобы ни было, я – по сходням и ждал’стаившись, пока главный, который командовал, меня увидит. Он так и не’видел, тогда я всю смелость свою собрал и г’рю, ‘Извините, сэр.’ Он ка-ак уставилс’на меня и р-рыкнул, ‘Кто эту рвань сюда пустил?’ Я прощенья попросил и сказал, что хотел сбежать в море, и мож’он поговорит с капитаном? Я не думал, что он рассмется, так он рассмеялся, а я опять’рощенья попросил и сказал, что не шутил. Он г’рит, ‘А чего твои ма’ да па’ обо мне подумают, к’да услышат, что я т’я стащил без их прости-прощай? И п’чему ты уверен, что моряком будешь, после всех пинков-болей, да жары-холода, да настроения рулевого мастера, потому’ч’все тут знают, что он тут дьяволу слуга?’ Я лишь сказал, что мои ма’ да па’ ничего не скажут, потому что рос в сиротском доме, а если’ж я выжил там, то, прощенья прошу, не боюсь ни моря ни шкипера злого ... и он не смеялс’больше иль г’ворил ехидно, а лишь спросил, ‘А твои надзиратели знают, что т’е жизнь морская по душе?’ Я признался, Дрийвер с меня кожу снимет живьем. Тогда он решает и г’рит, ‘Меня зовут Даниель Сниткер, и я тут главный на Саре Марии, и п’сыльный мой умер от лихорадки.’ Они на Банду отправлялись на следующий день за мускатным орехом, и он об’щал, что капитан запишет меня в книгу, но пока Сара Мария здесь, он сказал, чтоб я прятался меж’моряков. Я ему повиновался, но видели меня на бриге, и директор послал за мной трех волчар, чтоб’я вернул ему ‘украденную собственность’. Мистер Сниткер и команда выбросили их в воду.»
Якоб гладит свой сломанный нос. А я его отца помогаю осудить.
Герритсзоон сбрасывает ненужную пятерку крестей.
«П’хоже» – Байерт кладет гвозди в свой кошель – «меня зовет нужный домик.»
«А ч’о ты выигрыш с собой тащишь?» спрашивает Герритсзоон. «Не доверяешь нам?»
«Скорее я свою печень поджарю,» отвечает Байерт, «с маслицем, с лучком.»


Два бутыля рома на полке, похоже, не доживут до конца ночи.
«С колечком свадебным в кармане,» шмыгает Пйет Байерт, «я ... я ...»
Герритсзоон сплевывает. «О-о, кончай свою болтовню о своей драной кошке!»
«Ты так говоришь» – лицо Байерта становится строгим – «’тому’что тебя кабана никто никогда не любил, а моя любовь настоящая тоскует по мне, ожидая свадьбы, а я думаю, Наконец-то, все плохое позади. Все, что нам тольк’нужн’было благословение отца Неелтйе, и мы б поплыли куда глаза глядят. Ее отец пиво разливал в Сен-Поль-сюр-Мере, и я туда направился той ночью, но Дюнкерк – очень странный город, да еще ливень полился, да ночь близилась, и улицы все кругами какими-то, все назад возвращают, и когда я остановился у таверны, чтоб узнать дорогу, у барменши вместо грудей два веселых поросенка было, и от нее так ведьмой запахло, что ... и она говорит, ‘Ой-ой-ой, тебя же занесло не на ту сторону города, мой бедный щекотунчик барашек?’ Я говорю, ‘Пожалуйста, сударыня, я просто хочу попасть в Сен-Поль-сюр-Мер’, а она мне говорит, ‘Куда торопишься? А наша таверна не по тебе?’ и как заиграет своими поросятами, и я отвечаю, ‘Да Ваша таверна замечательная, сударыня, но моя любовь верная Неелтйе ждет меня со своим отцом, чтоб я руки его дочери попросил и больше в море не ходить’, а барменша говорит, ‘Так ты морячок?’ а я говорю, ‘Я был, да, но больше не буду’, и она как завопит на весь дом, ‘Кто ж не выпьет в честь Неелтйе, самой счастливой подружки во Фландрии?’ и ставит она кружку джина в мою руку и говорит, ‘Немножко, чтоб косточки согрелись’, и обещает она, что ее брат отведет меня в Сен-Поль-сюр-Мер, ’скольку он был знаком со всей ночной лихоманью в Дюнкерке. И я думаю, Ладно, конечно, все же плохое далеко-далеко позади меня, и подношу кружку к своим губам.»
«Игривая девка,» замечает Ари Гроте. «Что за’звание у таверны-то?»
«Назовут Пепелищем прежде, чем я еще раз из Дюнкерка уйду: тот джин в меня заходит, и голова плывет, и лампы гаснут. Потом сны какие-то плохие, видения, потом я просыпаюсь, качаюсь туда-сюда, словно в море, а весь телами окружен, как виноград прессом, и я думаю, Все еще сплю, но эта холодная блевота стучит по моему уху и не похожа на сон, и я возопил, ‘Боже, я ж мертвый!’ а какой-то демон кудахчет мне смехом, ‘Рыбке так просто с этого крючка не слезть!’ и могильный голос говорит, ‘Тебя скрутили, дружище. Мы на Venguer du Peuple, и мы плывем по Ла Маншу на запад,’ а я говорю, ‘Venguer du Чего?’ и как вспомню о Неелтйе и закричу, ‘Но у меня же сватовство назначено с моей любовью единственной!’ а демон отвечает, ‘Тебя ожидает одно лишь сватовство здесь, брат, морское,’ и я думаю, Бог ты мой, Иисус Христос, кольцо Неелтйе, и рукой шевелю, чтоб карман проверить, но не тут-то и было. Я – в отчаяньи. Я плачу-рыдаю. Я зубами скрежещу. Но ничего не помогает. Утро наступает, и нас выводят на палубу и выстраивают в линию перед пушками. Большинство похоже на южных голландцев, и тут капитан появляется. Парижский хорек; а первым помощником у него Баск-здоровяк. ‘Я – капитан Ренодин, и вы – мои привилегированные добровольцы. Нам приказано прибыть на рандеву,’ говорит он, ‘с конвоем, везущим зерно из Северной Америки и эскортировать его в Республику. Британцы попробуют нас остановить. Мы взорвем их на мелкие щепки. Вопросы?’ Один решается – швейцарец – голос подает, ‘Капитан Ренодин: я принадлежу Меннонитской церкви, и моя религия запрещает мне убивать.’ Ренодин говорит своему первому помощнику, ‘Мы не должны обременять этого человека своей братской любовью,’ и этот здоровяк берет и швыряет швейцарца за борт. Мы слышим, как он кричит о помощи. Мы слышим, как он молит о помощи. Мы слышим, как стало тихо. Капитан спрашивает, ‘Еще вопросы?’ Ну, силы ко мне быстро вернулись, так что когда английский флот повстречался с нами первого июня, спустя две недели, я уже сыпал порох в двадца’четыре’фунтовку. Третья битва у острова Уэссан, французы так назовут потом, а англичане – ‘Славное Первое Июня.’ Врезать по кораблю с десяти футов по пороховнице – это, может, и ‘славно’ для сэра Джонни Ростбифа, но по мне – ничего славного. Разорванны’тела корячатся в дыму; о, да, мужчины больше и здоровше тебя, Герритсзоон, просят своих мамочек дырками в горлах ... а ванна, которую тащат из хирургической, полна ...» Байерт наполняет свой стакан. «Э-эх, когда Брунсвик прод’рявил нас по ватерлинии, и мы знали, что тонем, Venguer уже не был кораблем: скотобойня ... скотобойня ...» Байерт смотрит на свой ром, потом – на Якоба. «Что меня спасло тогда, в тот ужасны’день? Пустая бочка с’под сыра плыла рядом – вот что. Всю ночь я за нее цеплялся, слишком холодно, слишком слабый, чтоб акул бояться. Рассвет пришел и привел сторожевика под флагом британским. Затащили меня на палубу и стали пищать на своей птичьей тарабарщине – не обижайся, Туоми.»
Плотник пожимает плечами. «Мой родной язык сейчас ирландский, мистер Байерт.»
«Один просоленный моряк переводит. ‘Этот матрос спрашивает, откуда ты?’ и я говорю, ‘Антверпен, сэр: французы заставили меня, проклятье на весь их род.’ Просоленный переводит это; и потом моряки еще трещат, и просоленный переводит их. Смысл в том, что я не был Френчи, значит, я не был их пленником. Чуть не расцеловал я их бутсы в благодарность! Но потом они мне говорят, что я добровольно стал моряком флота ЕЕ Величества и получу соответству’жалованье и ново’мундирование – ну, почти новое. А если бы я не стал добровольцем, хошь иль нет, получил бы соленой землицы во владение за бортом. Чтоб унынью не предаваться, я спросил, куда мы приписаны, думая, я б нашел способ как-нибудь улизнуть с корабля в Грейвсенде или в Портсмуте и пробрался б в Дюнкерк к моей Неелтйе за неделю-другую ... а тот просоленный говорит, ‘Нашим следующим портом будет остров Вознесенья, за провизией – тебе там на сушу не попасть – и оттуда до самого Бенгальского залива ...’ и тут я, взрослый человек, залился весь слезами ...»


Рома больше нет. «Леди Удача была знач’безразлична к Вам сегодня вечерком, мистер деЗи.» Гроте задувает все свечи, оставив зажжеными лишь две. «Но всегда ж есть другой день, да-а?»
«Безразлична?» Якоб слышит, как уходят игроки, закрыв за собой дверь. «Меня обстригли.»
«О-о, Ваши ртутные деньжата сохранят нас от голода и чумы еще долгое время, да-а? Рискованно вели себя при торге, мистер деЗи, но пока аббат знач’волен прощать Вам, Ваши две оставшиеся коробки мог’принести цену получше. Толь’подумать, сколь’восемьдесят коробок принесли б, вмес’восьми.»
«Такое количество» – голова Якоба кипит ромом – «нарушило бы ...»
«Пра’ила компании о частном торге, угу, погнулись б пра’ила, угу, деревья, чтоб пережить злой ветер, тож’гнутся, да-а, разве ж не так?»
«Точное сравнение все равно не сделает неправильную вещь правильной.»
Гроте ставит свои драгоценные пустые бутыли назад в шкаф. «Пятьсот процентов прибыли – Вам вышло: слухи путешествуют, у Вас лиш’два сезона, не больше, пока китайцы не затопят эт’рынок. Помощник директора ванКи и капитан Лэйси – у них есть знач’капитал в Батавии, и они не те люди, чтоб ‘О, нет-нет, ни за что я не могу, у меня квот’лишь восемь коробок’. Или сам директор займется этим.»
«Директор Ворстенбош здесь, чтобы искоренять коррупцию, а не помогать ей.»
«Интересы директора Ворстенбоша пощипала война, как и всех.»
«Директор Ворстенбош – слишком честный человек, чтобы наживаться за счет компании.»
«Какой человек – не сам’честный в его ж глазах?» Круглое лицо Гроте в темноте похоже на бронзовую луну. «Не добрые намерения дорогу в ад мастерят: самоуверенность, она. Коль мы запели о честных, что за настоящая причина се’дня для удовольствия быть в Ваш’компании?»
Стражник на Стенной проход отстукивает своей деревянной колотушкой наступивший час.
Я слишком пьян, думает Якоб, чтоб заниматься хитростями. «Я здесь по двум деликатным причинам.»
«Мои губы замазаны и запечатаны, клянусь далекой могилой моего па’.»
«Ну, тогда, честно говоря, директор подозревает, что ... происходят хищения ...»
«Святые мои! Только не хищенье, мистер де Зут? Не на Деджима?»
«... связанные с одним поставщиком продуктов, который приходит к Вам на кухню каждое утро ...»
«Много разных поставщиков приходит ко мне на кухню каждое утро, мистер деЗи.»
«... чья небольшая сумка полна, когда он уходит, так же полна, когда он приходит.»
«Оч’рад, что надо развеять эт’знач’непонимание, да-а? Вы мож’сказать мистеру Ворстенбошу, что ответ – ‘лук’. Ну, да, луковицы. Вонючие луковицы-шмуковицы. Тот поставщик – самая хитрющая бестия из всех. Каж’утро он пытается сбагрить их мне, но некоторые мерзавцы никак не понимают, к’да г’ришь им ‘Исчезни ты, бесстыдный мошенник!’ и вот и все, что тут признаваться.»
Голос моряка разносится далеко в теплой и соленой ночи.
Я не так пьян, думает Якоб, чтобы не заметил его наглости.
Клерк встает. «Хорошо, нет больше нужды беспокоить Вас.»
«Нету?» Ари Гроте становится подозрительным. «Знач’нету?»
«Нет. Завтра еще один долгий день, так что мне остается пожелать Вам доброй ночи.»
Гроте хмурится. «Вы сказали, что два деликатных дела, мистер деЗи?»
«Ваши сказки о луковицах» – Якоб нагибает голову, чтобы пройти в дверь – «требую дискуссии о втором деле с мистером Герритсзооном. Я поговорю с ним завтра утром, на трезвую голову – новость будет для него неприятным откровением, я полагаю.»
Гроте загораживает проход Якобу. «Что за второе дело?»
«О том, как Вы играете в карты, мистер Гроте. Тридцать шесть игр в Karn;ffel, и из тех тридцати шести Вы сдавали двенадцать раз, и из тех двенадцати Вы выиграли десять. Невероятное совпадение! Байерт и Оост могут и не знать о колоде карт, зачатой в грехе, но Туоми и Герритсзоон знают о таком. И тот старый трюк тогда в игре, я заметил. Зеркал за нами нет; нет слуги, чтоб подсказал подмигиванием ... и я проигрывал.»
«Какая подозрительность» – тон голоса Гроте становится прохладным – «у боговерного парня.»
«Бухгалтерия требует подозрительности, мистер Гроте. Я никак не мог объяснить Вашу удачу, пока я не заметил, как Вы проходите пальцами по концам карт. Я прошелся так же и почувствовал неровности – совсем крохотные царапины: пажи, семерки, короли и королевы, все карты были помечены чуть ближе или чуть дальше от угла, согласно их статусу. Руки моряков, работников или плотников слишком мозолисты, но пальцы повара или клерка – совсем другое дело.»
«Эт’ж’бычай,» говорит Гроте, сглотнув слюну, «что дому платят за неудобства.»
«Наутро мы посмотрим, как согласится с этим Герритсзоон. А теперь я точно должен ...»
«Тако’приятны’вечер; скажем, я бы вернул Вам проигрыш?»
«Все дела – лишь правда, мистер Гроте: одна лишь правда.»
«Т;к Вы мне платите за то, что я сдел’Вас богатым? Шантаж?»
«Полагаю, Вы мне расскажете мне больше о тех луковицах?»
Гроте вздыхает, дважды. «Ну, Вы ж и заноза, мистер деЗи.»
Якоб наслаждается комплиментом наоборот и ждет.
«Вы знаете,» начинает повар, «вы ж знаете о клубнях женьшеня?»
«Я знаю, что женьшень ценится японскими аптекарями.»
«Один китаец в Батавии – настоящий джент – шлет мне корзину кажды’год. Все хорошо. Проблема в том, что магистратура кладет налог на товары в аукцион: мы теряли шесть из десяти, пока док’Маринус не упомянул о местном женьшене, он здесь растет в заливе, но не ценится. Так я ...»
«Значит, человек приносит сумку местного женьшеня ...»
«... и уходит» – Гроте на мгновенье становится гордым придуманным – «с сумкой китайского.»
«Охране и обыскивателям у ворот не кажется это странным?»
«Им платят, чтобы не казалось. А теперь и у меня есть вопрос к Вам: как директор посмотрит на это? На это знач’да на все остальное, разнюханное Вами? ’Тому что Деджима живет этим. Покончите с приработком, да-а, и вы ж Деджима остановите – и не увиливайте от меня, да-а, со всем этим ‘Это решать мистеру Ворстенбошу’.»
«Но это на самом деле решать мистеру Ворстенбошу.» Якоб открывает щеколду двери.
«Эт’неправильно.» Гроте задвигает щеколду. «Эт’совсем неправильно. В одно время знач’частный торг убивает компанию; потом – ‘Я никогда своих людей не брошу’. Никак не может быть вместе: и полный подвал вина и пьяная жена.»
«Занимайтесь всем честно,» говорит Якоб, «и не будет никакой дилеммы.»
«Займусь всем ‘честно’, и мне д’станется одни лишь картофельны’ошурки!»
«Это не я утверждаю правила компании, мистер Гроте.»
«Да уж, так Вы ж всю ее грязную работу радостно делаете, так, ведь?»
«Я преданно следую приказам. А сейчас, если у Вас нет плана похищения работника компании, откройте этй дверь.»
«Быть преданным – кажется легко,» говорит ему Гроте, «но эт’не так.»



глава Девятая
КОМНАТА КЛЕРКА де ЗУТА В ВЫСОКОМ ДОМЕ
утро воскресенья, 15 сентября 1799 года

Якоб достает из-под пола Псалтырь де Зутов и становится на колени в углу комнаты, где он молится каждую ночь, сидя на обнаженных ногах. Приблизившись ноздрями к тонкой линии между обложкой книги и ее переплетом, Якоб вдыхает влажный запах пасторского дома в Домбурге. Запах вызывает из памяти воспоминания воскресных дней, когда прихожане пробирались сквозь январские штормы по мощеным улицам города к церкви; пасхальные воскресенья, когда солнце согревало бледные спины мальчиков, бесцельно слоняющихся у залива; осенние воскресенья, когда звонарь поднимался вверх по церковной колокольне в пришедший из моря туман, чтобы позвонить в колокол; воскресенья короткого лета Зееланда, когда прибывали новые шляпы от модисток Мидделбурга; и тот Троицын день, когда Якоб сказал своему дяде о том, что если один человек может быть и пастором де Зут из Домбурга и «моим и Гертийе дядей» и «братом матери», то Бог, Его Сын и Святой Дух точно неделимая Троица. Наградой ему был поцелуй в лоб: единственный за все время, бессловесный, уважительный.
Пусть они все будут там, молится тоскующий по дому путешественник, когда я вернусь домой.
Компания лояльна Голландской Реформистской церкви, но не уделяет почти никакого внимания вероисповеданиям ее работников. На Деджима директор Ворстенбош, его помощник ван Клииф, Иво Оост, Гроте и Герритсзоон заявляют о своей принадлежности к Голландской Реформистской вере, но при этом любые массовые религиозные собрания японцы вряд ли бы стали терпеть. Капитан Лэйси принадлежит Епископской церкви; Понке Оувеханд – лютеранин; а католицизм здесь представлен Пйетом Байертом и Коном Туоми. Последний признался Якобу, что каждое воскресенье тот затевает для себя что-то вроде «несвятого месива для святой Мессы», и ужасно боится смерти без присутствия пастора. Доктор Маринус ссылается на Высшего Создателя, как если бы он рассуждал о Вольтере, Дидро и Гершеле и некоторых шотландских докторах: преклоняясь, но не обожествляя.
А какому Богу, спрашивает себя Якоб, поклоняется японская акушерка?
Якоб обращается к Псалму 92, известному как «Штормовой Псалом».
Возвышают реки, Господи, читает он, возвышают реки голос свой ...
Зееландец видит Вестершельдт между Влиссингеном и Брескенс.
... возвышают реки волны свои. Но паче шума вод многих ...
Библейские штормы для Якоба кажутся штормами Северных морей, где даже тонет солнце.
... сильных волн морских, силен в вышних Господь.
Якоб думает о руках Анны, ее теплых руках, ее живых руках. Он нащупывает пулю в обложке и обращается к Псалму 150.
Хвалите Его со звуком трубным ... хвалите Его на псалтири и арфе.
Тонкие пальцы арфистки и раскосые глаза – это госпожа Айбагава.
Хвалите Его с тимпаном и танцами. У танцовщицы царя Давида – обожженая щека.


У переводчика Мотоги – глубоко посаженные глаза. Он ожидает под тентом у здании Гильдии и замечает Якоба и Ханзабуро только тогда, когда приглашенный сюда клерк стоит прямо перед ним. «А-а! Де Зут-сан ... Позвать с немного времени вызывает много проблем, мы опасаемся.»
«Я почтен» – Якоб кланяется Мотоги в ответ – «нет проблем, мистер Мотоги ...»
Кули роняет корзину камфоры и получает пинок от купца.
«... и мистер Ворстенбош освободил меня на все утро, если понадобится.»
Мотоги проводит его внутрь здания, где они снимают свою обувь.
Затем Якоб наступает на поднятый до колена от земли пол и проходит в просторное помещение офиса, никогда не виденное им до этого. За столами, поставленными словно в школе, находятся шесть человек: переводчики Исохачи и Кобаяши – первого ранга; с изрытой оспой лицом Наразаке и харизматичный, подвижный Намура – второго ранга; Гото – третьего ранга, который также присутствует здесь в роли писца; и человек с внимательными задумчивыми глазами, представленный как Маено, доктор, который благодарит Якоба за возможность присутствия, «чтобы вылечить мой больной голландский». Ханзабуро садится в угол и притворяется слушающим. Со своей стороны Кобаяши решает выказать свое желание скорее позабыть об инциденте с веерами из павлиньих перьев и представляет Якоба, как «Клерк де Зут из Зееланда, Эсквайр» и «Человек Глубоких Знаний».
Человек Глубоких Знаний скромно отвергает почести.
Мотоги объясняет, что во время их работы переводчики встречаются со словами, которые неясны им, и Якоб приглашен, чтобы просветить их. Доктор Маринус часто ведет подобные неофициальные собрания, но сегодня он был занят и назвал Клерка де Зута своей заменой.
У каждого переводчика есть свой лист слов, которые нерешаемы общими усилиями. Он читает их, одно за другим, и Якоб старается объяснить, как может – примерами, жестами, синонимами. Группа обсуждает подходящее японское слово, иногда пробуя понимание на Якобе, пока все не становятся довольными результатом. Ясные слова, как «жажда», «изобилие» или «селитра», не задерживают их надолго. Более абстрактные термины, как «сравнение», «фикция» или «смещение», требуют уточнений. Понятия без японского эквивалента, вроде «частная жизнь», «ипохондрик» или «быть достойным», занимают десять-пятнадцать минут, как и фразы, требующие специальных знаний – «ганзейские», «нервные окончания» или «сослагательное наклонение». Якоб замечает, что в тех местах, где голландцы сказали бы «Я не понимаю», переводчики опускали глаза, чтобы учитель не просто объяснил, но так же и проверил правильность понимания.
Два часа проходят со скоростью одного, но выжимают из Якоба сил, как четыре, и он благодарен за зеленый чай и короткий перерыв. Ханзабуро незаметно исчезает безо всякого объяснения. Во время второй половины занятия Наразаке спрашивает, как «Он бывал» отличается от «Он бывает»; доктор Маено хочет знать, как правильно используется одна из поговорок; а Намура спрашивает о разнице между «Если увижу» и «Если увидел»; Якоб радостно вспоминает о своих скучных часах, проведенных в изучении школьной грамоты. Последняя серия вопросов этого утра исходит от переводчика Кобаяши. «Пожалуйста, может Клерк де Зут объяснить это слово: ‘реперкуция’.»
Якоб отвечает, «Последствия; результат действия. Реперкуция траты денег будет стать бедным. Если я ем слишком много, то реперкуцией будет» – пантомима огромного живота – «жир».
Кобаяши спрашивает о «средь бела дня». «Каждое слово я понимаю, но значение неясно. Можем мы сказать ‘Я пошел в гости к мистеру Танака средь бела дня’? Наверное, нет, возможно ...»
Якоб упоминает о криминальном подтексте. «Особенно, когда у злодея – это плохой человек – нет ни стыда, ни страха быть пойманным. ‘Моего хорошего друга мистера Мотоги ограбили средь бела дня’.»
«‘Чайник мистера Ворстенбоша’,» спрашивает Кобаяши, «‘был украден средь бела дня’?»
«Годный пример,» соглашается Якоб, радуясь отсутствию здесь директора.
Переводчики обсуждают различные японские эквиваленты, пока на сходятся на чем-то.
«Возможно, следующее слово,» продолжает Кобаяши, «простое – ‘бессилье’.»
«‘Бессилье’ противоположно ‘сильному’ или ‘мощному’; как ‘слабый’.»
«Лев,» предлагает доктор Маено, «сильный, а мышь – бессильная.»
Кобаяши кивает головой и смотрит на свой лист. «Следующее – ‘счастливое неведение’.»
«Когда незнание может стать несчастьем. Пока неизвестно, то ‘неведение’ или ‘незнание’. Но когда становится известным, то становится и несчастным.»
«‘Счастливое неведение’ мужа,» предлагает Хори, «когда жена любит другого.»
«Да, мистер Хори.» Якоб улыбается и вытягивает затекшие ноги.
«Последнее слово,» говорит Кобаяши, «это из книги законов: ‘отсутствие убедительных доказательств’.»
Прежде, чем голландец откроет свой рот, угрюмый констебль Косуги появляется в двери; за ним тащится взволнованный Ханзабуро. Косуги извиняется за вторжение и выдает короткий сухой рассказ, в котором, нарастает беспокойство Якоба, присутствуют его имя и Ханзабуро. В ключевой момент рассказа переводчики застывают, открыв рот от шока, и смотрят на озадаченного голландца. Слово «вор», доробо, было использовано несколько раз. Мотоги уточняет детали с констеблем и провозглашает, «Мистер де Зут, констебль Косуги приносит плохую новость. Воры приходят в Высокий дом.»
«Что?» вылетает из Якоба. «Когда? Как они залезли ко мне? Зачем?»
«Ваш переводчик,» подтверждает Мотоги, «верит, что ‘в этот час’.»
«Что они украли?» Якоб поворачивается к Ханзабуро, который очень волнуется от того, что может быть обвинен. «Что там такого, чтобы украсть?»


Лестница в Высоком доме выглядит не такой темной, как обычно: дверь в комнату Якоба сбита с петель, а внутри он видит, что и его заветный сундучок тоже пострадал. Дырки насквозь с шести сторон показывают, что воры искали секретные отделения. Расстроенный видом разбросанных, бесценных для него, тетрадей и книг, он сначала начинает убирать их с пола. Переводчик Гото помогает ему в этом и спрашивает, «Книги какие-то взяты?»
«Точно не могу сказать,» отвечает Якоб, «пока не соберу их всех ...»
... но, похоже, ничего не потеряно, и его драгоценный словарь разбросан по полу, но цел.
А я не могу проверить Псалтырь, думает Якоб, пока я не один.
Не видно, чтобы это стало возможным в скором будущем. Он расставляет по местам свои немногочисленные пожитки, и в это время маршем по лестнице входят Ворстенбош, ван Клииф и Питер Фишер, и теперь в его комнате находится более десяти человек.
«Сначала мой чайник,» объявляет директор, «теперь – этот скандал.»
«Мы постараемся со всеми усилиями,» обещает Кобаяши, «найти воров.»
Петер Фишер спрашивает Якоба, «Где был переводчик во время взлома?»
Переводчик Мотоги адресует вопрос Ханзабуро, и тот застенчиво отвечает. «Он идет на сушу на один час,» говорит Мотоги, «чтобы увидеть очень больную мать.»
Фишер насмешливо ржет. «Я знаю, где я бы начал мое расследование.»
Ван Клииф спрашивает, «Какую вещь взяли воры, мистер де Зут?»
«К счастью, мой оставшийся порошок – возможно, они охотились за ним – под тройным замком на складе Дуб. Мои карманные часы со мной, как и были, благодарение небесам, мои очки, и, похоже, на первый взгляд, что ...»
«Во имя Бога.» Ворстенбош поворачивается к Кобаяши. «Разве мы еще недостаточно ограблены вашим правительством во время обычных торгов, без этих повторяющихся актов хищения имущества у частных людей и компании? Всем собраться в Длинной комнате через час, где я продиктую официальное письмо-жалобу в магистратуру, в котором будет представлен полный список вещей, украденных ворами ...»


«Готово.» Кон Туоми заканчивает установку двери, перемежая голландский язык со своим ирландско-английским. «Х;ровы дубаки’чем надо было драть от х;ровой стены, чтоб’насквозь эту.»
Якоб подметает опилки. «Кто это – Х;ровы рыбаки?»
Плотник проверяет стуком дверную раму. «Я починю Ваш сундук завтра. Как новый. Это было плохо – средь бела дня, ведь, да?»
«Зато я сам – в порядке.» Якобу очень тревожно из-за Псалтыря.
Если книги нет, боится он, воры тут же решат: шантаж.
«Вот и все.» Туоми оборачивает инструменты промасленой тряпкой. «До ужина.»
Как только ирландец начинает спускаться по лестнице, Якоб закрывает дверь на запор, передвигает кровать на несколько дюймов ...
Может, Гроте заказал этот взлом, раздумывает Якоб, как месть за женьшень?
Якоб поднимает половые доски, ложится и протягивает руку, чтобы нащупать завернутую в мешковину книгу ...
Его пальцы находят Псалтырь, и он облегченно выдыхает. «Благоволит Господь к уповающим на милость Его.» Он кладет назад доски и садится на кровать. Он – в безопасности; Огава – в безопасности. Тогда что же, размышляет он, не так? Якоб чувствует, что не видит чего-то очень явного. Словно, когда я знаю, что в отчете есть приписки, хотя все в конце концов сходится.
Начинается стук молотков на Флаговой площади. Плотники припозднились.
Спрятано в очевидном, продолжает Якоб. «Средь бела дня.» Приход понимания тяжелит, будто ведро булыжников: вопросы Кобаяши были закодированной хвальбой. Взлом был посланием. Оно гласит, «Реперкуция» за вмешательство в мои дела, о которых ты находишься в «счастливом неведении», происходит сейчас, «средь бела дня». Ты «бессилен» ответить чем-нибудь, потому что нет ни кусочка «убедительных доказательств». Кобаяши заявляет о своей причастности к ограблению и в то же время находится вне подозрений: как взломщик может быть вместе с жертвой в то же самое время взлома? Если Якоб объявит о кодовых словах, он будет выглядеть ненормальным.
Кипящий день остывает; грохот уходит; Якоб чувствует себя больным.
Он хочет отомстить, да, гадает Якоб, но злорадцу нужен приз при этом.
После Псалтыря, что еще опасного могло быть украдено?
Остывающий день опять начинает кипеть; шум нарастает; у Якоба стучит в голове.
Последние страницы в моей тетради, понимает он, под моей подушкой ...
Дрожа, он скидывает подушку, хватает тетрадь, роняя ее, развязывает узлы, пролистывает к последней странице и перестает дышать: перед ним – рваные края вырванного листа. На нем были рисунки лица, рук и глаз госпожи Айбагава, и где-то невдалеке Кобаяши разглядывает эти изображения к своему безмерному наслаждению ...
При закрытых глазах эта картина становится еще яснее.
Пусть так не будет, молится Якоб, но его молитва остается неотвеченной.
Внизу открывается дверь. Медленные шаги поднимаются по лестнице.
Удивительный факт, что Маринус идет к нему, добавляет еще больше неприятного ощущения его несокрушимому горю. А если у нее отберут разрешение учиться на Деджима? Трость стучит по двери. «Домбуржец.»
«У меня было слишком много незваных гостей в один день, доктор.»
«Открой дверь сейчас же, деревенский простофиля.»
От этих слов Якобу становится легче открыть дверь. «Пришли позлорадствовать, тоже, да?»
Маринус проводит взглядом по комнате клерка, подходит к окну и разглядывает Длинную улицу и сад внизу через стеклянно-бумажное окно. Он распускает и вновь собирает в пучок свои блестящие седые волосы. «Что взяли?»
«Ничего ...» Он вспоминает о словах Ворстенбоша. «Ничего ценного.»
«В случае взлома» – Маринус кашляет – «я предписываю Вам курс бильярда.»
«Бильярд, доктор,» умоляет Якоб, «последняя вещь, чем бы я занялся сегодня.»


Шар Якоба пролетает по столу, отскакивает от мягкого покрытия и останавливает свое скольжение в двух дюймах от края, дальше на расстоянии ладони, чем шар Маринуса. «Ваш первый удар, доктор. До скольки мы будем играть?»
«Хеммий и я, обычно, играли до пятисот одного.»
Еелатту выжимает лимоны в матовые бокалы; от их запаха воздух становится желтым.
Бриз проходит по бильярдной комнате в Садовом доме.
Маринус концентрируется на своем первом ударе.
Почему такая внезапная доброта? Якоб не перестает удивляться.
... но удар доктора неточен, и вместо шара Якоба он попадает по красному шару.
Якобу легко достаются и его шар и красный. «Мне вести счет?»
«Вы же клерк. Еелатту, остаток дня – Ваш.»
Еелатту благодарит учителя и уходит, а клерк разряжается серией канонады, быстро доведя счет до пятидесяти. Приглушенное цоканье бильярдных шаров успокаивает его натянутые нервы. Шок от взлома, убеждает он себя, взвел меня, как курок: рисунок иностранцем госпожи Айбагава не является наказуемым деянием, даже здесь. Это же совсем не так, как если бы она позировала мне тайком. После доведения своего счета до шестидесяти, Якоб передает черед Маринусу. И страница рисунков, размышляет клерк, не является «убедительным доказательством», что я потерял голову от этой женщины.
Доктор оказывается, понимает Якоб, середнячком-любителем в игре.
И «потерял голову», поправляет он себя, тоже неправильное описание.
«Время здесь, должно быть, длится очень долго, доктор, после того, как отплывет корабль?»
«Для большинства – да. Люди ищут утешенья в гроге, в трубке, в интригах, в ненависти к нашим хозяевам, и в сексе. А по мне» – он не попадает по легкому шару – «я предпочитаю компанию ботаники, моих изучений, преподавания и, конечно же, клавесина.»
Якоб намеливает свой кий. «Как сонаты Скарлатти?»
Маринус садится на обшитую материей лавку. «Ждете благодарностей, да?»
«Никогда, доктор. Мне сказали, что Вы – член местной академии наук.»
«Ширандо? Правительство не покровительствует ей. В Эдо доминируют ‘патриоты’, недоверяющие ничему иностранному, так что, официально, мы – просто частное учебное заведение. Неофициально, мы – бурса для рангакуша – ученых европейских наук и искусств – для обмена культур. У Оцуки Монжуро, директора, есть вес в магистратуре, чтобы ко мне приходили приглашения каждый месяц.»
«А доктор Айбагава» – Якоб нацеливается на красный шар, длинная дистанция – «тоже в Академии?»
Маринус внимательно разглядывает своего молодого оппонента.
«Я спрашиваю просто из любопытства, доктор.»
«Доктор Айбагава – проницательный астроном и появляется тогда, когда позволяет ему его здоровье. Он был, фактически, первым японцем, обозревавшим новую планету Гершеля через телескоп, привезенный сюда за дикие деньги. Он и я, в действительности, обсуждаем больше оптику, чем медицину.»
Якоб возвращает красный шар к болкерной линии, очень не желая перемены предмета разговора.
«После того, как умерли его жена и сыновья,» продолжает доктор, «доктор Айбагава женился на молодой женщине, вдове, чей сын должен был стать специалистом по голландской медицине и вести дела в практике Айбагавы. Молодой человек оказался бесполезным разочарованием.»
«А госпоже Айбагава» – юноша настраивается на амбициозный удар – «тоже разрешается быть в Ширандо?»
«Есть законы, которые составлены против нас: Ваша карта бита.»
«Законы.» Удар Якоба заканчивается в трясущейся лузе. «Законы против того, чтобы дочь доктора стала женой иностранца?»
«Не конституционные законы. Я говорю о настоящих законах: законах non si fa.»
«Значит ... госпожа Айбагава не посещает Ширандо?»
«В действительности, она записана в реестре академии. Но я все время пытаюсь объяснить Вам ...» Маринус загоняет красный шар, но его шар не отскакивает достаточно назад. «Женщины ее класса не будут деджимской женой. Даже если бы она и решилась разделить с Вами tendresse, какие бы у нее были надежды на замужество с ярко-рыжим дьяволом? Если Вы влюблены в нее по-настоящему, выражайте свою привязанность в избегании ее.»
Он прав, думает Якоб и спрашивает, «Могу ли я составить Вам компанию в Ширандо? Всего один раз?»
«Естественно, нет.» Маринус пытается загнать одним ударом свой шар и Якоба, но промахивается.
Все же есть границы, понимает Якоб, и у этого неожиданного прихода.
«Вы же не ученый,» объясняет доктор. «И я не Ваш сводник.»
«Разве ж это честно – ругать одних за то, что они бабники, курильщики и пьяницы» – Якоб вышибает шар Маринуса – «и в то же время отказывать в помощи тому, кто пытается сделать себя лучше?»
«Я не занимаюсь улучшением нравов публики. Какие у меня есть привилегии, тем я и наслаждаюсь.»
Купидо или Филандер музицирует на виоле-да-гамба.
Козлы и пес ввязались в битву блеяния и лая.
«Вы упомянули, что Вы и мистер Хеммий» – промахивается Якоб – «играли на выигрыш.»
«Никак Вы хотите предложить,» доктор переходит на шутливый шепот, «азартные игры в Саббат?»
«Если я дойду до пятисот одного, Вы возьмете меня в Ширандо.»
Маринус прицеливается к своему удару, смотрит скептически. «А какой мой выигрыш?»
Он не отвергает, замечает Якоб, тут же. «Назовите.»
«Шесть часов работы в моем саду. Ну, теперь займемся игрой.»


«Ради всех Ваших будущих вопросов и интересов ...» Маринус разглядывает свой будущий удар со всех углов. «Моя сознательная жизнь началась промокшим насквозь дождем летом 1757 года на чердаке в Хаарлеме: я был шестилетним мальчиком, принесенным к вратам смерти чумой, выкосившей мою семью торговца материями.»
Вы тоже, думает Якоб. «Мне очень-очень жаль, доктор. Я не мог предположить.»
«Мир – юдоль слезная. Меня передавали по цепочке родственников, как ведьмин пфеннинг, и каждому из них был нужен кусок наследства, который, в действительности, был проглочен кредиторами. Моя болезнь сделала из меня» – он хлопает себя по бедру искалеченной ноги – «ненужную трату. Последний из родственников, дядя сомнительных корней по имени Корнелис, сказал мне, что у меня один глаз был от дьявола, а другой – косой, и отвез меня в Лейден, где бросил меня у двери какого-то дома возле канала. Он сказал мне, что моя ‘вроде-как-тетя’ Лидевийде возьмет меня к себе и исчез крысой в подворотне. Не оставалось ничего другого, как позвонить в дверь. Никто не ответил. Не было смысла, чтобы ковылять в поисках дяди Корнелиса, и потому я просто стал ждать у двери ...»
Следующим ударом Маринус промахивается и по красному шару и по шару Якоба.
«... пока дружески настроенный констебль не стал угрожать, что заберет меня за бродяжничество.» Маринус выпивает свой лимонный сок. «Я был одет в выброшенную родственником одежду, потому мои отрицания бродяжничества не были услышаны. Взад-вперед по Рапенбургу ходил я, чтобы согреться.» Маринус смотрит на воду залива в сторону китайских складов. «Серый, однообразный, утомительный полдень, и вылезли продавцы каштанов, а уличные хищники следили за мной, чувствуя добычу, и через канал – клены сбрасывали листья, словно женщины рвали письма ... Вы будете бить или нет, Домбуржец?»
У Якоба выходит редкий двойной удар: двенадцать очков.
«Вернулся к дому – огни все еще потушены. Я позвонил в дверь, взывая ко всем богам, имена которых я знал, и старая-престарая служанка открыла мне дверь, ругаясь, что если бы она была хозяйкой, я бы получил от ворот поворот безо всяких церемоний, потому что опоздание было записано грехом в ее правилах, но поскольку она не была, то Клаас встретится со мной в саду, и мой стук был слишком настойчивым, как у уличного продавца. Она захлопнула дверь. Тогда я постучал самым вежливым образом, и тот же гневный, наглухо застегнутый, Цербер появился, увидела мою трость и провела меня тусклым коридором к чудесному саду. Бейте, или мы тут останемся до самой ночи.»
Якоб загоняет шары свой и доктора, выстроив красный шар для легкого удара.
«Появился старый садовник из-за занавесок из лилий и сказал мне, чтобы я показал ему свои руки. Озадаченный, он спросил, если я хоть один день в своей жизни работал садовником. Нет, ответил я. ‘Тогда пусть сад решит,’ сказал Клаас Садовник и, оставался со мной рядом весь день, лишь немного помогая мне в моих работах. Мы смешивали грабовые листья с навозом; клали опилки вокруг роз; выгребали упавшие листья из небольшой яблочной рощицы ... Таковы были мои первые радостные часы за столько много прошедшего времени. Мы разожгли костер из собранных листьев и спекли картошку. Дрозд сел на мою лопату – надо же, на мою лопату – и запел.» Маринус имитирует пение дрозда чк-чк-чк. «Становилось темно, когда появилась леди в сухом официальном платье и с короткими белыми волосами. ‘Меня зовут,’ объявила она, ‘Лидевийде Мостаарт, а ты для меня – загадка.’ Она только что услышала, видите ли, что мальчик, обычный помощник ее садовника, должен был появиться после обеда, но сломал себе ногу. Тогда я объяснил, кто я был и о дяде Корнелисе ...»
После ста пятидесяти очков Якоб промахивается и передает черед у стола Маринусу.
В саду раб Сйако собирает тлей с листьев салата.
Маринус высовывается из окна и что-то говорит ему по-малайски. Сйако отвечает, и Маринус довольно возвращается к игре. «Моя мать, выходило так, была троюродной сестрой Лидевийде Мостаарт, с которой она ни разу не встречалась. Абигайл, старая служанка, фыркала, пыхтела и жаловалась, что лучше бы взяли кого-угодно в качестве нового помощника садовника, глядя на обмотки на мне. Клаас сказал, что я прошел требования и удалился к сараю. Я попросил миссис Мостаарт оставить меня, чтобы быть помощником Клааса. Она сказала мне, что была ‘Мисс’, не ‘Миссис’, большинству людей, и ‘Тетя’ – для меня, и повела меня внутрь дома, чтобы повстречаться с Элизабет. Я съел феннеловый суп и ответил на все ее вопросы, а наутро они сказали мне, что могу жить с ними как долго я захочу. Мои старые одежды были принесены в жертву божества очага.»
Цикады стрекочут в соснах. Они звучат, как жир, шипящий на сковородке.
Маринус упускает попасть в лузу на стороне и случайно загоняет свой шар.
«Незадача,» сочувствует Якоб, приплюсовывая себе ошибочный удар.
«Такого не бывает в игре умельцев. Ну, библиофилы – не такая уж редкость в Лейдене, но библиофилы, которые стали мудрыми от чтения, редки везде. Тети Лидевийде и Элизабет были как раз такими – прозорливыми и в то же время ненасытными поглотительницами печатного слова. У Лидевийде были когда-то ‘связи’ со сценой в ее время, в Вене и Неаполе, а Элизабет была, как мы сейчас называем blauw-stocking, и их дом был кладезь книг. К этому книжному раю я получил ключи. Лидевийде, к тому же, научила меня игре на клавесине; Элизабет научила французскому и шведскому языкам – языкам ее матери; а Клаас Садовник был моим первым, необразованным, но с широчайшими знаниями, учителем ботаники. Более того, круг друзей моих тетей включал некоторых свободно-мыслящих ученых Лейдена, что пришлось мне ‘как раз’. Мое Просветление вошло в тело. Я благодарен дяде Корнелису по сей день за то, что оставил меня там.»
Якоб забивает шар Маринуса и красный шар попеременно три или четыре раза.
Зонтик одуванчика садится на зеленую бязь стола.
«Род Taraxacum.» Маринус снимает семя со стола и выпускает в окно. «Семейства Asteraceae. Но эрудиция сама по себе не набьет ни желудок ни кошелек, и мои тети жили скудно от немногочисленных доходов, так что, когда я повзрослел, было решено, что я начну изучать медицину, чтобы поддержать мои научные изыскания. Я выиграл место в медицинской школе в Уппсала, в Швеции. Выбор, конечно, был неслучаен: много недель моих мальчишеских лет я провел, продираясь сквозь Species Plantarum и Systema Naturae, и, как только я разместился в Уппсала, я стал учеником всем известного профессора Линнеуса.»
«Мой дяд говорит» – Якоб смахивает с себя муху – «он был одним из самых великих людей их поколения.»
«Великие люди – очень сложные натуры. Это правда, что таксономия Линнея лежит в основе ботаники, но он при этом учил, что ласточки впадают в спячку на дне озер; что двенадцати-футовые гиганты расхаживают по Патагонии; и что у всех готтентотов – одно яичко. У них – два. Я видел. Deus creavit, как гласит его девиз, Linnaeus disposuit, а все, кто думал не так, были еретиками, чья карьера должна быть уничтожена. И все равно он повлиял на мою судьбу, посоветовав, нацелившись на профессорство, поехать на Восток в качестве его ‘апостола’, описать флору Индии и попытаться попасть в Японию.»
«Вам скоро исполнится пятьдесят лет, доктор, не так ли?»
«Последний урок Линнея, которого он не заметил, был таков, что профессорство убивает философов. О-о, я все тщетно надеюсь, что моя быстро пополняющаяся Flora Japonica будет когда-то напечатана – как приношение человеческому знанию – а место в Уппсале, или Лейдене, или Кембридже для меня совсем незаманчиво. Мое сердце – здесь, на Востоке, именно в это время. Это мой третий год в Нагасаки, а работы у меня хватит на следущие три или шесть. Во время посольских посиделок я могу видеть такие ландшафты, ни один европейский ботаник не видел ничего подобного. Мои ученики – очень усердные молодые люди – и одна молодая женщина -– и приезжие ученые привозят мне образцы флоры со всех концов империи.»
«Но разве Вы не боитесь умереть здесь, так далеко от ...?»
«Всегда умирают где-то, Домбуржец. Какой счет?»
«У Вас – девяносто один, Доктор, против моих триста шести.»
«Закончим на тысяче и удвоим ставки?»
«Так Вы пообещаете мне, что возьмете в академию Ширандо дважды?»
Увидеться там с госпожа Айбагава, думает он, увидеться совсем по-другому.
«Если Вы при этом желаете разгребать лошадиный навоз между свеклами двенадцать часов.»
«Очень хорошо, Доктор.» Клерк надеется, что ван Клииф может одолжить ему послушного Ве, чтобы тот починил ему жабо на его лучшей рубахе. «Я принимаю Ваши условия.»




глава Десятая
САД НА ДЕДЖИМА
в конце дня, 16 сентября 1799 года

Якоб зарывает последний кусок лошадиного навоза в посадки свеклы и берет воду из промазанных дегтем бочек, чтобы полить огурцы. Сегодня утром он начал свою работу клерка на час раньше, чтобы он смог закончить к четырем часам и начать возвращать свой проигрыш двенадцати часов садовых работ доктору. Маринус был таким подлецом, думает Якоб, что скрывал свою виртуозность в бильярде, но ставка была ставкой. Он снимает соломенную тень с ростков огурцов, опорожняет на них две тыквы-водопойки, затем перемешивает почву, чтобы она сохраняла влагу. Время от времени любопытная голова появляется со стороны стены Длинной улицы. Голландский клерк, выдергивающий сорняки, словно крестьянин – безусловно стоит увидеть. Ханзабуро, когда он услышал о помощи, долго смеялся, пока не увидел, что Якоб спросил его на полном серъезе, а потом изобразил больную спину и ушел, наполнив по дороге кулак лавандовыми головками у садового выхода. Ари Гроте попытался продать Якобу свою шляпу из акульей кожи, чтобы он мог «трудиться элегантно, как настоящ’джент-фермер»: Пйет Байерт предложил ему взять у него платные уроки по бильярду; а Понке Оувеханд даже дружески выдернул несколько сорняков. Садовничество, оказывается, было труднее всех работ, какими когда-либо занимался Якоб, и все же, признается он себе, мне нравится эта работа. Усталые глаза отдыхают на прорастающей зелени; пронырливые чечевицы выклевывают червяков из перевернутых комьев земли; и овсянки с черными масками возле глаз, чьи песни звучат, как звон столовых приборов, следят за всем с пустых цистерн. Директор Ворстенбош и его помощник ван Клииф сейчас – в нагасакской резиденции лорда Сацума, тестя сегуна, чтобы дальше продавить требование б;льшего количества меди, поэтому Деджима наслаждается безначальственным покоем. Ученики – в больнице; Якоб мотыжит ряды бобов и слышит голос Маринуса в больничном окне. Госпожа Айбагава – там. Якоб не увидел ее, а менее того – говорил с ней лишь тогда, когда отчаянно передал ей разрисованный веер. Проблески доброго отношения к нему, выказанные доктором, не простираются до возможности встречи с ней. Якоб подумывает попросить Огава Узаэмона передать ей письмо, но, если это обнаружится, и переводчик и госпожа Айбагава могут быть наказаны за секретные переговоры с иностранцем.
И в любом случае, думает Якоб, о чем бы я написал в том письме?


Собирая слизняков с капусты палочками для еды, Якоб замечает на своей правой руке божью коровку. Он приставляет к ней мостиком левую руку, на которую насекомое радостно перебегает. Якоб повторяет этот переход несколько раз. Божья коровка верит, думает он, что она путешествует, а на самом деле – нет. Ему видится картина бесконечной вереницы мостов между покрытыми кожей островов, мостов над ничем, и спрашивает себя, может, невидимые силы играют с ним так же ...
... пока женский голос не рассеивает его мечтания: «Мистер Дазуто?»
Якоб снимает с себя бамбуковую шляпу и встает.
Лицо госпожи Айбагава заслоняет солнце. «Я прошу прощения за мешание.»
Изумление, стыд, нервозность ... Якоб чувствует сейчас очень много.
Она замечает божью коровку на его большом пальце. «Тенто-муши.»
Пытаясь собрать себя вместе, он слышит другое: «О-бен-то-муши?»
«О-бен-то-муши это ‘корзинка для еды, жук’.» Она улыбается. «Это» – она указывает на божью коровку – «О-тен-то-муши.»
«Тенто-муши,» говорит он. Она кивает головой, как довольный учитель.
На ней – темно-голубое летнее кимоно и белый платок.
Они не одни: неизменный охранник стоит у садовых ворот.
Якоб пытается не замечать его. «‘Божья коровка’. Помощник у садовника ...»
Анна бы подружилась, думает он, глядя прямо на нее. Анна бы подружилась.
«... потому что божьи коровки едят зеленую тлю.» Якоб подносит свой большой палец к губам и дует.
Божья коровка отлетает недалеко, прямиком на лицо пугала.
Она поправляет шляпу на пугале, как поправила бы жена. «Как вы называете его?»
«Пугало, чтобы ‘пугать’ птиц, а его зовут Робеспьер.»
«Склад – это ‘Склад Дуб’; обезьяна – это ‘Уильям’. Почему пугало – это ‘Робеспьер’?»
«Потому что он вечно теряет голову, когда меняется ветер. Грубая шутка.»
«Шутка – это секретный язык» – хмурится она – «внутри слов.»
Якоб решает не напоминать о веере, пока она сама об этом не заговорит; пока, похоже, она не рассердилась на него или обиделась. «Вам нужна помощь, мисс?»
«Да. Доктор Маринус спрашивает я приду и спрашиваю Вас розу-мери. Он спрашивает ...»
Чем больше я узнаю Маринуса, думает Якоб, тем меньше его понимаю.
«... он спрашивает, ‘Большо Домбага дает Вам шесть ... «маленький» от розу-мери’.»
«Здесь, среди трав.» Он ведет ее тропинкой, не в силах придумать никакой вежливой фразы, чтобы она не звучала невероятно глупо.
Она спрашивает, «Почему мистер Дазуто работает сегодня, как садовник?»
«Потому что,» племянник пастора врет сквозь зубы, «я наслаждаюсь садом. Мальчиком,» он пытается придать свое лжи какое-то правдоподобие, «я работал у родственника в фруктовом саду. Мы высаживали самые первые сливовые деревья во всем городе.»
«В городе Домбург,» говорит она, «провинция Зееланд.»
«Вы так добры, что помните это.» Якоб срывает пол-дюжины молодых побегов. «Вот.» На бесценно короткое время их руки соединены стеблями пахучих цветов, а свидетелями тому – кроваво-оранжевые подсолнухи.
Я не хочу куртизанку, думает он. Я хочу тебя.
«Спасибо.» Она вдыхает запах цветов. «‘Розмарин’ означает что?»
Якоб благодарит своего строгого, с вечно неприятным запахом изо рта, учителя латинского языка в Мидделбурге. «По-латински называется rosmarinus, где ros это ‘роса’ – Вы знаете слово ‘роса’?»
Она хмурится, слегка качает головой, и ее зонтик медленно крутится.
«Роса – это вода, которая появляется утром прежде, чем солнце ее высушит.»
Акушерка понимает. «‘Роса’ ... мы говорим аса-цуи.»
Якоб точно знает, что не забудет этого слова до конца своей жизни. «Ros – ‘роса’, а marinus означает ‘океан’, rosmarinus – ‘океан росы’. Старики говорят, что розмарин процветает – хорошо растет – только там, где слышен океан.»
История нравится ей. «Это правда?»
«Возможно» – пусть остановится время, желает Якоб – «немного красивее, чем правда.»
«Значение marinus – ‘море’? Значит, доктор – ‘доктор Океан’?»
«Да, так можно сказать. У ‘Айбагава’ тоже есть значение?»
«Айба – ‘индиго’.» Гордость именем у нее на лице. «А гава это ‘река’.»
«Выходит, Вы – река цвета индиго. Звучит, как стихи.» А ты, говорит Якоб себе, звучишь, как флиртующий развратник. «Розмари также и женское христианское имя. Мое имя» – он весь напрягается, чтобы не выдать волнения – «Якоб».
Она недоуменно раскачивает головой. «Что это ... Я-ко-бу?»
«Имя, которое мои родители дали мне: Якоб. Мое полное имя – Якоб де Зут.»
Она отвечает осторожным кивком. «Якобу Дазуто.»
Как бы я хотел, желает он, чтобы слова можно было бы поймать и потом хранить.
«Мое произношение,» спрашивает госпожа Айбагава, «не очень хорошее?»
«Нет-нет-нет: Вы говорите очень хорошо. Ваше произношение – очень хорошее.»
Сверчки сверчат и верещат в низких каменных стенах сада.
«Госпожа Айбагава» – Якоб сглатывает слюну. «Какое у Вас имя?»
Она не торопится с ответом. «Мое имя от матери и отца – Орито.»
Морской бриз закручивает локон ее волос кольцом.
Она смотрит вниз. «Доктор ждет. Спасибо за розмари.»
Якоб говорит, «Вам пожалуйста», и больше ничего не в силах сказать.
Она делает три-четыре шага и возвращается назад. «Я забываю.» Она залезает себе в рукав и вытаскивает фрукт, размером и цветом похожий на апельсин, но с гладкой, блестящей кожурой. «Из моего сада. Я приношу много доктору Маринусу, и он просит, чтобы я даю один мистеру Дазуто. Это – каки.»
«Значит, хурма по-японски – кайки?»
«Ка-ки.» Она кладет фрукт на неровное плечо пугала.
«Ка-ки. Робеспьер и я съедим его позже; спасибо.»
Ее деревянные сандалии скрипят по выжженой земле, когда она идет по тропинке.
Действуй, настаивает Дух Будущих Сожалений. Я больше не дам тебе такого случая.
Якоб стремительно бежит вдоль помидоров и догоняет ее у ворот.
«Госпожа Айбагава? Госпожа Айбагава. Я должен попросить у Вас прощения.»
Она поворачивается, держа одну руку на калитке. «Почему прощенье?»
«За то, что я сейчас скажу.» Ноготки завяли. «Вы прекрасны.»
Ее рот открывается и закрывается. Она отступает на один шаг ...
... в калитку. Дверь дрожит. Охранник распахивает ее.
Чертов дурак, стонет Демон Мгновенного Сожаления. Что ты наделал?
Скомканный, горящий, мерзнущий, Якоб бросается назад, но сад удлиняется, учетверяется в размерах, и проходит вечность, пока он не добегает до огурцов, где он становится на колени за занавесью щавелевых листьев; где улитка на кадушке выпрямляет свои рожки; где муравьи тащут кусочки ревеневого листа по мотыжному следу; и как он желает, чтобы Земля прокрутилась в обратную сторону до того момента, когда появилась она с просьбой о розмарине, и он бы прожил это еще раз, и он бы прожил это еще раз по-другому.
Плачет лань по своему убитому олененку, зарезанному в честь лорда Сацума.


Перед вечерним сбором Якоб залезает на сторожевую вышку и вытаскивает из кармана хурму. Углубления от пальцев Орито Айбагава – на спелой кожуре подарка, и он кладет свои пальцы в них, подносит фрукт к ноздрям, вдыхает жирную сладость и проводит сочащейся спелостью по своим потрескавшимся губам. Мне жаль о своем признании, думает он, а что мне оставалось делать? Он закрывает солнце ее фруктом: планета светится оранжевым цветом, словно тыквенная лампа. На черной матовой чашке плода и куске стебля – следы пыли. В отсутствии ножа и ложки, он прокусывает восковую кожуру своими резцами; сок течет из прорезей; он слизывает сладкие потеки и высасывает из прожилок сочащиеся куски фруктовой плоти, и держит нежно, очень нежно, у основания рта, где пульпа превращается в течение жасмина, маслянистой корицы, пахучей дыни, тающего чернослива ... а внутри плода он находит десять-пятнадцать плоских камешек, коричневых, как азиатские глаза, и такой же формы. Солнце ушло, цикады замолкли, сиреневые и бирюзовые цвета темнеют и истоньшаются до серого и темно-серого. Летучая мышь пролетает совсем рядом, преследуемая собственной воздушной волной. Нет ни малейшего дыхания ветра. Дым появляется над камбузом Шенандоа и опадает у носа брига. Пушечные окна корабля открыты, и шум сотни ужинающих матросов расходится по воде; и словно от удара камертона в Якобе отзывается Орито, все ее части и вся ее цельность, вся она. Обещанье, данное Анне, царапает его сознанье, как колючка. Но Анна, думает беспокойно он, так далека – мили и годы отсюда; и она дала согласие, она же на самом деле дала согласие, и она никогда не узнает; и желудок Якоба переваривает скользкий подарок Орито. Созидание мира никогда не заканчивалось вечером шестого дня, внезапно решает молодой человек. Созидание продолжается вокруг нас, вопреки нам и через нас, со скоростью дней и ночей, и мы называем это движение «любовью».


«Капитан Бору-су Тен-бошу,» провозглашает переводчик Секита, спустя час, у флагштока. Обычная два раза в день, проверка проводится констеблем Косуги, и на нее не требуется более одной минуты, чтобы проверить всех иностранцев, чьи лица и имена ему хорошо знакомы. В этот вечер, однако, Секита решает показать всем свою значимость проведением переклички, а констебль Косуги стоит рядом с ним с кислым выражением на лице. «Где» – Секита щурится на свой список – «Бору-су Тен-бошу?»
Писец Секиты говорит своему начальнику, что директор Ворстенбош встречается этим вечером с лордом Сацума. Секита одергивает писца и щурится на следующее имя. «Где ... Банку-рей-фу?»
Писец Секиты напоминает начальнику, что помощник директора ван Клииф находится вместе с директором.
Констебль Косуги громко и без особой нужды прочищает свое горло.
Переводчик продолжает читать свой список. «Ма-ри-ас-су ...»
Маринус стоит, заложив большие пальцы в карманы камзола. «Доктор Маринус.»
Секита тревожно смотрит на него. «Маринусу нужен доктор?»
Герритсзоон и Байерт дружно фыркают, забавляясь сценой. Секита догадывается, что совершил ошибку и говорит, «Друг в помощи – настоящий друг.» Затем он разглядывает следующее имя: «Фуй... ша...»
«Это, полагаю,» отвечает Петер Фишер, «я, но читается при этом: ‘Фишер’.»
«Да-да, Фуйша.» Секита начинает бороться со следующим именем. «О-е-хандо.»
«Присутствует, готов к наказанью,» говорит Оувеханд, растирая чернильное пятно на руке.
Секита обмакивает носовым платком лоб. «Дазуто ...»
«Присутствует,» говорит Якоб. Записать и вызывать людей, думает он, чтобы подчинить их себе.
Спускаясь вниз по списку, Секита разделывается с именами матросов: ехидные шутки Герритсзоона и Байерта не дают им отсрочки от переклички, и они все откликаются. Закончив с иноземцами, Секита приступает к слугам и рабам, которые стоят двумя группами слева и справа от своих господ. Переводчик начинает со слуг: Еелатту, Купидо и Филандер, затем щурится на первое имя раба. «Су-я-ко.»
Не услышав ответа, Якоб оглядывается в поисках отсутствующего малайца.
Секита отбивает слоги, «Су-я-ко», но нет ответа.
Он смотрит на своего писца, который задает констеблю Косуги вопрос. Косуги говорит Секите, как полагает Якоб, «Это твоя перекличка, значит, отсутствующие – это твоя забота.» Секита обращается к Маринусу. «Где ... Су-я-ко?»
Доктор басит что-то в ответ. Когда фраза заканчивается, и Секита начинает сердиться, Маринус поворачивается к слугам и рабам. «Не смогли бы вы найти Сйако и сказать ему, что он опоздал на перекличку?»
Семь человек разбегаются по Длинной улице, обсуждая нахождение Сйако.
«Я найду, где прячется пес,» Петер Фишер говорит Маринусу, «быстрее этой коричневой черни. Со мной, мистер Герритсзоон; Вам как раз по плечу эта работа.»


Петер Фишер появляется через пять минут с Флаговой аллеи с окровавленной рукой, впереди нескольких переводчиков, которые начинают говорит в одно и то же время с констеблем Косуги и переводчиком Секита. Несколько мгновений спустя появляется Еелатту и докладывает что-то Маринусу на цейлонском языке. Фишер объявляет всем голландцем, «Мы нашли навозника на складе ящиков на Костлявой аллее, у Шипа. Я видел его раньше, идущим туда.»
«Почему,» спрашивает Якоб, «Вы не привели его сюда на перекличку?»
Фишер улыбается, «Я полагаю, ему будет не до хождения еще какое-то время.»
Оувеханд спрашивает, «Что Вы с ним сделали, ради Христа?»
«Меньше, чем этот раб заслуживал. Он пил украденный ром и разговаривал с нами вызывающе, как будто равный, и все на своем малайском. Когда мистер Герритсзоон решил поправить этого грубияна доской, он пришел в неистовство, завыл, будто кровожадный волк и попытался разбить нам черепушки ломом.»
«Тогда почему никто из нас,» требует Якоб, «не услышал его кровожадного воя?»
«Потому что,» укоризненно уговаривает Фишер, «он закрыл сначала дверь, клерк де Зут!»
«Сйако и муравья не обидит,» говорит Иво Оост «никогда сколь’я помню.»
«Может быть, Вы слишком близки ему,» Фишер вспоминает о происхождении Ооста, «чтобы быть справедливым.»
Ари Гроте осторожно вынимает нож из ладони Ооста. Маринус приказывает Еелатту по-цейлонски, и слуга бежит по направлению к больнице. Доктор спешит, насколько ему позволяет его хромота, как можно быстро по Флаговой аллее. Якоб следует за ним, игнорируя протесты Секиты, оставив позади себя констебля Косуги и его стражников.
Вечерний свет выкрасил белоснежные складские здания на Длинной улице в бронзовый цвет. Якоб догоняет Маринуса. На перекрестке они сворачивают на Костлявую аллею, пробегают мимо склада Шип и попадают в душный, темный, заваленный ящиками склад.
«О-о, п’хоже совсем вы и не торопились,» говорит Герритсзоон, сидя на мешке, «иль торопились?»
«Где ...» Якоб видит свой ответ.
Мешок – это Сйако. Его привлекательное лицо – на полу, в луже крови; губа порвана; одного глаза не видно; и он не подает признаков жизни. Щепки ящиков, осколки бутылки и разбитый стул валяются кругом. Герритсзоон становится коленями на спину Сйако, связывая запястья рабу.
Позади Якоба и доктора помещение склада заполняется прибежавшими людьми.
«Бож’Мать,» восклицает Кон Туоми, «и Оливер х;ровый Кромвель, глянь!»
Японские свидетели по-своему выражают шок от вида.
«Развяжи его,» Маринус говорит Герритсзоону, «и держись от меня подальше.»
«О-о, ты мне не главный, не-е, и клянусь Богом ...»
«Развяжи его сейчас же,» приказывает доктор, «или когда твой мочевой камень станет таким большим, что будешь ссать кровью, и будешь орать от испуга, как маленький мальчик, тогда у меня, клянусь моим Богом, соскочит случайно рука, и будут трагичные, медленные, печальные последствия.»
«’Тбыло так нужно,» рычит Герритсзоон, «выбить из него херню.» Он отходит в сторону.
«Эт’ж’его жизнь,» объявляет Иво Оост, «ты выбил из него.»
Маринус передает свою трость Якобу и становится на колени рядом с рабом.
«Нам что, смотреть надо было,» спрашивает Фишер, «как он нас убивает?»
Маринус развязывает узел. С помощью Якоба он переворачивает Сйако на спину.
«Ну, шеф Ви не будет доволен,» хмыкает Ари Гроте, «глядь’на тако’бращенье да с собственностью знач’компании, да-а?»
Вопль боли вырывается из груди Сйако и затихает.
Маринус кладет свой сложенный камзол под голову Сйако, что-то бормоча избитому малайцу на его языке, и осматривает разбитую голову. Раб резко вздрагивает, и Маринус кривится в лице и спрашивает, «Почему здесь в ране разбитое стекло?»
«Как я сказал,» отвечает Фишер, «если Вы слушали, он пил украденный ром.»
«И сам себя атаковал,» восклицает Маринус, «с бутылкой в своей руке?»
«Я поборол его,» заявляет Герритсзоон, «чтоб’его же.»
«Черный пес пытался нас убить!» кричит Фишер. «Молотком!»
«Молотком? Ломом? Бутылкой? Вы бы еще лучше придумали свою историю.»
«Я не буду терпеть,» угрожает Фишер, «эти ... эти инсинуации, доктор.»
Еелатту прибывает с носилками. Маринус говорит Якобу, «Помоги, Домбуржец.»
Секита разгоняет в сторону переводчиков своим веером и смотрит на всю сцену с нескрываемым отвращением. «Это Су-я-ко?»


Первое блюдо ужина – это сладкий суп из французского лука. Ворстенбош пьет его в недовольном молчании. Он и ван Клииф вернулись на Деджима в бодром расположении духа, но все улетучилось, когда узнали об избиении Сйако. Маринус – все еще в больнице, лечит многочисленные раны малайца. Директор даже освободил Купидо и Филандера от их музыкальных обязанностей, сказав, что у него нет сегодня настроения для музыки. Помощнику директора и капитану Лэйси досталась обязанность развлекать компанию своими впечатлениями от нагасакской резиденции лорда Сацума и ее внутреннего убранства. Якоб подозревает, что его начальник не верит полностью Фишеру и Герритсзоону в их версии произошедшего на складе ящиков, но сказать об этом означает поставить слово чернокожего раба выше слов белокожих офицера и матроса. Какой прецедент, Якоб представляет раздумья Ворстенбоша, мог бы получиться для всех остальных слуг и рабов? Фишер осторожно не участвует в беседе, чувствуя, что надежды на незыблемость его поста главного клерка могут быть напрасны. Когда Ари Гроте и его мальчик-помощник подают пирог из камбалы, капитан Лэйси посылает своего слугу за пол-дюжиной бутылок ячменного солода, но Ворстенбош не обращает на это никакого внимания; он бормочет, «Что же так задерживает Маринуса?» и шлет Купидо привести доктора. Купидо исчезает на долгое время. Лэйси выдает отшлифованные военные воспоминания о битве плечом к плечу с Джорджем Вашингтоном и поглощает три порции абрикосового пудинга прежде, чем в комнату, хромая, входит Маринус.
«Мы потеряли всякую надежду,» говорит Ворстенбош, «на то, что Вы присоединитесь к нам, доктор.»
«Треснутая ключица,» начинает Маринус, усаживаясь, «разбитая локтевая кость; сломанная челюсть; расщепленное ребро; не хватает трех зубов; ужасные синяки по всему телу и, особенно, на лице и гениталиях; часть коленной чашки отделена от кости. Когда он вновь пойдет, то станет таким же, как и я, умелым хромателем, и, как вы все видели, у него уже не будет прежнего лица.»
Фишер отпивает солода янки, как будто ни при чем.
«Значит, жизни раба,» спрашивает ван Клииф, «ничего не грозит?»
«Сейчас – да, но я не исключаю возможной инфекции и лихорадки.»
«Как долго» – Ворстенбош ломает зубочистку – «он должен поправляться?»
«Пока не выздоровеет. До этого я рекомендую облегчить ему обязанности.»
Лэйси фыркает. «Здесь все обязанности рабов – легкие: Деджима, как клеверному полю, не нужно никакого ухода.»
«Вы получили,» спрашивает Ворстенбош, «версию раба о случившемся?»
«Я надеюсь, сэр,» говорит Фишер, «что Герритсзоона и мои признания больше, чем просто ‘версия случившегося’.»
«Урон компании должен быть расследован, Фишер.»
Капитан Лэйси обмахивает себя своей шляпой. «В Каролине мы бы обсуждали компенсацию мистеру Фишеру хозяином раба.»
«После, как полагается, установления фактов. Доктор Маринус: почему раба не было на перекличке? Он живет здесь столько лет. Он знает правила.»
«Виноваты эти ‘столько лет’.» Маринус накладывает себе пудинг. «Он устал от этих лет, и у него случился нервный срыв.»
«Доктор, Вы ...» – Лэйси заходится смехом и захлебывается. «Вы бесподобны! ‘Нервный срыв’? Что потом? Слишком меланхоличный мул? Слишком печальная курица?»
«У Сйако есть жена и сын в Батавии,» говорит Маринус. «Когда Гийзберт Хеммий привез его на Деджима семь лет тому назад, его семья разделилась. Хеммий обещал Сйако свободу в обмен на верную службу по возвращении на Яву.»
«Если бы я получал один доллар за каждого негритоса,» восклицает Лэйси, «которому опрометчиво пообещали вольную, я бы купил всю Флориду!»
«Когда умер директор Хеммий,» возражает ван Клииф, «умерло его обещанье.»
«Этой весной Даниель Сниткер сказал Сйако, что сдержит эту клятву после торгового сезона.» Маринус набивает свою трубку табаком. «Сйако поверил в то, что поплывет в Батавию свободным человеком через несколько недель, и сердце его настроилось на получение свободы его семье по прибытии Шенандоа.»
«Слово Сниткера,» говорит Лэйси, «не стоит и бумаги, на которой он так ничего не написал.»
«А вчера,» продолжает Маринус, задержавшись на время с ответом, пока прикуривал трубку и раздувал ее, «Сйако узнал, что обещанье отвергнуто, и свобода разлетелась на кусочки.»
«Раб остается здесь,» говорит директор, «на мой срок службы. На Деджима мало рабочих рук.»
«А почему тогда делать удивленный вид» – доктор выдыхает облако дыма – «видя его душевное состояние? Семь плюс пять равняется двенадцати, насколько мне известно: двенадцать лет. Сйако привезли сюда семнадцатилетним: он уедет отсюда двадцатидевятилетним. Его сын будет продан давным-давно, а жена будет жить с другим.»
«Как я могу ‘отвергать’ обещание, которое я никогда не давал?» возражает Ворстенбош.
«Это очень точно и логично, сэр,» говорит Петер Фишер.
«Мою жену и дочерей,» заявляет ван Клииф, «я не видел восемь лет!»
«Вы – помощник директора.» Маринус находит кусочек засохшей крови у себя на рукаве. «Чтобы здесь заработать денег. Сйако – раб, чтобы здесь сделать удобной жизнь его хозяевам.»
«Раб это раб,» декламирует Петер Фишер, «потому он и делает рабскую работу!»
«А если бы нам,» говорит Лэйси, прочищая ухо ручкой вилки, «устроить театр, чтоб поднять ему настроение? Мы бы могли поставить Отелло, например?»
«Разве мы не уходим,» спрашивает ван Клииф, «от самой сути, что сегодня раб попытался убить двух наших коллег?»
«Еще одно точно сказано, сэр,» говорит Фишер, «если мне позволительно добавить.»
Маринус упирается большими пальцами друг в друга. «Сйако отвергает, что атаковал своих нападавших.»
Фишер откидывается на спинку стула и заявляет канделябру, «Фа!»
«Сйако говорит, что никоим образом не провоцировал двух белых господинов.»
«Этот почти-убийца,» утверждает Фишер, «самый черный-пречерный лжец.»
«Черные точно лгут.» Лэйси открывает свою табакерку. «Как гуси слизью срут.»
Маринус ставит свою трубку на подставку. «Зачем Сйако атаковать вас?»
«Дикарям не нужны причины!» Фишер сплевывает в урну. «Ваш тип, доктор, сидит на ваших там собраниях, кивает умно головой, пока какой-то ‘улучшенный’ негр в парике и жилетке рассказывает вам о ‘настоящей стоимости сахара в нашем чае’. Меня, меня выращивали не в шведском садике, а в суринамских джунглях, где увидишься с неграми в их условиях. Получите себе сначала один такой» – Петер Фишер расстегивает рубашку, чтобы показать трехдюймовый шрам над ключицей – «и тогда рассказывайте мне о душе дикаря, хоть он и может выучить Божьи молитвы, как какой-нибудь попугай.»
  Лэйси разглядывает шрам, впечатлен. «Как Вы получили этот сувенир?»
«Когда набирался сил на плантации Доброго Согласия,» отвечает Фишер, уставившись на доктора, «что в двух днях похода по реке Коммевина вверх от Парамарибо. Мой взвод был послан, чтобы очистить этот район от беглых рабов, нападавших мелкими бандами. Поселенцы называли их ‘бунтарями’; я называл их ‘паразитами’. Мы сожгли много их гнезд и бататовых полей, но засушливый сезон вынудил нас уйти – в аду ничуть не хуже, чем в этой дыре. Все мои солдаты заболели бери-бери и лишаем. Черные рабы на плантации решили воспользоваться нашей слабостью, и на рассвете третьего дня они прокрались в дом и атаковали нас. Сотни предателей вылезли из своих засохших нор и скатились с деревьев. С мушкетом, байонетом и голыми руками мои люди и я защищались храбро, но, когда по моей голове попали дубиной, я потерял сознание. Должно быть, прошло много часов. Когда я очнулся, мои руки и ноги были связаны. Моя челюсть была – как это сказать? – не на месте. Я лежу в ряду раненых в кабинете дома. Кто-то молит о милости, но ни один негр не понимает самого смысла милости. Появляется лидер рабов и приказывает своим мясникам вырезать в честь их победы сердца у людей. Они делали это» – Фишер взбалтывает свое питье бокалом – «медленно, не сразу убивая своих жертв.»
«Какое варварство и злость,» объявляет ван Клииф, «ничего святого!»
Ворстенбош отсылает Филандера и Ве вниз за бутылками рейнского вина.
«Мои несчастные товарищи – швейцарец Фуржо, ДеЙонетт и мой дорогой друг Том Изберг – им пришлось вынести Христовы муки. Их крики будут долго преследовать меня до самой смерти, как и смех черных. Они положили сердца в ночной горшок в нескольких дюймах от того места, где лежал я. Комната воняла, как скотобойня; воздух был черен от мух. Стемнело, когда пришла моя очередь. Я был следующим, но не последним. Они распластали меня на столе. Несмотря на мой страх и ужас, я притворился мертвым и молился Богу о скорой смерти. Один из них сказал, «Сон де го слииби каба. Мекеве либи ден тара даго тай тамара». Означало, что солнце садилось, и они оставят этих двух ‘псов’ на следующий день. Начался барабанный бой, жратва и совокупления, и мясникам никак не хотелось пропускать такое. Тогда один мясник проткнул меня к столу байонетом, как бабочку булавкой, и я остался на столе без сторожа.»
Насекомые заполняют пространство вокруг канделябра, словно зловещий нимб.
Ящерица цвета ржавчины сидит на лезвии сервировочного ножя Якоба.
«И я начал молиться Богу, чтобы он дал мне силы. Наклонив голову, я смог ухватиться за байонет зубами и медленно вытащил его. Я потерял пинты крови, но вытерпел и не потерял сознания. Я получил свою свободу. Под столом был Йооссе, мой последний выживший солдат из взвода. Йооссе был родом из Зееланда, как и клерк де Зут ...»
Ну, надо же, думает Якоб, какое совпадение.
«... и Йооссе был трусом, хотя мне очень жаль об этом говорить. Он был слишком напуган, чтобы сдвинуться с места, пока мои доводы не победили в нем страх. Под покровом ночи мы оставили плантацию позади нас. Семь дней мы пробивали себе тропу сквозь эту зеленую чуму одними голыми руками. У нас не было еды, кроме опарышей в наших ранах. Много раз Йооссе молил меня бросить его умирать. Но честь приказывала мне защищать этого слабого зееландца от прихода смерти. В конце концов, благословение Господу, мы достигли форта Соммельсдийк, где Коммевина вливается в реку Коттика. Мы были скорее мертвы, чем живы. Мой командир-офицер признался мне позже, что был уверен – я не протяну и нескольких часов. ‘Никогда нельзя недооценивать пруссаков,’ сказал я ему. Губернатор Суринама наградил меня медалью, и через шесть недель я повел двести человек назад на плантацию. Славная месть пришла к этим паразитам, но я не тот человек, чтобы бахвалиться своими достижениями.»
Ве и Филандер возвращаются с бутылками рейнского.
«Весьма назидательная история,» говорит Лэйси. «Я салютую Вашему мужеству, мистер Фишер.»
« В ту часть, где ели опарышей,» замечает Маринус, «Вы немного переложили яиц для br;l;e.»
«Неверие доктора,» Фишер адресуется к старшим офицерам, «вызвано теплыми чувствами к дикарям, жаль говорить об этом.»
«Неверие доктора» – Маринус разглядывает ярлык на бутылке вина – «естественная реакция на тщеславный вздор.»
«Ваши обвинения,» возражает Фишер, «не заслуживают даже ответа.»
Якоб обнаруживает цепь островков комариных укусов на своей руке.
«Рабство, возможно, для кого-то несправедливо,» говорит ван Клииф, «но никто не опровергнет того, что все империи строились на этом.»
«Ну, тогда пусть дьявол,» говорит Маринус, выкручивая пробку штопором, «забирает все эти империи.»
«Какая необычная фраза,» объявляет Лэйси, «чтобы услышать ее изо рта колониального служащего!»
«Необычная,» соглашается Фишер, «если не сказать Якобинская.»
«Я – не ‘колониальный служащий’. Я – врач, ученый и путешественник.»
«В погоне за богатством,» говорит Лэйси, «благодаря Голландской империи.»
«Мои сокровища – ботанические.» Хлопает пробка. «Богатства я оставляю вам.»
«Смотрите, какое ‘Просвещение’, outr;, и как все по-французски, чья нация, кстати, тоже узнала опасности запрета на рабство. Анархия воцарилась на Карибах; плантации были разграблены; люди были повешены на деревьях; и когда Париж вернул негров в цепи, Испаньола уже была потеряна.»
«А в Британской империи,» говорит Якоб, «рабство запрещено.»
Ворстенбош смотрит на своего когда-то-любимчика взглядом оценщика.
«Британцы,» предупреждает Лэйси, «всегда занимаются какими-то кознями, и время еще покажет.»
«А те граждане ваших северных штатов,» говорит Маринус, «которые понимают ...»
«Те пиявки жиреют на наших налогах!» Капитан Лэйси взмахивает ножом.
«В мире животных,» вступает ван Клииф, «побежденных съедают те, которые оказались нужнее Природе. Рабство более милосердно, если сравнивать: худшие расы живут в обмен на их службу.»
«Что за польза,» говорит доктор, наливая себе бокал вина, «от съеденного раба?»
Часы на стене отбивают десять раз.
К Ворстенбошу приходит решение. «Как бы я не был недоволен происшествием на складе ящиков, Фишер, я принимаю, что Вы и Герритсзоон действовали от само-защиты.»
«Я клянусь, сэр» – Фишер склоняет голову – «у нас не было другого выхода.»
Маринус кривится, глядя на бокал вина. «Отвратительное послевкусие.»
Лэйси причесывает свои усы. «А что вы скажете о своем рабе, доктор?»
«Еелатту, сэр, не б;льший раб, чем Ваш первый помощник. Я нашел его в Джаффне пять лет тому назад, избитого и оставленного умирать бандой португальских китобоев. Во время выздоровления, увидев быстроту мышления мальчика, я предложил ему стать моим ассистентом, за деньги из моего кармана. Он может бросить работу, когда захочет – с деньгами и репутацией. Может ли хоть один человек на Шенандоа сказать такое?»
Лэйси идет к горшку для отправлений. «Индийцы, надо признаться, копируют цивилизованные манеры очень хорошо; я побывал с Шенандоа на тихоокеанских островах и в Китае, так что знаю, о чем говорю. Но африканцы ...» Капитан расстегивает пуговицы бриджей и отливает мочу в горшок. «Рабство – это даже лучше для их жизни: как только отпустишь их, они через неделю умрут с голоду, если не убьют белых из-за жратвы. Они живут только настоящим; они не умеют планировать, не знают фермерства, как изобретать и нет фантазии.» Он стряхивает последнюю каплю мочи и заправляет рубашку в брюки. «Запретить рабство» – капитан Лэйси чешет себя под воротником – «это, к тому же, как запретить Святое Писание. Черные произошли от Хама, развратного сына Ноя, который даже лег в постель со своей матерью; посему род Хама пр;клят. Это же там, в девятой книге Бытия, ясно, как день. ‘И сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих.’ Белая же раса произошла от Иафета: ‘Да распространит Бог Иафета, и Ханаан же будет рабом ему.’ Или я лгу, мистер де Зут?
Все собравшиеся здесь глаза поворачиваются в направлении племянника пастора.
«Эти указанные строки – проблематичны,» говорит Якоб.
«Значит, клерк называет слова Божьи,» язвит Петер Фишер, «‘проблематичными’?»
«Мир будет счастливее без рабства,» отвечает Якоб, «и ...»
«Мир будет счастливее,» хмыкает ван Клииф, «если золотые яблоки будут расти на деревьях.»
«Дорогой мистер Ворстенбош,» заключает капитан Лэйси, поднимая свой бокал, «это рейнское – превосходной выделки. И послевкусие – чистейший нектар.»




глава Одиннадцатая
СКЛАД ДУБ
перед тайфуном, 19 октября 1799 года

Шум от падающих бревен, стука молотков и криков проникает через открытые складские двери. Ханзабуро стоит в дверном проеме и смотрит на темнеющее небо. За столом – Огава Узаэмон переводит японскую версию Погрузочного документа 99б с торгового сезона 1797 года, касаемого отправки камфорных кристаллов. Якоб записывает огромную разницу в ценах и количествах между японской и голландской частями. Подпись на документе в графе «Честно и правдиво удостоверяю погрузку» – помощника директора Мелкиора ван Клиифа: двадцать седьмая по счету фальшивка, обнаруженная Якобом. Клерк рассказал Ворстенбошу о растущем списке, но реформаторский задор директора тускнеет и тускнеет с каждым днем. Ворстенбош поменял свои метафоры с «вырезать раковую опухоль коррупции» на «лучше управлять тем, что у нас есть», и, возможно, самый явный индикатор перемены директора – Ари Гроте, который становится все занятее и веселее с каждым днем.
«Скоро слишком темно,» говорит Огава Узаэмон, «чтобы видеть ясно.»
«Сколько осталось,» спрашивает Якоб, «до того, как мы прекратим работу?»
«Еще один час, с лампами. Потом я должен уйти.»
Якоб пишет записку Оувеханду с просьбой дать Ханзабуро масла из фонда компании, а Огава инструктирует его по-японски. Юноша уходит, его одежду раздувает ветер.
«Последние тайфуны сезона,» говорит Огава, «могут атаковать область Хизен хуже всего. Мы думаем, Боги хранят Нагасаки от тайфунов в этот год, а потом ...» Огава жестами имитирует удар тараном.
«Осенние штормы в Зееланде, тоже, весьма пресловутые.»
«Простите» – Огава открывает свою тетрадь – «что это ‘пресловутые’?»
«Некие пресловутые – это ‘известные, как плохие’.»
«Мистер де Зут говорит,» вспоминает Огава, «остров дома ниже уровня моря.»
«Валхерен? Это так, это так. Мы голландцы живем под рыбами.»
«Остановить море от потопа земли,» представляет Огава, «это древняя война.»
«‘Война’ это просто слово, а мы иногда терпим поражения.» Якоб замечает грязь под ногтем большого пальца от его последнего часа работы на доктора Маринуса в саду этим утром. «Плотины, бывает, ломаются. Хотя море для голландца – главный враг, но оно при этом дает пищу и ... ‘лепит’ особый характер. Природа наделила нас жирной, плодородной землей в отличие от соседей, и при этом какая-то нужда заставила нас изобрести Амстердамскую бурсу, Фондовую биржу и нашу империю среднего класса?»
Плотники связывают доски наполовину отстроенного здания склада Лилия.
Якоб решает перейти к деликатной части разговора прежде, чем вернется Ханзабуро. «Мистер Огава, когда Вы проверяли мои книги в то первое утро, Вы видели мой словарь, я полагаю?»
«Новый Словарь Голландского Языка. Очень прекрасная и редкая книга.»
«Она, как мне кажется, понадобилась бы японскому ученому?»
«Голландский словарь – это волшебный ключ, чтобы открыть много дверей.»
«Я желаю ...» Якоб замирает. «... дать его госпоже Айбагава.»
Ранесенные ветром голоса снаружи долетают до них, как эхо из глубокого колодца.
Выражение лица Огава сухо и непроницаемо.
«Как Вы думаете,» пытается разузнать Якоб, «она может ответить на такой подарок?»
Пальцы Огава дергают узел на его кушаке. «Большая неожиданность.»
«Нет, я надеюсь, не плохая неожиданность?»
«У нас есть пословица.» Переводчик наливает себе чаю. «‘Ничего нет дороже, чем вещь без цены.’ Когда госпожа Айбагава получает такой подарок, она может волноваться, ‘Что за настоящая цена, если я приму?’»
«Но здесь нет никаких обязательств. Честное слово, вообще никаких.»
«Значит ...» Огава отпивает чай, продолжая избегать вгляда Якоба. «Почему мистер де Зут дает?»
Это еще хуже, думает Якоб, чем разговор с Орито в саду.
«Потому что,» клерк глотает слюну, «ну, почему я хочу подарить ей этот подарок, я имею в виду, источник посыла, какая мотивация у кукловода, как бы, была бы, доктор Маринус мог бы выразиться, это ... одна из самых великих неопределенностей.»
Что за меканье, показывает выражение лица Огава, льется из тебя?
Якоб снимает свои очки, оглядывается по сторонам и видит пса, задравшего наизготовку ногу.
«Книга это ...» Огава смотрит на какого-то невидимого Якоба. «Любовный подарок?»
«Я знаю» – Якоб чувствует себя, как актер идущий на сцену, не зная ни кусочка своего текста – «что она ... госпожа Айбагава ... не куртизанка, что голландец – это не идеальный муж, но я не нищий, благодаря моей ртути. Но это ничего не значит, и без сомненья кто-то мог бы принять меня за самого глупого дурака ...»
Под глазом Огава бьется тонкая нить мускула.
«Да, можно назвать любовным подарком, но если госпоже Айбагава нет до меня никакого дела, то никакой разницы. Она может оставить его у себя. Зная, что она будет пользоваться книгой ...» Сделает меня счастливым, Якоб не может закончить фразу. «Если бы я дал словарь ей,» объясняет он, «шпионы, инспекторы и ее одноклассники заметили бы. Я также не могу подойти к ее дому вечером. Переводчик с рангом, однако, со словарем никого не заинтересует. И это не контрабанда, а просто подарок. И потому ... я бы хотел попросить Вас доставить этот том от меня.»
Туоми и раб д’Орсейи разбирают треножные весы на дворе взвешивания.
Огава не меняется в лице от удивления, что говорит об его ожидании подобной просьбы.
«Нет никого на Деджима,» говорит Якоб, «кому бы я доверял.»
Действительно, никого, соглашается Огава коротким звуком хммм.
«Внутри словаря, я бы ... я вложил ... ну, короткое письмо.»
Огава поднимает свою голову и рассматривает сказанную фразу с подозрением.
«Письмо ... чтобы сказать, что словарь будет ее навсегда, но если» – теперь я начинаю звучать, думает Якоб, как уличный продавец с милочка-заманиваниями домохозяек на рынке – «если бы она ... когда-нибудь ... решила бы увидеть во мне покровителя, или, скажем по-другому, защитника или ... или ...»
Тон Огава внезапно резок. «Письмо – предложение замужества?»
«Да. Нет. Пока ...» Полный сомнений и раскаяния, Якоб достает словарь, заматывает его в парусину и завязывает шпагатом. «Да, черт возьми. Это – предложение.Я прошу Вас, мистер Огава, облегчите мои страдания и просто дайте ей эту чертову вещь.»


Ветер полон темноты и грома; Якоб закрывает склад на замок и переходит Флаговую площадь, прикрывая глаза от песка и пыли. Огава и Ханзабуро вернулись домой, пока еще было безопасно. У основания флагштока ван Клииф орет на д’Орсейи, у которого, как видно Якобу, возникли трудности с карабканием вверх за флагом. «Ты тут же влезешь за кокосом, так что влезешь так же за нашим флагом!»
Мимо проносят паланкин главного переводчика; окошки наглухо закрыты.
Ван Клииф замечает Якоба. «Чертов флаг завязался и никак не опускается – но я не допущу, чтобы его изорвали в клочья только  потому, что этот ленивец боится распутать его.»
Раб долезает до верха, удерживается ногами за столб, развязывает Старый Добрый Триколор и соскальзывает вниз с добычей – волосы развеваются по ветру – и передает флаг ван Клиифу.
«Теперь беги и найди мистера Туоми, чтоб он показал тебе, где спасать твою чертову шкуру!»
Д’Орсейи убегает между домами директора и капитана.
«Переклички не будет.» Ван Клииф складывает флаг в свой камзол и становится под край крыши. «Хватайте что там сварил Гроте и идите домой. Моя последняя жена говорит, что ветер станет вдвое злым, чем сейчас, пока глаз бури не пройдет над нами.»
«Я думал, я просто» – Якоб указывает на сторожевую башню – «посмотрю на все.»
«Не задерживайтесь с разглядыванием! Ветер унесет Вас на Камчатку!»
Ван Клииф в раскачку бредет к своему дому.
Якоб поднимается по лестнице, две ступени зараз. Как только он поднимается выше крыш, ветер атакует его; он крепко хватается за поручни и ложится на дощатый пол. С колокольни Домбурга Якоб наблюдал за многими штормами, галопом прилетавшими со Скандинавии, но в Восточном тайфуне – больше тревоги и злости. Свет темен синяковой сумрачностью; деревья на потемневших горах шатаются во все стороны; черный залив покрыли быстрые нервные волны; морская вода прыгает по крышам Деджима; бревна домов скрипят и вздыхают. Люди на Шенандоа выпускают третий якорь; первый помощник машет руками на мостике, безмолвно открывая рот. К востоку – китайские купцы и моряки также заняты сохранением своей собственности. Паланкин переводчика переходит опустевшую площадь Эдо; ряды деревьев сгибаются и разгибаются, словно старясь ударить; птицы не летают; кораблики рыбаков отведены от берега и связаны вместе. Нагасаки окапывается к приходу плохой, плохой ночи.
Какая из тех сотен собравшихся вместе крыш, гадает он, твоя?
На перекрестке констебль Косуги завязывает колокольный язык.
Огава не принесет сегодня словарь, понимает Якоб.
Туоми и Байерт забивают планками дверь и окна Садового дома.
Мой подарок и письмо слишком неловкие и скоропалительные, признается Якоб, но постепенное ухаживание здесь невозможно.
Что-то трещит и разлетается кусками в саду ...
По крайней мере, сейчас я могу перестать обвинять себя в трусости.
Маринус и Еелатту борются с ветром, везя в тележке деревья в глиняных горшках ...


... и двадцать минут спустя, две дюжины яблочных посадок находятся в безопасности больничного корридора.
«Я ... мы» – тяжело дыша, доктор показывает на молодые деревца – «у Вас в долгу.»
Еелатту поднимается в темноту и исчезает за напольной дверью аттика.
«Я же их поливал.» Якоб переводит дыхание. «Я чувствую себя обязанным их защищать.»
«Я совершенно не представлял опасности от морской соли, пока Еелатту не рассказал мне об этом. Эти деревья я привез издалека из Хакине: они могли бы просто погибнуть. Нет такого дурака, как старый дурак.»
«Ни одна душа не узнает,» обещает Якоб, «даже Клаас.»
Маринус хмурится, задумывается и спрашивает, «Клаас?»
 «Садовник,» отвечает Якоб, отряхивая свою одежду, «в доме Ваших тетей.»
«А-а, Клаас! Дорогой Клаас перешел в компост много лет тому назад.»
Тайфун воет, как тысяча волков; лампа в аттике зажжена.
«Ну,» говорит Якоб, «я лучше побегу домой в Высокий дом, пока еще смогу.»
«Богу решать, будет ли он высоким наутро.»
Якоб толкает больничную дверь: она отвечает ему с такой силой, что он отлетает назад. Якоб и доктор выглядывают наружу и видят, как бочка катится по Длинной улице и разбивается у Высокого дома на мелкие дощечки.
«Оставайтесь в нашем убежище наверху,» предлагает Маринус, «как долго придется.»
«Я бы не хотел вмешиваться,» отвечает Якоб. «Вы же очень цените Вашу частную жизнь»
«Какая польза была бы моим школярам от Вашего разбитого трупа, если бы Ваша судьба оказалось такой же, как у той бочки? Идите наверх первым, чтобы я не упал и не раздавил нас обоих ...»


Хрипящая лампа высвечивает сокровища книжных полок Маринуса. Якоб наклоняет голову и прищуривается, разглядывая названия: Novum Organum Фрэнсиса Бэкона; Versuch die Metamorphose den Pflanzen zu erkl;ren фон Гете; перевод Антуана Галлана The Thousand and One Nights. «Печатное слово это еда,» говорит Маринус, «и Вы, похоже, голодны, Домбуржец.» The System of Nature Жан-Баптиста де Мирабо: псевдоним, как каждый племянник голландского пастора, он знает об атеисте-бароне д’Ольбахе; и Candide, ou l’Optimisme Вольтера. «Довольно ереси,» замечает Маринус, «чтобы раздавить ребра инквизитору.» Якоб не отвечает, погруженный в разглядывания Philosophiae Naturalis Principia Mathematica Ньютона; Satires Ювеналия; Inferno Данте на родном итальянском языке; и отрезвляющее Kosmotheeros их соплеменника Кристиаана Гюйгенса. Это была одна полка из двадцати-тридцати, растянувшихся по стенам аттика. На рабочем столе Маринуса лежит томик Osteographia Уильяма Чезелдена.
«Посмотрите, что Вас ждет внутри ее,» говорит доктор.
Якоб начинает проглядывать, и дьявол сеет зерно сомнения в его душу.
Что ежели сей движитель костей – семя приживается – есть сам человек ...
Ветер бьется по стенам, как будто стучатся друг о друга стволы падающих деревьев.
... и святая любовь лишь просто означает появление наружу движителя костей ребенка?
Якоб думает о вопросе аббата Эномото на их встрече. «Доктор, Вы верите в существование души?»
Маринус готовится, как предполагает клерк, к эрудированному и непростому ответу. «Да.»
«Тогда где» – Якоб указывает на рисунок насмешливо набожного скелета – «где оно?»
«Душа это действие.» Он натыкает горящую свечу на пику. «Не предмет.»
Еелатту приносит две полные пивные кружки и сладкие засохшие фиги.


Каждый раз, когда Якоб уверен в том, что ветер не будет таким маниакально настойчивым, чтобы содрать крышу, ветер продолжает свои попытки, но крыша не уступает; пока не уступает. Перекладины и балки скрипят и дрожат, как у мельницы на полных оборотах. Ужасная ночь, думает Якоб, и даже ужас может стать монотонным. Еелатту штопает носок, пока доктор пускается в воспоминания о своем путешествии в Эдо с директором Хеммий и старшим клерком ван Клиифом. «Они страдают отсуствием зданий, которых можно было бы сравнить с собором Святого Петра или с Нотр-Дамом, но гений японской расы проявляется в их дорогах. Магистраль Токайдо от Осака до Эдо – от живота империи до головы, если хотите – нельзя сравнить ни с чем, я утверждаю, на Земле, ни по современности построения, ни по ее античности существования. Дорога – это город, пятнадцать футов в ширину и триста прекрасно выложенных, прекрасно обслуживающихся, прекрасно чистых германских милей в длину с пятидесятью тремя станциями, где путешественник может нанять обслугу, поменять лошадей и отдохнуть или покутить ночь. А самое простейшее, самое разумнейшее наслаждение от всего? Весь трафик находится на левой стороне, так что неизбежные столкновения, заторы, которыми так полна Европа, здесь – неизвестны. На менее населенных частях дороги я доводил наших инспекторов до белого каления, когда покидал мой паланкин и занимался сбором ботанических экземпляров по краям дороги. Я нашел более тридцати новых видов для моей Flora Japonica, неувиденных Тунбергом и Кемпфером. И в конце – само Эдо.»
«Которое лицезрели не более дюжины европейцев?»
«Еще меньше. Получите кресло старшего клерка через три года, тогда и увидите его.»
Я не буду здесь, надеется Якоб, и начинает грустно думать об Орито.
Еелатту отрезает нитку. Море бушует, всего на расстоянии одной улицы и стены.
«Эдо – это миллион людей, которые живут в сети улиц, простирающихся во все стороны, куда ни посмотришь. Эдо – это суматошная смесь деревянной обуви, тканей, криков, лая, плача, шепотов. Эдо – это свод всех человеческих желаний, и Эдо – это исполнитель этих желаний. Каждый даймио должен содержать там резиденцию для своего назначенного наследника и главной жены, и самые большие из них бастионы de facto – сами по себе города с высокими стенами. Великий мост Эдо – на который ссылаются все в Японии – двести шагов в ширину. Если бы было возможно, я бы переоделся местным и побродил бы по этому лабиринту, но, естественно, Хеммий, ван Клииф и я были заключены в гостиницу ‘для нашей безопасности’ до самого дня назначенной встречи с сегуном. Поток ученых и любопытствующих был нашим лекарством от монотонности скуки, особенно те, кто пришел с растениями, луковицами и семенами.»
«О чем Вы там беседовали?»
«О медицине, о знаниях, о глупостях: ‘Электричество – жидкость?’; ‘Иностранцы одевают сапоги, потому что у них нет лодыжек?’; ‘Для каждого ли числа ; формула Эйлера универсально гарантирует, что комплексная экспоненциальная функция удовлетворяет ei;=cos ; + isin ;?’; ‘Как мы могли бы сконструировать шар Монгольфе?’; ‘Можно ли отрезать больную раком грудь, не убивая пациента?’; и еще одно, ‘Если потоп Ноя не затопил Японию, можем ли мы сделать вывод, что Япония выше всех остальных стран?’ Переводчики, чиновники и хозяева гостиницы – все они взимали деньги за встречу с Дельфийским оракулом, но как бы я не наводил страх ...»
Здание трясется, как при землетрясении: бревна пищат.
«Я нахожу определенное удовольствие,» признается Маринус, «в человеческой беспомощности.»
Якоб не может с этим согласиться. «А что с Вашей встречей с сегуном?»
«У нас был вид одежды, как выброшенная на свалку помпезность столетней давности: Хеммий был загнан в камзол с жемчужными пуговицами, мавританский жилет, шляпу со страусиными перьями и в туфли с белым tapijns поверх, а я и ван Клииф – ни туда ни сюда: мы были словно три идиотских французских пирожных. Мы приехали на паланкине до самых ворот замка, после чего шли три-четыре часа по коридорам, по дворам, через ворота и вестибюли, где мы обменивались любезностями с чиновниками, советниками и принцами, пока, наконец, мы дошли до тронного зала. И притворство в том, что наш визит это –посольский визит, а не десятинедельнее паломничество для того, чтобы поцеловать им задницу нашей данью, более стало невозможным. Сегун – наполовину скрыт ширмой – сидит на возвышенном троне. Когда глашатай возвещает, ‘Оранда капитан’, Хеммий сгибается, как краб, в направлении сегуна, становится на колени в строго определенном месте, где даже запрещено смотреть на священную особу, и молча ждет, пока военноначальник и покоритель варваров поднимет свой палец. Управляющий провозгласил текст, неизменный с 1660-х годов, запрещающий нам проповедовать свою колдовскую христианскую веру, а также обращаться напрямую к джонкам китайцев или к жителям острова Рюкю, и приказывается нам докладывать о любых враждебных планах против Японии, дошедших до наших ушей. Хеммий пятится назад, и ритуал заканчивается. Тем же вечером я записал в своем дневнике, что Хеммий пожаловался на резь в животе, которая перешла в дизентерийную лихорадку – признаюсь, расплывчатый диагноз – по пути домой.»
Еелатту заканчивает свое шитье; он разворачивает постель.
«Плохая смерть. Дождь шел беспрестанно. Место называлось Какегава. ‘Не здесь, Маринус, не так,’ простонал он и умер ...»
Якоб представляет себе могилу в чужой земле и свое тело, опускаемое туда.
«... как будто лишь у одного меня изо всех людей была возможность чудесного исцеления.»
Им становится слышна перемена в тоне рева тайфуна.
«Это глаз,» Маринус показывает взглядом вверх, «над нами ...»




глава Двенадцатая
ПРИЕМНЫЙ ЗАЛ В ДОМЕ ДИРЕКТОРА,
НА ДЕДЖИМА
через несколько минут после десяти часов, 23 октября 1799 года

«Мы все заняты сейчас.» Унико Ворстенбош сверлит взглядом переводчика Кобаяши, стоящего по другую сторону стола. «Отбросьте гарнир в сторону и скажите цифру.»
Легкий дождь постукивает по крыше. Якоб погружает свое перо в чернильницу.
Переводчик Ивасе переводит управляющему Томине, который прибыл с украшенными цветами штокрозы свиточным футляром, доставленным утром из Эдо.
Перевод Кобаяши на голландский язык послания из Эдо дошел пока до середины свитка. «Цифра?»
«Сколько» – терпение Ворстенбоша преувеличено – «предлагает сегун?»
«Девять тысяч шестьсот пикулей,» объявляет Кобаяши. «Лучшей меди.»
Конец пера Якоба записывает: 9,600 пикулей меди.
«Это предложение,» подтверждает Ивасе Банри, «хорошее, и большое увеличение.»
Блеет коза. Якоб никак не может представить, о чем размышляет его патрон.
«Мы запросили двадцать тысяч пикулей,» оценивает Ворстенбош, «а нам предложили меньше десяти? Неужели сегун решил оскорбить губернатора ван Оверштратена?»
«Тройная квота в один год – это не оскорбление.» Ивасе не глуп.
«У такой щедрости» – Кобаяши решается на свою атаку – «нет прецедента! Я честно сражался много недель, чтобы добиться результата!»
Быстрый взгляд Ворстенбоша на Якоба означает, Не записывай этого.
«Медь может прибыть,» говорит Кобаяши, «через два-три дня, если посылать.»
«Склад в Сага,» вступает Ивасе, «замок Хизен, близко. Я поражен Эдо – так много меди. Как говорится в высоком послании» – он указывает на место в свитке – «большинство складов пустые.»
Невозмутимый Ворстенбош берет голландский перевод и читает.
Маятник часов методично скрипит, как лопата могильщика.
Виллем Молчаливый на портрете смотрит в будущее, ставшее давно прошлым.
«Почему в этом письме,» Ворстенбош обращается к Кобаяши сквозь свои полумесячные очки, «нет упоминаний о неизбежном закрытии Деджима?»
«Меня не было,» невинно объясняет Кобаяши, «в Эдо, когда писали ответ.»
«Интересно, может, Ваш перевод письма губернатора ван Оверштратена был видоизменен ; la mode пресловутых павлиньих перьев?»
Кобаяши смотрит на Ивасе, словно говоря, Можете Вы объяснить мне эту фразу?
«Перевод,» объясняет Ивасе, «содержит печати всех четырех старших переводчиков.»
«У Али Бабы,» бормочет Лэйси, «было сорок разбойников: они, что ль, сделали его честным?»
«Наш вопрос, джентльмены, таков.» Ворстенбош встает. «Могут ли девять тысяч шестьсот пикулей отодвинуть на двенадцать месяцев исчезновение Деджима?»
Ивасе переводит управляющему Томине.
С карниза капает; лают псы; яростная чесотка нападает на Якоба под его чулками.
«У Шенандоа есть место, чтобы погрузить всю Деджима.» Лэйси выуживает из кармана украшенную драгоценными камнями табакерку. «Мы можем начать в полдень.»
Ворстенбош постукивает по барометру. «Можем ли мы принять на себя гнев начальства в Батавии, согласившись на это незначительное увеличение и решение сохранить Деджима? Или» – Ворстенбош подходит к настенным часам и изучает их узорчатый циферблат – «покинуть это невыгодное место и лишить отдаленный азиатский остров его единственного европейского союзника?»
Лэйси вдыхает огромную щепоть табака. «Бож’ты мой: здорово!»
Кобаяши сохраняет свой проницательный взгляд на опустевшем кресле Ворстенбоша.
«Девять тысяч шестьсот пикулей,» декларирует Ворстенбош, «покупают откладывание на год решения по Деджима. Посылайте известие в Эдо. Шлите в Сага за медью.»
Облегчение Ивасе очевидно, когда он переводит сказанное Томине.
Управляющий магистрата кивает головой, словно никакого другого решения не ожидалось.
Кобаяши откланивается зловещим и насмешливым поклоном.
Директор Унико Ворстенбош, пишет Якоб, принял это предложение ...
«Но губернатор ван Оверштратен,» грозится директор, «не будет отступать дважды.»
...но предупредил переводчиков, добавляет перо клерка, что согласие временно.
«Мы должны удвоить наши усилия на благо компании, которая, наконец, получила какую-то компенсацию за опасный риск и нарастающие расходы в этом месте. Но сегодня разрешите объявить перерыв.»
«Один момент, господин директор, пожалуйста,» говорит Кобаяши. «Еще больше хороших новостей.»
Якоб чувствует, как нечто злобное входит в зал.
Ворстенбош откидывается на спинку кресла. «О-о?»
«Я долго уговариваю магистратуру об украденном чайнике. Я говорю, ‘Если мы не найдем чайник, огромное бесчестье падет на наш народ.’ Тогда управляющий посылает много ...» Он спрашивает помощи у Ивасе. «... да, ‘констеблей’, много констеблей найти чайник. Сегодня в гильдии, когда я заканчиваю» – Кобаяши показывает жестом руки на перевод послания сегуна – «посыльный прибывает из магистратуры. Яшмовый чайник императора Чжу Юцзяня найден.»
«О-о? Хорошо. Какое ...» Ворстенбош ищет подвох. «В каком состоянии?»
«Прекрасное состояние. Два вора признались в преступлении.»
«Один вор,» продолжает Ивасе, «делает коробку в паланкине констебля Косуги. Другой вор кладет чайник в коробку в паланкине, и так перевозят через ворота. Без знания констебля, конечно.»
«Как,» спрашивает ван Клииф, «были пойманы эти воры?»
«Я советую,» рассказывает Кобаяши, пока Ивасе объясняет управляющему происходящее, «Магистрат Омацу предлагает награду, и воров выдают. Мой план работал. Чайник будет доставлен сегодня позже. Еще лучше новость: Магистрат Омацу разрешает наказать воров на Флаговой площади.»
«Здесь?» Радость Ворстенбоша улетучивается. «На Деджима? Когда?»
«Перед уходом Шенандоа,» отвечает Ивасе, «после утренней переклички.»
Улыбка Кобаяши, как у святого. «Голландцы могут видеть японское правосудие.»
Тень смелой крысы пробегает по оконной промасленной панели.
Вы требовали крови, вызов Кобаяши, за Ваш драгоценный чайник ...
Бьют склянки на Шенандоа.
... так хватит ли мужества у Вас, переводчик ждет, принять его назад?
Стук молотков на крыше склада Лилия прекращается.
«Превосходно,» говорит Ворстенбош. «Передайте мою благодарность магистрату Омацу.»


На складе Шип Якоб окунает свое перо в чернильницу и пишет на пока еще пустой странице заглавие: Правдивое и Полное Расследование Злоупотреблений в Торговой Фактории на Деджима во Время Управлений Гийзберта Хеммия и Даниеля Сниткера, Включая Исправления в Фальшивых Конторских Книгах, Представленных Вышеназванными. На мгновение он решает добавить свое имя, но смелая идея покидает его. Как начальник, Ворстенбош имеет все права на представление его работы в качестве своей. И возможно, думает Якоб, так будет спокойнее. Каждый советник в Батавии, чей незаконный доход раскрыт в Расследовании Якоба, может легко стереть будущую карьеру клерка одним росчерком пера. Якоб кладет промокательную бумагу на страницу и ровно прижимает ее.
Закончено, думает усталый клерк.
Красноносый Ханзабуро чихает и вытирает свой нос зажатой в кулаке соломой.
Голубь курлычет на краю верхнего окна.
Пронзительный голос Оувеханда стремительно пробегает по Костлявой аллее.
Как бы ни была Деджима близка или далека от закрытия, утренняя новость разбудила остров от летаргии. Медь – несколько сотен ящиков – должна прибыть через четыре дня. Капитан Лэйси хочет загрузить ее в трюмы Шенандоа за два дня и покинуть Нагасаки на следующий день – все в течение недели – пока зима не сделала Китайское море диким и труднопроходимым. Вопросы, о которых экивоками говорил Ворстенбош все лето, должны быть отвечены в течение нескольких дней. Принимая во внимание резкие ограничения квоты частной торговли, допустить ли торговлю с борта Шенандоа или списать все за счет предшественников Ворстенбоша? Все торговые сделки с купцами решаются с невиданной быстротой. Петер Фишер или Якоб де Зут будет следующим старшим клерком с повышенным жалованьем и контролем над грузовыми операциями. Использует ли Ворстенбош мое Расследование, размышляет Якоб, складывая отчет в папку, чтобы обвинить только Даниеля Сниткера или будут сняты еще другие скальпы? У группы злоумышленников, занимающихся контрабандой со складов Батавии, есть высокие покровители в Совете компании, но в отчете Якоба достаточно доказательств для заинтересованного в реформах генерала-губернатора, чтобы заткнуть им рты.
Следуя непонятной прихоти, Якоб вскарабкивается на гору ящиков.
Ханзабуро удивляется хэ? и вновь чихает.
С насеста Уильяма Питта Якоб видит объятые огнем листьев клены на усталых горах.
Орито не приходила вчера на занятия в больнице ...
Не было Огава на Деджима со дня прихода тайфуна.
Из-за одного скромного подарка, уговаривает он себя, ей не запретят ...
Якоб закрывает жалюзи, спускается вниз, берет папку, посылает Ханзабуро наружу на Костяную аллею и закрывает на замок складскую дверь.


Якоб подходит к перекрестку, и ему на встречу попадает Еелатту, идущий со стороны Короткой улицы. Еелатту поддерживает сухощавого молодого человека, одетого в просторные штаны ремесленника, завязанные на лодыжках, подбитый жилет и на голове его – старомодная европейская шляпа. Якоб замечает у молодого человека пустой взгляд, заторможенные движения и летаргическую походку и думает, Чахотка. Еелатту привествует Якоба пожеланием доброго утра, но не представляет своего спутника, который, как теперь становится виднее клерку, не японец, а евразиец с коричневыми на голове волосами и округлыми глазами. Гость не замечает его и продолжает идти по Длинной улице к больнице.
Нити дождя клонятся ветром.
«Посреди жизни – ряд’смерть, да-а?»
Ханзабуро подпрыгивает от неожиданности, а Якоб роняет папку.
«Прощенья, ес’напугали, мистер деЗи.» Ари Гроте совсем не похож на извиняющегося.
Рядом с Гроте – Пйет Байерт с объемистым мешком за плечами.
«Не страшно, мистер Гроте.» Якоб поднимает свой груз. «Переживем.»
«Дольш’того,» Байерт кивает головой на больного, «бедняги».
Словно услышав, шаркающий молодой человек разражается узнаваемым кашлем.
Случайный инспектор подзывает Ханзабуро к себе.
Якоб наблюдает, как наклоняется и кашляет евразиец. «Кто он?»
Гроте сплевывает. «Шунсуке Тунберг, а интересно ж, ‘Чей он, да-а?’ Его папаша, слышал я, был знач’Карл Тунберг из Швеции, эт’чудик был здесь двадц’лет тому назад неск’сезонов. Как и доктор эМ, тож’был образованный джент и все ботаникой знач’занимался, но, ви’шь как, не тольк’семя собирал, да-а?»
Трехногий пес слизывает плевок лысеющего повара.
«Мистер Тунберг не оставил ничего своему сыну?»
«Мож’да, мож’нет,» Гроте цыкает сквозь зажатые зубы, «за этим ж следить, ведь, надо, а Швеция, как до Сатурна, да-а? Компания жалеет эт’бастардов, но им никуда знач’непозволено с Нагасаки без разрешения; и магистрат буд’последним, кто решит что и как, и где жить и жениться, и все такое. Девчушкам – чес’шанс, пока вид у нее есть; ‘Кораллы Маруямы’, сводня их так зовет. Парням – хуже: Тунберг младший золотых рыб разводит, я слышал, но скоро червей буд’разводить, эт’точно.»
Маринус и пожилой японский ученый идут со стороны больницы.
Якоб узнает доктора Маено со встречи с ним в Гильдии.
Кашель Шунсуке Тунберга постепенно прекращается.
Я должен был помочь, думает Якоб. «Этот бедняга говорит по-голландски?»
«Не-а. Он был крохой, когда папаша уплыл.»
«А что с его матерью? Куртизанка, я полагаю.»
«Давно умерла. Прощенья, мистер деЗи, но три дюжины цыплят ждут нас в тамож’для Шенандоа, а то в прош’год – половина чуть не дохлых, половина точно дохлых было, и три там голубя еще оказалось, их поставщик назвал ‘редкие японские курочки’.»
«Червей разводить!» Байерт начинает хохотать. «Вот только и дошло, Гроте!»
Что-то в мешке Байерта колышется, и Гроте торопится с уходом. «Мы пошли знач’тогда, шлеп-шлеп.» Они спешат по Длинной улице.
Якоб наблюдает, как Шунсуке Тунберга доводят до больницы.
Птицы чернеют на низком небе. Осень уходит.


На половине лестницы, за два пролета до резиденции директора, Якоб встречает Огава Мимасаку, отца Огава Узаэмона, спускающегося вниз.
Якоб уступает дорогу. «Добрый день, переводчик Огава.»
Руки старика спрятаны в рукавах. «Клерк де Зут.»
«Я не видел молодого мистера Огава ... должно быть, четыре дня.»
Лицо Огава Мимасаку более надменно и более строго, чем у его сына.
Темное, чернильного цвета пятно – у его уха.
«Мой сын,» говорит Огава Мимасаку, «очень занят не на Деджима в это время.»
«Вы не знаете, когда он вернется назад в Гильдию?»
«Нет, я не знаю.» Тон отторжения нарочен.
Вы узнали о том, размышляет Якоб, что я попросил Вашего сына сделать?
Из таможенного здания доносятся шумы разгневанных куриц.
Неосторожно брошенный камень, боится он, может иногда вызвать лавину.
«Я волновался, что он мог заболеть или ... с ним плохо.»
Слуги Огава Мимасаку смотрят на голландца с нескрываемым осуждением.
«Он в порядке,» говорит пожилой человек. «Я передам ему Вашу заботу. Доброго дня.»


«Вы нашли меня» – Ворстенбош разглядывает разбухшую тростниковую жабу в стеклянном сосуде коллекции – «наслаждающимся тихим разговором с переводчиком Кобаяши».
Якоб оглядывается кругом и только тогда понимает, что директор имел в виду жабу. «Я оставил этим утром мое чувство юмора спящим, сэр.»
«Это не так, я вижу» – Ворстенбош смотрит на папку Якоба – «Ваш отчет».
Что таится, удивляется Якоб, за этой переменой от «нашего» к «Вашему»?
«Суть, сэр, после всех наших постоянных обсуждений ...»
«Закону нужны детали, не суть.» Директор протягивает свою ладонь за отчетом. «Детали производят факты, а факты, вооруженные законами, становятся убийцами.»
Якоб вынимает Расследование и передает директору.
Ворстенбош балансирует книгой в черной обложке на ладони, словно взвешивая его.
«Сэр, простите меня, я очень хотел бы знать о ...»
«... о посте, который предназначен Вам в приближающемся году, да, но Вам надлежит подождать, молодой де Зут, как и всем остальным, до офицерского ужина сегодня. Медная квота была предпоследним компонентом моих будущих планов, а это» – он поднимает книгу в черной обложке – «последняя часть».


После обеда Якоб работает с Оувехандом в офисе клерков, копируя накладные этого торгового сезона для архива. Петер Фишер без устали входит и выходит, излучая еще больше враждебности, чем обычно. «Знак,» Оувеханд говорит Якобу, «что он думает, должность главы клерков будет Вашей.» Вечер приносит ровный дождь и самый холодный воздух в этом сезоне, и Якоб решает помыться перед тем, как пойти ужинать. Маленькая банная Деджима находится рядом с кухней Гильдии: кастрюли с водой греются на покрытых медью заслонках, установленных на каменной стене, и прецедент разрешает переводчикам с рангом использовать баню, как свою собственную, несмотря на заоблачные цены, которые платит компания за уголь и веники. Якоб снимает с себя одежду в раздевалке и пролезает в наполненную паром комнату, чуть более размеров шкафа. Пахнет кедровым деревом. Влажный жар наполняет легкие Якоба и прочищает поры кожи на его лице. Единственная штормовая лампа, вся в каплях, освещает ему Кона Туоми, лежащего в одной из двух ванн. «Похоже, это сера от Жана Кальвина,» говорит ирландец по-английски, «жарит мои ноздри».
Якоб обливает себя ковшом прохладной воды. «Почему этот еретик опять здесь первый в ванне? Не так много работы?»
«Тайфун принес мне все, что мне нужно. Дневного света тольк’не хватает.»
Якоб трет себя мочалкой из парусины. «Где Ваш шпион?»
«Утонул под моим толст’задом, он. Где Ваш Ханзабуро?»
«Набивает щеки на кухне Гильдии.»
«Ну, Шенандоа отйдет на следующ’неделе, он должен нажраться, пока может.» Туоми погружается в воду по самый подбородок, словно дюгонь. «Бу’двенадцать месяцев, и моим пяти годам службы конец ...»
«Решили» – Якоб отворачивается, чтобы помыть свой пах – «вернуться домой?»
Им слышно, как разговаривают повара в Гильдии.
«Заново в Новом Свете мож’будет лучше, так думаю.»
Якоб снимает деревянную крышку с ванны.
«Лэйси говорит,» рассказывает Туоми, «запад Луизианы очистили от индейцев ...»
Тепло проникает в каждый мускул и в каждую косточку тела Якоба.
«... и коль не боишься тяжелой работы, то и тех бояться не надо. Поселенцами нужны телеги, чтоб добраться, и дом;, как осядут. Лэйси дал добро, что я мог бы отработать плотником мою дорогу в Чарльстон с Батавии. У меня не встает на войну иль, когда заставят, за Британцев. Вы, что ль, вернетесь в Голландию от здешней погоды?»
«Не знаю.» Якоб думает об Анне у покрытого дождем окна. «Я не знаю.»
«Кофейным королем будете ж, точно, с плантацией в Бюйтензорге, иль где еще принцем торговым со складами вдоль Чиливунг ...»
«Моя ртуть не принесла столько денег, Кон Туоми.»
«Так, но Канцлер Унико Ворстенбош дернет для Вас за ниточки ...»
Якоб залезает во вторую ванну, думая о Расследовании.
Унико Ворстенбош, хочет сказать клерк, не самый преданный покровитель.
Тепло вливается в его суставы, и от того у него пропадает желание говорит об этом вслух.
«Что нам, де Зут, нуж’так трубочка. Я принесу-ка парочку.»
Кон Туоми встает заплывшим царем Нептуном. Якоб погружается в воду, оставив наружу лишь небольшой остров губ, ноздрей и глаз.


Когда возвращается Туоми, Якоб находится в теплом трансе закрытых глаз. Он слушает, как споласкивается плотник и вновь погружается в свою ванну. Туоми никак не напоминает о желании закурить. Якоб бормочет, «Ни листочка табака, да?»
Сосед по бане прочищает горло. «Я Огава, мистер де Зут.»
Якоб выныривает, и выливается вода. «Мистер Огава! Я ... я думал ...»
«Вы такой спокойный,» говорит Огава Узаэмон, «я не желаю Вас беспокоить.»
«Я встретился с Вашим отцом ранее, но ...» Якоб протирает свои глаза, но во влажном сумраке и с его близорукостью, зрение не становится лучше. «Я не виделся с Вами со времен тайфуна.»
«Я извиняюсь, я не смог прийти. Много-много случилось.»
«Вы не смогли ... исполнить мою просьбу, со словарем?»
«На следующий день после тайфуна, я послал слугу к резиденции Айбагава.»
«Так, значит, Вы не сами доставили книгу?»
«Мой доверенный слуга доставил книгу. Он не сказал, ‘Посылка от голландца де Зут’. Он объяснил, ‘Посылка от больницы на Деджима’. Видите ли, это было неприлично для меня пойти. Доктор Айбагава был больной. Встречаться в такое время это плохо ... примета?»
«Мне очень жаль услышать это. Он выздоровел?»
«Его похороны были за один день до вчера.»
«О-о.» Все, думает Якоб, стало ясно. «О-о. Тогда госпожа Айбагава ...»
Огава не спешит с ответом. «Плохая новость. Она должна покинуть Нагасаки ...»
Якоб ждет и слушает, как падают капельки воды от пара.
«... надолго, на много лет. Она не может больше вернуться на Деджима. О Вашем словаре, о Вашем письме, о как она думает, у меня нет известий. Извините.»
«Словарь к черту ... но ... куда она направляется и зачем?»
«Это владение аббата Эномото. Человек, который купил Вашу ртуть.»
Человек, который убивает змей волшебством. Аббат появляется в памяти Якоба.
«Он хочет, чтобы она пошла в храм» – Огава запинается – «женских монахов. Как сказать?»
«Монахиня? Нет, не говорите мне, что госпожа Айбагава  уходит в монахини.»
«Вид монахинь, да ... на горе Ширануи. Туда она идет.»
«Какая польза от акушерки кучке монахинь? Она сама так хочет?»
«У доктора Айбагава были большие проблемы с кредиторами, чтобы купить телескоп и так далее.» Голос Огава наполнен болью. «Чтобы быть ученым – это дорого. Его вдова должна теперь платить эти долги. Эномото заключает контракт, или сделку, со вдовой. Он платит долги. Она дает госпожу Айбагава монахиням.»
«Это же равносильно,» протестует Якоб, «продаже ее в рабство.»
«Японский обычай,» голос Огава пуст, «отличается от голландского ...»
«Что скажут друзья его отца в академии Ширандо? Будут они просто стоять и ничего не делать, пока продадут их талантливого ученого, как мула, в пожизненное услужение на какую-то безликую гору? Можно ли таким же образом продать сына монастырю? Эномото – сам ученый, разве не так?»
Сквозь стены слышно, как смеются повара в Гильдии.
Якоб видит другое решение. «Но я предложил ей убежище здесь.»
«Ничего нельзя сделать.» Огава встает. «Я должен сейчас идти.»
«Значит ... она предпочитает монашеское заключение жизни здесь, на Деджима?»
Огава выходит из ванны. Его молчание полно укоризны.
Якоб видит, каким хамом он должен выглядеть в глазах переводчика: не рискуя почти ничем, а Огава пытался помочь влюбленному иностранцу и получил в награду от него лишь возмущение. «Извините меня, мистер Огава, но, конечно же, если ...»
Наружная дверь отодвигается в сторону и довольный свистун входит в помещение.
Тень прячется за ширмой и спрашивает по-голландски, «Кто идет сюда?»
«Это Огава, мистер Туоми.»
«Добрый вечер Вам, мистер Огава. Мистер де Зут, наши трубки подождут. Директор Ворстенбош желает обсудить важное дело в их резиденции. Прям’сейчас. Мои кости мне г’рят, что там ожидаются хорошие новости.»


«Отчего такое печальное лицо, де Зут?» Расследование Злоупотреблений в Торговой Фактории на Деджима лежит на столе перед Унико Ворстенбошем. «По уши в любви, да?»
Якоб возмущен тем, что его секрет стал даже известен его начальнику.
«Шутка, де Зут! Ничего более. Туоми говорит, что я прервал Ваш обряд очищения?»
«Я уже заканчивал, сэр.»
«Чистота сродни набожности, как говорят.»
«Я не претендую на набожность, но ванна защищает от вшей, да и вечера теперь похолоднее.»
«Вы по-настоящему выглядите изможденным, де Зут. Может, я слишком долго наседал на Вас с Вашим» – Ворстенбош барабанит пальцами по Расследованию – «заданием?»
«Наседали или нет, сэр, моя работа – это моя работа.»
Директор согласно кивает головой, словно судья на слушании.
«Могу ли я надеяться на то, что мой отчет не разочаровал Ваших ожиданий, сэр?»
Ворстенбош вынимает пробку из графина с рубиновой мадейрой.
Слуги расставляют приборы в обеденном зале.
Директор наполняет свой бокал, но не предлагает ничего Якобу. «Мы старательно собрали, достоверное и неопровержимое доказательство бесстыдного, неправильного управления Деджима в девяностые годы, доказательство, которое подтверждает мои наказательные меры, принятые против экс-директора Даниеля Сниткера ...»
Якоб замечает «мы» и отсутствие ван Клиифа.
«... предполагая, что наше доказательство для представления губернатору ван Оверштратену будет представлено достаточно живо.» Ворстенбош открывает шкаф позади себя и достает еще один бокал.
«Никто не сомневается,» говорит Якоб, «что капитан Лэйси доставит по назначению.»
«Почему американец будет заботиться об искоренении коррупции в компании, пока ему достается хороший профит?» Ворстенбош наполняет бокал и передает его Якобу. «Анселм Лэйси – не крестоносец, а лишь нанятый моряк. В Батавии он послушно доставит наше Расследование тайному секретарю генерал-губернатора и тут же позабудет обо всем. Тайный секретарь, так или нет, выбросит отчет в какой-нибудь тихий канал и предупредит названных там господ – и Сниткеровских подручных – которые начнут точить их длинные ножи в подготовке нашего возвращения. Нет. Вопросы-сомнения о деджимском кризисе, попытки исправления и справедливость наказания Даниеля Сниткера должны быть представлены тем, чье будущее неразрывно связано с будущим компании. Посему, де Зут, я» – прозвучало очень значимо – «должен вернуться в Батавию на Шенандоа, один, чтобы довести до конца наше дело.»
Настенные часы звучат громче капель дождя и шипения лампы.
«А,» Якоб пытается сохранить свой голос ровным и уверенным, «какие у Вас планы обо мне, сэр?»
«Вы – мои глаза и уши в Нагасаки до следующего торгового сезона.»
Без защиты, понимает Якоб, я буду съеден живьем через неделю ...
«Я посему назначаю Петера Фишера новым старшим клерком.»
Грохот последствий перебивает звук настенных часов.
Без статуса, думает Якоб, я точно стану болонкой, выброшенной в медвежью берлогу.
«Единственный кандидат для директора,» говорит Ворстенбош, «это мистер ван Клииф ...»
Деджима так далеко-далеко, боится Якоб, от Батавии.
«... но как по Вашему звучит помощник директора Якоб де Зут?»




глава Тринадцатая
ФЛАГОВАЯ ПЛОЩАДЬ,
ДЕДЖИМА
утренняя перекличка последнего дня октября 1799 года

«Ма-аленькое чудо.» Пйет Байерт смотрит на небо. «Дождик вытек ...»
«Сорок дней да сорок ночей,» говорит Иво Оост, «было, мне так’ажется.»
«Тела сплыли по реке,» замечает Вибо Герритсзоон. «Видал, как их собирали крючками с лодки.»
«Мистер Кобаяши?» Мелкиор ван Клииф усиливает крик. «Мистер Кобаяши?»
Кобаяши поворачивается и смотрит в направлении ван Клиифа.
«У нас много дел до того, как загрузим Шенандоа: почему задержка?»
«Наводнение сломало мосты в городе. Много опозданий сегодня.»
«Тогда почему,» спрашивает Петер Фишер, «отряд не вышел из тюрьмы пораньше?»
Но переводчик Кобаяши поворачивается к ним спиной и смотрит на Флаговую площадь. Переделанная под место казни, на ней сейчас находится столько людей, сколько ни разу не видел до этого Якоб. Голландцы, спиной к флагштоку, стоят полу-месяцем. Квадрат выведен на том месте, где будут обезглавлены воры чайника. На противоположной от них стороне под тентом: на самом высоком уровне из трех выложенных сидит управляющий Томине и дюжина высших чиновников из магистратуры; средний ряд заполнен другими почетными гостями из Нагасаки; на нижнем уровне сидят все шестнадцать переводчиков, исключая Кобаяши, который находится при исполнении служебных обязанностей рядом с Ворстенбошем. Огава Узаэмон, с ним Якоб не виделся со времени встречи в бане, выглядит усталым. Три синтоистских священника в белых робах и разукрашенных головных уборах проводят ритуал очищения, распевая молитвы и разбрасывая соль. Слева и справа стоят слуги; восемьдесят-девяносто переводчиков без ранга; грузчики-кули и дневные работники, довольные, потому что за счет времени компании им предоставлено бесплатное зрелище; и различные охранники, обыскиватели, гребцы и плотники. Четыре человека в ободраной одежде стоят в ожидании у тележки. Палач – ястребиного вида самурай, чей помощник держит барабан. Доктор Маринус стоит на одной стороне со своими четыремя студентами мужского пола.
Орито была лихорадкой, Якоб напоминает себе. А теперь лихорадка прошла.
«В эт’время в Антверп’больш’по праздникам вешают,» замечает Байерт.
Капитан Лэйси смотрит на флаг, размышляя о ветре и отливах.
Ворстенбош спрашивает, «Нужен ли нам будет буксир, капитан?»
Лэйси качает головой. «У нас хва’тяги, если ветер не сменится.»
Ван Клииф предупреждает, «Шкип’буксира все равно закинет канат, берегитесь.»
«Тогда пиратам придетс’менять мно-ого канатов, особенно, если ...»
У ворот на сушу толпа приходит в движение, усиливаясь гулом, и расступается.
Преступников несут в сетях из толстого каната, на шестах – четыре человека на каждого вора. Их проносят и вываливают на квадрат, где освобождают от сетей. Младшему из этих двоих только шестнадцать или семнадцать лет; похоже, он был хорош лицом до ареста. Его старший сообщник выглядит обессиленным и дрожит. На их тела навернут лишь один длинный кусок материи, и они покрыты панцирем засохшей крови, побоев и шрамов. Несколько пальцев на руках и ногах выделяются малинового цвета вздутиями. Констебль Косуги, суровый начальник сегодняшней кровавой церемонии, открывает свиток. Толпа затихает. Косуги начинает читать японский текст.
«Это обвинение,» Кобаяши говорит голландцам, «и признание.»
Когда констебль Косуги заканчивает, он уходит под тент, где кланяется управляющему Томине и передает ему свиток. Констебль Косуги затем идет к Унико Ворстенбошу, чтобы передать послание управляющего. Кобаяши быстро и коротко переводит: «Начальник голландцев дарует прощение?»
Четыре-пять сотен глаз устремляются на Унико Ворстенбоша.
Проявите милость, де Зут молит раскачиваясь. Милость.
«Спросите воров,» Ворстенбош инструктирует Кобаяши, «если они знали о возможном наказании за их преступление.»
Кобаяши адресует вопрос стоящей на коленях паре людей.
Старший вор не может говорить. Младший отвечает с вызовом, «Хай».
«Зачем я тогда буду мешать японскому правосудию? Ответ – нет.»
Кобаяши передает вердикт констеблю Косуги, который марширует назад к управляющему Томине. Когда доставляется ответ, толпа недовольно шумит. Молодой вор говорит что-то Ворстенбошу, и Кобаяши спрашивает, «Хотите, чтобы я перевел Вам?»
«Скажите, что он говорит,» отвечает директор.
«Преступник говорит, ‘Помните мое лицо, когда пьете чай’.»
Ворстенбош складывает на груди свои руки. «Пусть он знает, что через двадцать минут я забуду его лицо навечно. Через двадцать дней лишь немного друзей будут помнить его отчетливо. Через двадцать месяцев даже его мать будет пытаться вспомнить, как выглядел ее сын.»
Кобаяши переводит, сурово смакуя каждое слово.
Ближние зрители слышат это и смотрят на голландцев с нарастающей злобой.
«Я перевожу,» Кобаяши убеждает Ворстенбоша, «очень верно».
Констебль Косуги и палач готовятся к исполнению, пока Ворстенбош обращается к голландцам. «Здесь есть среди них люди, джентльмены, которые надеются увидеть нас, задохнувшимися от этого блюда правого возмездия; я заклинаю вас лишить их этого удовольствия.»
«Извиняюсь, сэр,» говорит Байерт, « я все не ухвачу, о чем Вы.»
«Не блевани и не пищи,» объясняет Ари Гроте, «раньш’желтокожего.»
«Именно, Гроте,» доволен Ворстенбош. «Мы – послы нашей расы.»
Старший вор будет первым. На его голову надевается мешок. Он становится на колени.
Барабанщик выстукивает сухой ритм: палач вынимает из ножен свой меч.
Под дрожащей жертвой темнеет земля от мочи.
Иво Оост, рядом с Якобом, рисует в пыли крест носком сапога.
Несколько собак на площади Эдо заливаются яростным лаем.
Герритсзоон бормочет, «Вот-вот, моя красавица ...»
Поднятый меч палача – яркий от заточки и темный от масла.
Якоб слышит аккорд, часто ощущаемый им, но редко слышимый.
Барабанщик выдает дробь в четвертый или пятый раз.
Звук лезвия, прорезающего плоть ...
... и голова вора шлепается на песок, все так же – в мешке.
Кровь выплескивается из обрубка тела с тонким свистящим звуком.
Безголовое тело заваливается вперед и замирает, стоя на коленях, извергая кровь.
Герритсзоон бормочет, «Браво, моя красавица.»
Я пролился, как вода, вспоминает Якоб, закрыв глаза, язык мой прильнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной.
«Школяры,» наставляет Маринус, «видите аорту; яремная вена и позвоночник; и какой у венозной крови насыщенный сливовый цвет, и в то же время артериальная кровь – алая, как у распустившегося гибискуса. Они отличаются и по вкусу довольно заметно: у артериальной крови присутствует металлический резкий привкус, а у венозной – более фруктовый аромат.»
«Ради Христа, доктор,» жалуется ван Клииф. «Вы что, обязаны?»
«Лучше такая польза, чем другая для кого-то от подобного бесполезного варварского акта.»
Якоб наблюдает за надменным Унико Ворстенбошем.
Петер Фишер презрительно фыркает. «Охрана собственности компании – ‘бесполезный варварский акт’? А если бы украли Ваш драгоценный клавесин, доктор?»
«Просто попрощался бы.» Обезглавленное тело затаскивается на тележку. «Пролитая кровь забила бы поры механизма, и потом уже не исправишь.»
Понке Оувеханд спрашивает, «Что случится с телами, доктор?»
«Желчь соберут аптекари, а останки будут проданы всем желающим. Поскольку местные ученые испытывают трудности в изучении операций и анатомии.»
Молодой вор, похоже, не желает надевать на свою голову мешок.
Его приводят к темному пятну, где был обезглавлен его сообщник.
Барабанщик издает первую дробь ...
«Эт’очень редко’умение,» Герритсзоон рассказывает непонятно кому вслух, «рубить-то: палачу над’сосчитать и вес и сезон какой, ’тому что летом больше жиру на шее, чем в конце зимы, и что за кожа, она влажная при дожде или не ...»
Барабанщик издает вторую дробь ...
«Один парижский философ,» рассказывает доктор своим студентам, «был осужден на гильотину во времена недавнего Террора ...»
Барабанщик издает третью дробь ...
«... и он решился на захватывающий эксперимент: он договорился со своим помощником, что станет моргать глазами, когда почувствует сталь лезвия ...»
Барабанщик издает четветрую дробь.
«... и продолжит моргать после, как долго сможет. Наблюдая за морганиями, помощник смог бы измерить короткую жизнь отрубленной головы.»
Купидо бормочет что-то на своем малайском языке, возможно, стараясь уберечься от дурного глаза.
Герритсзоон оборачивается к нему и говорит, «Кончай свою чертовщину, парень.»
Якоб де Зут не может заставить себя увидеть такое еще раз.
Он проверяет свою обувь и находит каплю засохшей крови на носке.
Ветер проходит по Флаговой площади – мягкий, словно подол халата.


«После чего мы,» говорит Ворстенбош, «мы почти подходим к концу ...»
На часах в бюро уезжающего начальника – одиннадцать часов.
Ворстенбош запускает в сторону последний лист своих обязанностей, вынимает документы о назначениях, обмакивает перо в чернильницу и подписывает первый документ. «Да улыбнется Вам фортуна на весь Ваш срок, директор торговой фактории на Деджима Мелкиор ван Клииф ...»
В бороде ван Клиифа появляется кривая улыбка. «Спасибо, сэр.»
«... и напоследок,» Ворстенбош подписывает второй документ, «исполнительный помощник директора Якоб де Зут». Он меняет перо. «Подумать только, де Зут, тогда в апреле Вы были самым младшим клерком, предназначенным болотной дыре на Хальмахере.»
«Могильная яма.» Ван Клииф шумно выдыхает воздух. «Спасешься от крокодилов, так лихорадка тебя доконает. Спасешься от лихорадки, ядовитый дротик кончит твои дни. Вы обязаны мистеру Ворстенбошу не только своим светлым будущим, но и всей своей жизнью.»
Ты, ты вор, думает Якоб, обязан ему своей свободой. «Моя благодарность мистеру Ворстенбошу глубока и чистосердечна.»
«У нас есть время для короткого тоста. Филандер!»
Входит Филандер, балансируя тремя бокалами вина на серебряном подносе.
Каждый берет по длинноногому бокалу; они касаются звоном краев.
Пригубив бокал, Ворстенбош передает Мелкиору ван Клиифу ключи от складов Дуб и Шип и от сейфа, в котором хранится разрешение на торговлю, выданное почти сто пятьдесят  лет тому назад  великим сегуном. «Да процветает Деджима под Вашим руководством, директор ван Клииф. Я оставляю Вам после себя активного и подающего надежды помощника. На следующий год я желаю вам обоим обойти меня в достижениях и выжать двадцать тысяч пикулей меди из наших скупых узкоглазых хозяев.»
«Если это в человеческих силах,» обещает ван Клииф, «мы сделаем».
«Я буду молиться за Ваше благополучное прибытие, сэр,» говорит Якоб.
«Благодарю Вас. А теперь после наших успехов ...»
Ворстенбош достает конверт из своего мундира и раскрывает документ. «Три главных чиновника на Деджима должны подписать список экспортируемых товаров, на чем всегда настивает губернатор ван Оверштратен.» Он пишет свое имя в первой графе в конце трехстраничного перечисления содержимого, которое принадлежит компании и погружено в трюм Шенандоа, разделенного на три колонки «Медь», «Камфора» и «Другое», с подразделениями на номер в списке, количество и качество.
Ван Клииф подписывает список, нераздумывая.
Якоб берет предложенную ручку и, следуя профессиональной привычке, проходит взглядом по цифрам: этот написанный утром документ не был подготовлен его рукой.
«Господин помощник,» упрекает ван Клииф, «разумеется у Вас нет желания задерживать мистера Ворстенбоша?»
«Компания обязывает меня быть все время тщательным.»
Эта фраза, как замечает Якоб, встречается ледяным холодом.
«Солнце,» говорит ван Клииф, «все-таки выиграет битву за день, мистер Ворстенбош».
«Это так.» Ворстенбош допивает свое вино. «Интересно, был ли это Кобаяши, кто затеял всю эту жертву с палачом, но только план в очередной раз не удался.»
Якоб обнаруживает поразительную ошибку. Всего меди на экспорт: 2,600 пикулей.
Ван Клииф прочищает свое горло. «Что-то не так, господин помощник?»
«Сэр ... здесь в колонке всего. ‘Девять’ похожа на ‘два’.»
Ворстенбош заявляет: «Сумма вся в порядке, де Зут».
«Но, сэр, мы экспортируем девять тысяч шестьсот пикулей.»
В легкомыслии ван Клиифа слышится угроза. «Просто подпишите бумагу, де Зут.»
Якоб смотрит на ван Клиифа, который сначала смотрит на Якоба, а потом поворачивается к Ворстенбошу. «Сэр: только незнакомый с Вашей репутацией честного человека может увидеть такое и» – он пытается найти дипломатическое выражение – «может быть прощен за предположение, что семь тысч пикулей меди были упущены из накладной умышленно.»
Лицо Ворстенбоша становится похожим на лицо человека, решившего, что его сын больше никогда не обыграет его в шахматы.
«Вы предполагали,» голос Якоба слегка дрожит, «украсть эту медь?»
«‘Украсть’ – это к Сниткеру, мой мальчик: это мои по праву принадлежащие, дополнительные доходы.»
«Но ‘дополнительные доходы’,» выпаливает сгоряча Якоб, «так мог сказать только Даниель Сниткер!»
«Ради будущего Вашей карьеры, не сравнивайте меня с этой причальной крысой.»
«Я не сравниваю, сэр.» Якоб стучит пальцем по документу. «Это сравнивает.»
«Трагическое обезглавление, виденное нами этим утром,» говорит ван Клииф, «затуманило Ваш разум, мистер де Зут. К счастью, мистер Ворстенбош отходчив, так что извинитесь за свою горячность, поставьте свое имя на бумаге и давайте забудем это разногласие.»
Ворстенбош недоволен, но ничего не добавляет к сказанному ван Клиифом.
Слабый солнечный свет пробивается к бумажному окну бюро.
Разве де Зут из Домбурга, думает Якоб, продавал кому-нибудь свою совесть проституткой?
От Мелкиора ван Клиифа пахнет одеколоном и свиным жиром.
«Что же случилось,» говорит ван Клииф, «с ‘Моя благодарность мистеру Ворстенбошу глубока и чистосердечна’, а?»
Синеглазая муха тонет в его вине. Якоб рвет документ напополам ...
... и еще раз – на четыре части. Его сердце стучит, как у убийцы после содеянного.
Я буду слышать этот звук разрываемой бумаги, знает Якоб, до самой смерти.
Настенные часы отбивают время своими колокольчиками.
«Я думал о де Зуте,» Ворстенбош адресуется к ван Клиифу, «как о молодом человеке со здравым смыслом».
«Я думал о Вас,» Якоб говорит Ворстенбошу, «как об образце для подражания».
Ворстенбош берет приказ о назначении Якоба и рвет напополам ...
... и еще раз – на четыре части.» Я надеюсь, Вам понравится жизнь на Деджима, де Зут: Вы другой и не увидите ближайшие пять лет. Мистер ван Клииф: кого Вы берете себе в помощники – Фишера или Оувеханда?»
«Выбор, конечно ... Я бы не хотел ни того ни другого. Но пусть будет Фишер.»
Из дальней комнаты доносится голос Филандера: «Извините, но хозяева заняты.»
«Избавьте меня от Вашего вида,» говорит Ворстенбош Якобу, не глядя на него.
«Как только губернатор ван Оверштратен,» рассуждает Якоб вслух, «узнает о ...»
«Угрожаешь мне, ты, набожная зееландская говяная тварь,» отвечает спокойно Ворстенбош, «и если Сниткера только пощипали, то тебя разрубят на куски. Скажите мне, директор ван Клииф: какое наказание за подделывание письма от имени Его Превосходительства Генерал-Губернатора Голландской Ост-Индийской Компании?»
Якоб ощущает внезапную слабость в ногах.
«Это зависит от причин и обстоятельств, сэр.»
«А если это – сумасшедший клерк, который посылает поддельное письмо ни к кому иному, как к сегуну Японии, где угрожает оставлением компанией почетного аванпоста, если не будут посланы двадцать тысяч пикулей меди в Нагасаки, меди, которую он открыто вслух предполагал продать сам – а зачем же еще ему заниматься подобным деянием?»
«Двадцать лет тюрьмы, сэр,» говорит ван Клииф, «будет самым легким наказанием.»
«Эту ...» – Якоб пристально смотрит на них – «... ловушку вы запланировали еще в июле?»
«Надо всегда застраховаться от будущих разочарований. Я сказал Вам – исчезните.»
Я вернусь в Европу, видит Якоб, не богаче, чем когда покидал.
Якоб открывает дверь бюро и слышит зов Ворстенбоша, «Филандер!»
Малаец делает вид, что ничего не слышал в замочную скважину. «Хозяин?»
«Приведи мне мистера Фишера. У нас есть для него добрые вести.»
«Я передам Фишеру!» Якоб кричит через плечо. «Почему бы ему не допить мое вино!»


«Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие.» Якоб изучает тридцать седьмой Псалм. «Ибо они, как трава, скоро будут подкошены, и, как зеленеющий злак, увянут. Уповай на Господа и делай добро; живи на земле, и храни истину ...»
Солнечный свет пробирается к комнате в Высоком доме.
Морские ворота закрыты до следующего торгового сезона.
Петер Фишер въедет в новое просторное жилье.
После пятнадцати недель стояния на якоре, Шенандоа развернет все ее паруса, а ее моряки тоскуют по открытой воде и толстым кошелькам в Батавии.
Не жалей себя, думает Якоб. Храни свое достоинство, по крайней мере.
Слышатся шаги поднимающегося по лестнице Ханзабуро. Якоб закрывает Псалтырь.
Даже Даниель Сниткер в нетерпении ждет начала отплытия ...
... по крайней мере, в батавской тюрьме он насладится встречей с друзьями и женой.
Ханзабуро затевает какое-то копошение в своем месте в прихожей комнате.
Орито предпочла заключение в монастыре, шепчет его одиночество ...
Птица на лавровом дереве распевает неторопливые мелодии.
... деджимской свадьбе с тобой. Шаги Ханзабуро уходят вниз по лестнице.
Якоб беспокоится о своих письмах домой к Анне, сестре и дяде.
Ворстенбош отправит их, боится он, прямиком в нужник Шенандоа.
Ханзабуро ушел, осознает клерк, даже не попрощавшись.
Однобокая новость об его позоре пойдет сначала в Батавию, а потом – в Роттердам.
Восток, как говорит отец Анны, испытывает мужчину на характер.
Якоб вычисляет, что она не услышит о нем до января 1801 года.
Каждый богатый, озабоченный похотью, прямой наследник своего отца Роттердама будет просить ее руки ...
Якоб открывает свой Псалтырь, но слишком взволнован для чтения Давидовых псалмов.
Я правильный человек, думает он, но посмотри, что наделала с тобой твоя правильность.
Выйти наружу – невыносимо. Оставаться здесь – невыносимо.
Другие станут думать, что ты боишься показаться. Он одевает камзол.
Внизу лестницы Якоб наступает на что-то скользкое, падает назад ...
... и ударяется копчиком о край ступеньки. Он видит и чувствует запах, что неприятной неожиданностью было большое человеческое говно.


Длинная улица опустела, лишь два кули ухмыляются друг другу при виде рыжего иностранца и показывают рога на своих головах, словно два придурка.
Воздух наполнен насекомыми, появившихся от влажной земли и осеннего солнца.
Ари Гроте торопится к резиденции ван Клиифа.
«Мистер деЗи по’зрительно’сутствовал, да-а, на проводах Ворстенбоша.»
«Он и я уже попрощались друг с другом» – Якоб неожиданно замечает, что его дорога закрыта поваром – «ранее».
«Моя челюсть упала так вниз» – показывает Гроте – «к’да я новость услышал!»
«Ваша челюсть, как я вижу, вернулась на прежнее место.»
«Знач’будете отбывать сво’срок в Высоком доме, а не там, с’помощником. ‘Различие Мнений о Роли Помощника Директора’, я так понимаю, да-а?»
Якобу некуда смотреть, кроме как на стены, стоки или лицо Ари Гроте.
«Знач’, крысы говорят, Вы не подписали ту деревянну’накладную, да-а? Дорога’привычка – честность. Преданность – эт’не просто. Говорил же я Вам? Знаете, мистер деЗи, какой’будь парень посволочней, поумнев за счет дружеск’игр в картишки, мог бы поржать знач’, да-а, над незадачей соперника ...»
Ковыляя, проходит Сйако, неся тукана в клетке.
«... но я так п’нимаю, что пусть ржет Фишер.» Обветренный повар кладет свою ладонь на сердце. «Все хорошо, что хорошо кончается, скажу я так. Мистер Ви дал мне’везти мой весь груз за десять процентов: в прошлый год Сниткер хотел пятьдеся’н’пятьдесят за угол на Октавии, еще тот хапуга – зная теперь ее судьбу, рад что н’ударили п’рукам! Верная Шенандоа» – Гроте кивает головой на морские ворота – «уйдет с урожаем трех добрых лет, да-а. Шеф Ви дал мне даж’пятку с продажи четырех гроссов фигурок Арита, да-а, под мое знач’будущее посредство.»
Ведро уборщика экскрементов покачивается на шесте, испуская вонь.
«Интерес’как плотно,» Гроте раздумывает вслух, «их обыскивают?»
«Четыре гросса фигурок.» Якоб задерживается на цифре. «Не два гросса?»
«Сорок восемь дюжин, угу. Кругленьку’сумму они потянут на аукционе-то. А в чем вопрос?»
«Просто так.» Ворстенбош врал, думает Якоб, с самого начала. «Ну, если я больше ничего для Вас сделать не могу ...»
«Д’одно дельце,» говорит Гроте, вытаскивая какой-то кулек из жилетки, «это знач’я ...»
Якоб узнает свой табачный кисет, который дала Орито Уильяму Питту.
«... могу сделать для Вас. Эта хоро’шитая вещь – Ваша, похоже?»
«И Вы предполагаете спросить с меня цену за мой же табачный кисет?»
«Лишь возвращаю настоящ’хозяину, мистер деЗи, ни за какую цену воо’ще ...»
Якоб ждет, когда Гроте назовет настоящую цену.
«... хотя, мож’правильное время, знач’тоб, да-а, напомнить, что умная головушка продала б наши две последние коробки порошка Эномото раньше бы, не позже бы. Китайские джонки придут забитыми ртутью, где только б они ее раздобыли б, и, entre nous, да-а, Лэйси и Ви-бош пришлют тонну на следующий год, а как рынок утонет, то цены поплывут.»
«Я не продам Эномото. Найдите другого покупателя. Любого другого.»
«Клерк де Зут!» Петер Фишер марширует по Длинной улице от Задней аллеи. Он излучает радостное возмездие. «Клерк де Зут. Что это?»
«Мы называем это ‘большой палец’ по-голландски.» Якоб не может заставить себя говорить сэр.
«Да, я знаю, что большой палец. Но что на моем большом пальце?»
«Это будет» – Якоб чувствует, что Ари Гроте исчез – «грязное пятно.»
«Клерки и матросы обращаются ко мне,» Фишер говорит нарастающим тоном, «как  ‘господин помощник директора Фишер’ или ‘сэр’. Понятно?»
Два года такого, вычисляет Якоб, станут пятью годами, если он станет директором.
«Я  понимаю, что Вы говорите, очень хорошо, господин помощник директора Фишер.»
На лице Фишера появляется триумфальная улыбка победителя. «Пыль! Да. Пыль. Она на полках офиса клерков. И я приказываю Вам почистить ее.»
Якоб проглатывает слюну. «Обычно, сэр, один из слуг ...»
«А-а, да, но я приказываю Вам» – Фишер тыкает в ребра Якоба грязным пальцем – «почистить полки сейчас же, потому что Вам не нравятся рабы, слуги и прочие неравности.»
Овца, выскочившая на свободу, бежит по Длинной улице.
Он хочет, чтобы я его ударил, думает Якоб. «Я почищу их позже.»
«Вы должны обращаться ко мне, как к господину помощнику директора Фишеру все время.»
Годы такого впереди, думает Якоб. «Я почищу их позже, господин помощник директора Фишер.»
Они стоят и смотрят друг на друга; овца блеет и выпускает мочу.
«Почистите полки сейчас же, клерк де Зут. Если Вы не ...»
Якоб задыхается от злости, которую он не сможет удержать: он просто уходит.
«Директор ван Клииф,» говорит ему в спину Фишер, «и я поговорим о Вашей наглости!»
Иво Оост курит трубку, стоя в дверном проеме. «Это будет для Вас очень длинная дорога вниз ...»
«Это моя подпись,» Фишер кричит ему вслед, «утверждает Ваше жалованье!»


Якоб вскарабкивается на сторожевую башню, надеясь, что не встретит никого на платформе.
Злость и жалость к себе заложили его горло, словно рыбьи кости.
Эта просьба, хотя бы – он поднимается на пустую платформу – отвечена.
Шенандоа в полу-миле в нагасакском заливе. Буксиры следуют за ее кильватером, как нежеланные гусята. Сужающийся залив, дождевые облака, и набухшие ветром паруса брига несут корабль, словно из бутылочного горла.
Теперь я понимаю, думает Якоб, зачем у меня есть эта башня.
Шенандоа выстреливает пушками, салютуя свой уход.
Какой заключенный захочет, чтобы его дверь была все время заперта?
Струйки дыма от пушек Шенандоа разносятся ветром ...
... звук выстрела возвращается эхом, словно упавшая на клавесин крышка.
Клерк снимает свои очки, чтобы лучше видеть картину вдали.
Малиновое пятно на командирском мостике – это, скорее всего, капитан Лэйси ...
... а оливкового цвета – должно быть Унико Ворстенбош. Якоб представляет себе, как его бывший покровитель использует Расследование Злоупотреблений, чтобы шантажировать чиновников компании. «Монетный двор компании,» Ворстенбош может быть очень убедителен, «нуждается в директоре с моим опытом и рассудительностью».
На суше – жители Нагасаки сидят на своих крышах, наблюдая за отплытием голландского корабля и мечтая о том месте прибытия. Якоб думает о своих друзьях и знакомых в Батавии; о коллегах в различных офисах, с которыми он был знаком в разное время работы портовым клерком; об одноклассниках Мидделбурга и друзьях детства в Домбурге. Пока они разбрелись по миру в поисках своих путей и добросердечных жен, я проведу мой двадцать шестой, двадцать седьмой, двадцать восьмой, двадцать девятый и тридцатый год – мои лучшие годы – заключенным на увядающем острове, разбираясь лишь с ошметками мира, принесенных сюда морем.
Внизу, невидимое глазу, открылось окно в доме помощника директора.
«Поосторожнее с обшивкой,» командует Фишер, «ты, осел ...»
Якоб смотрит внутрь кисета в поисках хоть завалящегося огрызка, но там ничего нет.
«... или я использую твою говяную коричневую кожу на заплатки: соображаешь?»
Якоб представляет себе картину возвращения себя в Домбург, и в пасторском доме – одни незнакомые люди.
На Флаговой площади священники проводят церемонию очищения места казни.
«Если не платить церкви,» Кобаяши предупредил ван Клиифа вчера, когда будущее Якоба лежало на серебряной тарелке, если не на золотой, «души воров не найдут покоя и становятся демонами, так что ни один японец не придет назад на Деджима».
Крючконосые чайки затеяли дуэль над рыбацкой шлюпкой, собирающей свои сети.
Проходит время, и когда Якоб возвращается взглядом на залив, он видит, как бушприт Шенандоа исчезает за горой ...
Ее кубрики исчезают за утесом, а следом за ними – три ее мачты ...
... и бутылочное горло выхода опять голубое и чистое, как на третий день Создания.


Звучный голос женщины будит Якоба от его полу-дремы. Она где-то близко, и голос ее сердит или напуган или и то и другое. Любопытствуя, он ищет взглядом источник суматохи. На Флаговой площади священники все еще распевают песнопения по убитым.
Ворота на сушу открыты для водоноса с телегой, запряженной быком, покидающим Деджима.
За воротами стоит Орито Айбагава и спорит о чем-то со стражниками.
Башня качается: Якоб находит место, как лучше видеть ее, но, лежа на платформе, он невидим ей.
Она размахивает своим деревянным дощечкой-пропуском и показывает на Короткую улицу.
Охранник подозрительно изучает ее пропуск; она оглядывается назад.
Быка, пустые контейнеры висят по его боками, ведут по мосту Голландия.
Она была лихорадкой. Якоб прячет глаза за веками. Лихорадка прошла.
Он открывает глаза. Капитан охраны проверяет ее пропуск.
Может, она здесь, спрашивает он себя, в поисках убежища от Эномото?
Его предложение о женитьбе возвращается к нему, как глиняный Голем.
Я очень хочу ее, да, боится он, лишь когда я знаю, что никогда не смогу быть с ней.
Продавец воды похлопывает прутом по рельефным ляжкам быка.
Она может быть здесь – Якоб пытается успокоить себя – просто затем, чтобы попасть в больницу.
Он замечает неполадки в ее облике: отсутствует одна сандалия; аккуратно причесанные волосы спутаны.
А где же другие студенты? Почему охрана не пускает ее?
Капитан спрашивает Орито резким голосом.
Орито отвечает неровным голосом; ее отчаяние нарастает; это не обычный визит.
Действуй! Якоб командует себе. Покажи стражникам, что ее ждут; приведи доктора Маринуса; приведи переводчика: ты можешь еще качнуть весы в свою сторону.
Три священника медленно идут по кругу, обходя окровавленную землю.
Ей не ты нужен, шепчет Гордость. Ей нужно избечь заключения в монастырь.
Все – на расстоянии тридцати футов; капитан возвращает пропуск Орито, неудовлетворенный ее словами.
А если бы была Геертйе, спрашивает Сочувствие, кому нужно было убежище?
В громкой череде слов капитана Якоб слышит имя «Эномото».
На площади Эдо появляется фигура с бритой головой, одетая в небесно-голубого цвета робу.
Этот человек замечает Орито и зовет кого-то позади себя, показывая знаками, Быстро!
Появляется паланкин серого цвета; у него – восемь носильщиков, что означает хозина высокого ранга.
У Якоба появляется чувство, что попал в театр, как раз к самому последнему акту.
Я люблю ее, приходит к нему мысль, простая, как солнечный свет.
Якоб летит вниз по лестнице, врезавшись лодыжкой об угол башни.
Он перепрыгивает последние шесть-восемь ступеней и бежит по Флаговой площади.
Все происходит слишком медленно и слишком быстро в одно и то же время.
Якоб отталкивает изумленного монаха и добегает до ворот на сушу, как раз когда они закрываются.
Капитан выставляет свою пику, предупреждая его не делать лишнего шага.
В картину взгляда Якоба попадают закрывающиеся ворота.
Он видит спину Орито, и как ее уводят по мосту Голландия.
Якоб открывает рот, чтобы выкрикнуть ее имя ...
... но ворота с грохотом захлопываются.
Хорошо-смазанный запор заезжает на свое место.

 
часть Вторая
ГОРНАЯ БЫСТРОТА
десятый месяц одиннадцатого года Эры Кансей




глава Четырнадцатая
ВЫШЕ ПОСЕЛКА КУРОЗАНЕ,
ВЛАДЕНИЕ КИЙОГА
после полудня двадцать второго дня десятого месяца

Сумерки холодны от возможного прихода снега. Края леса неотчетливы и неопределимы. Черный пес ждет, сидя на камне. Он чует сильный запах лисы.
Его седовласая хозяйка с трудом поднимается по извилистой тропе.
Сухая ветвь трещит под копытом оленя громким раскатом.
Кричит сова с кедра или с пихты ... один раз, другой, близко, улетела.
Отане несет одну двадцатую коку риса – хватит на месяц.
Ее молодая племянница настойчиво пыталась привести ее на зиму в поселок.
Бедной девочке нужна союзница, думает Отане, в ее ссорах со свекровью.
«Она опять беременна, не заметил?» она спрашивает пса.
Племянница обвинила свою тетю в преступлении тем, что вызвает беспокойство и волнения у всей семьи об ее сохранности. «Но я же точно в безопасности,» старушка повторяет свой ответ заросшей корнями тропе. «Я слишком бедна для головорезов и слишком беззащитна для бандитов.»
Ее племянница потом начала убеждать, что ее пациенты смогут чаще видеться с ней в поселке. «Кто захочет подниматься до половины горы Ширануи посередине зимы?»
«Мой дом не на ‘половине’ ничего! Меньше мили.»
Птичья трель, доносящаяся с рябины, подходит к концу.
Бездетная старуха, соглашается Отане, должна быть рада, что есть родственники, которые могут приютить ее ...
Но она также хорошо знает, что покинуть ее жилище будет гораздо легче, чем вернуться в него.
«Придет весна,» бормочет она, «и будет ‘Тетя Отане не вернется в те руины’!»
Еще выше; пара енотов угрожающе рычит.
Знахарка из Курозане поднимается выше, ее заплечная сумка становится все тяжелее с каждым шагом.


Отане доходит до ущелья, где стоит ее домик с садом. Луковицы свисают на нитях из-под карнизов. Ниже их – дрова для топки. Она кладет рис на возвышение веранды. Все тело болит. Она проверяет коз в стойлах и насыпает им пол-тюка соломы. В конце она заглядывает к курам. «Кто-нибудь принес яичко для Тетушки сегодня?»
В самой тьме она находит одно, еще теплое. «Спасибо, дамочки.»
Она закрывает на ночь дверь дома на задвижку, становится на колени перед очагом с огнивом и разводит огонь, чтобы приготовить еду. Она ставит горшок и начинает готовить суп из корня лопуха и ямса. Когда суп закипает, она добавляет туда яйцо.
Лекарственный шкаф зовет ее к себе в комнату позади.
Пациенты и гости удивляются видом такого прекрасно сделанного шкафа, высотой почти до потолка ее домика. Во времена ее пра-прадедушки шесть-восемь сильных мужчин притащили шкаф из поселка, хотя ребенком ей легче верилось в то, что он просто вырос здесь, как древнее дерево. Один за другим она выдвигает хорошо смазанные снизу воском ящики и вдыхает их запахи. Вот петрушка токи, хороша против коликов у младенцев; следующее – едкие побеги йомоги, истолотые в порошок для прижиганий; последние в ряду – ягоды докудами, или «рыбья мята», чтобы опорожниться. Шкаф – это ее заработок и склад ее знаний. Она вдыхает мыльный запах листьев шелковицы и слышит, как отец говорит ей, «Хороши для леченья глаз ... и вместе с забродившим козьим молоком против язвы, глистов и нарывов ...» Затем Отане достает горькие ягоды пустырника.
Она вспоминает о госпоже Айбагава и уходит назад к очагу.


Она скармливает худосочному огню жирное полено. «Два дня пути от Нагасаки,» говорит она, «чтобы ‘попросить аудиенцию у Отане из Курозане’. Таковы были слова госпожи Айбагава. В один прекрасный день я зарывала навоз в тыквенную грядку ...»
Точки огня отражаются в ясных глазах собаки.
«... когда у моего забора появились старейшина поселка и священник.»
Старушка жует волокнистый корень лопуха, вспоминая обожженое лицо. «Неужто прошло три года с того времени?»
Пес ложится на спину, кладя свою голову на подушку ступни хозяйки.
Он знает эту историю хорошо, думает Отане, но простит мне еще один рассказ.
«Я думала, что она пришла за лечением, увидя ее обожженое лицо, но затем старейшина представил ее, как ‘дочь всем известного доктора Айбагава’ и ‘практикующая голландский стиль акушерства’ – словно он знал, что значат эти слова! Но затем она спросила меня, если бы я смогла дать ей советы по лечению травами при рождении и, ой, я подумала, что мои уши меня обманывают.»
Отане закатывает сваренное яйцо на свою деревянную тарелку.
«Когда она сказала мне, что среди всех аптекарей и ученых в Нагасаки имя ‘Отане из Курозане’ – это гарантия настоящего, я пришла в ужас, что мое незавидное имя было известно таким высоким господам ...»
Старая женщина собирает кусочки скорлупы испачканными ягодами ногтями и вспоминает, как вежливо госпожа Айбагава отпустила старейшину и священника, и как внимательно она записала все наблюдения Отане. «Она писала так же хорошо, как любой мужчина. Она интересовалась якумосо. ‘Замазать по отрубленному месту,’ я ей сказала, ‘и не будет лихорадки, и зарастет кожей. Также заживляет соски, раздраженные от кормления грудью ...’» Отане кусает сваренное яйцо, довольная от теплых воспоминаний, как самурайская дочь вела себя у нее по-домашнему, пока двое ее слуг ремонтировали козий загон и стену. «Ты же помнишь, как старший сын старейшины принес обед,» рассказывает она собаке. «Блестящий белый рис, перепелиные яйца, морской лещ, запеченый в листьях плантана ... Ну, мы думали, что попали во Дворец Принцессы Луны!» Отане приподнимает крышку чайника и бросает внутрь ладонь мелконарезанного чая. «Я говорила так много в тот день, как не говорила весь год. Госпожа Айбагава хотела заплатить мне ‘деньги за обучение’ – но как бы я могла спросить с нее хоть один сен? Тогда она купила у меня запас пустырника, но оставила три цены за него.»
Темнота шевелится и превращается в кота.
«Где ты прятался? Мы говорили о первой встрече с госпожой Айбагава. Она прислала нам высушенного морского леща в тот Новый Год. Ее слуга доставил его нам прямо из самого города.» Закопченый чайник начинает пыхтеть, а Отане думает о второй встрече во время шестого месяца следующего года, когда белокопытник был в цвету. «Она была влюблена тогда в то лето. О-о, я не спрашивала, но она сама не удержалась и проговорилась о молодом переводчике с голландского языка из хорошей семьи по фамилии Огава. Ее голос дрогнул» – кот поднимает свой взгляд на нее – «когда она сказала его имя». Снаружи ночь шевелит скрипящие деревья. Отане наливает себе чаю прежде, чем закипит вода и загорчат листья. «Я молилась тогда, чтобы они поженились, и Огава-сама разрешил бы ей приехать еще раз во владение Кийога, чтобы утешить мое сердце, и чтобы ее второй приезд не стал бы последним.» Она отпивает ее чай, вспоминая день, когда новости пришли в Курозане по цепочке родственников и слуг, что глава клана Огава отверг просьбу сына жениться на дочери доктора Айбагава. Затем, на Новый Год, Отане узнала, что переводчик Огава сделал предложение другой невесте. «Несмотря на такой поворот событий» – Отане шевелит огонь – «госпожа Айбагава не забыла обо мне. Она прислала мне шаль, сделанную из самой теплой иноземной шерсти, как подарок на Новый Год.»
Пес чешется спиной, стараясь прогнать блох.
Отане вспоминает летний приезд госпожи Айбагава, как самый странный изо всех трех ее посещений Курозане. За две недели до этого, когда азалии были в цвету, продавец соли привез новость в гостиницу Харубаяши о том, что дочь доктора Айбагава совершила «голландское чудо» и вдохнула жизнь в мертворожденного ребенка магистрата Широяма. «Потому, когда она приехала, половина поселка пришла к дому Отане, надеясь увидеть еще голландские чудеса. ‘Медицина это знание’, сказала селянам госпожа Айбагава, ‘не чудеса’.» Она посоветовала, чтобы толпа ушла, и люди поблагодарили ее, но были разочарованы. Когда они остались наедине, молодая женщина призналась ей, что этот год у нее очень трудный. Ее отец болеет, и, избегая упоминания имени переводчика Огава, она невольно призналась, что ее сердцу нанесены больные раны. Хорошей новостью, однако, было то, что благодарный магистрат дал ей разрешение на учебу у голландского доктора на Деджима. «Ну, я, наверное, выглядела очень взволнованной.» Отане гладит кота. «Когда слышишь разные истории о чужеземцах. Но она меня убедила, что голландский доктор был очень хорошим учителем, знакомым даже с аббатом Эномото.»
Шорох крыльев доносится из очажной трубы. Сова охотится.
Потом, через шесть недель, пришла самая ужасная новость за последние годы жизни Отане.
Госпожа Айбагава станет монахиней в храме горы Ширануи.


Отане попыталась встретиться с госпожой Айбагава в гостинице Харубаяши в ночь перед тем, как ее увезли на гору, но ни знакомство с ней ни ее дважды в год приходы с медицинскими препаратами в храм не убедили монаха нарушить запрет на разговоры. Она даже не могла передать ей письмо. Ей сказали, что новой сестре-монахине нет никакого дела до мира ближайшие двадцать лет. Что за жизнь, удивляется Отане, будет у нее в том месте? «Никто не знает,» бормочет самой себе, «и это плохо».
Она начинает вспоминать все, что знает о храме горы Ширануи.
Это спиритуальное место лорда-аббата Эномото, даймио владения Кийога.
Богиня храма отвечает за плодородие вод и рисовых полей Кийога.
Никто, кроме священников и аколитов ордена, не может ни зайти туда ни выйти.
Количество этих людей – около шестидесяти человек, а сестер-монахинь – около дюжины. Сестры живут в своем доме внутри храмовых стен и управляются аббатисой. Слуги гостиницы Харубаяши говорят, что женщины с такими изъянами кожи и тела, в большинстве своем, закончили бы свои дни уродами для развлечений в борделях, а аббат Эномото славится тем, что дает этим несчастным лучшую жизнь ...
... но, конечно же, страшится Отане, не для дочери самурая-доктора?
«Трудно выйти замуж с обожженым лицом,» боромочет она, «но не скажешь, что невозможно».
Отсутствие фактов оставляет дыры, где растут слухи. Многие жители поселка слышали, что бывшие сестры Ширануи получали дома и пенсии в награду, но ни одна ушедшая на пенсию монахиня не останавливалась в Курозане, так и ни один селянин не имел шанса поговорить с ними. Бунтаро, сын кузнеца, который стоит на охране ворот Ущелья Мекура, что на половине пути к храму, утверждает, что учитель Кинтен учит монахов искусству убийцы, почему храм так закрыт для всех. Флиртующая служанка в гостинице рассказывала об охотнике, который клялся, что видел крылатых женщин, одетых монахинями, летающими над Голым Пиком – вершиной Ширануи. Этим же днем свекровь племянницы Отане в Курозане заметила, что семя монахов такое же живое, как и у обычных мужчин, и спросила, сколько бушелей, чтобы оставаться «ангело-подобными», трав заказал храм. Отане отрицала – и это так – что поставляла медицинские средства для вызывания абортов учителю Сузаки, и тут же поняла, что свекровь пришла лишь за этим признанием.
Селяне обмениваются слухами, но дальше слухов ничего не происходит. Они гордятся своим соседством с таким закрытым монастырем, и им платят за поставку продовольствия; так что задавать слишком много вопросов было бы сродни укусу руки дающего. Монахи, скорее всего, монахи, надеется Отане, а сестры живут, как монахини ...
Она слышит, как все замирает снаружи от прихода снега.
«Нет,» Отане говорит своему коту. «Все, что мы можем сделать для нее – это попросить нашу Заступницу защитить ее.»


Деревянный ящик в нише стены из бамбука и глины похож на все обычные алтарные альковы селян, в нем хранятся таблички дат смерти родителей Отане и треснутая ваза с парочкой зеленых веток. После проверки дверной задвижки, дважды, Отане вынимает вазу и выдвигает заднюю стенку ящика. В этом маленьком секретном месте находятся настоящие сокровища дома Отане и ее близких: с белой глазурью, с голубым орнаментом, с трещинками пыли, статуэтка Мариа-сама, матери Иису-сама и богини рая, изготовленная давным-давно по подобию Каннон, богини прощения. Она держит ребенка на руках. Дедушка дедушки Отане, как гласит история, получил ее от одного святого человека по имени Хавьер, который приплыл в Японию из райского места на волшебном летающем корабле, который тянули золотые лебеди.
Отане становится на больные колени с четками из желудей в руках.
«‘Святая Мариа-сама, мать у Адан и Ева, которые украли у Господ-доно святой плод хурмы; Мариа-сама, мать Паппа Маруджи, который с шестью сыновьями на шести каноэ, который выжил большое наводнение, очистившее все земли; Мариа, мать Иису-сама, которого повесили на кресте за четыреста серебряных монет; Мариа-сама, услышь мою...’»
Треснула ветка от ноги мужчины? Отане задерживает свое дыхание.
Большинство старейших семейств в Курозане, как и у Отане, были скрытыми христианами, но всегда было нужно соблюдать осторожность. Никто не пощадит ее седые волосы, если все узнают об ее веровании; лишь отступление от веры и название всех имен последователей может заменить смерть ссылкой, но тогда Сан Пьеторо и Сан Пауро отвергнут ее у ворот рая, а когда морская вода станет маслом, и мир загорится, она упадет в ад, называемый Бенбо.
Знахарка убеждается, что никого нет снаружи. «Девственница Мать, это Отане из Курозане. Снова эта старуха просит Свою Заступницу помочь госпоже Айбагава в храме Ширануи и хранить ее от болезней и прогнать плохих духов и ... и опасных мужчин. Пожалуйста, верните, что было взято у нее.»
Не было ни одного слуха, думает Отане, о том, что когда-то отпустили молодую монахиню.
«Но если эта старуха просит слишком много у Мариа-сама ...»
Боль в застывших коленях Отане доходит до ее бедер и лодыжек.
«... пожалуйста, скажите госпоже Айбагава, что ее друг, Отане из Курозане, думает ...»
Что-то стучит по входной двери. Отане задерживает дыханье. Пес вскочил, рычит ...
Отане надевает на окно штору, и раздается второй стук.
Пес лает. Она слышит мужской голос. Она приводит в порядок ящик.
После третьего стука она идет к двери и громко говорит, «Здесь нечего украсть.»
«Это,» отвечает слабый мужской голос, «дом знахарки Отане?»
«Могу ли я спросить имя почетного гостя сначала, в этот поздний час?»
«Джирицу из Ширануи,» говорит гость, «так меня зовут ...»
Отане удивлена, услышав имя аколита учителя Сузаку.
Может, Мариа-сама, удивляется она, приложила к этому руку?
«Мы видимся в гостевом доме храма,» говорит голос, «дважды в год.»
Она открывает дверь занесенной снегом фигуре, завернутой в теплые одежды и с бамбуковой шляпой на голове. Он переступает порог, и снег влетает с ним. «Садитесь у огня, аколит.» Отане заталкивает дверь назад. «Плохая ночь.» Она ведет его к деревянной табуретке.
С усилием он освобождается от своей шляпы, капюшона и завязок горных сапог.
Он выдохся, его лицо напряжено, а глаза устремлены в какой-то другой мир.
Вопросы – потом, думает Отане. Сначала он должен быть согрет.
Она наливает чаю и кладет его замерзшие пальцы вокруг чашки.
Она снимает промокшую робу монаха и обматывает его своею шерстяною шалью.
Мускулы в его горле рычат, когда он пьет чай.
Возможно, он собирал растения, размышляет Отане, или медитировал в пещере.
Она собирается подогреть остатки супа. Они не говорят ни слова.


«Я ушел из Ширануи,» оповещает Джирицу, внезапно. «Я нарушил мою клятву.»
Отане потрясена, но от неточного слова он может замолчать.
«Моя рука, эта рука, моя кисть: они знали, все время.»
Она толчет немного корня йоги, ожидая слов с хоть каким-нибудь смыслом.
«Я принял бес... бессмертный путь, но настоящее имя тому – ‘зло’.»
Огонь трещит, животные дышут, снег падает.
Джирицу кашляет, словно от попавшего в горло ветра. «Она видит так далеко! Так далеко-далеко ... Мой отец бегал за удачей в Сакаи. Нас считали чуть выше отверженных ... и однажды ночью карты легли совсем плохо, и он продал меня кожевнику. Неприкасаемому. Я потерял свое имя и спал на скотобойне. Годы, годы я резал глотки лошадям за свое место. Резал ... резал ... резал. Что его сыновья сделали со мной, я ... я ... я ... мечтал, чтобы кто-нибудь перерезал мое горло. Пришла зима, варил кости в клей – так и согревался. Пришло лето, мухи садятся в твои глаза, твой рот, и мы скребли засохшую кровь и маслянистое говно, чтобы все смешать с морской травой Эзо для удобрений. Адом пахло то место ...»
Бревна крыши потрескивают. Снега становится все больше и больше.
«На Новый Год я перелез через стену поселка ета и убежал в Осака, но кожевник послал двух человек за мной. Они не знали, как я управляюсь с ножами. Никто не видел, а она видела. Она вела меня ... днями, слухами, перекрестками дорог, снами, месяцами, крючком она тянула меня западнее, западнее, западнее ... через проливы владения Хизен, к владению Кийога ... и выше ...» Джирицу смотрит на потолок, скорее всего, на вершину горы.
«Аколит-сама,» спрашивает Отане, продолжая размалывать лекарство, «говорит о ком-то в храме?»
Джирицу смотрит сквозь нее. «Они всего лишь, как пила для плотника.»
«Глупая старуха никак не поймет, кто это ‘она’ может быть.»
Слезы появляются в глазах Джирицу. «Разве мы просто собранье всех наших поступков?»
Отане решается быть более прямой. «Аколит-сама: в храме горы Ширануи не видели Вы госпожу Айбагава?»
Он моргает глазами, и взгляд его возвращается. «Новую сестру. Да.»
«Она ...» Теперь Отане не уверена в своем вопросе. «Она в порядке?»
Он выдает глубокий и горький звук пурр. «Лошади знали, я убью их.»
«Как к госпоже Айбагава» – Отане перестает молоть – «там относятся?»
«Если бы она услышала,» говорит Джирицу, опять уплывая от вопроса, «она проткнула бы мое сердце пальцем ... Завтра я ... расскажу ... об том месте – но она слышит гораздо лучше ночью. Значит, я послан в Нагасаки. Я ... я ... я ... я ...»
Имбирь для его циркуляции. Отане идет к своему шкафу. Пижма от бреда.
«Моя рука, моя кисть: они все время знали.» Голос Джирицу следует за ней. «Три ночи тому назад, а может и все девять, я был в библиотеке, работал над письмом от подарка. Письма – не такое зло, ‘сострадание’, так Генму говорит ... но ... но я ушел, а когда вернулся, моя рука, моя кисть написали ... написали сами ...» он шепчет то возвышаясь голосом, то съеживаясь «... я написал сам Двенадцать Заповедей. Черными чернилами на белом пергаменте! Даже произнести их вслух – богохульство, за исключением учителя Генму и лорда-аббата, но чтобы записать их, и теперь каждый мирянин сможет их прочесть ... Она, должно быть, была занята чем-то, а то бы она убила меня там же. Учитель Йотен прошел мимо, совсем рядом, позади меня ... Не двигаясь, я прочитал Двенадцать Заповедей и увидел, впервые ... скотобойни Сакаи – сады удовольствий, по сравнению.»
Отане почти ничего не понимает из его речи, натирает на терке имбирь, а сердце наполняется холодом.
Джирицу достает спрятанный внутри одежды футляр из кизилового дерева для хранения бумаг. «Некоторые важные люди, Эномото ими не владеет. Магистрат Широяма может доказать свое звание человека ясного сознания ... и аббаты-конкуренты других орденов рады будут узнать самое худшее, и это» – он ухмыляется футляру – «худшее из худших.»
«Аколит-сама предполагает,» спрашивает Отане, «попасть в Нагасаки?»
«На восток.» Молодой человек с трудом обнаруживает ее. «Кинтен последует за мной.»
«Чтобы убедить Аколит-сама,» надеется она, «вернуться в храм?»
Джирицу отрицательно качает головой. «Заповеди очень ясно гласят о тех, кто ... отворачивается.»
Отане бросает быстрый взгляд на свой буцудан в алькове. «Спрячьте там.»
Аколит Джирицу смотрит сквозь свою ладонь на огонь. «Попав в снегопад, я подумал, Отане из Курозане приютит меня ...»
«И эта старушка рада» – крысы шуршат под стропилами – «рада, что так подумали.»
«... на одну ночь. Но если я останусь на две ночи, Кинтен убьет нас обоих.»
Он произносит это бесстрастно, как простой факт.
Огонь пожирает дерево, думает Отане, а время пожирает нас.
«Отец называл меня ‘мальчик’,» говорит он. «Кожевник звал меня ‘пес’. Учитель Генму назвал своего нового аколита ‘Джирицу’. Как меня сейчас зовут?»
«Вы не помните,» спрашивает она, «как Вас называла мать?»
«На скотобойне мне все время снилась ... женщина, похожая на мать, которая называла меня Мохей.»
«Это была точно она.» Отане смешивает чай с порошками. «Пейте.»
«Когда лорд Энма спросит мое имя,» беглец получает чашку чая, «чтобы записать меня в преисподню, вот это я скажу ему: Мохей Отступник».


Во сне Отане – чешуйчатые крылья, гремящая темнота и далекие стуки. Она просыпается на своей кровати, сделанной из соломы и перьев и сшитых полос пеньки. Щеки и нос ущиплены морозом. В проблесках снежно-голубого дневного света она видит Мохея, свернувшегося калачиком у умирающего костра, и вспоминает весь разговор. Она наблюдает за ним некоторое время, неуверенная в том, проснулся он или нет. Кот появляется из шали и залезает на Отане, которая разбирает прошлый разговор на бред, видения, намеки и правду. Отчего он убежал, понимает она, это угрожает мисс Айбагаве ...
Это все еще записано на бумаге в кизиловом футляре. Все еще в его руке.
... и, возможно, думает Отане, он и есть ответ Мариа-сама моим молитвам.
Она могла бы убедить его остаться на несколько дней, пока охотники не перестанут искать.
Есть место под крышей для прятания, думает она, если кто-нибудт придет ...
Она выдыхает облачко белого пара в холодый воздух. Кот выпускает облачко поменьше.
Благодари Господ на небесах, повторяет она беззвучно, за этот новый день.
Бледное облако слетает из мокрого носа спящего пса.
Но, завернутый в теплую чужеземную шаль, Мохей бездвижен и безмолвн.
Отане понимает, что он не дышет.




глава Пятнадцатая
ДОМ СЕСТЕР,
ХРАМ ГОРЫ ШИРАНУИ
восход двадцать третьего утра десятого месяца

Три бронзовых звонничных бу-у-умов колокола отскакивают от крыш, сбрасывают голубей, разбегаются эхом по клуатру – четырехугольному Дому Сестер с крытыми аркадами переходов – заполняют, словно по шлюзам, через дверные щели келью новой сестры, и находят Орито, молящейся с закрытыми глазами, Пусть я еще побуду в моих мечтах где-то в другом месте, хотя бы еще одно мгновение. Но от кислого запаха татами, жирных свечей и недвижного дыма не остается никакой надежды на свершение ее просьбы об иллюзорной свободы. Она слышит тап, тап, тап от табачных трубок женщин.
Ночью блохи или вши атаковали ее шею, грудь и диафрагму.
В Нагасаки, думает она, два дня пути отсюда, клены все еще красные ...
Цветы манджу – розовые и белые, идет санма жира сайры.
Два дня пути, думает она, могут оказаться и двадцатью годами.
Сестра Кагеро проходит мимо кельи. Ее голос бьет, «Холодно! Холодно! Холодно!»
Орито открывает глаза и изучает потолок в ее комнате, шириной в пять матов.
Она гадает, на каком стропиле повесилась последняя новая сестра.
Огонь мертв. Свет от окна и дыма – бледно-голубой.
Первый снег, думает Орито. Спуск вниз к Курозане может оказаться непроходимым.
Ногтем большого пальца Орито делает насечку на деревянной обшивке стены.
Дом может владеть мной, думает она, но не временем.
Она считает насечки: один день, два дня, три дня ...


... сорок семь дней, сорок восемь дней, сорок девять дней ...
Это утро, отсчитывает она, пятидесятое с того времени, как ее утащили.
Ты будешь здесь, надсмехается Жирная Крыса, после десяти тысяч насечек.
Глаза крысы – черные жемчужины; и она исчезает в шершавой размытости.
Если это была крыса, Орито говорит себе, она бы не говорила, потому что крысы не говорят. Она слышит в коридоре тихое пенье своей матери, как слышится ей почти каждое утро. До нее доходит запах жареных онегири рисовых шариков, раскатанных по кунжутным семечкам. Это жарит ее служанка Аяме.
«Аяме тоже нет здесь,» говорит Орито. «Мачеха рассчитала ее.»
Эти «проявления» времени и ощущений, она уверена, вызваны медицинскими препаратами учителя Сузаку, которые он дает перед ужином каждой сестре-монахине. Ее добавки он называет «утешение». Она знает, что удовольствие от них губительно и вызывает привязанность к ним, но если она не станет их пить, ее не будут кормить, и чего тогда стоит надежда голодной женщины на побег из горного храма посреди зимы? Лучше есть.
Труднее справляться с мыслями об ее мачехе и сводном брате, которые просыпаются в резиденции Айбагава в Нагасаки. Орито беспокоится об ее вещах и вещах отца, которые могли быть проданы: телескопы, их приборы, книги и медицинские препараты; материнские кимоно и драгоценности ... Это все теперь принадлежит мачехе, готово к продаже любому покупателю.
Как она продала меня, думает Орито, и гнев растекается по ее животу ...
... пока она неожиданно слышит Яйои в соседней комнате: рвота, стон и вновь рвота.
Орито с трудом поднимается с постели и надевает свое подбитое верхнее кимоно.
Она завязывает платок поверх ожога и торопится наружу, в коридор.
Пусть я ничья дочь, думает она, но я все еще акушерка ...


... куда я шла? Орито стоит в затхлом коридоре клуатра с рядом деревянных раздвижных дверей. Дневной свет попадает сюда через зарешеченное окно наверху. Она вздрагивает от холода и смотрит на свое дыхание, зная, что шла куда-то, но куда? Забывчивость – еще один трюк утешения Сузаку. Она оглядывается вокруг в поисках намека. Ночная лампа на углу, рядом с уборной, погасла. Орито касается ладонью деревянной двери, потемневшей от бесчисленных зим. Она толкает ее в сторону, но дверь открывается на совсем чуть-чуть. В отверстие она видит сосульки, свисающие с карниза крыши.
Ветки старой сосны провисли от снега; снегом инкрустированы камни для сиденья.
Слой льда покрывает Квадратный пруд. Голый пик испещрен снежными прожилками.
Сестра Кирицубо появляется из-за сосны, идя вдоль стены клуатра и проводя обожжеными пальцами сухой руки по деревянным дверям. Она ходит вокруг четырехугольника сто восемь раз в день. Когда ее пальцы находят пустоту приоткрытой двери, она говорит, «Сестра встала очень рано этим утром».
У Орито нет ничего сказать в ответ сестре Кирицубо.
Третья Сестра Умегае подходит со спины из внутреннего коридора. «Это только начало зимы на Кийога, новая Сестра.» Пятна на коже Умегае – темно-лилового цвета. «Подарок в лоно – как теплый камень в карман.»
Орито знает, что Умегае говорит так, чтобы напугать ее. Так и происходит.
Акушерка слышит звуки рвоты и вспоминает, Яйои ...


Шестнадцатилетняя женщина сгибается над деревянным ведром. Желудочный сок капает с ее губ, и новый поток блевоты выходит наружу. Орито разбивает лед в кувшине с водой ковшом и несет кувшин. Яйои, с остекленевшими глазами, кивает головой гостье, словно говоря, Худшее позади. Орито протирает рот Яйои куском бумаги и подает ей чашку ледяной воды. «Большинство,» говорит Яйои, пряча свои заостренные уши под головной повязкой, «ушло в ведро этим утром, по крайней мере».
«От практики» – Орито вытирает брызги блевоты – «все становится лучше.»
Яйои промакивает глаза рукавом. «Почему я так часто болею, сестра?»
«Рвота иногда продолжается до самого рождения.»
«В последний раз я очень хотела сладостей данго; в этот раз даже сама мысль об этом ...»
«Каждая беременность отличается по-своему. Ложись ненадолго.»
Яйои ложится на спину, складывает руки на набухшем животе и погружается в свои тяжелые раздумья.
Орито читает ее мысли. «Все еще чувствуется, как пинается ребенок?»
«Да, моему подарку» – она похлопывает по животу – «радостно, когда он слышит ... но ... но в прошлом году сестру Хотару тоже начало рвать в пятый месяц, и потом случился выкидыш. Подарок умер за несколько недель до этого. Я была там, и вонь стояла ...»
«Сестра Хотару, выходит, не чувствовала пинков несколько недель?»
Яйои одновременно и хочет и не хочет соглашаться. «Я ... полагаю, нет.»
«А твой – пинается, так какое заключение можешь сделать?»
Яйои хмурится, но логика Орито успокаивает ее, и она улыбается. «Я благодарна Богине за то, что привела тебя сюда.»
Эномото купил меня, думает Орито, едва удерживаясь от ответа, а моя мачеха продала меня ...
Она начинает натирать козим жиром выступающий живот Яйои.
... я прокляла их обоих и скажу им обоим в лицо, когда смогу.
Вот пинок – пониже выпуклого пупка Яйои; ниже последнего ребра – глухой стук ...
... из-под грудины, пинок; слева – еще одно ворочание.
«Есть шанс,» Орито решает сказать Яйои, «ты носишь двойняшек».
У Яйои достаточно мирских знаний, чтобы почувствовать опасность. «Ты точно знаешь?»
«Довольно точно, и это объясняет продолжительную рвоту.»
«У сестры Хацуне была двойня в ее второй подарок. Она поднялась на два ранга с этим. Если Богиня облагодетельствовала меня двойней ...»
«Что может тот кусок дерева,» взрывается Орито, «знать о человеческой боли?»
«Пожалуйста, сестра!» испуганно просит Яйои. «Это как оскорбить свою собственную мать!»
По внутренностям Орито проходит судорога; невозможно вдохнуть.
«Видишь, сестра? Она может слышать. Скажи, что просишь прощенья, сестра, и она остановит боль.»
Чем больше утешенья примет мое тело, знает Орито, тем больше оно его захочет.


Она берет воняющее ведро Яйои и несет его вокруг клуатра к тележке с пищевыми отходами.
Вороны сидят на коньке крыши, разглядывая узницу.
Из всех женщин, которых Вы могли взять, спросила бы она Эномото, зачем лишать меня моей жизни?
Но за пятьдесят прошедших дней аббат Ширануи ни разу не появился в храме.
«В свое время,» отвечает аббатиса Изу на все ее вопросы и мольбы, «в свое время».
На кухне сестра Асагао помешивает суп над пыхтящим огнем. Деформация Асагао – самая привлекающая внимание изо всех: ее губы сжаты кругом, отчего ее речь затруднена. С ней – сестра Садайе, которая родилась с деформированным черепом в форме кошачьей головы, отчего ее глаза кажутся необычно огромными. Она замечает Орито и останавливается на полу-слове.
Почему эти две так следят за мной, удивляется Орито, словно белки за голодной кошкой?
Их лица показывают реакцию на ее мысли, высказанные вслух.
Еще один унизительный трюк утешения.
«Сестра Яйои больна,» говорит Орито. «Я бы хотела принести ей чашку чая. Пожалуйста.»
Садайе указывает на чайник глазами: один глаз у нее коричневого цвета, другой – серого.
Беременность Садайе заметна под ее платьем.
Девочка, думает докторская дочь, наливая горькое питье.


Когда аколит Зано кричит своим забитым носом, «Ворота открываются, сестры!» Орито спешит по внутреннему коридору к месту между комнатами аббатисы Изу и экономки Сацуко и открывает деревянную дверь. С этого места, лишь однажды, в первую неделю здесь, она увидела сквозь двое открытых ворот между частями храма: ступени, клены, учителя в голубой накидке и аколита в одежде из грубой мешковины ...
... но этим утром, как обычно, аколит у ворот более осторожен. Орито ничего не видит, кроме закрытых внешних ворот и пары аколитов, везущих дневной рацион продовольствия на ручной тележке.
Сестра Савараби налетает на них из главного зала. «Аколит Чуаи! Аколит Мабороши! Этот снег, я надеюсь, не заморозил ваши кости? У учителя Генму нет сердца – заморил наших молодых жеребцов до скелетов.»
«Мы знаем,» Мабороши отвечает, флиртуя, «как согреваться, сестра.»
«О-о, как же я позабуду об этом?» Савараби поглаживает пальцами между грудей. «Разве не Джирицу должен был привозить нам продовольствие на этой неделе, этот бессовестный лентяй?»
Легкомыслие Мабороши мгновенно улетучивается. «Аколит заболел.»
«Правда-правда? Заболел. Не просто ... чиханье?»
«У него» – Мабороши и Чуаи продолжают везти продовольствие к кухне – «похоже, очень серъезное состояние».
«Мы надеемся,» добавляет сестра Хотару с волчьей губой, появившаяся из главного зала, «что бедный аколит Джирицу не при смерти?»
«У него серъезное состояние.» Мабороши краток. «Мы должны быть готовы к худшему.»
«Ну, наша новая сестра – дочь известного доктора, в прошлой жизни, так что учитель Сузаку может что-то сделать не так, не посоветовавшись с ней. Она придет, очень радостно, потому что» – Савараби приставляет ко рту ладонь рупором и кричит по всему двору – «она очень хочет увидеть окрестности, чтобы запланировать свой побег, разве не так, сестра Орито?»
Раскрасневшаяся от стыда, обнаруженная наблюдательница убегает вся в слезах в свою келью.


Все сестры, за исключением Яйои, с аббатисой Изу и экономкой Сацуки стоят на коленях у низкого стола в длинной комнате. Двери в молитвенную комнату, где находится обшитая золотыми листьями статуя беременной Богини, открыты. Богиня наблюдает за сестрами из-за спины аббатисы Изу. Аббатиса бьет в циллиндрический гонг. Начинается сутра Благодарности.
«Аббату Эномото-но-ками,» женский хор, «нашему духовному поводырю ...»
Орито представляет себе, как она плюет на уважаемых коллег ее отца.
«... чья мудрость ведет за собой храм горы Ширануи ...»
Аббатиса Изу и экономка Сацуки замечают бездвижные губы Орито.
«... мы, дочери Изаназо, выражаем благодарность за выкормленных детей.»
Ее протест скрыт, но у Орито нет никакого смысла выражать свое несогласие явно.
«Аббату Генму-но-ками, чьи знания защищают Дом Сестер ...»
Орито отвечает взглядом экономке Сацуки, от чего та стыдливо отворачивается.
«... мы, дочери Изаназо, выражаем благодарность за справедливое управление.»
Орито переводит свой взгляд на аббатису Изу, которая добродушно принимает на себя ее неповиновение.
«Богине Ширануи, Фонтану Жизни и Матери Даров ...»
Орито смотрит поверх голов монахинь, на висящие свитки.
«... мы, сестры Ширануи, предлагаем плоды наших лон ...»
На свитках нарисованы времена года и линии синтоистских текстов.
«... чтобы плодородие омыло Кайогу, и чтобы голод и засуха покинули эти места ...»
На центральном свитке – список сестер, выставленных по рангу количества родов.
Совсем как, думает Орито с отвращением, у борцов сумо.
«... и чтобы колесо жизни крутилось вечно ...»
Деревянная табличка с надписью ОРИТО дежит далеко справа в ряду сестер.
«... пока не выгорит последняя звезда, и не сломается колесо жизни.»
Аббатиса Изу вновь бьет в гонг, заключая сутру. Экономка Сацуки закрывает дверь молитвенной комнаты, пока Асагао и Садайе разносят рис и суп мисо из примыкающей кухни.
Когда аббатиса Изу бьет в гонг, сестры начинают есть завтрак.
Разговоры и перегляды запрещены, но сестрам разрешается помогать друг другу, наливая воду для питья.
Четырнадцать ртов – Яйои не присутствует – жуют, всасывают и проглатывают.
Какие деликатесы ест мачеха? Ненависть бушует внутри Орито.
Каждая сестра оставляет несколько зерен риса для еды духам их предков.
Орито тоже делает так, решив, что в этом месте ей нужны любые союзники.
Аббатиса Изу бьет в циллиндрический гонг, чтобы отметить конец еды. Пока Садайе и Асагао собирают посуду, красноглазая Хашихиме спрашивает аббатиу Изу о больном аколите Джирицу.
«Его лечат в келье,» отвечает аббатиса. «От лихорадки у него дрожат конечности.»
Несколько сестер прикрывают рты и тревожно шепчутся.
Зачем жалеть, Орито очень хочется спросить, одного из ваших тюремщиков?
«Привратник в Курозане умер от болезни: бедный Джирицу, может, вдохнул в себя его дыхание. Учитель Сузаку попросил нас молиться о выздоровлении аколита.»
Большинство сестер чистосердечно кивают головами и обещают молиться.
Аббатиса Изу переходит к дневным порученьям. «Сестры Хацуне и Хашихиме продолжат вчерашнее тканье. Сестра Кирицубо подметает коридоры; сестра Умегае скручивает лен на складе в бечевки с сестрами Минори и Югири. В Час Лошади идут в большой храм натирать полы. Сестра Югири может быть освобождена от этого, если захочет, из-за своего подарка.»
Какие некрасивые, лживые слова, думает Орито, ради непонятных мыслей.
Каждая голова в комнате оборачивается на Орито. Она снова сказала вслух свои мысли.
«Сестры Хотару и Савараби,» продолжает аббатиса, «вытирают пыль в молитвенной комнате, затем чистят общие туалеты. Сестры Асагао и Садайе, конечно, будут на кухне, и сестра Кагеро и наша новая сестра» – более жесткий взгляд обращается к Орито, говоря, Посмотрим, как дама сможет работать так же, как ее слуги – «работают в прачечной. Если сестра Яйои будет чувствовать себя лучше, она может присоединиться к ним.»


У прачечной, длинной комнаты рядом с кухней – два очага для нагрева воды, две огромные ванны для стирки и ряд бамбуковых шестов, на чем сушится белье. Орито и Кагеро носят ведра с водой из бассейна посереди клуатра. Чтобы наполнить каждую ванну, нужно сходить 40-50 раз за водой, и потому они не разговаривают друг с другом. Поначалу дочь самурая устает от работы, но сейчас ее ноги и руки приходят в себя, и мозоли на ладонях покрываются толстой кожей. Яйои ухаживает за огнем в печах.
Скоро, Жирная Крыса начинает дразниться, балансирую на краю тележки с отходами, твой живот станет таким же, как у нее.
«Я не позволю псам дотронуться до меня,» бормочет Орито. «Меня здесь не будет.»
Твое тело – больше не твое. Ухмыляется Жирная Крыса. А Богини.
Орито поскальзывается на кухонной ступеньке и разливает свое ведро.
«Я не знаю, как,» говорит холодно Кагеро, «мы справлялись без тебя.»
«Пол все равно надо помыть.» Яйои помогает Орито собрать воду.
Когда вода в котлах становится теплой, Яйои выливает ее на одеяла и ночные рубашки. Деревянными щипцами Орито переносит их, отяжелевших, капающих водой, в прачечные тиски – наклоненный стол с защелкивающейся дверью, которую закрывает Кагеро, чтобы отжать воду из белья. Потом Кагеро развешивает мокрую стирку на бамбуковых шестах. Через кухонную дверь Садайе делится с Яйои сном с прошлой ночи. «Послышался стук в ворота. Я вышла из моей комнаты – это было летом – но не чувствовалось, как лето или ночь, или день ... Наш Дом был весь пустой. И стук продолжается, и я тогда спросила: ‘Кто это?’ И мужской голос ответил, ‘Это я, это Иваи’.»
«Сестра Садайе получила первый подарок,» Яйои объясняет Орито, «в прошлом году».
«Родился в пятый день пятого месяца,» говорит Садайе, «в День Мальчиков».
К женщинам приходят из памяти развевающиеся флаги в форме карпа и праздничные невинные игры.
«И аббат Генму,» продолжает Садайе, «назвал его Иваи, в честь ‘празднования’.»
«Семья пивоваров в Такамацу,» говорит Яйои, «по фамилии Такаиши взяла его к себе».
Орито закрыта облаком пара. «Понимаю.»
Асагао говорит, «Футкнитесь, фасказывай о ффоем сне, сестра ...»
«Ну,» продолжает Садайе, отскребывая запекшийся кусок сгоревшого риса, «я удивилась, что Иваи вырос так быстро и заволновалась, что его накажут за то, что нарушил правило не возвращаться на гору Ширануи. Но» – она смотрит в направлении молитвенной комнаты и понижает тон голоса – «я отодвинула задвижку с внутренних ворот».
«Фадвижка,» спрашивает Асагао, «была ф твоей стороны ворот, говоришь?»
«Да, так было. Тогда я не обратила внимания. Значит, ворота открываются ...»
Яйои нетерпеливо пищит. «Что ты увидела, сестра?»
«Сухие листья. Нет подарка, нет Иваи, просто сухие листья. И ветер их унес.»
«Это,» Кагеро налегает изо всех сил на рычаг тисков, «плохой омен».
Садайе расстроена уверенностью Кагеро. «Ты так думаешь, сестра?»
«Как может, что твой подарок превратился в сухие листья, быть хорошим оменом?»
Яйои размешивает воду в котле. «Сестра Кагеро, ты расстраиваешь Садайе.»
«Просто говорю правду,» отвечает Кагеро, выжимая воду, «как думаю».
«Мофеф скафать,» Асагао спрашивает Садайе, «кто фыл отец’ваи фо голосу?»
«Точно,» говорит Яйои. «Твой сон – разгадка об отце Иваи.»
Даже Кагеро становится интересно: «Кто из монахов был дарителем?»
Входит экономка Сацуки, неся ящик мыльных орехов.


Живописный закат раскрашивает снежные вены Голого Пика в розовый рыбий цвет, и вечерняя звезда кажется яркой, словно игла. Дым и запахи исходят от кухни. За исключением двух поварих, назначенных на неделю, женщины свободны в своих занятиях, пока учитель Сузаку не прибыл к ужину. Орито отправляется на прогулку против часовой стрелки вокруг клуатра, чтобы отвлечь свое тело от печальной тоски по утешению. Несколько сестер собралось в длинной комнате, выбеляя друг дружке лица и черня зубы. Яйои отдыхает в своей келье. Слепая сестра Минори учит Садайе аранжировке на кото «Восьми Миль Горного Перехода». Умегае, Хашихиме и Кагеро тоже утруждают себя прогулкой по клуатру, по часовой стрелке. Орито обязана останавливаться  и пропускать их. В тысячный раз со времени своего похищения Орито желает, чтобы у нее была возможность написать письмо. Непроверенные письма внешнему миру, она знает, запрещены, и она скорее сожгла бы все, что написано ей, чтобы никто не узнал ее мыслей. Но кисть для письма, думает она, это отмычка для сознания узника. Аббатиса Изу обещала подарить ей письменный набор после того, как будет подтвержден ее первый подарок.
Как я решусь на такое, вздрагивает Орито, и буду жить после этого?
Когда она проходит угол, Голый Пик уже не розовый, а серый.
Она размышляет о двенадцати женщинах в этом доме, которые решились.
Она думает о предыдущей новой сестре, которая повесилась.
«Венера,» однажды ее отец сказал Орито, «двигается по часовой стрелке. Все ее родственные планеты кружатся вокруг солнца против часовой стрелки ...»
... но воспоминания об отце улетучиваются под громкими если.
Умегае, Хашихиме и Кагеро становятся шаркающей стеной подбитых кимоно.
Если бы Эномото никогда не видел меня или не выбрал меня в свою коллекцию ...
Орито слышит чоп-чоп-чоп звуки ножей на кухне.
Если бы у моей мачехе было сочувствие, как она когда-то притворялась ...
Орито прижимается к деревянным дверям, чтобы пропустить их.
Если бы Эномото не был гарантом заемов Отца ...
«Некоторые из нас родились в рубашке,» отпускает замечание Кагеро, «они думают, что рис растет на деревьях».
Если бы Якоб де Зут увидел меня у ворот на Деджима в мой последний день ...
Три женщины проходят мимо – залатанные одежды бесцельно бредут по деревянному полу.
Голландской буквой V летят гуси в небесах; кричит лесная обезьянка.
Лучше быть деджимской женой, думает Орито, под защитой чужеземных денег ...
Горная птица на старой сосне выпевает сложные рулады.
... чем то, что должно случиться в неделю подарков, если я не сбегу.
Волна проходит по ручью, протекающему под полом клуатра, и уходит дальше. Орито прижимается к деревянной двери.
«Она полагает,» говорит Хашихиме, «волшебное облако унесет ее отсюда».
Звезды прорастают у Небесной Реки, разбухают и распускаются
Европейцы, вспоминает Орито, называют ее Млечный Путь. Ее тихо-говорящий отец вновь с ней. «Здесь – Умихеби, морская змея; там – Токей, часы; а там – Ите, лучник» – ей слышится его теплый запах – «а выше – Раншинбан, компас ...»
Засов внутренних ворот шумно сдвигается: «Открывается!»
Каждая сестра слышит. Каждая сестра думает, учитель Сузаку.


Сестры собираются в длинной комнате, одетые в самые лучшие одежды, за исключением Садайе и Асагао, которые все еще готовят ужин, и Орито, у которой есть только одно рабочее кимоно, в чем она была украдена, теплая подбитая накидка хаката и несколько головных платков. Даже у сестры низшего ранга Яйои есть на выбор два-три кимоно приличного качества – одно за каждого рожденного ребенка – и простые ожерелья и бамбуковые расчески. Старшие сестры, как Хацуне и Хашихиме, накопили за много лет такие гардеробы, которые есть у жен торговцев высокого ранга.
Ее голод по утешению сейчас становится непрерывным стуком в голове, но Орито должна ждать дольше всех: одна за другой, в порядке списка по ранжиру, сестры вызываются в квадратную комнату, где Сузаку принимает их и дает им свои зелья. Сузаку проводит две-три минуты с каждым пациентом; для некоторых сестер проглотить лекарство и выслушать учителя – это лишь радостная секунда в предвкушении получения новогоднего письма. Сначала возвращается с ее консультации сестра Хацуне с новостью, что лихорадка у аколита Джирицу усиливается, и учитель Сузаку сомневается, что тот проживет эту ночь.
У большинства сестер – шок и уныние.
«Наши учителя и аколиты,» клянется Хацуне, «так редко болеют ...»
Орито ловит себя на мысли, какое лечение было ему прописано, а потом говорит себе, Это никак меня не касается.
Женщины обмениваются воспоминаниями о Джирицу, говоря о нем в прошлом времени.
Раньше, чем ожидалось, Яйои трогает ее за плечо. «Тебя.»


«Как наша новая сестра чувствует себя этим вечером?» У учителя Сузаку – вид человека, который вечно готов рассмеяться, но никогда не делает этого. Эффект зловещий. Аббатиса Изу сидит в одном углу, а аколит – в другом.
Орито отвечает, как всегда: «Живая, как видите».
«Мы не знакомы» – Сузаку указывает на молодого человека – «с аколитом Чуаи?»
Кагеро и злые на язык сестры называют Чуаи «Разбухшим Головастиком».
«Конечно, нет.» Орито не смотрит на аколита.
Сузаку щелкает языком. «Первый снег не влияет на тело?»
Не проси утешения. Она говорит, «Нет». Как бы ему понравились твои просьбы.
«Значит, у нас нет никаких симптомов? Нет болей или кровотечений?»
Мир, так кажется ей, для него – лишь одна его большая шутка. «Ничего.»
«Или запоров? Поноса? Геморроя? Молочницы? Мигрени?»
«От чего я сейчас страдаю,» Орито не может удержаться, «это заключение».
Сузаку улыбается аколиту Чуаи и аббатисе. «Наши связи с миром внизу держат нас, как веревки. Разрежь их и будь так же счастлива, как дорогие сестры.»
«Мои ‘дорогие сестры’ были вытащены из борделей и представлений уродцев, и, возможно, для них жизнь здесь – лучше. Я потеряла большее, а Эномото» – аббатиса Изу и аколит Чуаи вздрагивают от упоминания с таким яростным презрением имени аббата – «так и не встретился со мной с того времени, когда купил меня; и перестаньте» – Орито останавливает себя от указывания пальцем, как делают разгнванные голландцы – «выливать на меня ваши плоские мысли о предназначеньи и божественном балансе. Просто дайте мне мое утешение. Пожалуйста. Женщины хотят ужинать.»
«Вряд ли подобает Вам,» начинает аббатиса, «обращаться ...»
Сузаку останавливает ее вежливым поднятием руки. «Позвольте выказать ей небольшое снисхождение, аббатиса, даже если она недостойна этого. Упрямство чаще всего укрощается добротой.» Монах наливает мутную жидкость в крошечную, размером с наперсток, каменную чашку.
Видишь, как медленно он делает, думает она, чтобы раззадорить твой голод ...
Орито останавливает свою руку от предложенной на подносе чашки.
Она отворачивается, чтобы скрыть от всех своим рукавом вульгарный акт питья.
«Как только Вам подарят,» обещает Сузаку, «у Вас также появится чувство принадлежности к этому месту ».
Никогда, думает Орито, никогда. Ее язык впитывает в себя маслянистую жидкость ...
... и ее кровь начинает громко стучать в висках, ее артерии расширяются, и благость успокаивает ее суставы.
«Богиня не выбирала тебя,» говорит аббатиса Изу. «Ты выбрала Богиню.»
Теплые снежинки окутывают кожу Орито, что-то шепча, тая.
Каждый вечер докторская дочь хочет спросить Сузаку о составе утешения. Каждый вечер она останавливает себя. Вопрос, знает она, вызовет разговор, а разговор – это шаг к признанию своего положенья.
«Что хорошо для тела,» Сузаку говорит рту Орито, «то хорошо для души».


Ужин – это праздник по сравнению с завтраком. После краткого благодарения экономка Сацуки и сестры едят, обжаренные в масле с чесноком и обвалянные в кунжутных семечках, тофу; соленые баклажаны; сардины и белый рис. Даже самые надменные монахини вспоминают о своем незнатном происхождении, когда могли только мечтать о такой еде, и наслаждаются каждым кусочком пищи. Аббатиса ушла с учителем Сузаку на ужин к учителю Генму, от того настроение в длинной комнате –спокойное и умиротворенное. Когда стол очищен, а посуда и палочки для еды вымыты, сестры курят трубки за столом, делятся историями, играют в ма-джонг, перечитывают – или просят кого-нибудь перечитать – их новогодние письма и слушают, как Хацуне играет на кото. Действие утешения немного ослабевает с каждым вечером, замечает Орито. Она уходит, как всегда, не попрощавшись. Подождем того, как ей подарят, она чувствует мысли женщин. Подождем того, как ее живот станет большим, как скала, и ей понадобимся мы, чтобы помочь ей скрести, приносить и таскать.
В своей келье Орито находит свой светильник зажженым. Яйои.
От неприязни Умегае и враждебности Кагеро она не может принять атмосферу Дома.
Но от доброты Яйои, опасается она, ее жизнь здесь становится более приемлемой ...
... и приближает тот день, когда храм Ширануи станет ее домом.
Кто знает, размышляет она, может, Яйои действует так по приказу Генму?
Орито, вся в смятении и дрожащая от ледяного воздуха, протирает себя куском материи.
Она лежит под одеялами, уставившись на огонь в саду.


Ветки хурмы провисают от спелых фруктов. Они светятся в закате
Ресница в небе вырастает в цаплю; нескладная птица опускается ...
У нее зеленые глаза и красное оперение; Орито боится ее неловкого клюва.
Цапля говорит, конечно же, по-голландски, Вы прекрасны.
Орито не желает приободрять его и не желает прогонять.
Она – во дворе Дома Сестер: она слышит, как стонет Яйои.
Сухие листья летят, как летучие мыши; летучие мыши летят, как сухие листья.
Как мне убежать? Вопрос вслух. Ворота закрыты.
С каких пор, надсмехается луно-серый кот, котам нужны ключи?
Нет времени – она раздражена – для загадки.
Сначала убеди их, говорит кот, что ты здесь всем довольна.
Почему, спрашивает она, я вообще должна убеждать их в этом лживом довольствии.
Потому что только тогда, отвечает кот, они перестанут следить за тобой.




глава Шестнадцатая
АКАДЕМИЯ ШИРАНДО В РЕЗИДЕНЦИИ ОЦУКИ,
НАГАСАКИ
закат двадцать четвертого дня десятого месяца

«Я делаю вывод,» говорит Йошидо Хаято, вечно-моложавый эрудированный автор монографии о настоящем возрасте Земли, внимательно разглядывая всю свою аудиторию, состоящую из восьмидесяти-девяноста ученых, «что широко-признанная всеми вера в то, что Япония – непобедимая крепость, является пагубным заблуждением. Уважаемые академики, мы – ветхое строение с потресканными стенами, дырявой крышей и жадными соседями». Йошида страдает болезнью костей, и необходимость громкой речи на весь зал шестидесяти матов выматывает его. «К северо-западу от нас, на расстоянии утреннего путешествия от острова Цушима, живут надменные Корейцы. Кто сможет забыть их хвастливые баннеры последнего посольства? ‘Инспекторы владений’ и ‘Мы сама чистота’, делая вывод, что ‘А вы – нет’!»
Некоторые ученые хмыкают, соглашаясь.
«На северо-востоке находится широчайшее владение Эзо, родной дом дикарям Айну и Русским, которые нарисовали карты наших берегов и захватили Карафуто. Они называют его Сахалин. Прошло всего лишь двенадцать лет с тех пор, как Француз» – Йошида тщательно выговаривает имя губами – «Ла Перуз назвал пролив между Эзо и Карафуто своим именем! Как французы отнеслись бы к проливу Йошида у своих берегов?» Смысл речи преподнесен точно и понят всеми. «Недавние набеги капитана Бениовского и капитана Лаксмана предупреждают нас о близком будущем, когда блуждающие европейцы будут не просто просить у нас продовольствия, но и требовать торговли, доков и складов, укрепленных портов, неравных договоров. Колонии прорастут, как чертополох и сорняки. Тогда мы поймем, что наша ‘неприступная крепость’ была лишь успокоительным и ничем более; что наши моря не представляют собой ‘непроходимый ров’, а, как написал мой далеко-видящий коллега Хаяши Шихей, ‘океанская дорога без границ, соединяющая Китай, Голландию и мост Нихонбаши в Эдо’.»
Одни в аудитории кивают головой, соглашаясь; другие смотрят друг на друга в недоумении.
Хаяши Шихей, вспоминает Огава Узаэмон, умер под домашним арестом, посаженный за свои писания.
«Моя лекция закончена.» Йошида откланивается. «Я благодарю Ширандо за милостивое внимание».
Оцуки Монджуро, бородатый директор Академии, не торопится с вопросами, но доктор Маено прочищает свое уважаемое всеми горло и поднимает веер. «Во-первых, я хотел бы поблагодарить Йошида-сан за его крайне интересные мысли. Во-вторых, я бы хотел спросить, как лучше избечь угроз, перечисленных им.»
Йошида отпивает теплой воды и делает глубокий вдох.
Неясный, уклончивый ответ, думает Огава, был бы самым лучшим.
«Созданием японского флота, созданием двух больших верфей и основанием академии, где иностранные инструкторы учили бы японских кораблестроителей, оружейников, канониров, офицеров и матросов.»
Публика оказалась неготовой к смелости видения Йошиды.
Математик Авацу первым находит слова. «Только и всего?»
Йошида улыбается иронии Авацу. «Категорически, нет. Нам нужна национальная армия, базирующаяся на французской модели; арсенал для производства новейших прусских ружей; и морская империя. Чтобы не стать самим европейской колонией, нам нужны собственные колонии.»
«Но то, что предлагает Йошида-сан,» возражает доктор Маено, «потребует ...»
Радикально новое правительство, думает Узаэмон, и радикально новую Японию.
Химик, неизвестный Узаэмону, предлагает, «Торговая миссия в Батавии?»
Йошида отрицательно качает головой. «Батавия – это сточная канава, и, что бы ни говорили голландцы, Голландия – пешка. Франция, Англия, Пруссия или энергичные Соединенные Штаты могут быть нашими учителями. Двести светлых голов, физически крепких ученых – по этому критерию,» говорит он, горько улыбаясь, «я не пройду – должны быть посланы в эти страны, чтобы изучить промышленное искусство. По их возвращении, надо позволить им свободно выказать все их знания всем ясным умам любых классов, и только так мы сможем приступить к строительству настоящей ‘неприступной крепости’.»
«Но,» Хага, аптекарь с носом, похожим на обезьяний, говорит то, что у всех на уме, «указ об Отделении Страны запрещает любому жителю покидать Японию под страхом смерти».
Даже Йошида Хаято не посмеет сказать, думает Узаэмон, что указ должен быть аннулирован.
«В таком случае указ» – Йошида Хаято внешне спокоен – «должен быть аннулирован».
Заявление провоцирует полные страха опровержения и чьи-то нервные уходы.
Переводчик Арашияма быстрым взглядом смотрит на Узаэмона: Кто-то же должен спасти его от самого себя?
Он смертельно болен, думает молодой переводчик. Он сделал выбор.
«Йошида-сан,» говорит аптекарь Хага, «отрицает третьего сегуна ...»
«... а он не партнер по дебатам,» соглашается химик, «а божество!»
«Йошида-сама,» вступает Омари, художник картин в стиле голландцев, «патриот-провидец, и он должен быть услышан!»
Хага встает. «Наше общество занимается дебатами о природе мира, философии ...»
«... а не об устройстве государства,» соглашается металлург из Эдо, «так что ...»
«Философия включает все,» заявляет Омори, «если, конечно, страх не говорит другое».
«Значит, кто не согласен с вами,» спрашивает Хага, «поэтому становится трусом?»
«Третий сегун закрыл страну, чтобы предотвратить христианские бунты,» вступает в спор историк Аодо, «но в результате Японию засолили в стеклянной банке!»
Шум со всех сторон, и директор Оцуки громко бьет два раза палочками, утихомиривая спорящих.
Когда устанавливается относительное спокойствие, Йошида получает разрешение на ответы своим оппонентам. «Указ об Отделении Страны был необходимой мерой в дни третьего сегуна. Но новые машины начинают менять мир. Что мы узнаем из голландских сообщений и китайских источников – представляет смертельную опасность. Люди, у которых нет таких машин, в лучшем случае, подчинены, как индийцы. А в худшем случае, как жители Земли Ван-Димена, уничтожены.»
«Лояльность Йошида-сан,» признает Хага, «не подвергается сомнению. В чем я сомневаюсь – это то, что армада европейских военных кораблей приплывет к Эдо или Нагасаки. Вы обсуждаете необходимость революционных изменений государства, но для чего? Чтобы сражаться с несбыточностью? Чтобы просто рассуждать о гипотетических что-если?»
«Настоящее – это поле битвы» – Йошида выпрямляет спину, как только может – «где разные что-если соперничают друг с другом, чтобы стать будущим ‘что-есть’. Каким образом одно что-если победит своих соперников? Ответ» – больной прокашливается – «ответ, ‘Военной и политической силой, конечно!’ представляет собой лишь отсрочку, но что на самом деле управляет сознаньем великих мира сего?. Ответ будет ‘вера’. Вера – низкая или высокая; демократичная или Конфуцианская; западная или восточная; скромная или смелая; ясная или туманная. Сила подпитывается верой, что этот путь, и никакой другой, должен быть путем следования. В каком чреве, когда зарождается эта вера? Как и в каком котле варится эта идеология? Академики Ширандо, я говорю вам, что мы и есть тот самый котел. Мы и есть то самое чрево.»


Во время первого перерыва: зажжены все лампы, горят все жаровни от холода, разговоры подобны медленно варящейся еде – тихо бурлят и пузырятся. Переводчики Узаэмон, Арашияма и Гото Шинпачи сидят с пятью-шестью учеными. Математик Авацу извиняется за неприятную тему для Узаэмона, «но я надеялся услышать новости об улучшении здоровья Вашего отца ...»
«Он все еще привязан к постели,» отвечает Узаэмон, «но находит возможность управлять всем».
Те, кто знаком со Старшим Огава первого ранга, улыбаются, глядя вниз.
«Что беспокоит уважаемого господина?» Янаока – раскрасневший от саке доктор из Кумамото.
«Доктор Маено полагает, что Отец болен раком ...»
«Трудный диагноз! Позвольте нам прийти на консультацию завтра.»
«Доктор Янаока добр к нам, но Отец очень избирателен к ...»
«Давайте, я знаком с Вашим благородным отцом двадать лет.»
Да, думает Узаэмон, и он презирает Вас сорок лет.
«‘Слишком много капитанов’,» цитирует Авацу, «‘заведут корабль на гору’. Доктор Маено – несомненно прекрасный доктор. Я буду молиться за его скорейшее выздоровление».
Остальные обещают то же самое, а Узаэмон выражает им за это благодарность.
«Еще одно отсутствующее лицо,» упоминает Янаока, «это – обожженая дочь доктора Айбагава».
«Так, выходит, Вы не слышали,» говорит переводчик Арашияма, «об ее счастливом избавлении? Финансы доктора оказались в столь плачевном состоянии, даже начались разговоры о том, что вдова потеряет дом. Когда лорд-аббат Эномото был проинформирован о нищете семьи, он не только заплатил долги до самого последнего сена – он даже нашел место для дочери в монастыре на горе Ширануи».
«Почему же это – ‘счастливое избавление’?» Узаэмон уже сожалеет, что открыл рот.
«Полная чашка риса каждый день,» говорит Озоно, коренастый химик, «за разучивание нескольких сутр? Для женщины с таким невозможным для замужества изъяном – это ликующее избавление! О-о, я знаю, ее отец поддерживал ее, когда она играла в ученого, но надо, конечно, посочувствовать вдове. Разве можно дочери самурая касаться всяких акушерских жидкостей и болтать с потными голландцами?»
Узаэмон приказывает себе молчать.
Банда – инженер земляных работ из болотистой местности Сендаи. «Когда я был в Исахая, я слышал странные слухи о храме аббата Эномото.»
«Если Вы не хотите,» Авацу дружески предупреждает Банда, «обвинить близкого друга Мацудайры Саданобу и старшего академика Ширандо в непристойности, тогда Вам лучше просто не замечать никаких слухов о храме лорда Эномото. Монахи живут свои жизни там монахами, а монахини живут свои жизни монахинями».
Узаэмону хочется узнать слухи от Банды, но не хочется их услышать.
«Где аббат Эномото сегодня, кто знает?» спрашивает Янаока.
«В Мияко,» отвечает сам же Янаока, «занимается заумными уточнениями церковных обрядов».
«В суде в Кашиме,» говорит Арашияма. «Я слышал, судебными делами.»
«Я слышал, он поехал на остров Изу,» говорит Озоно, «чтобы встретиться с корейскими торговцами».
Дверь сдвигается в сторону: приветственный гомон проходит по залу.
Докотор Маринус и Сугита Генпаку, один из самых известных ученых Голландских наук, стоят в дверном проеме. Хромой Маринус опирается на трость; пожилой Сугита опирается на служка. Пара весело толкается, уступая очередь другой стороне. Они затевают игру ножницы-бумага-камень. Маринус выигрывает, но использует свою победу, чтобы Сугита вошел первым.
«Вы посмотрите,» просит внимания Янаока, вытягивая свою шею, «на волосы этого иностранца!»
Огава Узаэмон видит, как Якоб де Зут стукается своей головой о низкий дверной проем.


«Всего тридцать лет тому назад,» рассказывает Сугита Генпаку, сидя на трибунной подставке лектора, «было лишь трое нас – ученых Голландских наук – во всей Японии и одна книга: старый человек перед вами, доктор Накагава Джуньян и мой дорогой друг – доктор Маено, среди недавних открытий которого, конечно же, есть эликсир бессмертия, поскольку он совсем не изменился с того времени». Пальцы Сугиты накручивают кольца побелевшей бороды.
Доктор Маено отрицательно качает головой – смущенный и польщенный сказанным.
«Книга,» продолжает Сугита, наклонив голову, «была Tafel Anatomia Кулмуса, отпечатанная в Голландии. Ее я увидел в самый первый визит в Нагасаки. Я возжелал ее всем своим нутром, но я бы заплатил за нее запрашиваемую цену с таким же успехом, как доплыл бы до Луны. Мой клан купил ее для меня, и, совершив это, определили мою судьбу». Сугита останавливается и слушает с профессиональным интересом, как переводчик Шизуки передает его слова Маринусу и де Зуту.
Узаэмон избегал прихода на Деджима с того времени, как отплыл Шенандоа, и избегает глаз де Зута сейчас. Его чувство вины от происшедшего с Орито каким-то образом связано с голландцем и никак неразделимо для Узаэмона.
«Маено и я принесли Tafel Anatomia в Эдо в место экзекуций,» продолжает Сугита, «где заключенная по имени Чай Старой Матери была приговорена к постепенному часовому удушению за отравление мужа». Шизуки запинается на слове «удушение»; он показывает его мимически. «Мы заключили сделку. В ответ на безболезненное отрубление головы она дала нам разрешение провести первую во всей истории Японии медицинскую диссекцию ее тела и подписала клятву, что не будет преследовать нас духом в поисках мести. При сравнивании внутренних органов с иллюстрациями в книге мы обнаружили, к нашему глубокому удивлению, что китайские источники, доминировавшие в нашем обучении, были очень сильно неточны. Там не было ‘ушей легких’; не было ‘семи лбов почек’; а внутренности заметно отличались от описаний прошлых мудрецов ...»
Сугита ждет, чтобы перевод Шизуки догнал его рассказ.
Де Зут выглядит гораздо тоньше, думает Узаэмон, чем был осенью.
«Моя книга Tafel Anatomia при этом совпадала с телом так точно, что докторы Маено, Накагава и я пришли к одному выводу: европейская медицина превосходит китайскую. Сказать подобное сейчас, когда голландские медицинские школы есть в каждом городе, слишко очевидно. Тридцать лет тому назад такое мнение было сродни убийству родного отца. И все же, используя лишь несколько сотен голландских слов, которые мы знали, мы сумели перевести Tafel Anatomia на японский язык. Некоторые из вас слышали о нашей Кайтай Шиншо?»
Слушатели наслаждаются безпафосным рассказом.
«Наша задача была очень сложной.» Сугита Генпаку выпрямляет свои кучковатые побелевшие брови. «Час за часом были потрачены в поисках одного слова, при этом часто обнаруживая, что не существует японского эквивалента. Мы создали слова, которые будет использовать наша раса» – все-таки старик не чужд тщеславию – «всю оставшуюся вечность. Вот пример, я решил использовать ‘шинкей’ вместо голландского ‘нерв’, ужиная устрицами. Мы были, цитируя пословицу, ‘Одной собаке, которая лает в пустоту, ответят тысячи собак, которые лают на что-то’...»


Во время последнего перерыва Узаэмон прячется в еще-не-совсем-зимнем саду двора от возможной встречи с де Зутом. Дикий неземной вой из зала сопровождается непристойным рокотом смеха: директор Оцуки демонстрирует волынку, купленную им ранее в этом году у Ари Гроте. Узаэмон сидит под гигантской магнолией. Небеса беззвездны, и молодой человек вспоминает день полтора года тому назад, когда он спросил своего отца о том, если бы он воспринял Айбагава Орито, как будущую невесту. «Доктор Айбагава – известный учитель, но его долги известны не всем, как мне передали. Хуже того, а, вдруг, обожженое лицо его дочери передастся моим внукам? Ответ должен быть нет. Если ты и его дочь уже обменялись чувствами» – выражение лица отца показывает очень плохой запах – «откажись от них безотлагательно». Узаэмон просил отца, по крайней мере, подумать о свадьбе подольше, но Старший Огава написал вызывающее письмо отцу Орито. Слуга вернулся с короткой запиской от доктора, в которой тот извинялся за неудобства, вызванные избалованной дочерью, и уверял, что все решено. Самые печальные дни кончились для Узаэмона получением секретного письма от Орито – самого короткого из их тайной корреспонденции. Я никогда не совершу ничего такого, чтобы твой отец, оно заканчивалось, пожалел о принятии тебя в семью.
Из-за «происшествия с Айбагава» родители Узаэмона решили найти сыну жену. Сваха узнала о богатой, но низкого ранга, семье в Карацу, у которой был процветающий бизнес с красками, и которая готова была принять зятя с доступом к торговле саппановым деревом через Деджима. Последовали встречи-омиаи, и отец передал Узаэмону, что девушка годится в жены для семьи Огава. Они поженились на Новый Год, в самый благоприятный час, высчитанный семейным астрологом. Все доброе, думает Узаэмон, пока вся еще впереди. У его жены состоялся второй выкидыш несколько дней тому назад, причинами которому, по мнению его отца и матери, были «бессмысленая неосторожность» и «нехватка духа». Мать Узаэмона посчитала своей обязанностью, чтобы ее невестка страдала так же, как страдала она, будучи молодой женой семьи Огава. Мне жаль мою жену, признается Узаэмон, но самая жестокая часть во мне никак не может простить ее за то, что она – не Орито. Что приходится выносить Орито на горе Ширануи, Узаэмону только приходится гадать: одиночество, скуку, холод, печаль о своем отце и жизни, украденной у нее, и, конечно же, презрение к ученым академии Ширандо, в чьих глазах ее похититель выглядит как ее благодетель. Если бы Узаэмон попытался задать вопросы Эномото, самому главному бенефициарию Ширандо, о новой сестре храма – это было бы почти скандальным нарушением этикета. Это выглядело бы, как обвинение. И в то же время гора Ширануи закрыта для всех за пределами владения точно так же, как закрыта Япония для всего остального мира. В отсутствие фактов ее жизни, воображение Узаэмона мучает его в придачу к его сознанию. Когда доктор Айбагава стал близок к смерти, Узаэмон надеялся, что поддержав – или, по крайней мере, не разубеждая – предложение де Зута о временном замужестве Орито, он смог бы удержать ее на Деджима. Он бы подождал того времени, когда де Зут покинет Японию или устанет от своей добычи, как обычно происходит с иностранцами, и она приняла бы покровительство Узаэмона в качестве второй жены. «Больная голова,» Узаэмон обращается к магнолии, «хилая голова, неправильная голова ...»
«У кого неправильная голова?» скрипят шаги Арашиямы по камням.
«Провокации Йошида-сама. Это были опасные слова.»
Арашияма обхватывает себя, чтобы согреться. «Я слышал, снег в горах.»
Моя вина перед Оритой будет преследовать меня, боится Узаэмон, до конца моих дней.
«Оцуки-сама послал за Вами,» говорит Арашияма. «Доктор Маринус готов к речи, и мы готовы к песням перед ужином.»


«Древние ассирийцы использовали круглые зеркала, чтобы зажечь огонь.» Маринус сидит со своей больной ногой в очень неудобной позе. «Грек Архимед, как записано, уничтожил римский флот Марка Аврелия огромными увеличительными стеклами в Сиракузах, а император Нерон использовал линзы для своей близорукости.»
Узаэмон объясняет «ассирийцы» и вставляет «остров», переводя «Сиракузы».
«Араб Ибн ал-Хайсам,» продолжает доктор, «кого переводчики на латинский назвали Алхазен, написал Книгу Оптики весемь столетий тому назад. Итальянец Галилео и голландец Липпергей использовали открытия ал-Хайсама, чтобы изобрести то, что мы называем микроскопом и телескопом.»
Арашияма спрашивает правильность арабского имени и получает убедительное подтверждение.
«Линзы и их родственник – отполированное зеркало, и их математические принципы эволюционировали очень сильно во времени и пространстве. Благодаря успешному развитию, астрономы теперь могут всматриваться за пределы недавно открытых планет Сатурна, Georgium Sidus, невидимых невооруженному глазу. Зоологи могут восхищаться настоящим портретом самого верного компаньона человека ... Pulex irritans.» Один из школяров Маринуса медленно поворачивается ко всем сторонам публики, показывая иллюстрацию из книги Micrografia Хука, пока Гото переводит речь. Школяры не замечают, что было пропущено «успешное развитие», чему Узаэмон не находит причину.
Де Зут наблюдает за всем с краю, всего в нескольких шагах. Когда Узаэмон поднимается на сцену, они обмениваются краткими «добрый вечер», но тактичный голландец чувствует сдержанность переводчика и не приближаетс к нему. Он мог бы оказаться хорошим мужем для Орито. Щедрая мысль Узаэмона омрачается завистью и сожалением.
Маринус смотрит куда-то дальше сквозь дым ламп. Узаэмон спрашивает себя, готовился он к своему выступлению заранее, или же мысли были сымпровизированы им из сгустившегося воздуха. «Микроскопы и телескопы произошли от науки; их использование –мужчиной, а где дозволяется, и женщиной – в ответ само продвигает науку, и загадки Мироздания раскрываются во всем великолепии, о котором можно было только мечтать. Таким образом, наука ширится, уходит в глубину и диссеменирует саму себя – и через изобретение печатания она разбрасывает семя, которое может дать ростки даже внутри замкнутого пространства клуатровой империи.»
Узаэмон изо всех сил старается перевести как можно точнее, но это не просто: голландское слово «семя», скорее всего, никак не связано с глаголом «диссеменирует»? Гото Шинпачи, ожидая трудность перевода коллеги, предлагает «распространять». Узаэмон решает заменить «дать ростки» на «приняты», но в ответ получает подозрительные взгляды аудитории Ширандо: Если нам непонятен лектор, мы виним переводчика.
«Наука двигается» – Маринус чешет свою толстую шею – «год за годом на новую ступень. Если в прошлом человек был зависим от науки, то сейчас, я полагаю, ситуация меняется местами. Наука сама по себе, джентльмены, находится на ранних этапах обретения чувствительности.»
Гото идет на риск заменой «чувствительности» «наблюдательностью», будто у часового. Его перевод на японский пронизан мистицизмом, как и оригинал речи.
«Наука по сути своей идентифицирует своих врагов: косное мышление и непроверенные утверждения; предубеждения и шарлатанство; боязнь тирана образования простолюдин; и, самое вредное, притягательность обмана самого себя. Англичанин Бэкон замечательно сказал об этом: ‘Понимание человека, как кривое зеркало, неправильно отражающее лучи света, искажает образы и цвета природы вещей вмешательством самого себя.’ Наш уважаемый коллега мистер Такаки узнает этот абзац?»
Арашияма решает перевод «шарлатанства» простым пропуском, вырезает фразу о тиранах и простолюдинах и поворачивается к выпрямившемуся-как-столб Такаки, переводчику Бэкона, который переводит цитату своим визгливо-жалостливым голосом.
«Наука все еще учится, как ходить и как говорить. Но грядут дни, когда наука трансформирует то, что когда-то было человеческим существом. Академии, как Ширандо, джентльмены, представляют собой для нее ясли, школы. Несколько лет тому назад, мудрец из Америки Бенджамин Франклин изумился воздушным шаром, запущенным в Лондоне. Его собеседник назвал шар пустышкой, фривольностью и обратился к Франклину, ‘Ну и какая польза от этого?’ Франклин ответил, ‘Какая польза от новорожденного ребенка?’»
Узаэмон переводит, как ему кажется, довольно точно до места с «пустышкой» и «фривольностью»: Гото и Арашияма извиняющимися лицами показывают, что ничем не могут помочь. Публика наблюдает за ним очень сурово. Еле слышно Якоб де Зут говорит, «Детская игрушка». Используя эту замену история о Франклине обретает смысл, и сотня ученых согласно кивает головой.
«Если бы человек заснул двести лет тому назад,» размышляет Маринус, «и проснулся этим утром, он бы увидел мир, по сути своей, неизмененным. Корабли все так же деревянные; чума все так же несокрушима. Никто не может путешествовать быстрее скорости лошади; никто не может убить другого человека из-за пределов видимости. Но если бы тот самый человек заснул сегодня и проспал бы сотню лет, или восемьдесят, или шестьдесят, и, проснувшись, он не узнает нашу планету из-за трансформации ее наукой.»
Гото решает, что «несокрушима» это «смертельна», и ему приходится потрудиться над переводом последнего предложения.
Внимание Маринуса тем временем уходит выше голов ученых.
Йошида Хаято прочищает свое горло, показывая созревший у него вопрос.
Оцуки Монджуро смотрит на Маринуса и кивком головы разрешает спросить.
Йошида пишет по-голландски гораздо лучше многих переводчиков, но географ опасается совершить ошибку при таком количестве публики, поэтому он адресуется к Гото Шинпачи на японском языке. «Пожалуйста, спросите доктора Маринуса такое, переводчик: если наука чувствительна, что тогда будет ее главным желанием? Или, задать этот вопрос по-другому, когда доктор представляет себе проснувшегося в 1899 году, что будет ближе к описанию мира – рай или ад?»
Гото немного медленнее переводит с японского на голландский, но Маринус доволен вопросом. Он медленно раскачивается вперед-назад. «Мне не узнать, пока не увижу, мистер Йошида.»




глава Семнадцатая
АЛТАРНАЯ КОМНАТА В ДОМЕ СЕСТЕР,
ХРАМ ГОРЫ ШИРАНУИ
двадцать шестой день одиннадцатого месяца

Пусть это будет не я, просит Орито, пусть это будет не я. С Богини сняты одежды перед Провозглашением Подарка: ее оголенные груди увеличены от молока; а ее живот, на котором нет пупка, набух от зародыша женского пола уже готового к оплодотворению, согласно аббатисе Изу, и внутри этого зародыша есть еще меньший зародыш женского пола, который беременен еще меньшей по размерам дочерью … и так далее, до бесконечности. Аббатиса наблюдает за девятью сестрами готовыми к получению подарка во время сутры Получения. Десять дней Орито играла роль послушной сестры в надежде получить доступ к выходу за внутренние ворота и попытаться незаметно перебраться через стены, но ее надеждам не было суждено сбыться. Она страшилась этого дня с того самого дня, как увидела беременный живот Яйои и поняла, что он означает, и этот день наступил. Слухи о выборе Богини ширятся. Орито очень тяжело слышать их. «Одна из двух должна быть новая сестра,» сказала Умегае с жестоким удовольствием. «Богиня захочет, чтобы сестра Орито почувствовала себя здесь как дома, как можно скорее.» Слепая Минори, восемнадцать лет жизни здесь, говорит, что новые сестры получают подарок на четвертый месяц, самое позднее, но не всегда на второй месяц. Яйои поделилась мыслью, что Богиня может дать Кагеро и Минори – ни одна из них не смогла зачать подарок в прошлый месяц – еще один шанс, но Орито подозревает, Яйои сказала так, чтобы утешить ее страхи, а не потому, что это правда.
В молитвенной комнате воцаряется тишина. Сутра закончена.
Пусть это будет не я. Ожидание невыносимо. Пусть это будет не я.
Аббатиса Изу бьет в трубчатый гонг. Звон уходит и приходит волнами.
Сестры прижимаются головами к матам татами в знак послушания.
Словно преступницы, думает Орито, в ожидании меча палача.
Церемониальные одежды аббатисы хрустят. «Сестры горы Ширануи ...»
Девять женщин продолжают прижиматься головами к полу.
«Богиня передала учителю Генму, что в одиннадцатый месяц ...»
Сосулька разбивается, упав, в проходе клуатра, и Орито вздрагивает.
«... в одиннадцатый месяц одиннадцатого года Эры Кансей ...»
Я тут чужая, думает Орито. Я тут чужая.
«... две сестры, которые получат подарки в честь ее – Кагеро и Хашихиме.»
Орито с трудом удерживает свой радостный вздох, но сердце продолжает громко биться.
Не хочешь поблагодарить меня, спрашивает Богиня, за то, что пропустила тебя в этом месяце?
Я не слышу тебя. Орито сжимает свои челюсти. Деревяшка.
На следующий месяц, Богиня смеется, как мачеха Орито, обещаю.


Во время дней получения подарков в Дом Сестер входит праздничное настроение. В течение нескольких минут Кагеро и Хашихиме осыпают поздравлениями в длинной комнате. Орито поражена видом подлинных чувств радостной зависти других женщин. Разговор переходит на одежду, ароматы и масла, которые хотят для себя Выбранные Богиней к их встрече с дарителями подарков. Пельмени с рисом и бобы азуки, подслащенные медом, прибывают на завтрак; саке и табак присланы из запасов аббата Эномото. Кельи Кагеро и Хашихиме украшены бумажными орнаментами. Орито чувствует тошноту при виде празднования принуждаемой беременности и радуется, когда восходит солнце, и аббатиса Изу поручает ей и Савараби собрать, вытащить на воздух и выбить постельные матрасы. Савараби – крепко сбитая крестьянская дочь с долины Киришима, и докторская дочь очень скоро начинает выдыхаться. Савараби замечает это и по доброте своей решает предложить передохнуть, усевшись на горе матрасов. «Надеюсь, ты не слишком разочарована тем, что Богиня не выбрала тебя, новая сестра.»
Орито, все еще стараясь восстановить дыхание, качает головой.
Асагао и Хотару кормят крошками белку.
Савараби хорошо разбирается в людях. «Не бойся принятия подарка. Ты сама можешь видеть, как довольны своими привилегиями Яйои и Югури: больше еды, лучше кровати, уголь ... а теперь при них акушерка! Какая принцесса не была бы довольна? Монахи добрее, чем мужья, гораздо чище, чем покупатели в борделях, и нет никакой свекрови, которая бы кричала и ругалась за родившуюся дочь или стала бы завидовать, если появился бы продолжатель рода.»
Орито притворяется соглашающейся. «Да, сестра. Я вижу.»
Оттаявший снег падает со старой сосны с гулким шумом.
Хватит врать. Жирная Крыса наблюдает из клуатра. Хватит сопротивляться.
Савараби медлит. «На самом деле, сестра, по сравнению с тем, как страдают уродливые девушки ...»
Богиня, говорит Жирная Крыса, стоя на задних лапках, это твоя нежная, любящая мать.
«... там внизу,» говорит Савараби, «в мире внизу, это место – дворец.»
Белка у Асагао и Хотару стремительно прячется в коллонаде клуатра.
Голый Пик виден так отчетливо, будто вырезан иглой по стеклу.
Мой ожог, Орито не может объяснить ничего, не причина для моего похищения. «Давай закончим матрасы,» говорит она, «прежде, чем другие подумают, что мы ничего не делаем.»


Все поручения выполнены к концу дня. Солнечный треугольник все еще лежит на пруду двора. В длинной комнате Орито помогает экономке Сацуки с починкой ночных рубашек: шитье иголкой, как находит она, притупляет ее тоску по утешению. С тренировочной площадки за пределами внутренних ворот доходит шум от практикующихся с бамбуковыми мечами монахов. Уголь и сосновые иглы трещат и рассыпаются в жаровне. Аббатиса Изу сидит во главе стола, пришивая короткую мантру к одному из капюшонов, одеваемых сестрами в их день подарка. На Хашихиме и Кагеро – кроваво-красные кушаки, отмечающие их значимость перед Богиней; они наносят друг другу на лицо белую пудру, потому что даже монахиням с высоким рангом запрещено пользоваться зеркалами. Наступает черед Умегае спросить со слабо-скрываемой злорадностью у Орито, как она оправилась после такого разочарования.
«Я учусь,» у Орито получается ответ, «как подчиняться желанию Богини».
«Конечно, Богиня,» Кагеро убеждает Орито, «выберет тебя в следующий раз».
«Речь новой сестры,» делится наблюдением слепая Минори, «звучит гораздо счастливее в ее новой жизни».
«Долго времени прошло,» бормочет Умегае, «пока поняла».
«Привыкание к дому,» отвечает Кирицубо, «может занять много времени: вспомни ту бедную девушку с островов Гото? Она плакала каждую ночь два года подряд.»
Голуби хлопают крыльями и курлычат в коридорах клуатра.
«Сестра с Гото нашла счастье в трех здоровых подарках,» заявляет аббатиса Изу.
«Но счастье закончилось,» вздыхает Умегае, «с четвертым, от которого она умерла».
«Не будем беспокоить мертвых» – голос аббатисы резок – «вытаскивая наружу плохой случай без причины, сестра».
Красная кожа Умегае прячет неловкий стыд, и она кланяется, прося прощения.
Другие сестры, подозревает Орито, вспоминают об ее предшественнице, повесившейся в ее келье.
«Ну,» говорит Минори, «Я бы хотела спросить новую сестру, что помогло ей принять наше жилище, как ее дом?»
Орито вставляет нитку в иголку. «Время и терпение моих сестер.»
Ты врешь, пыхтит чайник, даже я слышу, как ты врешь ...
Все острее ее голод по утешению, замечает Орито, самое худшее, что есть в этом доме.
«Я благодарю Богиню каждый день,» говорит сестра Минори, настраивая свое кото, «за то, что привела меня в этот Дом».
«Я благодарю Богиню» – Кагеро рисует брови Хашихиме – «сто восемь раз перед завтраком».
Аббатиса Изу говорит, «Сестра Орито, чайник жаждет воды ...»


Когда Орито становится на колени на каменную плиту у бассейна, чтобы зачерпнуть ковшом ледяной воды, отблеск света на мгновение превращает воду в зеркало, такое же правильное, как у голландцев. Орито не видела своего лица со времени ее отправления из Нагасаки; что она видит – приводит ее в ужас. Лицо в бассейне с серебряной кожей – ее, но на три-четыре года старше. А мои глаза? Они потускнели и погрустнели. Еще один дар этого дома. Они не видны ей отчетливо. Я видела такие глаза в мире внизу.
Песня дрозда со старой сосны звучит рассеянной вокруг и наполовину неузнаваемой.
Что же было – Орито тонет – что я хотела вспомнить?
Сестры Хотару и Асагао зовут ее из клуатра.
Орито машет рукой в ответ, замечая ковш в своей руке, и вспоминает о том, зачем ее послали. Она смотрит на воду, и ей приходят из памяти глаза проститутки, которую она лечила в Нагасаки, в борделе, хозяевами которого были два брата, наполовину китайцы. У девушки были сифилис, туберкулез, воспаление легких, и только Девять Мудрецов могли знать, что же еще в придачу, но что погубило ее дух – это было опиумное рабство.
«Но Айбагава-сан,» умоляла девушка, «мне не нужны другие лекарства.»
Притворяясь, что приняла законы дома, думает Орито ...
Когда-то прекрасные глаза проститутки сверлили ее темными кругами.
... это половина пути к самому принятию законов дома.
Орито слышится открытый смех учителя Сузаку у ворот.
Желание и нужда в утешении отведет тебя по оставшейся половине ...
Стражник-аколит у ворот кричит, «Внутренние ворота открыты, сестры!»
... а коли тебе его так хочется, то зачем сопротивляться?
Пока ты не вернешь желание назад в свое подчинение, говорит девушка в пруду, ты станешь такой же, как они.
Я должна прекратить прнимать зелье Сузаку, решает Орито, завтра.
Волна уходит из бассейна через покрытые мхом решетки.
Мое «завтра», понимает она, означает, что я должна прекратить сегодня.


«Как наша новая сестра сегодня?» спрашивает учитель Сузаку.
Аббатиса Изу смотрит на нее из одного угла; аколит Чуаи сидит в другом углу.
«Учитель Сузаку видит меня в прекрасном здравии, спасибо.»
«Небеса этим вечером – это небеса очищения, не так ли, новая сестра?»
«В мире внизу рассветы никогда не были так красивы.»
Довольный, решает задать вопрос. «Вас не опечалило решение Богини этим утром?»
Я должна спрятать свое облегчение, думает Орито, и спрятать то, что я прячу. «Нелегко научиться беспрекословно принимать решения Богини, не так ли?»
«Вы прошли длинный путь за короткое время, новая сестра.»
«Просветление может случиться, поняла я, в одно мгновение.»
«Да. Да, случается.» Сузаку смотрит на своего ассистента. «После стольких лет стремлений, просветление преображает человека в одно сердцебиение. Учитель Генму очень доволен Вашим улучшением духа, о чем он упомянул в письме к лорду-аббату.»
Он наблюдает за мной, подозревает Орито, ожидая моих вечных вопросов.
«Я не стою,» говорит она, «внимания лорда Эномото».
«Нашему лорд-аббату, по-отечески, интересна каждая наша сестра.»
Слово «по-отечески» вызывает из памяти отца Орито, и недавние раны вновь болят.
Из длинной комнаты доносятся шумы и запахи ужина.
«Значит, у нас нет никаких симптомов? Ни болей, ни кровотечений?»
«Честно признаюсь, учитель Сузаку, я не могу представить себя нездоровой в Доме Сестер.»
«Ни запоров, ни поноса? Геморрой? Чесотка? Головная боль?»
«Дозу моего ... моего дневного лечения я бы попросила, если можно.»
«С великим удовольствием.» Сузаку наливает мутной жидкости в наперсточного вида чашку и предлагает ее Орито; она отворачивается и закрывает свой рот, как делают женщины ее положения. Ее тело болит от ожидания освобождения приемом утешения. Но прежде, чем она поменяет свое решение, Орито выплескивает содержимое крохотной чашки в толсто-подбитый рукав, где темно-голубая материя тут же впитывает жидкость.
«Сегодня был с ... с медовым вкусом,» говорит Орито. «Или мне это только кажется?»
«Что хорошо для тела» – Сузаку смотрит на ее рот – «хорошо для души.»


Орито и Яйои моют посуду, пока сестры-монахини делятся с Кагеро и Хашихиме словами напутствия – некоторые скромные, а некоторые, судя по смеху, не совсем – прежде, чем аббатиса Изу ведет избранных к алтарной комнате для молитвы у Богини. Четверть часа спустя, аббатиса ведет их в свои кельи, где они ждут приносителей подарков. После того, как вымыта вся посуда, Орито остается в длинной комнате, нежелая оставаться наедине с мыслью, что через месяц это может быть она, кто будет лежать с разукрашенным капюшоном поверх ее головы, ожидая учителя или аколита. Ее тело жалуется на отсутствие дозы утешения. В одну минуту она становится горячей, как суп, а в другую минуту она холодна, как лед. Когда Хацуне просит Орито прочитать прошлогоднее новогоднее письмо от перворожденного подарка первой сестры, теперь – молодой женщины семнадцати лет, Орито рада этому внезапному отвлечению
«‘Дорогая мама’,» читает Орито, вглядываясь в женский почерк при свете лампы, «‘ягоды краснеют на краях, и можно даже подумать, что еще одна осень идет к нам.’»
«Она так же пишет красиво, как ее мать,» шепчет Хацуне.
«Мой Таро совсем глупый,» вздыхает Кирицубо, «по сравнению с Норико-чан».
В их новогодних письмах, замечает Орито, у «подарков» остаются имена.
«Но разве у такого трудолюбивого молодого пивовара, как Таро,» возражает довольная, скромная Хацуне, «есть время заметить осенние ягоды? Прошу новую сестру продолжить.»
«‘Снова’,» читает Орито, «‘наступает время для того, чтобы послать письмо моей дорогой маме на далекой горе Ширануи. Прошлой весной, когда Ваше письмо Первого Месяца пришло в мастерскую Белого Аиста, Уеда-сан ...’»
«Уеда-сан – это учитель Норико-чан,» говорит Садайе, «известный портной в Мияко».
«Вот как?» Десять раз объясняли Орито до этого. «‘Уеда-сан дал мне пол-дня праздников, чтобы отпраздновать прибытие письма. Прежде, чем я позабуду написать, Уеда-сан и его супруга шлют их самые наилучшие пожелания.’»
«Какая удача,» говорит Яйои, «найти такую достойную семью».
«Богиня всегда заботится о своих подарках,» признается Хацуне.
«‘Ваши новости, мама, доставили мне столько же удовольствия, сколько получили Вы, из Ваших добрых слов, от моих глупых почеркушек. Как чудесно, что Вас благословили очередным подарком. Я буду молиться, чтобы он нашел такую же заботливую семью, как Уеда. Пожалуйста, передайте мою благодарность сестре Асагао за ухаживания за Вами во время грудной болезни и учителю Сузаку за его каждодневную заботу.’» Орито берет паузу для вопроса, «Грудная болезнь?»
«О-о, из-за моего кашля! Учитель Генму посылал аколита Джирицу – да упокоится его душа – вниз к Курозане за свежими травами к знахарке.»
Ворон, у Орито болит все тело, может долететь до трубы Отане за полчаса.
Она вспоминает летнее путешествие к Курозане, и ей очень хочется всплакнуть.
«Сестра?» Замечает Хацуне. «Что-то случилось?»
«Нет. ‘Из-за двух больших свадебных торжеств в пятом месяце и двух похорон в седьмом Белый Аист был наводнен заказами. Мой год здесь был очень удачный еще по одной причине, мама, хотя я уже краснею, когда пишу об этом. Главный поставщик для Уеда-сан, торговец по имени Кояма-сан – он приезжает в Белый Аист со своими четыремя сыновьями один раз в два-три месяца. Несколько лет уже самый молодой сын Шинго-сан обменивался со мной любезностями, когда я работала. Прошлым летом, однако, во время празднования О-бон, меня пригласили в чайный дом в саду, где, к моему удивлению, Шинго-сан, его родители, Уеда-сан и моя хозяйка пили чай.’» Орито бросает быстрый взгляд на восхищенных сестер. «‘Вы, конечно, уже догадались о приближающемся, мама – но я, глупая девушка, не догадалась.’»
«Она не гфупая,» Асагао убеждает Хацуне, «пфосто невинная».
«‘Немного поговорили,’» продолжает Орито, «‘о многочисленных достоинствах Шинго-сан и моих скромных заслугах. Я очень старалась показаться скромной, чтобы не казаться слишком настойчивой, и после всего ...’»
«Как ты ей советовала, сестра,» кудахчет Савараби, «два года тому назад.»
Орито видит, как гордо выпрямляется сестра. «‘И после всего моя хозяйка поздравила меня с произведенным благоприятным впечатлением. Я вернулась к моим обязанностям, гордая от похвалы, но не ожидала услышать ничего от семьи Кояма до следующего прихода в Белый Аист. Моя глупые ожидания не сбылись очень быстро. Несколько дней спустя, в день рождения императора, Уеда-сан взял всех своих учениц с собой в парк Йойоги, чтобы насладиться фейерверком вдоль реки Камо. Какие волшебные были быстро-распускающиеся красные и желтые цвета в ночном небе! По возвращении мой учитель вызвал меня к себе в кабинет, где моя хозяйка сказала мне, что семья Кояма сделал предложение, чтобы я стала женой младшего сына Шинго. Я тут встала на колени, мама, словно лис заколдовал меня! Потом супруга у Уеда-сан добавила, что предложение пришло от самого Шинго. Такой высоко стоящий молодой человек пожелал меня в качестве невесты, и слезы тут же потекли по моим щекам.’»
Яйои дает Хотару бумажную салфетку, чтобы вытереть слезы.
Орито складывает лист и раскладывает другой. «‘Я спросила разрешение у Уеда-сан говорить прямо. Мой учитель потребовал этого. Мое происхождение было слишком темным для семьи Кояма, сказала я; моя преданность принадлежала Белому Аисту; и если бы я вошла в семью Кояма невестой, злые языки сразу начали бы лить грязь, что я хитростью поймала в сети такого прекрасного мужа.’»
«О-о, да хватай же ты его,» гогочет Югири, слегка пьяная от саке, «прямо за его дракон!»
«Стыдись, сестра!» бранится экономка Сацуки. «Пусть новая сестра читает.»
«‘Мастер Уеда ответил, что Кояма были прекрасно осведомлены о моем происхождении, как дочери храма, но не возражали. Они хотели получить послушную, скромную, рукодельную невестку, а не ...’» – к голосу Орито присоединяются голоса сестер, которые радостно  повторяют описание – «‘фу ты ну ты, что хочу ем, которая думает, что «тяжелая работа» – это город в Китае. В конце мой учитель напомнил мне, что я Уеда по удочерению, и почему это я полагала, что семья Уеда так далеко внизу от семьи Кояма? Вся красная, я извинилась перед моим учителем за мои бездумные слова.’»
«Но Норико-сан совсем не это имела в виду!» протестует Хотару.
Хацуне греет свои руки над огнем. «Он просто отучивает ее от слишком большой скромности, я так думаю.»
«‘Супруга Уеда-сан сказала мне, что им понравились мои возражения, но семьи договорились, что наша помолвка может длиться до моего семнадцатого Нового Года ...’»
«Это будет этот Новый Год,» Хацуне объясняет Орито.
«‘... тогда, если чувства Шинго-сан не изменятся ...’»
«Я молюсь Богине, чтобы он оставался постоянным в своем сердце,» говорит Садайе. «Каждую ночь.»
«‘... мы поженимся в первый благоприятный день первого месяца. Уеда-сан и Кояма-сан вложат деньги в мастерскую, которая будет делать кушаки оби, и где мой муж и я сможем работать бок о бок и учить своих учениц.’»
«Представьте!» говорит Кирицубо. «Подарок Хацуне с ее ученицами.»
«С ее детьми тоже,» вступает Югири, «если Шинго так захочет.»
«‘Когда я смотрю на мои слова, они читаются словно из сладкого сна. Возможно, мама, это самый лучший подарок, который мы получаем из наших писем: место, где мы можем мечтать. Вы – каждый день в моих мыслях. Ваш подарок, Норико.’»
Женщины смотрят на письмо, или на огонь. Их мысли далеки отсюда.
Орито понимает, что новогодние письма – это и есть самое настоящее утешение для сестер.


В начале часа Кабана открываются ворота для двух дарителей. Каждая сестра в длинной комнате слышит, как открывается задвижка. Шаги аббатисы Изу выходят из ее комнаты и останавливаются у ворот. Орито видятся три молчаливых поклона. Аббатиса ведет шаги двух мужчин по внутреннему проходу к келье Кагеро и затем – Хашихиме. Минуту спустя, шаги аббатисы возвращаются к себе, проходя мимо длинной комнаты. Свечи шипят. Орито ожидала, что Югири или Савараби попытаются взглянуть на дарителей в темном коридоре, но вместо этого они продолжают играть в ма-джонг с Хотару и Асагао. Никто не выказывает никакого интереса в прибытии учителя и его аколита к комнатам выбранных сестер. Хацуне очень тихо поет «Замок, Залитый Светом Луны», аккомпанируя себе на кото. Экономка Сацуки штопает носок. Когда наступает время для плотских «подарков», видит Орито, то прекращаются все шутки и сплетни. Орито также понимает: легкомыслие и грубые шутки не были знаком какого-то протеста против того, что яичники и матки сестер принадлежат Богине, а лишь помогали им выносить свои рабские обязанности.


Вновь в своей келье, Орито смотрит на огонь в маленькой щелке одеяла, завернутого поверх нее. Мужские шаги покинули келью Кагеро некоторое время тому назад, а даритель Хашихиме все еще с ней, как дозволяется в случае согласия обеих сторон. Орито знает о любовных телодвижениях из медицинских текстов и смешных историй женщин, которых она лечила в нагасакских борделях. Она старается не думать о мужчине под этим одеялом, придавившем ее тело к матрасу, через короткий месяц – ровно в этот же день. Пусть меня не будет, молит она огонь. Раствори всю меня в себе, молит она темноту. Ее лицо мокро. Вновь ее сознание обходит Дом Сестер в поисках бегства. Нет окошек наружу, чтобы пролезть сквозь них. Земля каменная – не прокопаешь. И те и другие ворота закрываются с другой стороны, и будка стражников – между ними. Карнизы клуатра выступают слишком далеко от двора, и до них никак не дотянешься и к ним не вскарабкаешься.
Безнадежно. Она смотрит на стропила и представляет себе веревку.
Стук в ее дверь. Шепот Яйои, «Это я, сестра».
Орито вскакивает с постели и открывает дверь. «Что-то с твоим водами?»
Беременность Яйои еще более заметно под одеялом. «Я не могу спать.»
Орито заводит ее к себе, опасаясь того, что мужчина появится из темноты.


«Рассказывают,» говорит Яйои, закручивая кольцом волосы Орито на свой палец, «что когда я родилась с ними» – Яйои касается своих заостренных ушей – «позвали буддистского монаха. Его объяснение было, что демон залез к моей матери в чрево и отложил там яйцо, словно кукушка. Если меня тут же не оставят одну в эту ночь, предупредил монах, демоны придут за своим отпрыском и зарежут всю семью для своего праздничного застолья. Мой отец был рад такой вести; крестьяне везде «просеивают рассады», чтобы отделаться от нежеланных дочерей. В нашем поселке даже было специальное место для этого: круг острых камней в засохшем русле. В седьмой месяц холод меня не убил бы, а вот дикие псы, запасающиеся жиром медведи и голодные духи, конечно же, сделали бы эту работу до утра. Мой отец оставил меня там и спокойно пошел домой».
Яйои берет ладонь подружки и кладет ее себе на живот.
Орито чувствует шевеление. «Двойня,» говорит она, «несомненно».
«Той же самой ночью в поселок» – голос Яйои становится тише и шутливее – «как гласит история, прибыл Пророк Йобин. Семь дней и семь ночей белый лис вел святого человека, а звездный свет освещал ему путь, по горам мимо озер. Его длинный путь закончился, когда лис запрыгнул на крышу простого крестьянского домика чуть выше поселка, у которого даже названия не было. Йобин постучал в дверь, а, при виде такого человека, мой отец упал на колени. Когда он услышал о моем рождении, Пророк Йобин провозгласил» – Яйои меняет свой голос – «‘Лисьи уши у маленькой девочки были не проклятьем, а благословением от нашей богини милосердия, госпожи Каннон’. Покинув меня, отец отверг благость Каннон и навлек на себя ее гнев. Младенец должен быть спасен любой ценой прежде, чем случиться несчастье ...»
Дверь в коридорном проходе отодвигается и задвигается.
«По дороге к месту просеивания мой отец и Пророк Йобин,» Яйои продолжает ее повествование, «слышали, как все мертвые младенцы звали своих матерей. Они слышали волков, громадных, больше лошади, воющих в поисках свежего мяса. Мой отец дрожал от страха, но Йобин шептал святые наговоры, и так они прошли сквозь привидения и волков целы-невредимы и вошли в круг камней, где все было тихо и тепло, как в первый день весны. Госпожа Каннон сидела там с белым лисом и кормила грудью Яйои, волшебного ребенка. Йобин и мой отец упали к ее ногам. Голосом, будто озерными волнами, госпожа Каннон скомандовала Йобину уйти в путешествие со мной по всей империи, исцеляя больных ее святым именем. Пророк запротестовал, говоря, что не стоит ее внимания, но младенец, который уже мог говорить одного дня отроду, сказал ему, ‘Где будет отчаяние, туда принесем мы надежду; где будет смерть, туда вдохнем мы жизнь’. Что ему оставалось, как не подчиниться госпоже?» Яйои вздыхает и поправляет свой живот, чтобы сиделось удобнее. «И куда бы не приходили в новый город Пророк Йобин и волшебная девочка-лиса, это была история, объясняющая все, перед показом.»
Орито ложится на своей стороне. «Могу ли я узнать, может, Йобин был твоим настоящим отцом?»
«Я скажу, ‘Нет’, потому что я не хочу, чтобы это было правдой ...»
Ночной ветер свистит дрожащей трелью, словно музыкант играет на флейте шакухачи.
«... но точно, мои самые ранние воспоминания – это больные люди держат мои уши, и я дышу им в их воняющие рты, и умирающие глаза говорят мне, Излечи меня, и грязные гостиницы, и Йобин стоит на рыночной площади, читает ‘признания’ моей силы от известных семей.»
Орито думает о своем детстве среди ученых и книг.
«Йобин мечтал о публике во дворцах, и мы провели год в Эдо, но от него пахло за версту показухой ... голодом ... да и просто пахло от него слишком сильно. За шесть-семь лет путешествия, наши гостиницы ничуть не улучшились. Все неудачи, конечно, были от меня, особенно, когда он был пьяный. В один день, уже в конце, после того, как мы убежали из города, знакомый такой же целитель сказал ему, что если волшебная девочка-лиса может выжать из отчаявшихся и умирающих, то сколько же принесет волшебная женщина-лиса. Тогда Йобин стал думать, и в течение месяца он продал меня в бордель в Осака.» Яйои смотрит на свою ладонь. «Мою жизнь там мне трудно забыть. Йобин даже не попрощался. Возможно, не хватило сил увидеться со мной. Возможно, он был моим отцом.»
Орито удивлена полным отсутствием злости у Яйои.
«Когда сестры говорят тебе, ‘Дом – гораздо, гораздо лучше борделя’, они не хотят быть злыми к тебе. Ну, одна или две, может, и хотят, но не другие. На каждую удачную гейшу с богатым патроном, угождающим каждому ее желанию, приходится пятьсот прожеванных, выплюнутых девушек, которые скоро умрут от болезней. Это, наверное, совсем не утешение женщине твоего ранга, и я знаю, ты потеряла гораздо лучшую жизнь, чем у нас, но Дом Сестер – ад и тюрьма, только если ты сама так думаешь. Учителя и аколиты относятся к нам по-доброму. Подарок – это просто необычная служба, но чем она отличается от службы у мужа? И ты служишь не так часто – совсем не часто.»
Орито страшна логика Яйои. «Но двадцать лет!»
«Время проходит. Сестра Хацуне уйдет через два года. Она может поселиться в том же городе, где один из ее подарков, и со стипендией. Ушедшие сестры пишут аббатисе Изу, и они очень благодарны, и такие же письма.»
Тени мелькают и застывают у нижних карнизов.
«Почему прошлая новая сестра повесилась?»
«Потому что не смогла вытерпеть разлуку с подарком.»
Проходит какое-то время. «А для тебя это не слишком?»
«Конечно, больно. Но они же не умирают. Они – в мире внизу, накормлены и ухожены, и думают о нас. После нашего ухода мы можем, даже, с ними встретиться, если захотим. Это ... странная жизнь, я не буду отвергать, но завоюй доверие учителя Генму, завоюй доверие аббатисы, и это не должна быть тяжелая жизнь или никому не нужная ...»
В тот день, когда я поверю в такое, думает Орито, я стану собственностью храма Ширануи.
«... и у тебя есть я,» говорит Яйои, «если тебе это ценно».




глава Восемнадцатая
ОПЕРАЦИЯ В ДЕДЖИМА
за час до ужина
двадцать девятого дня одиннадцатого месяца

«Литотомия: от греческого литос – ‘камень’ и томос – ‘резать’.»
Маринус обращается к своим ученикам. «Напомните нам, мистер Мурамото.»
«Вытащить камень из мочевого пузыря, почек, желчного пузыря, доктор.»
«‘Ко’да наступит царствие ’осподне ...’» Вибо Герритсзоон – пьяный, бесчувственный, голый от сосков до носков и связанный по рукам и ногам – лежит на спине вдоль операционного стола, будто жаба на доске. «‘И испек он пресны’хлебы ...’»
Узаэмон решает, что слова пациента – это христианская мантра.
Трещит уголь в жаровне; вчера выпал снег.
Маринус потирает свои кисти. «Симптомы камня в мочевыводе, мистер Кадживаки?»
«Кровь в моче, доктор, больно мочиться и хочется мочиться, но не получается.»
«Действительно. Следующим симптомом будет страх от операции, откладывание решения страдальца идти на операцию пока он не сможет терпеть боль при ссании, еле выдержав эти капли» – Маринус глядит на струйку розовой мочи в пробирке – «капли, вот, что он смог. Подразумевается, что камень сейчас находится ... где, мистер Яно?»
«‘Привет вам тут с небес ...’» Герритсзоон рыгает. «Как там оно?»
Яно показывает жестами кулака. «Камень ... останавливать ... воду.»
«Так.» Ухмыляется Маринус. «Камень блокирует уретру. Какая участь ожидает пациента, который не может выделить мочу, мистер Икемацу?»
Узаэмон наблюдает, как Икемацу составляет в уме все части разговора, «не может», «мочу» и «участь». «Тело, которое не может выделить мочу, не может делать кровь чистой, доктор. Тело умирает от грязной крови.»
«Умирает.» Кивает Маринус. «Великий Гиппократ предупреждал док...»
«З’кнулись бы шарлатаны, да скоре’бтать сделали б ебтать ...»
Якоб де Зут и Кон Туоми, в качестве ассистентов доктора, переглядываются друг с другом.
Маринус берет ленту из хлопка у Еелатту, говорит Герритсзоону, «Откройте, пожалуйста,» и затыкает ему рот. «Великий Гиппократ предупреждал докторов ‘не резать из-за камня’ и предоставить работу низким по рангу хирургам; римлянии Аммониус Литотомос, индиец Сушрута и араб Абу ал-Квазим ал-Захрави – который, en passant, изобрел предка для этого» – Маринус крутит вокруг своим окровавленным обоюдоострым скальпелем – «разрезали бы промежность» – доктор берется за пенис разгневавшегося голландца и указывает на его начало и анус – «вот тут, в лонном сочленении». Маринус роняет пенис. «Почти больше половины пациентов в те старые времена умирали – в агонии.»
Герритсзоон внезапно перестает сопротивляться.
«Братец Якоб, талантливый француз-шарлатан, предложил надлобковый надрез повыше corpus ossis pubis» – Маринус окунает ноготь в чернильницу и проводит линию ниже и слева от пупка Герритсзоона – «и достичь мочевывода сбоку. Англичанин Чезелден довел эту операцию до совершенства, теряя менее одного пациента из десяти. Я провел около пятидесяти литотомий и потерял четырех. Двоих – не по моей вине. А двое других ... Ну, мы живем и учимся, даже если наши мертвые пациенты не могут сказать того же, да, Герритсзоон? Плата Чезелдену была пятьсот фунтов за две-три минуты работы. Но, к счастью,» говорит доктор, шлепая связанного пациента по заднице, «Чезелден выучил одного студента по имени Джон Хантер. Среди студентов Хантера был голландец Хардвийке, а Хардвийке выучил Маринуса, который сегодня занимается этой операцией просто за спасибо. Так. Начнем?»
Из ректума Вибо Герритсзоона выходит горячий пук ужаса.
«Следите.» Маринус кивает головой де Зуту и Туоми; каждый из них держит сторону бедра больного. «Чем меньше движений, тем меньше случайных повреждений.» Узаэмон видит, что школяры не уверены в произнесенном, и он переводит им. Еелатту усаживается верхом на диафрагму пациента, раздвигает ему промежность и загораживает глазам пациента вид ножей. Доктор Маринус просит доктора Маено поднести лампу поближе к очерченной линии и берет свой скальпель. Его лицо становится лицом фехтовальщика.
Маринус погружает скальпель в брюшную полость Герритсзоона.
Все тело больного натягивается одним мускулом; Узаэмон вздрагивает.
Четыре школяра смотрят, застыв.
«Толщина жира и мускулов варьируется,» говорит Маринус, «но мочевой пузырь ...»
С заткнутым ртом, Герритсзоон испускает громкий крик, совсем не похожий на крик оргазма.
«... мочевой пузырь,» продолжает Маринус, «где-то шириной с большой палец».
Скальпель проходит по всей линии разреза: Герритсзоон визжит от боли.
Узаэмон заставляет себя смотреть: литотомия неизвестна за пределами Деджима, и он должен помочь Маено с отчетом перед Академией.
Герритсзоон фырчит, как бык; его глаза полны влаги; и он стонет.
Маринус обмакивает свой левый указательный палец в рапсовое масло и вставляет его в анус Герритсзоона до сустава. «Чтобы избечь выделений у пациента кишечных газов.» Запахи гниющего мяса и сладких яблок. «Нащупываем камень через ректальную ampulla» – правой рукой вводит пинцет в кровоточащий разрез – «и проталкиваем из fundus наружу к разрезу». Жидкие зкскременты стекают из ректума пациента по докторской руке. «Чем меньше сделаем отверстий пинцетом, тем лучше ... Одного прокола вполне достаточно, и – ага! Почти что ... и – ага! Ecco siamo!» Он вынимает камень, убирает палец из ануса Герритсзоона и вытирает руки о свой фартук. Камень большой, размером с желудь, желтый, как мертвый зуб. «Разрез должен быть закрыт прежде, чем пациент умрет от потери крови. Домбуржец и Коркианин, прошу отойти.» Маринус обливает другим маслом рану, а Еелатту накрывает все твердым бандажом.
Заткнутый рот Герритсзоона издает вздох, как только боль из невыносимой становится нудной.
Доктор Маено спрашивает, «Что это масло, доктор, если Вы, пожалуйста?»
«Экстракт из коры и листьев Hamamelis japonica, названное мной. Местная разновидность гамамелиса, и от него уменьшается риск появления лихорадки – этому меня научила одна старая необразованная женщина много жизней тому назад.»
И Орито тоже, вспоминает Узаэмон, училась у старой знахарки в горах.
Еелатту переодевается, затем меняет завязки на запястьях Герритсзоона. «Пациент должен лежать так три дня; есть и пить понемногу. Моча будет вытекать через рану; надо быть готовым к лихорадке и опухолям; и моча начнет выделять обычным путем через две-три недели.» Маринус вынимает кляп изо рта Герритсзоона и говорит ему: «Через столько же времени Сйако начнет вновь ходить после увечий, которые Вы нанесли ему прошедшим сентябрем, помните?»
Герритсзоон разлепляет свои глаза. «Ваш ебтать ваш, ваш ... ебтать’бтать ваш ...»
«Мир на Земле.» Маринус кладет свой палец на губы пациента, покрытые пятнами герпесной лихорадки. «И доброго отношения друг к другу.»


Столовая комната директора ван Клиифа полна шестью-восемью разговорами на японском и голландском; серебряные столовые приборы звенят о превосходного качества фарфоровую посуду; и, хотя еще не вечер, канделябры освещают поле битвы козьих костей, рыбьих спин, хлебных корок, крабьих клешней, лобстерных панцирей, разводьев бланманже и гипсовых листьев и ягод, упавших от потолка. Стенки между столовой и комнатой для приема убраны, открывая Узаэмону вид залива до далекого выхода из бухты: вода темно-серого цвета, и горы наполовину стерты холодной моросью, от которой вчерашний снег превратился в слякоть.
Малайские слуги директора заканчивают играть одну песню на скрипке и флейте и начинают другую. Узаэмон вспоминает мелодию с банкета прошлого года. Переводчики с рангом прекрасно понимают, что «голландский Новый Год» двадцать пятого декабря совпадает с рождением Иисуса Христа, но об этом не говорится вслух, чтобы какой-нибудь амбициозный осведомитель не смог обвинить их в потакании христианского богослужения. Рождество, как заметил Узаэмон, очень странно влияет на голландцев. Они начинают невыносимо скучать по дому, становятся грубыми, веселыми и сентиментальными, часто – в одно и то же время. Когда Ари Гроте приносит сливовый пудинг, директор ван Клииф, его помощник Фишер, Оувеханд, Байерт и юный Оост – где-то наполовину между пьяными и очень пьяными. Только гораздо более трезвые Маринус, де Зут и Туоми ведут разговоры с японскими гостями банкета.
«Огава-сан?» Гото Шинпачи выглядит озабоченным. «Вы больны?»
«Нет-нет ... Прошу прощения. Гото-сан задал мне тот же вопрос?»
«Потому что Вы сказали о красоте музыки.»
«Я бы лучше слушал,» заявляет переводчик Секита, «как режут хряков.»
«Или как вытаскивают камень,» говорит Арашияма, «да, Огава?»
«Ваше описание убило мой аппетит.» Секита заталкивает еще одно яйцо с пряностями в свой рот, целиком. «Эти яйца так хороши.»
«Я бы доверился китайским травам,» говорит Ниши, похожий лицом на обезьяну, отпрыск враждующей династии нагасакских переводчиков, «скорее, чем довериться голландскому ножу».
«Мой родственник доверился китайским травам,» отвечает ему Арашияма, «со своим камнем ...»
Из помощникаа директора Фишера вылетает галопирующий раскатистый смех, и он громко стучит по столу.
«... и умер в таких мучениях, услышав о которых, у Вас точно пропадет аппетит.»
Нынешняя деджимская жена ван Клиифа, одетая в снежное кимоно и звенящие браслеты, сдвигает, открывая, дверь и скромно кланяется залу. Много разговоров тут же прекращается, а, у кого еще остались манеры, те смотрят в сторону. Она шепчет на ухо ван Клиифу, отчего его лицо просветляется; он шепчет ей и шлепает ее по заднице, как крестьянин шлепнул бы быка. Напустив на себя кокетливую обиду, она возвращается в спальню ван Клиифа.
Узаэмону кажется, что ван Клииф подстроил эту сцену, чтобы показать всем то, чем он обладает.
«Какая жалость,» мурлычет Секита, «она – не в списке блюд».
Если бы у де Зута получилось, думает Узаэмон, Орито тоже была бы деджимской женой ...
Купидо разносит по бутылке каждому из ужинающих.
... и принадлежала бы одному – Узаэмон травит себя – а не многим.
«Я начал бояться,» говорит Секита, «что они пропустят такой замечательный обычай».
Это говорит моя вина, думает Узаэмон. А что, если моя вина права?
Слуга-малаец Филандер следует за Купидо и откупоривает каждую бутылку.
Ван Клииф встает и начинает стучать ложкой по стеклу, пока все за столом не переводят на него свое внимание. «Те, кто был удостоен чести быть на банкетах голландского Нового Года под директорством Хеммия и Сниткера, должны знать о тосте головы гидры ...»
Арашияма шепчет Узаэмону, «Что это – гидра?»
Узаэмон знает, но пожимает плечами, не желая пропустить слов ван Клиифа.
«Мы говорим тосты, один за другим,» объясняет Гото Шинпачи, «и ...»
«... и пьянеем и пьянеем,» рыгает Секита, «минута за минутой».
«... следуя пожеланиям нашего собрания,» провозглашает ван Клииф, качаясь, «написать ... э-э ... ковать ... э-э ... светлое будущее.»
Как требует обычай, каждый за столом наполняет бокал соседу.
«Итак, джентльмены, за девятнадцатое столетие!» ван Клииф поднимает свой бокал.
Зал эхом отвечает тосту, несмотря на то, что никак не связан с японским календарем.
Узаэмон замечает, как ему становится плохо.
«Я предлагаю вам дружбу,» говорит помощник директора Фишер, «меж Европой и Востоком!»
Как часто, спрашивает себя Узаэмон, я обречен слышать все те же пустые слова?
Переводчик Кобаяши смотрит на Узаэмона. «За скорейшее выздоровление дорогих друзей Огава Мимасаку и Герритсзоон-сан.» И Узаэмон обязан встать и поклониться Старшему Кобаяши, зная, что тот попытается протащить по Гильдии переводчиков своего сына через голову Узаэмона сразу во второй ранг, когда Старший Огава смирится с неизбежным и уйдет на покой с желанного поста.
Доктор Маринус – следующий: «За искателей истины».
Переводчик Йошио провозглашет тост по-японски, «За здоровие нашего мудрого, всеми любимого магистрата». У Йошио тоже есть сын в третьем ранге, на которого он возлагает большие надежды с грядущими вакансиями. Голландцам он говорит, «За наших правителей».
В такую игру надо играть, думает Узаэмон, чтобы подняться в Гильдии.
Якоб де Зут закруживает вино в своем бокале. «За всех наших любимых, далеко или близко.»
Голландец замечает взгляд Узаэмона, и они тут же отворачиваются в разные стороны, пока всеми повторяется тост. Переводчик все еще меланхолично крутит пальцами кольцо от салфетки, когда Гото прочищает свое горло. «Огава-сан?»
Узаэмон поднимает свой взгляд и видит, что вся компания смотрит на него.
«Извините, джентльмены, вино украло мой язык.»
Громкий хохот чавканьем расходится по залу. Лица сидящих набухают и отдаляются. Губы не совпадают с расплывающимися словами. Узаэмон спрашивает себя, пока сознание вытекает из него, Я умираю?


Ступени улицы Хигашизака скользки от замершей слякоти и усыпаны костями, тряпками, засохшими листьями и экскрементами. Узаэмон и кривоногий Йохей пробираются по улице, и на их пути – киоск для продажи каштанов. Запах от них вызывает бунт в животе переводчика. Не видя приближающегося самурая со слугой, нищий мочится на стену. Тощие собаки, змеи и вороны дерутся между собой из-за уличного мусора.
Шузаи ждет меня на урок фехтования мечом, вспоминает Узаэмон ...
Сильно беременная девушка на перекрестке продает свечи из свиного жира.
... но потерять сознание два раза в один день вызовет нездоровые слухи.
Узаэмон говорит Йохею, чтобы тот купил десять свеч; у девушки – катаракта в обоих глазах.
Продавщица свеч благодарит своего покупателя. Хозяин и слуга продолжают свое восхождение по улице.
Из окна доносится мужской крик, «Я проклинаю тот день, когда женился!»
«Самурай-сама?» безгубая гадалка зовет из полуоткрытой двери. «Кто-то в высоком мире нуждается в Вашем участии, самурай-сама.»
Узаэмон, раздраженный ее назойливостью, проходит мимо.
«Господин,» говорит Йохей, «если Вы вновь чувствуете себя плохо, я могу ...»
«Не мельтеши, как женщина: иностранное вино просто не сладилось со мной.»
Иностранное вино, думает Узаэмон, впридачу с видом хирургической операции.
«Если доложишь о моем минутной слабости,» он говорит Йохею, «Отец будет волноваться».
«Он не услышит об этом из моих уст, господин.»
Они проходят охранные ворота округа; сын охранника кланяется одному из самых важных жильцов по соседству. Узаэмон холодно кивает ему в ответ головой и думает, Почти дома. Ожидание прихода не приносит желанного комфорта.


«Может, Огава-сама будет щедр и уделит немного времени?»
Ожидая, когда откроют ворота дома, Узаэмон слышит старческий голос.
Согнутая в спине, горянка вылезает из кустов у ручья.
Йохей набрасывается на нее. «По какому праву ты называешь имя моего господина?»
Слуга Кийошичи открывает изнутри ворота. Он видит горянку и объясняет, «Господин, эта слабоумное создание постучалось раньше в боковую дверь и попросила поговорить с Переводчиком Огава Младшим. Я уж надеялся, что старая ворона уже улетела, но как видит господин ...»
Ее обветренное лицо, обрамленное шляпой и соломенной накидкой, не похоже на хитрые лица нищих. «У нас есть общий друг, Огава-сама.»
«Довольно, бабушка.» Кийошичи берет ее за руку. «Время тебе идти домой.»
Он проверяет свои слова взглядом на Узаэмона, который отвечает одними губами, «Повежливее».
«Охранные ворота находятся там.»
«Но Курозане находится в трех днях пути, молодой человек, на моих старых ногах, и ...»
«Чем скорее Вы начнете идти домой, тем, конечно, лучше, как Вы думаете?»
Узаэмон входит в ворота дома Огава и проходит по каменному саду, где процветает один лишь лишайник на хилых кустах. Сайджи, сухопарый, с лицом, похожим на птицу, личный слуга отца, изнутри отодвигает дверь в главный дом, на мгновение опередив попытку Йохея отодвинуть дверь снаружи. «Добро пожаловать домой, господин.» Слуги соперничают между собой за будущий день, когда их хозяином будет не Огава Мимасаку, а Огава Узаэмон. «Старший господин спит в своей комнате, господин, а госпожа страдает головной болью. Мать господина ухаживает за ней.»
Значит, моя жена хочет побыть одна, думает Узаэмон, а мать не позволяет ей этого.
Новая служанка появляется с шлепанцами, теплой водой и полотенцем.
«Зажги свет в библиотеке,» адресуется он к новой служанке, решив написать свои заметки о литотомии. Если я буду работать, надеется он, мать и моя жена побудут на расстоянии друг от друга.
«Приготовь чай для господина,» Йохей говорит служанке. «Не слишком крепкий.»
Сайджи и Йохей ожидают, кого выберет будущий хозяин себе в помощники.
«Займитесь» – вздыхает Узаэмон – «чем угодно. Оба.»
Он идет по холодному, натертому воском коридору, слыша, как Йохей и Сайджи винят друг друга в плохом настроении господина. Их нападки похожи на супружескую перебранку, и Узаэмон подозревает, что они делят между собой не только комнату ночью. Поднявшись в святая святых – библиотеку, он задвигает дверь, захлопываясь от угрюмого дома, сумасшедшей старухи-горянки, праздной болтовни рождественского банкета и его позорного ухода, и садится за стол для письма. Болят мышцы голеней. Он наслаждается натиранием чернильного камня,  смешиванием натертых крошек с каплями воды и обмакиванием кисти в чернила. Драгоценные книги и китайские свитки стоят на дубовых полках. Он вспоминает свое восхищение, когда впервые вошел в библиотеку Огава Мимасаку пятнадцать лет тому назад, совсем не мечтая о том, что когда-то он будет усыновлен своим хозяином, и, более того, сам станет хозяином.
Будь менее амбициозным, советует отец молодому Узаэмону, и более содержательным.
Краем глаза он замечает на ближайшей полке деЗутовскую Богатство Народов.
Узаэмон приводит в порядок свои воспоминания о литотомии.
Стук: слуга Кийошичи отодвигает дверь.
«Слабоумное создание нас больше не потревожит, господин.»
Узаэмону требуется какое-то время, чтобы понять смысл сказанного. «Хорошо. Ее семья должна быть уведомлена о том, какую бессмыслицу она из себя представляет.»
«Я попросил сына стражника так сделать, господин, но он не знаком с ней.»
«Она из этого ... Курозака, вроде, было?»
«Курозане, прошу прощения. Кажется, это – маленький поселок по дороге к морю Ариаке, во владении Кийога.»
Название кажется знакомым. Возможно, аббат Эномото упомняул о нем однажды.
«Она не сказала, какое дело было у нее для меня?»
«‘Личное дело’ – все, что она сказала, и что она – знахарка.»
«Всякая протухшая карга, которая умеет варить фенхель, называет себя знахаркой.»
«Именно, господин. Возможно, она услышала о нездоровье в доме и хотела продать какое-то чудодейственное средство. Она заслуживает, чтобы ее поколотили, точно, только ее возраст ...»
Новая служанка входит с ведром угля. Скорее всего, из-за холодного дня на ней – головной платок. Кусок текста из девятого или десятого письма Орито приходит к Узаэмону из памяти. Знахарка из Курозане, было написано, живет у подножия горы Ширануи в древнем горном домике с козами, курами и собакой ...
Пол качается. «Приведи ее назад.» Узаэмон почти не узнает свой голос.
Кийошичи и служанка удивленно смотрят на своего хозяина, а затем – друг на друга.
«Беги за знахаркой из Курозане – за той горянкой. Приведи ее назад.»
Пораженный слуга не может поверить услышанному.
До Узаэмона доходит, как странно он ведет себя. Сначала – потерял сознание в Деджима, а сейчас – эта перемена с нищенкой. «Когда я молился в храме об Отце, монах посоветовал, что нездоровье может быть связано с тем, что ... что надо пожертвовать от дома Огава, и боги пришлют э-э... для этого возможность.»
Кийошичи сомневается, что у богов бывают такие посланники.
Узаэмон хлопает в ладони. «Не заставляй меня повторять, Кийошичи!»


«Вы – Отане,» начинает Узаэмон, не решаясь дать ей почетный титул, «Отане-сан, знахарка из Курозане. Ранее, на улице, я не понял ...»
Старая женщина сидит, как нахохлившийся воробей. Ее глаза ясны и пронзительны.
Узаэмон отпускает слуг. «Я извиняюсь за то, что не выслушал Вас.»
Отане принимает извинение, но ничего не говорит, пока.
«Это очень долгий путь из владения Кийога. Спали в гостинице?»
«Путь должен быть пройден, и теперь я здесь.»
«Госпожа Айбагава всегда говорила об Отане-сан с большим уважением.»
«Во второй визит в Курозане» – ее кийогский диалект полон земного благородства – «госпожа Айбагава говорила о переводчике Огава в таком же отношении».
Ее ноги, может, и болят, думает Узаэмон, но она знает, как пинуть. «Жених, который берет жену по сердцу – большая редкость. Я должен был жениться, следуя требованиям семьи. Так устроен мир.»
«Визиты госпожи Айбагава – три самых дорогих сокровища в моей жизни. Несмотря на разницу в ранге, она была и остается для меня драгоценной дочерью.»
«Я слышал, что Курозане находится у подножия тропы, которая ведет на верх горы Ширануи. Возможно» – Узаэмон теряет всякую надежду – «Вы встречались с ней, когда она вошла в храм?»
Лицо Отане – горькое Нет. «Все связи запрещены. Два раза в год я ношу лекарства храмовому доктору – учителю Сузаку – к дому у ворот. Но никому постороннему не разрешается идти дальше, если только по приглашению учителя Генму или лорда-аббата Эномото. Менее всего ...»
Отодвигается дверь, и служанка матери Узаэмона вносит чай.
Мать долго не ждала, замечает Узаэмон, чтобы прислать шпионку.
Отане кланяется в ответ, приняв чай на ореховом подносе.
Служанка уходит на тщательный допрос.
«Менее всего,» продолжает Отане, «это будет старая собирательница трав». Она обхватывает чайную чашку своими, покрытыми несмываемыми пятнами от трав, костлявыми пальцами. «Нет, это не весть от госпожа Айбагава я принесла, но ... Хорошо, я буду очень краткой. Несколько недель тому назад, в ночь первого снега, гость нашел убежище под моей крышей. Он был молодым аколитом храма горы Ширануи. Он сбежал оттуда.»
Силуэт Йохея от отраженного снегом света очерчивается за окном.
«Что он рассказал?» Рот Узаэмона становится сухим. «Она ... госпожа Айбагава здорова?»
«Она жива, но он говорил о жестокостях, совершаемыми Орденом над сестрами. Он говорил, что если об этих жестокостях узнают, то даже связи лорда-аббата с Эдо не помогут защитить храм. Таков был план аколита – пойти в Нагасаки и рассказать об ордене горы Ширануи магистру и его суду.»
Кто-то метет снег в саду жесткой, замерзшей метлой.
Узаэмону холодно, несмотря на жаркий огонь. «Где беглец?»
«Я похоронила его на следующий день между двумя вишневыми деревьями в моем саду.»
Что-то прошмыгнуло в углу взгляда Узаэмона. «Отчего он умер?»
«Есть семейство ядов, которые однажды приняв, остаются в теле безопасными, если принимается каждый день лекарство. Но без этого лекарства, яд убьет человека. Такая моя догадка.»
«Выходит, аколит был обречен с того момента, как сбежал?»
Слышно, как дальше по коридору, мать выговаривает своей служанке.
«Рассказал аколит о порядках в Ордене прежде, чем умер?»
«Нет.» Отане наклоняет ближе свою седую голову. «Но он написал их заповеди на свитке.»
«Эти заповеди – те самые ‘жестокости’, которые терпят сестры?»
«Я – старая женщина крестьянских корней, переводчик. Я не умею читать.»
«Этот свиток.» Его голос тоже становится шепотом. «Он – в Нагасаки?»
Отане пристально смотрит на него, словно само Время в облике человека. Из ее рукава она достает свиточный футляр из кизилового дерева.
«Сестры,» Узаэмон заставляет себя спросить, « обязаны спать с мужчинами? Это та ... та жестокость, о которй говорил аколит?»
Уверенные шаги ее матери идут по скрипучему коридору.
«Я боюсь,» отвечает Отане, передавая футляр Узаэмону, «что на самом деле все еще хуже».
Узаэмон прячет футляр в свой рукав в то же самое время, когда открывается дверь.
«Но извините меня!» Его мать появляется на входе. «Я не имела никакого понятия, что у Вас гости. Ваша ...» Она – в замешательстве. «Ваша гостья остается на ужин?»
Отане кланяется очень низко. «Такая щедрость превышает все, чего заслуживает старая бабаушка. Спасибо, госпожа, но я не должна пользоваться щедростью вашего дома ни минутой дольше ...»




глава Девятнадцатая
ДОМ СЕСТЕР,
ХРАМ ГОРЫ ШИРАНУИ
восход девятого дня двенадцатого месяца

Подметать коридоры клуатра – трудное занятие дня: как только появляется куча листьев и сосновых иголок, так сразу же ветер разносит их в разные стороны. Облака устремились на Голый Пик и льют ледяную морось. Орито оттирает птичий клей с досок куском мешковины. Сегодня – девяносто пятый день ее заключения: тринадцать дней тому назад она перестала принимать утешение от Сузаку и теперь выливает зелье в свой рукав. Четыре-пять дней она страдала от судорог и лихорадки, но сейчас ясное сознание вернулось к ней: крысы больше не разговаривают с ней, и Дом больше не играет с ней в странные трюки. Однако, ее победа не так значительна: она еще не получила разрешение на выход за внутренние ворота в другие районы храма, и, хоть, она избежала очередного подарка, шансов на удачу для новой сестры в четвертый раз все меньше и меньше, и пятый раз будет совсем беспрецедентным.
Проходит Умегае в своих лакированных сандалиях, клик-клак, клик-клак.
Она ни за что не удержится, предсказывает Орито, от глупой шутки.
«Такая усердная, новая сестра! Наверное, ты родилась с метлой в руке?»
Ответ не ожидается, его и нет, и Умегае уходит на кухню. Ее колкость напоминает Орито похвальбу Отца при виде деджимской чистоты, тогда как на китайской фактории весь мусор был предоставлен гниению и крысам. Ей хочется знать, если Маринусу не хватает ее. Ей хочется знать, греет ли девушка из Дома Глициний постель Якоба де Зута, восхищаясь его экзотичными глазами. Ей хочется знать, думает ли де Зут о ней вообще сейчас, за исключением того времени, когда ему нужен потерянный словарь.
Ей хочется знать и об Огава Узаэмоне.
Де Зут покинет Японию, так и не узнав, что она выбрала его.
Жалость к себе, вновь напоминает себе Орито, это – петля со стропил.
Охранник ворот кричит, «Ворота открываются, сестры!»
Два аколита толкают тележку, наполненную дровами и лучинами.
Как только закрываются ворота, Орито замечает прокравшегося сюда кота. Он – светло-серый, словно луна в туманном вечере, и он проходит по двору. Белка забирается на старую сосну, но луно-серый кот знает, что двуногие создания предложат лучшую еду, чем четырехногие, и он идет в клуатр, попытать своего счастья у Орито. «Я никогда не видела тебя раньше здесь,» женщина говорит животному.
Кот смотрит на нее и мяукает, Накорми меня, потому что я красивый.
Орито предлагает ему сухую сардину.
Луно-серый кот инспектирует рыбу с безразличием.
«Кто-то принес эту рыбу,» выговаривает Орито, «наверх в гору».
Кот берет рыбу, спускается на землю и уходит вниз под доски коридорного прохода.
Орито наклоняется на уровень земли, но кота уже не видно.
Она видит узкую прямоугольную дыру в фундаменте дома ...
... и голос с прохода спрашивает, «Новая сестра что-то потеряла?»
Виновато, Орито поднимает взгляд на экономку, которая тащит кучу халатов из стирки. «Кот попросил у меня еды, а затем скрылся, когда получил, что хотел.»
«Точно самец.» Экономка чихом увеличивается вдвое.
Орито помогает ей поднять постиранные вещи и отнести их в комнату постельных принадлежностей. Новая сестра чувствует какую-то симпатию к экономке Сацуки. Ранг аббатисы понятен всем – ниже учителей, но выше аколитов – но экономка Сацуки тащит на своих плечах больше обязанностей, чем привилегий. У нее нет деформации тела, и она освобождена от подарков, и, по логике мира внизу, ее позиция здесь должна быть завидной, но у Дома Сестер – своя логика, и Умегае и Хашихиме придумывают дюжину злых шуток в день, чтобы напомнить экономке, что ее пост существует здесь лишь для их удобств. Она рано встает, ложится позже всех, и ее не включают во многие совместные празднования сестер. Орито замечает, какие красные глаза у экономки и какая нездорового цвета кожа. «Извини за вопрос,» говорит докторская дочь, «как здоровье?»
«Мое здоровье, сестра? Мое здоровье ... удволетворительное, спасибо.»
Орито убеждена, что экономка что-то скрывает.
«Честно, сестра, я в порядке: от горных зим я становлюсь медленной ... Вот и все.»
«Сколько лет ты провела на горе Ширануи, экономка?»
«Это будет мой пятый год в храмовом услужении.» Ей, похоже, нравится говорить об этом.
«Сестра Яйои рассказала мне, что ты родом с большого острова владения Сацума.»
«О-о, это малоизвестное место – день пути по морю от порта Кагошима и называется Якушима. Никто о нем не слышал. Несколько мужчин-островитян служат лорду Сацума солдатами – они привозят истории, но очень немногие когда-нибудь покидают этот остров. Там – горы и нет дорог. Только осторожные лесорубы, глупые охотники и блуждающие паломники ходят там. Тамошним богам-ками непривычны люди. Там есть один особенный храм, на пол-пути к горе Миура, в двух днях пути от порта, с небольшим монастырем меньше, чем храм Ширануи.»
Хацуне проходит мимо двери комнаты, дуя на свои ладони.
«Как получилось,» спрашивает Орито, «что ты стала здесь экономкой?»
Югири проходит мимо в другом направлении, размахивая ведром.
Экономка разворачивает простынь, чтобы вновь сложить ее. «Учитель Биакко был паломником на Якушима. Мой отец, пятый сын самой незначительной семьи клана Мияке, был самураем только по названию – он торговал рисом и просом, и у него была рыболовная лодка. Поскольку он снабжал монастырь Миура рисом, он предложил провести мастера Биакко по горам. И я пошла и варила еду; мы, девушки Якушима, двужильные.» Экономка выдает редкую, застенчивую удыбку. «По дороге назад, учитель Биакко сказал моему отцу, что небольшому женскому монастырю на горе Ширануи нужна экономка, которая не боится тяжелой работы. Отец тут же ухватился за возможность: я была одной из четырех дочерей, а от предложения учителя ему нужно было отдавать на одно приданое меньше.»
«О чем ты думала, когда решила исчезнуть за горизонтом?»
«Я очень нервничала, но была и радостная тоже, потому что хотела увидеть главный остров своими глазами. Через два дня я была на корабле, видя, как мой остров уменьшается, пока он не стал таким маленьким, что помещался в наперсток ... и затем уже некуда было возвращаться.»
Взрывной смех Савараби доносится изи кухни.
Экономка Сацуки смотрит в прошлое: ее дыхание учащается.
Ты больна еще хуже, полагает Орито, чем пытаешься показаться.
«Ах, какая я болтушка! Спасибо за помощь, сестра, но ты не должна удерживать меня от моих обязанностей. Я сама смогу сложить халаты, спасибо.»
Орито возвращается в клуатр и вновь берется за метлу.
Аколиты стучат по воротам, чтобы их пустили назад, в свою часть храма.
Как только ворота открываются, луно-серый кот пробегает между их ногами. Он проходит по двору; белка забирается на старую сосну. Кот идет прямиком к Орито, трется об ее лодыжки и смотрит настойчиво вверх на нее.
«Если ты вернулся за рыбой, плутишка, то больше нету.»
Кот говорит Орито, что она – бедное, глупое создание.


«Во владении Хизен,» первая сестра Хацуне гладит свое вечно закрытое веко, пока ночной ветер задувает храм, «одно ущелье поднимается с северной стороны от дороги Сан’йодо до города-замка Битчу. В узком проходе того ущелья ночь застала двух усталых продавцов с тележками из Осака, и они решили переночевать у подножия заброшенного храма Божественному Лису Инари, под освященным веками ореховым деревом, покрытым мхом. Первый путник был веселым малым, продавал ленты, расчески и всякое такое. Он заигрывал с девушками, обхаживал парней, и дела у него шли хорошо. ‘Ленты за поцелуи’, бывало, он пел, ‘девушки танцуют’. Второй путник был продавцом ножей. Он был угрюмым человеком, который думал, что все ему должны, и его тележка была полна непроданного товара. Той ночью, когда начинается наша история, они согрелись у костра и заговорили о том, что будут делать, когда вернутся в Осака. Продавец лент сказал, что женится на его давней, с самого детства, подружке, а продавец ножей решил открыть ломбардную лавку, чтобы получать больше денег и поменьше при этом работать.»
Ножницы Савараби – снип-снип-снип сквозь хлопковую материю.
«Прежде, чем они легли спать, продавец ножей предложил помолиться Инари-сама, чтобы тот защитил их ночью в таком нелюдимом месте. Продавец лент согласился, но как только он встал на колени перед алтарем, продавец ножей отсек ему голову одним ударом самого большого в его тележке топора.»
Несколько сестер вскрикивают, затаив дыхание, а Садайе даже протестует, «Нет!»
«Фихо, сестра,» говорит Асагао, «ты фе сказала, они фыли фрузьями.»
«Так думал бедняга продавец лент, сестра. А теперь продавец ножей взял его деньги, закопал тело и завалился спать. Ночные кошмары или странные стоны мучали его? Совсем нет. Продавец ножей проснулся свежим и здоровым, позавтракал едой убитого и без происшествий вернулся домой в Осака. Со всеми деньгами убитого человека, он разбогател в ломбардной лавке, и скоро у него появились гладкие одежды, и он начал есть серебряными палочками самые лакомые деликатесы. Четыре весны пришло, и четыре осени ушло. И, однажды днем, весь лохматый, заросший человек в коричневой накидке с капюшоном зашел в ломбардную лавку и вытащил ящик из орехового дерева. Оттуда он достал весь гладкий, отполированный человеческий череп. Ломбардщик сказал, ‘Ящик, может, и стоит  несколько медных мон, а зачем ты показываешь мне эти старые кости?’ Незнакомец ухмыльнулся ломбардщику белыми-белыми зубами и приказал черепу: ‘Пой!’ И точно так же, как я сейчас живу и дышу, сестры, череп запел вот какую песню:

«Вкусно ты поешь и сладко ты поспишь,
Где журавль, черепаха да белая сосна ...»

Полено трескается в сердцевине, и половина женщин вздрагивает.
«Три символа удачи,» говорит Минори.
«Так и ломбардщик подумал,» продолжает Хацуне, «но лохматому, заросшему незнакомцу он стал жаловаться, что весь рынок заполонили голландские безделушки. Он спросил, может ли череп петь для любого человека или только для незнакомца? И сладким голосом незнакомец объяснил, что череп будет петь для настоящего хозяина. ‘Хорошо’, крякнул ломбардщик, ‘вот три кобана: спроси хоть еще один мон, то сразу разойдемся в разные стороны’. Незнакомец ничего не сказал, а только поклонился, положил череп в ящик, взял деньги и ушел. Ломбардщик долго не думал, как быстро провернуть свою волшебную покупку в деньги. Он щелкнул пальцами, и ему принесли паланкин и отвезли его в логово одного самурая-ронина, который зарабатывал разными ставками на спор. Осторожный ломбардщик проверил свою покупку, пока его несли, и приказал черепу, ‘Пой!’ И тут же череп запел,

«Дерево – жизнь, а огонь – это время,
Где журавль, черепаха, да белая сосна!»

«Как только он увиделся с самураем, ломбардщик вытащил свою новую покупку и спросил тысячу кобанов за песню его нового друга – черепа. Быстрый, как лезвие, самурай сказал ломбардщику, что тот потеряет голову, за то, что оскорбит его доверие, если череп не запоет. Ломбардщик, который ожидал подобного ответа, согласился на такую ставку в ответ на половину состояния самурая, если череп запоет. Тогда ловкий самурай решил, что ломбардщик потерял разум – и увидел, как можно легко получить деньги. Он заявил, что шея ломбардщика ничего не стоит, и пусть тот поставит все свое богатство на кон. Радостный, что самурай заглотил наживку, ломбардщик еще повысил ставку: если череп запоет, то его соперник должен заплатить все свое состояние – если, конечно, он не испугался? В ответ самурай приказал своему писцу написать ставку клятвой на крови в присутствии главного стражника, который сам был продажный и готовый к таким темным делишкам. Затем жадный ломбардщик поставил череп на ящик и приказал: ‘Пой!’»
Тени женщин – напряженные тени склонившихся гигантов.
Хотару не выдерживает первой. «Что случилось, сестра Хацуне?»
«Тишина – вот, что случилось, сестра. Череп даже не скрипнул. Тогда ломбардщик приказал громким голосм. ‘Пой, я тебе приказываю. Пой!’»
Быстрая игла экономки Сацуки замирает на месте.
«Череп не произнес ни слова. Ломбардщик стал весь бледный. ‘Пой! Пой!’ Но череп все молчал. Клятва на крови лежала на столе, и даже чернила еще не высохли. Ломбардщик в отчаянии закричал на череп: ‘Пой!’ Ничего, ничего, ничего. Ломбардщик никого не жалел и сам не ждал ни от кого жалости. Самурай приказал принести свой самый острый меч, пока ломбардщик становился на колени. Так и отлетела голова ломбардщика.»
Савараби роняет наперсток: он катится к Орито, и она поднимает и возвращает его назад.
«А сейчас,» продолжает Хацуне, убежденно качая головой, «когда было поздно, череп решил запеть:

«Ленты за поцелуи, девушки танцуют!
Ленты за поцелуи, девушки танцуют!»

Хотару и Асагао замирают с широко раскрытыми глазами. Насмешливая улыбка Умегае сошла с ее лица.
Хацуне отклоняется назад, потирая колени. «Самурай понял, что серебро было заколдованным. Он отдал все деньги храму Санджусанденго. Никто больше не слышал ничего о лохматом, заросшем незнакомце. Кто знает, может, он был Инари-сама и пришел отомстить за беззаконие, совершенное у его храма? Череп продавца лент – если это он – все еще хранится в дальнем алькове редко посещаемого крыла храма Санджусанденго. Один из самых старых монахов молится за его упокой каждый год в День Мертвых. Если кто-нибудь из вас пройдет мимо после того, как спустится отсюда, то сможет увидеть череп своими глазами ...»


Дождь шипит, словно раскачивающиеся змеи, и курлычат водостоки. Орито наблюдает за пульсирующей веной на горле Яйои. Животу нужна еда, думает она, языку нужга вода, сердцу нужна любовь, а сознанию нужны истории. Истории, знает она, вот, что делает ее жизнь в Доме терпимой, истории всех разных видов: письма от подарков, болтовня, воспоминания и такие длинные рассказы, как у Хацуне о поющем черепе. Она думает о мифах, о богах, об Изанами и Изанаги, о Будде и Иисусе, и, возможно, о Богине горы Ширануи, и удивляется их несхожести. Орито рисуется человеческое сознание, как ткацкий станок, плетущий несочетаемые нити веры, памяти и историй в нечто одно, называемое Я, и что иногда называется Восприятие.
«Я не могу перестать думать,» бормочет Яйои, «о девушке».
Орито наматывает локон волос Яйои вокруг большого пальца руки. «О какой девушке, соня?»
«О подруге продавца лент. На которой он хотел жениться.»
Ты должна покинуть Дом и покинуть Яйои, напоминает себе Орито, скоро.
«Так жалко.» Яйои зевает. «Она состарилась и умерла, так и не узнав правды.»
Огонь светит ярко и утихает, когда сквозняк меняется от сильного к слабому.
Над железной жаровней есть какая-то щель: капли воды шипят и трещат.
Ветер шатает деревянные задвижные двери клуатра, словно сумасшедший узник.
Вопрос Яйои приходит из ниоткуда. «Тебя касался мужчина, сестра?»
Орито привычна к прямоте подружки, но этот вопрос застает ее врасплох. «Нет.»
Это «нет» – мой сводный брат, думает она. «У моей мачехи в Нагасаки есть сын. Я бы не хотела называть его имени. Во время переговоров о свадьбе с Отцом, было решено, что он будет учиться, чтобы стать доктором и ученым. Не заняло много времени, однако, чтобы его выдало отсутствие способностей. Он ненавидел книги, испытывал отвращение к голландскому языку, боялся вида крови, и его отослали к дяде в Сага, но он вернулся в Нагасаки на похороны Отца. Молчаливый юноша стал семнадцатилетним мужчиной, и весь мир – у его ног. Это было ‘Эй, ванну!’; это было ‘Эй, чай!’ Он смотрел на меня, как все мужчины, свысока. Презрительно.»
Орито останавливается на время, подождав, пока пройдут шаги по коридору.
«Моя мачеха заметила перемену в его поведении, но ничего ему не сказала, сначала. Пока Отец был жив, она казалась послушной докторской женой, но после похорон она изменилась ... или стала самой собой. Она запретила мне покидать дом без ее разрешения, а это разрешение она давала очень редко. Она сказала мне, ‘Твои дни игр в ученую закончились’. Старым друзьям отца указали на дверь, пока их не позовут. Она отослала Аяме, нашу последнюю служанку, еще со времен Матери. Я должна была заниматься ее обязанностями. В один день у меня рис был белым; на другой день – коричневым. Какой же избалованной я была ранее.»
Яйои замирает, всхлипнув, от удара в животе. «Они слушают, и никто из нас не думает, что ты избалованная.»
«Ну, затем мой сводный брат показал мне, что у меня еще не было настоящих забот. Я спала в комнате Аямы – два мата, почти размером с коробку – и в одну ночь, через несколько дней после похорон Отца, когда весь дом спал, появился мой сводный брат. Я спросила, что ему надо. Он сказал, что я знаю. Я сказала, чтобы он уходил. Он ответил, ‘Порядки поменялись, дорогая сестрица’. Он сказал, как главе семейства Айбагава в Нагасаки» – во рту Орито появляется металлический вкус – «все в доме принадлежало ему. ‘И это тоже,’ сказал он, и тогда он меня потрогал.»
Яйои гримасничает. «Не надо было мне спрашивать тебя. Ты не обязана мне рассказывать.»
Это было его преступление, думает Орито, не мое. «Я пыталась ... но он ударил меня, как никто не бил меня до этого. Он схватил рукой мой рот и сказал мне ... » – представь, вспоминает она, что он Огава. «Он поклялся, если я буду сопротивляться, он будет держать мою правую половину лица над огнм до тех пор, пока она не станет такой же, как левая, и все равно сделает то, что хочет.» Орито замолкает на время, чтобы ее голос стал опять твердым. «Показать, что я боялась – это легко. Показать, что уступаю ему – было труднее. И я сказала, ‘Да’. Он лизал мое лицо, как собака, и расстегнулся сам, и ... тогда я погрузила мои пальцы между ног и сжала то, что я нашла там, как лимон, изо всех сил.»
Яйои видит свою подружку совсем по-новому.
«Его крик разбудил весь дом. Его мать прибежала и прогнала слуг. Я рассказала, чт; ее сын пытался сделать. Он сказал ей, что я умоляла его прийти ко мне в постель. Она дала пощечину главе семейства Айбагава в Нагасаки один раз – за то, что врал, второй раз – за его глупость, и десять раз еще – за едва потерянную самую ценную собственность. ‘Аббат Эномото,’ сказала она ему, ‘хочет твою приемную сестру нетронутой, когда она прибудет в монастырь уродцев’. Так я узнала, почему приходил судебный пристав Эномото. Через четыре дня я оказалась здесь.»
Шторм бросается на крышу, и огонь рычит в ответ.
Орито вспоминает, как все друзья ее отца отказались оставить ее у себя на ночь, когда она убежала из дома.
Она вспоминает, как пряталась всю ночь в Доме Глициний, прислушиваясь к каждому шороху.
Она вспоминает, как горько было ей принять предложение де Зута.
Она вспоминает, как она пыталась обманом пробраться на Деджима и была схвачена у ворот на сушу.
«Монахи – они не такие, как твой сводный брат,» говорит Яйои. «Они вежливые.»
«Такие вежливые, что когда я скажу, ‘Нет’, они остановятся и уйдут из моей комнаты?»
«Богиня выбирает дарителей так же, как выбирает сестер.»
Внушить веру, думает Орито, это управлять верующими.
«В мой первый подарок,» признается Яйои, «я представляла себе юношу, которого я когда-то любила».
Значит, капюшоны, догадывается Орито, чтобы скрыть их лица, не наши.
«Может, у тебя есть мужчина» – Яйои медлит с вопросом – «которого ты могла бы ...»
Огава Узаэмон, думает акушерка, больше мне неинтересен.
Орито отгоняет от себя все мысли о Якобе де Зуте и тут же вспоминает о Якобе де Зуте.
«О-о,» понимает Яйои. «Я сегодня такая назойливая, как Хашихиме. Не обращай на меня внимание.»
Но новая сестра выскальзывает из тепла их одеял, идет к сундучку, подаренному ей аббатисой, и вынимает оттуда веер из бамбука и бумаги. Яйои садится, вся – в любопытстве. Орито зажигает свечу и раскрывает веер.
Яйои разглядывает все детали. «Он был художник? Или ученый?»
«Он читал книги, но он был просто клерк на обычном складе.»
«Он тебя любил.» Яйои касается ребер веера. «Он любил тебя.»
«Он был просто человек из другого ... владения. Он еле-еле знал меня.»
Яйои смотрит на Орито с сожалением. «Ну и что?»


Спящая знает, что она спит, потому что луно-серый кот говорит, «Кто-то принес эту рыбу наверх в гору». Кот берет сардину, прыгает на землю и исчезает под досками. Спящая наклоняется к земле, но кота не видно. Она видит узкую прямоугольную дыру в фундаменте дома ...
... дыхание теплое. Она слышит детей и летних насекомых.
Голос с коридорных досок спрашивает, «Новая сестра что-то потеряла?»
Луно-серый кот лижет свои лапки и разговаривает отцовским голосом.
«Я знаю, ты – посланник,» говорит спящая, «а какое у тебя послание?»
Кот смотрит на нее с сожалением и вздыхает. «Я ушел через эту дыру под нами ...»
Темная вселенная запакована в один маленький ящик, который медленно открывается.
«... и появился у дома у ворот минутой спустя. Что это значит?»
Спящая просыпается в ледяной темноте. Яйои – здесь, спит.
Орито протягивает руки, ощупывает вокруг себя и понимает. Водовод ... или тоннель.




глава Двадцатая
ДВЕСТИ СТУПЕНЕЙ, ВЕДУЩИХ К ХРАМУ РЮГАДЖИ
В НАГАСАКИ
новогодний день двенадцатого года Эра Кансей

Праздничная толпа толкается и ширится. Мальчишки продают певчих птиц в клетках, висящих на ели. Из-за дымящейся жаровни доносится хрип старушки с парализованной рукой, «Кальмаааааааары на палочке-е, кальмаааааааары на палочке-е, кому кальмаааааааары на палочке-еее!» Внутри своего паланкина Узаэмон слышит крики Кийошичи, «Дорогу, дорогу!», которые нужны слуге менее всего для того, чтобы расчистить путь, а скорее всего для того, чтобы Старший Огава не выговорил ему за лентяйство. «Картины изумительные! Рисунки поразительные!» зазывает продавец гравюр. Мужское лицо появляется в зарешеченном окне паланкина Узаэмона, и он держит грубо напечатанный порнографический шарж голого гоблина, у которого несомненное сходство с Мелкиором ван Клиифом. У гоблина – огромаднейший половой член, величиной с человека. «Могу предложить я для удовольствия господина образец ‘Деджимских ночей’?» Узаэмон рычит, «Нет!» и человек исчезает, ревя во все стороны, «Увидеть Сто Восемь Чудес Империи, описанных Кавахарой, не покидая своего дома!» Рассказчик указывает на свою доску, повествуя об Осаде Города Шимабара: «А это, вот, дамы и господа, христианин Амакуса Сиро с тайным умыслом, чтобы продать все наши души королю Рима!» Актер хорошо управляет своей публикой: в ответ несутся гневные крики и оскорбления. «И тогда великий сегун прогнал чужеземного дьявола, и каждый год обряд очищения фуми-е продолжается и по сей день, чтобы выкорчевать всех еретиков, присосавшихся к нашей кормушке!» Обезображенная болезнью девушка кормит грудью младенца, чье тело деформировано настолько, что поначалу Узаэмон принимает его за безволосого щенка, и просит окружающих: «Милостыни, господин, милостыни ...» Он открывает зарешеченное окно, но паланкин рывком передвигается на десяток ступеней, и Узаэмон так и остается с протянутой рукой, держащей один мон, а в ответ ему доносятся смех, дым и шутки проходящих. Люди беззаботно веселятся. Я – словно дух мертвого в О-бон, думает Узаэмон, вынужден смотреть на беспечные создания, обжирающиеся самой Жизнью. Его паланкин наклоняется, и ему приходится ухватиться за лакированную ручку, чтобы не соскользнуть назад. На ступенях вблизи храма, несколько девушек, почти достигших возраста женщины, бъют себя плетьми, раскачиваясь телами. Чтобы узнать секреты горы Ширануи, думает он, надо быть отвергнутым этим миром.
Буйвол, нагруженный дровами, закрывает Узаэмону вид девушек.
Вероученье ордена Эномото ярко сияет темнотой на всех вещах.
Когда буйвол проходит дальше, девушек уже не видно.


Паланкин приземляется во дворе Нефритового Пиона – храмового места для семей самураев. Узаэмон вылезает из своего паланкина и всовывает мечи за свой пояс. Его жена стоит за спиной его матери, а отец бросается на Кийошичи, словно кусающая черепаха, на которую он стал похож в недавнее время: «Как ты допустил, что мы погрузились в эту» – он стучит тростью по выступающим ступеням – «в эту человеческую грязь?»
Кийошичи низко кланяется. «Моя оплошность – непростительна, Хозяин.»
«А этот старый дурак,» рычит Старший Огава, «простит тебя все равно?»
Узаэмон пытается вмешаться. «Уважаемый Отец, я уверен ...»
«‘Уважаемый’ – это так говорят негодяи, когда на самом деле они думают по-другому!»
«Глубокоуважаемый Отец, Кийошичи не смог бы разогнать толпу.»
«Значит, сыновья сейчас – заодно со слугами против своих отцов?»
Богиня Каннон, просит Узаэмон, дай мне терпенья. «Отец, я не заодно с ...»
«Ну, несомненно, ты думаешь, что этот старый дурак совсем потерялся во времени.»
Я не ваш сын. Неожиданная мысль возникает у Узаэмона.
«Люди начнут гадать,» заявляет мать Узаэмона, обращаясь к обратным сторонам своих набеленных ладоней, «может, у семейства Огава появились сомнения по поводу обряда фуми-е.»
Узаэмон поворачивается к Огава Мимасаку. «Позвольте нам тогда войти ... да?»
«Может, сначала спросишь у слуг?» Огава Мимасаку идет к внутренним воротам. Он встал с кровати больного несколько дней тому назад, едва оправившись, но пропустить ритуал фуми-е равносильно заявлению о собственной смерти. Он отталкивает помощь Сайджи. «Моя трость мне верна всегда.»
Семейство Огава идет мимо очереди новобрачных, ожидающих вдохнуть фимиамного дыма из пасти бронзового дракона Рюгаджи. По местной легенде от этого у них должен родиться здоровый сын. Узаэмон чувствует, что его жена очень хочет присоединиться к этой очереди, но слишком устыжена ее двумя выкидышами. Вход в храм похож на вход в пещеру и украшен нитями с белыми кусочками бумаги в честь наступающего года Овцы. Их слуги помогают снять обувь семейству и ставят ее в специально отведенное место с надписью их фамилии. Прислужник приветствует их нервным поклоном, ожидая провести их поскорее в Галерею Павловниевого Дерева, где происходит ритуал фуми-е, вдали от глаз низшего ранга. «Главный священник ведет семейство Огава,» замечает отец Узаэмона.
«Главный священник,» извиняется прислужник, «занят хра-хра-хра...»
Огава Мимасаку вздыхает и смотрит в сторону.
«... храмовой службой,» говорит заика, подавленно торопясь, «сейчас».
«Чем бы он ни был занят, означает – то или того он и ценит.»
Прислужник приводит их к очереди из тридцати-сорока человек. «Ждать» – он набирает дыхание – «н-н-н-ннн-н-недолго.»
«Как ты, во имя Будды,» спрашивает отец Узаэмона, «говоришь свои сутры?»
Покрасневший от стыда, прислужник гримасничает, кланяется и возвращается туда, откуда пришел.
Огава Мимасаку слегка улыбается – впервые за много дней.
Мать Узаэмона в это же время приветствует семью, стоящую перед ними. «Набешима-сан!»
Дородная женщина оборачивается. «Огава-сан!»
«Еще один год прошел,» мурлычет мать Узаэмона, «в мгновение ока!»
Старший Огава и глава впереди стоящего семейства – сборщик налогов на рис для магистратуры – обмениваются мужественными поклонами; Узаэмон приветствует трех сыновей Набешима, которые близки ему по возрасту, и все они работают в офисе своего отца.
«Мгновенье ока,» вздыхает матриах, «и два новых внука ...»
Узаэмон видит, как его жена отводит свой взгляд в сторону от позора.
«Пожалуйста, примите,» говорит его мать, «наши сердечные поздравления».
«Я говорю моим невесткам,» пыхтит миссис Набешима, «‘Потише: это вам не скачки!’ Но молодые люди в нынешнее время не слушают никого, разве не так? А теперь средняя думает, что она беременна. Между нами,» она наклоняется к матери Узаэмона, «я была слишком снисходительна к ним, когда они появились. А теперь они взбесились. Вы трое! Где ваши манеры? Стыдитесь!» Ее указательный палец подзывает жен сыновей на один шаг ближе, и каждая из них одета в кимоно по сезону и завязана подобающим кушаком. «Если бы я так изводила мою свекровь, как эти три мучительницы, меня бы давно послали назад в родительский дом с позором.» Три молодые жены уставились в землю, а внимание Узаэмона переходит на их младенцев в руках нянек, стоящих в одном месте с краю. Его вновь атакуют, как и бесчисленное количество раз на дню с того прихода знахарки из Курозане, кошмарные видения получения Орито «подарка», и, девять месяцев спустя, «поглощения» учителями даров Богини. Вопросы вновь идут по кругу. Как они убивают новорожденных? Как они скрывают от матерей, от всего мира? Как люди могут верить, что такой разврат поможет им избечь смерти? Как они могут отделаться от своей совести?
«Я вижу Вашу жену – Окину-сан, не так ли?» – миссис Набешима обращается к Узаэмону с невинной улыбкой и взглядом ящерицы – «она выглядит гораздо лучше всех моих, вместе взятых. У ‘нас’ только лишь» – она похлопывает себя по животу – «не получается, да?»
Краска на лице Окину скрывает стыдливый румянец, но щеки слегка дрожат.
«Мой сын делает свое дело,» заявляет мать Узаэмона, «это она – неосторожна».
«А как,» поучает миссис Набешима, «‘мы’ привыкли к Нагасаки?»
«Она все еще тоскует по Карацу,» говорит мать Узаэмона. «Такая плакса!»
«Тоска по дому может быть» – матриарх похлопывает себя по животу – «причиной ...»
Узаэмон хочет защитить свою жену, но как сражаться с грязевым потоком?
«Может, Ваш муж,» миссис Набешима спрашивает мать Узаэмона, «отпустит Вас и Окину-сан позже днем, я полагаю? У нас будет небольшое празднование в доме, и Ваша невестка сможет получить хорошие советы от матерей ее возраста. Но – о-о!» Она указывает на Старшего Огава со смущенной ухмылкой. «Вам же будет неудобно из-за здоровья мужа ...»
«Здоровье ее мужа,» перебивает старик, «превосходно. Вы двое,» он насмешливо смотрит на свою жену и невестку, «делайте, что хотите. Я буду разучивать сутру в память о Хисанобу».
«Такой набожный отец,» говорит миссис Набешима, покачивая головой, «образец молодежи сегодня. Все тогда решено, да, миссис Огава? После фуми-е, приходит в наш ...» Она прерывает свое обращение криком к няньке. «Заткните этого мяукающего поросенка! Неужто вы забыли, где мы находимся? Стыдитесь!»
Нянька отворачивается в сторону, обнажив грудь для ребенка и начав его кормить.
Узаэмон вглядывается в линию людей в галерее, пытаясь измерить скорость очереди.


Буддийское божество Фудо Мийо, ярко освещенное свечным светом, свирепо смотрит на всех приходящих в его молитвенное место. Его гнев, как учили Узаэмона, страшит нечестивых; его меч разрубает всех невежественных; его веревка свяжет любого демона; его третий глаз видит насквозь человеческое сердце; а камень, на котором он стоит, символизирует его несокрушимость. Перед ним сидят шесть официальных лиц из Инспекции Духовной Чистоты, одетые в церемониальные одежды.
Первый чиновник спрашивает отца Узаэмона, «Пожалуйста, назовите свое имя и должность.»
«Огава Мимасаку, Переводчик первого ранга гильдии Переводчиков на Деджима, глава семейства Огава округа Хигашизака.»
Первый инспектор говорит второму, «Огава Мимасаку присутствует».
Второй находит имя в списке. «Огава Мимасаку заявлен в списке.»
Третий пишет имя. «Огава Мимасаку, таким образом, записан присутствующим.»
Четверый произносит пафосно, «Огава Мимасаку сейчас исполнит обряд фуми-е.»
Огава Мимасаку становится на вытертую бронзовую табличку с изображением Иисуса Христа и надавливает пяткой на изображение так, чтобы всем было видно.
Пятый чиновник провозглашает, «Огава Мимасаку исполнил обряд фуми-е».
Переводчик первого ранга сходит с идолопоклоннической таблички и с помощью Кийошичи садится на низкую скамью. Узаэмон подозревает, что отец страдает от боли гораздо сильнее, чем это видно окружающим.
Шестой чиновник записывает в списке. «Огава Мимасаку записан, как исполнивший обряд фуми-е.»
Узаэмон думает о чужеземных Псалмах Давидовых де Зута, и то, как он чуть не попался, когда Кобаяши решил покуситься на жилье голландца. Ему становится жаль того, что не расспросил де Зута об его загадочной религии прошедшим летом.
Долетает какой-то шум из соседнего зала для простолюдинов.
Первый чиновник теперь спрашивает его: «Пожалуйста, назовите свое имя и должность ...»
Покончив со всеми формальностями, Узаэмон становится на фуми-е. Он смотрит вниз и встречается со взглядом чужеземного бога. Узаэмон давит своей ногой бронзу и думает о длинной очереди людей семейства Огава в Нагасаки, которые когда-то наступали на эту же фуми-е. В прошлый Новый Год Узаэмон был горд тем, что стал последним в той очереди: некоторые предки, как и он, тоже были приемными сыновьями. Но сегодня он чувствует себя самозванцем, и он знает, почему.
Моя преданность Орито, находится определение, сильнее моей преданности Огава.
Он чувствует подошвой ноги лицо Исуса Христа.
Любой ценой, клянется Узаэмон, я освобожу ее. Но мне нужна помощь.


Между стенами зала додзе у Шузаи летает эхо от криков двух сражающихся фехтовальщиков и от треска бамбуковых шестов. Они атакуют друг друга, парируют удары, контратакуют, отходят назад; атакуют, парируют, контратакуют, отходят. Пружинящий деревянный пол скрипит под босыми ступнями. Капли дождя собираются подставленными под струи ведрами, которые по наполнению меняются последним оставшимся учеником у Шузаи. Тренировочный бой заканчивается внезапно, когда один из фехтовальщиков, покороче ростом, наносит удар партнеру по правому локтю, от чего Узаэмон роняет свой шест. Встревоженный победитель поднимает свою маску, открыв закорузлое лицо плосконосого, с внимательным взглядом, мужчины, приблизительно сорока лет. «Сломал?»
«Моя вина.» Узаэмон разминает свой локоть.
Йохей спешит на помощь своему господину, отстегнув его маску.
В отличие от лица учителя, лицо Узаэмона покрыто потом. «Нет повреждений ... смотрите.» Он сгибает и разгибает локоть. «Просто заслуженный синяк.»
«Свет был слабый. Я должен был зажечь все лампы.»
«Шузаи-сан не должен тратить масло из-за меня. Давайте закончим на сегодня.»
«Я надеюсь, Вы не обяжете меня пить в одиночку Ваш щедрый подарок?»
«В такой благоприятный день у Вас должно быть много разных занятий ...»
Шузаи оглядывает свой пустой зал додзе и пожимает плечами Узаэмону.
«Тогда,» кланяется переводчик, «я принимаю Ваше приглашение».
Шузаи приказывает своему ученику зажечь огонь в жилом помещении. Мужчины меняют одежду, обсуждая новогодние повышения и понижения по службе, объявленные ранее днем магистратом Омацу. Войдя в жилое помещение учителя, Узаэмон вспоминает десяток учеников, которые ели, спали и учились здесь, и где он получил первые уроки у Шузаи и двух почтенных пожилых женщин, живущих по соседству, которые ухаживали за ними. Сейчас в этих комнатах холодно и тихо, но как только загорается огонь в очаге, двое мужчин отбрасывают в сторону формальные манеры и начинают говорить друг с другом на их родном диалекте провинции Тоса, и Узаэмон – уже согрет их десятилетней с Шузаи дружбой.
Ученик Шузаи наливает теплое саке в потрескавшуюся бутыль, кланяется и уходит.
Вот теперь пора, предлагает себе Узаэмон, сказать, что я должен сказать.
Заботливый хозяин и его колеблющийся гость наполняют друг другу чашки.
«За удачу семейства Огава в Нагасаки,» провозглашает Шузаи, «и скорейшее выздоровление Вашего уважаемого отца».
«За процветанье зала додзе учителя Шузаи в год Овцы.»
Мужчины опорожняют первые чашки с саке, и Шузаи довольно выдыхает. «Процветанье ушло навсегда, я боюсь. Хорошо бы я был неправ, но слишком много сомнений. Прежние ценности уходят – вот, в чем проблема. Запах упадка висит везде, как дым. О-о, самураям все еще нравятся рассуждать о битвах, как и их доблестным предкам, но, когда пусты кладовые, они прощаются с искусством фехтования, а не с их конкубинами и шелковыми одеяниями. Те, кому еще по сердцу прошлые дни, они-то как раз не при удаче сегодня. Еще один ученик ушел от меня на прошлой неделе со слезами на глазах: жалованье его оружейника-отца за последние два года уменьшилось наполовину – а теперь этот господин еще узнает, что его рангу не позволяется новогодняя плата. Это конец двенадцатого месяца, когда ростовщики и судебные приставы ходят вокруг, охотясь на приличных людей. Слышал о последнем совете из Эдо служащим, которым не платят? ‘Покрывайте свою нужду разведением золотых рыбок.’ Золотых рыбок! Кто будет тратить деньги на золотых рыбок, кроме торгашей? А сейчас, если бы только разрешили носить мечи сыновьям торговцев» – Шузаи понижает голос – «у меня была бы очередь учеников отсюда и до рыбного рынка, но лучше зарыть серебряные монеты в лошадиный навоз, чем дождаться, когда Эдо выпустит такой указ». Он наполняет свою чашку и Узаэмона. «Э-э, слишком много о моих заботах: твоя голова была в другом месте, когда мы фехтовали.»
Узаэмон давно перестал удивляться проницательности Шузаи. «Я не знаю, есть ли у меня право вовлекать тебя.»
«Для верящего в Судьбу,» отвечает Шузаи, «это – не ты, кто меня вовлекает».
Влажные ветки на слабом огне трещат, словно кто-то наступил на них.
«Тревожные вести дошли до меня несколько дней тому назад ...»
Таракан, блестящий, будто покрытый лаком, крадется вдоль стены.
«... в виде свитка. Это касается Ордена храма Ширануи.»
Шузаи, посвященный в отношения Узаэмона и Орито, изучает лицо друга.
«Свиток содержит секретные наставления ордена. Они ... тревожные.»
«Это закрытое для посторонних место – гора Ширануи. Ты точно убежден, что свиток подлинный?»
Узаэмон достает из рукава кизиловый футляр для свитков. «Да. Я бы очень хотел, чтобы он был поддельным, но он написан аколитом ордена, который больше не мог терпеть угрызения совести. Он сбежал оттуда, и, прочитав свиток, понимаешь, почему ...»
Бесчисленные копыта дождя стучат по мостовым и крышам.
Шузаи держит свою ладонь открытой в ожидании свитка.
«Чтение его может быть обвинением и для тебя, Шузаи. Это может быть опасным.»
Шузаи держит свою ладонь открытой в ожидании свитка.


«Но это же» – Шузаи говорит потрясенным шепотом – «это же безумие: что эта» – он указывает на свиток, лежащий на низком столике – «кровавая бессмыслица может купить бессмертие. Фразы уродливые, но ... эти третья и четвертая заповеди – если ‘даритель’ является служителем ордена, а ‘носительница’ этого – женщина, и ‘подарки’ – новорожденные, тогда храм Ширануи это не-не-не гарем, а ...»
«Ферма.» В горле Узаэмона сжимается. «Сестры – это домашний скот.»
«Шестая заповедь – о ‘принятии подарков в Чаше Рук’ ...»
«Они должны утопить новорожденных детей, как ненужных щенков.»
«Но мужчины, которые топят их ... они же должны быть отцами.»
«Седьмая заповедь приказывает пяти ‘дарителям’ возлежать с одной ‘носительницей’ несколько ночей, чтобы никто не подумал, что он убивает своих детей.»
«Это ... это противно Природе: женщины, как могут ...» Шузаи не в силах закончить фразу.
Узаэмон принуждает себя сказать вслух свои самые худшие опасения. «Женщин насилуют, когда они более всего готовы к оплодотворению, а когда рождаются дети, их крадут. Согласие женщин, я полагаю, никого не интересует. Ад становится адом тогда, когда никто не обращает внимания на гуляющего дьявола.»
«Возможно, некоторые решают наложить на себя руки, чтобы не жить такой жизнью?»
«Возможно, некоторые так и делают. Но посмотри на восьмую заповедь: ‘письма от принятых подарков’. Мать, которая верит в то, что ее дети живут своей жизнью в приемных семьях, скорее всего, терпит – особенно, если она лелеет надежду на встречу со своими детьми после ее ‘спуска на землю’. А то, что эти встречи никогда не происходят на самом деле, эта правда никогда не доходит до стен Дома Сестер.»
Шузаи не отвечает, но смотрит, прищурившись, на свиток. «Там есть предложения, которые я не смог разобрать ... Посмотри на самую последнюю фразу: ‘Последнее слово Ширануи – это молчание’. Твой сбежавший аколит должен перевести свое признание на простой японский язык.»
«Его отравили. Читать эти записи, как я говорил, опасно.»
Слуга Узаэмона и ученик Шузаи переговариваются между собой, подметая зал.
«И все же лорд-аббат Эномото,» Шузаи полон скептицизма, «известен, как ...»
«Всеми уважаемый судья, да; бог в человеческом обличии, да; академик Ширандо, доверенное лицо великих и продавец редкостной медицины, да. И все-таки, похоже, он верит в мистический синтоистский ритуал, которым можно купить себе кровавое бессмертие.»
«Как такое возможно, что подобная мерзость остается секретом столько много лет?»
«Обособленность, изобретательность, сила ... страх. Они работают лучше всего.»
Кучка новогодних гуляк пробегает по улице мимо дома Шузаи.
Узаэмон смотрит на висящий в алькове символ мастерства Шузаи, гласящий, Ястреб может быть голодным, но никогда не прикоснется к кукурузе.
«С автором этого свитка,» Шузаи осторожно выбирает слова, «ты встречался с глазу на глаз?»
«Нет. Он дал свиток старой знахарке, которая живет у Курозане. Госпожа Айбагава была у нее в гостях два-три раза, откуда она узнала про мое имя. Она пришла ко мне в надежде, что у меня есть желание и возможности помочь новой сестре храма.»
Двое мужчин слушают перестук водяных капель.
«Желание у меня есть; возможности – это другое. Если переводчик голландского языка третьего ранга начнет кампанию против лорда Кийога, вооружившись лишь свитком сомнительного происхождения ...»
«Эномото отрубит тебе голову из-за запятнанной репутации.»
Эта минута, думает Узаэмон, перекресток дорог. «Шузаи, если бы я смог убедить моего отца позволить мне жениться на госпожа Айбагава, она бы не попала в рабство на эту» – он отталкивает от себя пергаментный свиток – «ферму. Ты понимаешь, почему я обязан ее освободить?»
«Что я понимаю, это – если ты будешь действовать в одиночку, то тебя разделают на куски, как тунца. Дай мне несколько дней. Я могу уехать ненадолго.»




глава Двадцать Первая
КЕЛЬЯ ОРИТО В ДОМЕ СЕСТЕР
восьмая ночь первого месяца
двенадцатого года Эры Кансей

Орито решает, сколько удачи понадобится ей в ближайшие часы: тоннель кота должен быть настолько широк, чтобы пролезла узкая женщина, и быть незарешеченным в самом конце; Яйои должна спать до самого утра, не просыпаясь; она должна спрыгнуть на ледяную поверхность, не повредившись, и пройти ворота, не потревожив охрану; и к рассвету она должна найти дом Отане и довериться ей с убежищем. И все это, думает Орито, только начало. Вернувшись в Нагасаки, ее опять схватят, а бегство к родственникам во владение Чикуго или Кумамото, или Кагошима, означает, что она должна будет добраться до незнакомого города без друзей, без жилья, без единого сена в кармане.
Дарение будет проходить на следующей неделе, думает Орито. Следующая неделя будет твоей.
Орито осторожно и очень медленно отодвигает свою дверь.
Мои первые шаги, думает она, беглянки, и проходит мимо кельи Яйои.
Ее беременная подружка храпит. Орито шепчет, «Прости меня».
Для Яйои – бегство Орито будет жестоким ударом.
Это Богиня, акушерка напоминает себе, заставила тебя сделать это.
Орито направляет свои шаги в проход к кухне, чья дверь служит единственным выходом в клуатр в ночное время. Она привязывает на ноги обувь из соломы и мешковины.
Снаружи, ледяной ветер проникает под ее подбитую куртку и штаны.
Грязный месяц. Звезды, как пузыри, застрявшие во льду. Корявая, враждебная старая сосна. Орито идет по клуатру к тому месту, где к ней подошел кот несколько дней тому назад. Следя за тенями вокруг, она ложится на замороженные камни. Она ныряет под коридорный пол, готовая услышать крики тревоги ...


... но криков нет. Орито крадется под досками прохода, пока ее рука не нащупывает прямоугольное отверстие между камнями фундамента. Она нашла его после того, как луно-серый кот показал его ей, но тогда на нее обратили внимание сестры Асагао и Савараби, и ей пришлось оправдываться  глупой историей об упавшей булавке. Девять дней после этого она не рисковала вернуться к тоннелю. Если, думает она, это, конечно, тоннель, а не просто несколько отсутствующих камней в фундаменте. Она влезает туда головой вперед и начинает ползти.
Внутри, высота до «крыши» – как от земли до колена, ширина между стенок – предплечье. Орито должна извиваться, словно угорь – выглядит некрасиво, но, по крайней мере, шума нет никакого. Вскоре, ее колени покрываются царапинами, ее голени болят от синяков, а кончики пальцев рук нещадно щиплят замерзшие камни, за которые приходится цепляться. Пол тоннеля гладок – похоже, вода сгладила его. Темнота на одну йоту меньше абсолютной темноты. Когда суставы пальцев протянутой руки нащупывают каменный блок, она приходит в отчаянье, решив, что дошла до тупика ... Но тоннель уходит влево. Изогнувшись телом вдоль острого угла, она толкает себя вперед. Она не может унять свое дрожание, и легкие болят. Она старается не думать о гигантской крысе или гробнице. Я должно быть нахожусь под кельей Умегае, полагает она, представляя себе ее, прижавшуюся к Хашихиме, вверху, на расстоянии лишь двух половых покрытий, мата татами и матраса.
Темнота впереди, спрашивает она себя, рассеивается?
Надежда толкает ее вперед. Она находит еще один угол.
Обогнув его, Орито видит небольшой треугольник камня, залитого лунным светом.
Дыра в наружной стене Дома, догадывается она. Пожалуйста, пожалуйста, пусть будет достаточно большой.
Но после минуты медленного приближения, она доползает до дыры и видит, что та – не более кулака: как раз по размеру кота. Годы холода и солнца, полагает она, раздвинули камни. Если бы дыра была побольше, думает она, ее бы заметили снаружи. Вцепившись, словно якорь, она выставляет руку к камню у дыры и толкает его изо всей силы, пока боль мышц шеи не останавливает ее.
Некоторые вещи можно сдвинуть, думает она, но только не этот камень.
«Ну, что ж тогда.» Ее бормочушее дыхание белеет инеем. «Не убежать.»
Орито приходит на ум двадцать будущих лет, мужчины и забранные у нее дети.
Она отходит ко второму углу, с трудом поворачивается кругом и ползет назад – вперед ногами, опять к стене и вновь зацепляется якорем: она приставляет пятки к камню и толкает, толкает ...
С таким же успехом я бы смогла – Орито набирает дыхание – сдвинуть Голый Пик.
Затем она представляет себе аббатису Изу, объявляющую ее выбор.
Отведя ногу, она бьет ступней по камню.
Она представляет себе поздравления сестер: веселые, ехидные, искренние.
Она вновь бьет по камню, вновь, вновь ...
Она думает об учителе Генму, как тот лапает ее и облизывает.
Что это за звук? Орито останавливается. Что это за скрежет?
Она представляет себе Сузаку, вытаскивающего из нее первого ребенка; ее третьего; ее девятого ...
Ее ноги бьют по камню, пока не начинают болеть икры ног, и шея наполняется пульсирующим волнением.
Камень осыпается под ее щиколотками – и, внезапно, не один, а два блока, откатываются наружу, и ее ноги вылезают в пустоту.
Она слышит, как камни медленно катятся вниз и шлепаются, остановившись.


Под ногами – складки снежных струпьев. Определись, где ты – Орито совсем незнакома с этим местом – и побыстрее. Длинный овраг между возвышенными основаниями Дома Сестер и внешней стеной храма пять шагов в ширину, а стена высока – почти в три человеческих роста. Чтобы достичь бастиона, понадобится лестница. Слева, к северному углу храма – лунные врата в китайском стиле: они, Орито узнала об этом от Яйои, ведут в треугольный двор и к жилью учителя Генму. Орито спешит уйти в противоположном направлении к восточному углу. Проходя конец Дома Сестер, она попадает в небольшое отгороженное место с курятником, голубятней и стойлом для коз. Птицы слегка всполахиваются от ее прохода, но козы все так же спят.
Восточный угол соединяется с покрытым крышей проходом к Залу Учителей; у небольшого склада к стене прислонена бамбуковая лестница. Решив, что ее цель очень близка, Орито забирается в бастион. Поднявшись на уровень карнизов храма, она видит древнюю колонну Аманохашира, воздвигнутую в священном дворе. На вершине колонны сидит месяц. Такая поразительная красота, думает Орито. Такая тихая жестокость. Она затягивает бамбуковую лестницу в бастион и опускает ее со внешней стороны стены ...
Густой сосновый лес начинается в двадцати шагах от храма.
... но лестница не достает до земли. Возможно, здание храма обнесено высохшим рвом.
Темная тень от стены внизу скрывает расстояние до земли.
Если я прыгну и сломаю ногу, думает она, то окоченею к рассвету.
Ее замерзшие пальцы ослабевают хватку, и лестница падает вниз и ломается.
Мне нужна веревка, решает она, или что-нибудь из чего сделать веревку.
Чувствуя себя у всех на виду, словно мышь на полке, Орито торопится по бастиону к главным воротам в южном углу, надеясь на то, что свобода может быть подарена ей спящим стражником. Она спускается по другой лестнице вниз в овраг между внешней стеной и огромной, похожей на амбар, кухней и обеденным залом. Доносится вонь отхожего места и запах копоти. Янтарный свет льется из кухонной двери. Повар, страдающий бессоницей, точит ножи. Орито шагает под размер металлического скрипа, чтобы скрыть свои шаги. Следующие лунные врата ведут ее в южный двор с выходом к залу для медитации, и в этом дворе стоят два гигантских дерева-криптомерии: Фуджин, бог ветра, согнутый под грузом мешка со всеми ветрами мира; и Райджин, бог грома, который крадет пупки у детей в грозу, с цепью барабанов вокруг ствола. У главных ворот, как и ворот на сушу у Деджима, есть высокие двойные двери для паланкинов и двери поменьше. И эта дверь, как видит Орито, немного приоткрыта ...


... и она крадется вдоль стены, пока до нее не доходят запах табака и голоса. Она садится в тень большой бочки. «Еще угля?» протяжный голос. «Мои яйца превратились в ледышки.»
Ведро для угля гремит пустотой. «Было последнее,» отвечает высокий голос.
«Бросим жребий,» говорит протяжный, «за привилегию принести еще.»
«А какие у тебя шансы,» вступает третий голос, «на то, чтобы твои яйца согрелись в Доме Сестер подарком?»
«Не очень,» признается протяжный. «У меня была Савараби три месяца тому назад.»
«А у меня – Кагеро в прошлый месяц,» говорит третий. «Я – в конце очереди.»
«Новая сестра должна быть выбрана,» продолжает третий, «значит, у нас только одни шансы, мы же аколиты, – лишь подглядывать. Генму и Сузаку всегда первыми мотыжат девственную землю».
«Но только, если сам лорд-аббат не приедет,» говорит протяжный. «Учитель Анней рассказал учителю Ногоро, что Эномото-доно подружился с ее отцом и гарантировал его заемы, а, когда старик пересек Санзу, вдове достался хорошенький выбор: отдай свою падчерицу горе Ширануи или потеряешь дом и все внутри.»
Орито никогда не думала об этом, а, здесь и сейчас, все казалось очень правдоподобным.
Третий голос кудахчет восхищенно. «Мастер стратегии наш лорд-аббат.»
Как хотелось бы Орито порвать этих мужчин и их слова на мелкие кусочки, как бумагу ...
«Зачем заниматься всем этим, чтобы получить самурайскую дочь,» спрашивает высокий голос, «если он может выбрать и взять кого-угодно из любого борделя империи?»
«Потому что она – акушерка,» отвечает протяжный, «которая сможет уменьшить количество смертей сестер и их подарков во время родов. Слухи говорят, что она воскресила новорожденного сына магистрата Нагасаки. Холодный и синий был он, пока сестра Орито не вдохнула в него жизнь ...»
Только из-за этого Эномото притащил меня сюда?
«... я бы не удивился,» продолжает протяжный, «если бы она оказалась здесь для чего-нибудь особенного.»
«Означает,» спрашивает третий, «что даже не лорд-аббат удостоит ее своим вниманием?»
«И что даже она не сможет помочь себе выжить после родов, да?»
Не обращай внимания, Орито приказывает себе. А что, если это не так?
«Жаль,» говорит протяжный. «Если на лицо не смотреть, то она красивая.»
«Следи за языком,» добавляет высокий голос, «пока никого нет вместо Джирицу, на одного меньше ...»
«Учитель Генму запретил нам,» восклицает протяжный, «даже упоминать имя этого подлого мерзавца».
«Да, запретил,» соглашается третий. «Да, запретил. Давай, заполни ведро – искупи себя.»
«Мы же хотели бросить жребий!»
«А-а. Это было до того, как ты сам себя опорочил. Уголь!»
Дверь распахивается нараспашку: гневные шаги скрипят по направлению к Орито, которая превратилась в напуганный шар. Молодой монах останавливается у бочки и снимает с нее крышку, совсем рядом, совсем близко. Орито слышит, как стучат ее зубы. Она дышит в свое плечо, чтобы не было видно ее дыхания. Он набирает уголь, вытаскивая из люка кусок за куском ...
Вот сейчас – дрожит она – вот сейчас ...
... но он поворачивается и идет назад в сторожку.
Словно записанные молитвы на кусочках бумаги, удача целого года сгорела за несколько секунд.
Орито решает оставить надежду на проход через ворота. Она думает, Веревка ...


Ее пульс все еще быстр и лихорадочен, и она проскальзывает в фиолетовой тени через лунные врата во двор между залом для медитации, восточным крылом и наружной стеной. Жилье для гостей находится в зеркальном отражении от Дома Сестер: здесь живет свита Эномото, когда лорд – в своей резиденции. Как и монахини, они тоже не могут выйти за пределы своего жилья. Складские помещения, Орито услышала это от сестер, находятся в восточном крыле, но там же – также и жилье для тридцати-сорока аколитов. Кто-то из них сейчас спит, а кто-то – нет. В северо-восточных жилых помещениях располагается резиденция аббата. Это здание простаивает всю зиму, но Орито слышала, как экономка упомянула в своей комнате для спальных принадлежностей о проветривании простыней. А простыни, доходит до нее, могут быть скручены в веревки.
Она крадется по оврагу между внешней стеной и гостевым жильем ...
Мягкий смех юноши доносится из дверей, и вновь становится тихо.
Красивая отделка и герб украшают дом лорда-аббата.
Видимая с трех сторон, она карабкается наверх, к воротам дома.
Пусть будут открыты, просит она своих предков, пусть будут открыты ...
Двери заперты на время горной зимы.
Мне были бы нужны молоток и зубило, чтобы попасть внутрь, думает Орито. Она почти что обошла весь бастион вокруг, но спасение не становится ближе. Отсуствие двадцати футов веревки означает двадцать лет наложничества.
Напротив каменного сада резиденции Эномото – северное крыло. Сузаку, как слышала Орито, живет здесь, рядом с больницей ...
... а больница означает больных, кровати, простыни и противомоскитные сетки.
Войти в любое крыло означает подвергнуться риску, но что ей еще осталось?


Дверь сдвигается совсем немного, и раздается высокий, поющий стон. Орито задерживает свое дыхание и различает шум бегущих шагов ...
... но ничего не происходит, и лихорадочная ночь стихает сама по себе.
Она протискивается в отверстие; дверная занавеска касается ее лица.
Отраженный лунный свет вырисовывает приглушенными красками небольшой приемный зал.
Запах камфоры из правой двери указывает на больницу.
Слева от нее – уходящий вниз коридор, но инстинкт беглянки говорит, Нет ...
Она открывает дверь справа.
Темнотой пропитано здесь все ...
Она слышит хруст соломенного матраса и дыхание спящего.
Она слышит голоса и шаги: два человека, или три.
Больной зевает и спрашивает, «Кто есть-то?»
Орито возвращается в приемный зал, закрыв за собой плотно дверь в больницу, и всматривается в скрипящий пол. В десяти шагах от нее – некто с лампой.
Он смотрит в ее направлении, но свет лампы затмевает ее.
А теперь голос учителя Сузаку может быть услышан в больнице.
Беженке некуда деваться, кроме уходящего вниз коридора.
Это, может быть, конец, думает Орито, дрожа, это, может быть, конец ...


Библиотека завалена от пола до потолка полками свитков и манускриптов. На другой стороне двери уходящего вниз коридора, кто-то спотыкается и бормочет проклятье. Страх того, что поймают ее, толкает Орито дальше, в большой кабинет, прежде, чем она проверит заранее, что там нет никого. Пара письменных столов освещены лампами, и небольшой огонь облизывает чайник, стоящий на жаровне. В боковых проходах легче спрятаться, но там, где прячешься, думает она, там – легко быть пойманной. Орито идет по проходу прямо к другой двери, которая, как она полагает, ведет к покоям учителя Генму, и вступает в шар лампового света. Ей боязно уйти из пустой комнаты, но еще страшней остаться или повернуть назад. Решаясь, она бросает взгляд на наполовину законченный манускрипт, лежащий на одном столе: за исключением надписей, висящих на стенах Дома Сестер, это первые написанные слова, которые видит дочь ученого, со времен ее похищения и, несмотря на опасность, ее голодные глаза сами притягиваются к тексту. Вместо сутры или церемониального текста, она видит письмо, написанное не орнаментальной каллиграфией образованного монаха, а скорее женской рукой. За первой колонкой ей приходится читать вторую, и третью ...

Дорогая мать, клены покрылись пламенем осенних цветов, а урожайная луна плывет, словно лампа, совсем, как описывает Замок, Залитый Лунным Светом. Как, кажется, был давно дождливый сезон, когда слуга лорда-аббата принес Ваше письмо. Оно лежит прямо передо мной, на столе мужа. Да, Кояма Шинго принял меня женой в благоприятный тридцатый день седьмого месяца в храме Шимогамо, а сейчас мы живем в двух комнатах мастерской кушаков оби Белый Аист на улице Имадегава. После свадебной церемонии состоялся банкет в известном чайном доме, оплаченный семействами Уеда и Кояма. Некоторые из друзей моего мужа превратились в злобных гоблинов после того, как я стала женой, но Шинго все так же относится ко мне по-доброму. Семейная жизнь это не праздник, конечно – совсем, как Вы написали в своем письме три года тому назад, исполнительная жена не должна никогда засыпать раньше мужа или просыпаться позже него, и у меня вечно не хватает времени ! Пока Белый Аист еще не зарекомендовал себя, мы экономим тем, что у нас только одна служанка, и мой муж привел с собой только двух учениц из отцовской мастерской. Я счастлива написать, однако, что нам могут быть благосклонны две семьи, у которых есть связи с имперским двором. Одна из них принадлежит небольшой ветви семейства Коное ...

Слов больше нет, но голова Орито кружится. Выходит, все новогодние письма, спрашивает она себя, написаны монахами? Но в этом нет никакого смысла. Десятки выдуманных детей должны писать их, пока их матери не спустятся вниз с горы, а тогда этот обман откроется. Почему столько хлопот? Потому что – две лампы становятся глазами всезнающей Жирной Крысы – дети не могут писать новогодних писем по причине того, что они никогда не доходят до мира внизу. Библиотечные тени следят за ее реакцией на такие обвинения. Пар поднимается из носика чайника. Жирная Крыса ждет. «Нет,» говорит она. «Нет.» Нет никакой нужды в убийстве младенцев. Если бы подарки не были нужны ордену, то учитель Сузаку дал бы трав для раннего выкидыша. Жирная Крыса насмешливо спрашивает ее объяснения письма на столе перед ней. Орито хватается за единственно разумный ответ: дочь сестры Хацуне умерла от болезни или по какой-то другой причине. Чтобы мать не горевала по умершей, орден должен продолжать писать новогодние письма.
Жирная Крыса дергается, поворачивается и исчезает.
Дверь, через которую она вошла, открывается. Мужчина говорит, «После Вас, учитель ...»
Орито торопится к другой двери; как во сне – и далеко и близко.
«Странно» – голос учителя Чимея следует за ней – «что лучше сочиняется по ночам ...»
Орито отодвигает дверь на ширину трех-четырех ладоней.
«... но я рад быть в твоей компании в это негостеприимное время, дорогая молодость.»
Она – на другой стороне двери, и закрывает плотно ее за собой, и как раз в это время учитель Чимеи появляется в ламповом свете. Перед Орито – коридор к жилью учителя Генму, короткий, холодный, темный. «История должна продолжаться,» решает учитель Чимеи, «и грядут неприятности. Радость недолговечна. Посему, в историю мисс Норико сестры Хацуне мы должны посадить семена надвигающихся бедствий. Любящие должны страдать. Либо от нечто внешнего, как воровство, пожар, болезнь, либо, даже лучше, от нечто внутреннего – от слабости характера. Молодой Шинго начнет уставать от преданности жены, или Норико станет ревновать к новой служанке, отчего Шинго в самом деле начнет спать с той. Хитрости, уловки – видишь? Рассказчики, они не священники, которые ведут беседы с неземным миром, они – искусники, как пекари или булочники, только гораздо медленнее их. За работу, дорогая молодость, пока лампа не осушит себя ...»


Орито идет, скользя ногой впереди себя, по коридору к жилью учителя Генму, держась ближе к стене, где, надеется она, дерево скрипит меньше. Она доходит до панельной двери. Она задерживает свое дыхание, слушает и ничего не слышит. Она открывает совсем чуть-чуть ...
Место пусто и темно; темные пятна на каждой стене указывают на отверстия дверей.
В середине комнаты на полу лежит нечто похожее на кучу рваных мешков.
Она входит и подбирается к мешкам в надежде, что смогла бы связать их вместе.
Она протягивает руку и нащупывает теплую человеческую ногу.
Ее сердце останавливается. Нога убирается. Поворачивается. Одеяло колышется.
Учитель Генму бормочет, «Оставайся там, Мабороши, а то я ...» Угроза стихает.
Орито прижимается к земле, не решаясь начать дышать, а менее того – двинуться с места ...
Аколит Мабороши шевелится под кучей одеял; храп вылетает из его горла.
Проходят минуты, пока Орито убеждается в том, что мужчины спят.
Она сосчитывает десять медленных вдохов-выдохов прежде, чем идет к двери.
Дверь гремит, отодвигаясь, как кажется ее ушам, словно землетрясение.


Богиня, залитая светом от толстой свечи, вырезаная из древесины лекадендрона, наблюдает за посторонней с ее пьедестала в центре небольшой, богато украшенной алтарной комнаты. Богиня улыбается. Не смотри в ее глаза, инстинкт предупреждает Орито, или она узнает тебя. Черные халаты с кроваво-малинового цвета шелковыми шнурами висят на одной стене; другая стена покрыта бумагой, как это делается в богатых домах голландцев, и новые маты пахнут смолой. Справа и слева от двери на дальней стене нарисованы толстой кистью идеограммы. Каллиграфический стиль их письма – довольно ясен, но, когда Орито вглядывается в них при свете свечи, она не понимает их смысла. Знакомые части соединяются в неизвестном сочетании.
Поменяв свечу, она открывает дверь в северный двор.


Богиня, в некоторых местах краска отходит с ее поверхности, продолжает наблюдать за посторонней с центра еще одной алтарной комнаты. Орито не уверена в том, как далеко находится наружная стена. Возможно, вообще нет северного двора. Она смотрит позади себя – на спину и шею Богини. Богиня впереди освещена бдительной свечой. Она выглядит старше той, в первой комнате, и уже нет улыбки на ее губах. Но не смотри в ее глаза, инстинкт говорит то же самое. В комнате – сильный запах соломы, животных и людей. Обшитые деревом стены и полы делают комнату похожей на ферму крестьянина среднего достатка. Еще сто восемь идеограмм написаны на дальней стене – в этот раз на двенадцати, покрытых черной плесенью, свитках, свисающих по обеим сторонам двери. И вновь, когда Орито задерживается на минуту, чтобы прочесть написанное, символы складываются в нечто несочетаемое. Да какая разница? ругает она себя. Вперед!
Она открывает дверь, где должен быть северный двор ...


Богиня в центре третьей алтарной комнаты почти наполовину сгнила: она совершенно неузнаваема по сравнению с той, которая находится в алтарной комнате Дома Сестер. Ее лицо, возможно, изуродовал сифилис в стадии, которая уже не поддается излечению ртутью. Одна из ее рук валяется на полу, и в освещении жирной свечи Орито видит таракана, дергающегося у края дыры в голове статуи. Стены – из бамбука и глины, соломенный пол, а воздух услаждает запах навоза: комната сошла бы за крестьянскую хижину. Орито решает, что комнаты были пустотами части Голого Пика или были выдолблены серией пещер, откуда начинался храм по прошествии веков. Лучше того, доходит до Орито, это может быть тайным выходом-тоннелем еще со времен военного прошлого. Дальняя стена заляпана чем-то темным – скорее всего, кровь животных, смешанная с грязью – по которому написаны белизной нечитаемые идеограммы. Орито открывает грубо сделанную защелку, надеясь на то, что она права в своих догадках ...


Холод и темнота приходят из тех времен, когда еще не было людей и огня.
Тоннель – высотой в человеческий рост и шириной на длину вытянутых в обе стороны рук.
Орито возвращается в последнюю комнату за свечой: ее осталось едва на час.
Она входит в тоннель, острожно ступая шаг за шагом.
Голый Пик над тобой, надсмехается над ней Страх, раздавит тебя, раздавит тебя ...
Ее обувь – клик-клак по камню; ее дыхание – свистящая дрожь; а все остальное – беззвучно.
Угрюмый блеск свечи лучше, чем ничего, но не намного.
Она замирает на мгновение: пламя не дрожит. Нет сквозняка.
Потолок остается на вышине человеческого роста, а ширина – та же, с вытянутых в обе стороны рук.
После тридцати-сорока шагов, тоннель наклоняется кверху.
Орито представляет себе, как выходит к звездному небу сквозь секретную щель ...
... и беспокоится, что ее побег может стоить жизни Яйои.
Преступление – на Эномото, возражает ее сознание, на аббатисе Изу и Богине.
Правда не так проста, доверительное эхо отвечает ее сознанию.
Воздух становится теплее, спрашивает себя Орито, или я заболеваю?


Тоннель расширяется в сводчатый зал со скульптурным надгробием Богини в три-четыре раза больше человеческого. К глубокому огорчению Орито, тоннель здесь заканчивается. Богиня здесь высечена из черного камня с поблескивающими яркими вкраплениями, словно скульптор высек ее из блока ночного неба. Орито недоумевает, как надгробие было принесено сюда: легче подумать, что этот камень был здесь со дня образования Земли, и что тоннель просто провели к этому месту. Прямая спина Богини покрыта красной накидкой, а ее гигантские ладони собраны в форме колыбели. Ее алчные глаза устремлены в небо. Ее хищный рот широко открыт. Если храм Ширануи – это вопрос, мысль думает так же, как думала бы Орито, то это место и есть ответ. Идеограммы на гладких стенах на высоте плеч еще более нечитаемы: сто восемь, уверена она, по одному на каждый буддийский грех. Почему-то пальцы Орито касаются бедра Богини, и при прикосновении она едва не роняет от удивления свечу: камень – теплый на ощупь, как живой. Ученая ищет ответ. Каналы от горячих источников, решает она, из ближайших камней ... Что-то блестит от света свечи на месте языка у Богини. Пряча свой бессмысленный страх от каменных зубов, кусающих ее руку, она запускает туда ладонь и находит коренастую бутыль, усеянную слизняками. Бутыль сделана из мутного стекла или полна мутной жидкости. Она откупоривает пробку и нюхает: нет запаха. Как дочь доктора и пациентка Сузаку, она знает, что лучше не пробовать. Почему хранится в таком месте? Она возвращает бутыль на прежнее место, в рот Богини, и спрашивает, «Что ты такое? Что тут происходит? И чем заканчивается?»
Каменные ноздри Богини не могут раздуваться. Ее зловещие глаза не могут расширяться ...
Свеча гаснет. Темнота поглощает пещеру.


Вновь в первой алтарной комнате, Орито готовится пройти сквозь жилье учителя Генму, когда замечает шелковые шнуры на черных халатах и ругает свою собственную раннюю глупость. Десять шнуров, связанных вместе, станут легкой, крепкой веревкой с длиной высоты наружной стены; она привязывает еще пять, чтобы хватило наверняка. Свернув веревку клубком, она отодвигает дверь и прокрадывается краем комнаты учителя Генму к боковой двери. Отгороженный проход ведет к двери наружу и саду учителя, где бамбуковая лестница прислонена к бастиону. Она забирается наверх, привязывает один конец веревки к крепкому, в стороне от постороннего глаза, брусу и сбрасывает другой конец веревки наружу. Не оглядываясь, она набирает глубокий вдох, последний в своем заключении, и спускается в сухую канаву ...
Еще не в безопасности. Орито карабкается по решетке сухих сучьев.
Она держится направления, чтобы стены храма были у нее справа, и запрещает себе думать об Яйои.
Но двойняшки, думает она, две недели срок прошел; таз уже, чем у Кавасеми ...
Огибая западный угол, Орито прорезает сквозь рощицу елей.
Одни из десяти, одни из двенадцати родов в Доме заканчивается смертью женщины.
Укрывшись от каменного льда и колющего ветра, она находит впадину.
С твоими знанием и умением – это не хвальба – будет лишь одни из тридцати.
Рукав ветра цепляется за шипастые остекленевшие деревья.
«Если вернешься,» Орито предупреждает себя, «ты знаешь, что сделают мужчины.»
Она находит тропу, где начинается спуск между воротами тори. Оранжевая киноварь их дневного цвета кажется черной в ночном небе.
Никто не склонит меня к рабству, даже Яйои.
Затем Орито начинает обдумывать оружие, найденное ею в библиотеке.
Подвергнуть сомнению одно новогоднее письмо – она может угрожать Генму – это подвергнуть сомнению все письма.
Согласились бы сестры на условия жизни в храме, если бы не были уверены, что их подарки живы-здоровы в мире внизу?
Горькая ненависть, она бы добавила, не облегчает беременность.
Тропа круто сворачивает. На небе виднеется созвездие Ориона.
Нет. Орито протестует против появляющихся мыслей. Я не вернусь.
Она собирает все внимание на крутой, покрытой льдом тропе. Любое повреждение нарушит ее надежды на то, чтобы достигнуть дома Отане к утру. Через восьмую часть часа, Орито выходит к повороту над висячим мостом Тодороки и решает перехватить дыхание. Ущелье Мекура срывается вниз, широкое, как небо ...


... в храме звонит колокол. Не глубокий звон колокола, а высокий, настойчивый дребезг, доносящийся из Дома Сестер, когда у одной из женщин начинаются роды. Орито кажется, что Яйои зовет ее. Ей видятся лихорадочное неверие в ее исчезновение, поиски по кварталам храма, и что найдена ее веревка. Ей видится проснувшийся учитель Генму: Новая сестра исчезла ...
Ей видятся спутавшиеся двойняшки, мешающие друг другу в лоне Яйои.
Аколиты с погремушками могут бежать по тропе, стражники у ворот на пол-пути могут узнать об ее исчезновении, и пропускные посты владения в Исахая и Кашима будут предупреждены завтра, но горы Кийога – бесконечность леса, в которую могут легко кануть все беглецы. Ты вернешься, думает Орито, только если выберешь это.
Ей видится учитель Сузаку, беспомощный, а крик Яйои раздирает воздух.
Звон может быть обманом, решает она, заманить тебя назад.
Внизу, далеко внизу, море Ариаке горит лунным светом.
Что сегодня – обман, может стать правдой завтра или очень скоро ...
«Свобода Айбагава Орито,» Орито говорит вслух, «гораздо более важна, чем жизнь Яйои и ее двойняшки». Она проверяет правдивость сказанного.




глава Двадцать Вторая
КОМНАТА ШУЗАИ В ЕГО ЗАЛЕ ДОДЗЕ,
В НАГАСАКИ
днем тринадцатого дня первого месяца

«Я пошел пораньше,» докладывает Шузаи. «К статуе Дзидо-сама на рынке, там я зажег трех-сеновую свечу, чтобы все получилось, и вскоре я был благодарен, что сделал это. Неприятность нашла меня у моста Омагори. Капитан охранников сегуната на лошади загородил мне путь: он увидел торчащие ножны под моей соломенной шляпой и захотел проверить, есть ли у меня ранг на ношение оружия. ‘Удача никогда не улыбается тому, кто одевается в чужие одежды’, и мне пришлось дать ему свое имя. И правильно сделал. Он слез с коня, снял свой шлем и назвал меня ‘сэнсеем’: я учил одного из его сыновей, когда впервые приехал в Нагасаки. Мы немного поговорили, и я сказал ему, что направлялся в Сага на церемонию, посвященную похоронам моего учителя, умершего семь лет тому назад. Присутствие слуг со мной будет нежелательным, заявил я. Капитану стало очень стыдно, что я так пытался скрыть свою бедность, и тогда он отпустил меня, пожелал удачи и уехал.»
Четыре ученика практикуют в додзе свой лучший кендо крик.
Узаэмон чувствует, как холод распускается в его больном горле.
«От залива Устриц – навозная куча рыбацких хижин, ракушек и гниющих канатов – я повернул на север, к Исахая. Бедная, холмистая местность, как ты знаешь, и для унылого полудня первого месяца дорога была ужасная. У поворота появились из-за забитого досками чайного склада четыре носильшика – хитрее тех диких псов я никогда не встречал. У каждого в покрытой струпьями руке было по дубине. Они предупредили меня, что грабители набросятся на несчастного, одинокого, беспомощного путешественника, как я, и предложили, чтобы я нанял их для моего благополучного прибытия в Исахая. Я вытащил мой меч и убедил их, что я не был такой несчастный, одинокий и беспомощный, как им казалось. Мои благородные спасители растяли в воздухе, а я добрался до Исахая без никаких приключений. Там я решил не останавливаться в больших, подозрительных гостиницах и переночевал на сеновале чайной. Моим единственным соседом был продавец амулетов и брелков из далеких святых мест, таких, как Эзо, так он говорил.»
Узаэмон ловит свой чих кусочком бумаги, который тут же выбрасывает в пламя.
Шузаи ставит чайник очень низко над огнем. «Я расспросил хозяина чайной, что он знал о владении Кийога. ‘Восемьдесят квадратных миль гор и ни один город, достойный какого-нибудь названия’ да Кашима. Лорд-аббат получает что-то от храмов и от налога на рис с поселков на побережье, но настоящая сила находится у его союзников в Эдо и Мияко. Он чувствует себя вполне в безопасности, и у него лишь два дивизиона охраны: один – для свиты в путешествиях, а другой – в Кашиме, чтобы гасить любые местные волнения. Продавец амулетов сказал мне, что он пробовал однажды добраться до храма на горе Ширануи. Он провел несколько часов, карабкаясь по крутой тропе в ущелье Мекура, а в конце концов его завернули назад у ворот на пол-пути. Три огромных деревенских громилы, пожаловался он, сказали ему, что храм Ширануи не занимается торговлей брелков. Я ответил продавцу, что редко какой храм отворачивается от паломников. Продавец согласился, а затем рассказал мне историю со времен правления Канеи, когда пропал урожай три года подряд по всему Кюсю. Такие далекие друг от друга города, как Хирадо, Хаката и Нагасаки пострадали от голода и бунтов. Из-за этого голода, клялся продавец, началось восстание в Шимабара и случился позор первой армии сегуна. Во время суматохи, тихий самурай попросил сегуна Иеяцу доверить ему честь повести, заплатив самому, батальон солдат во вторую попытку разгромить бунтовщиков. Он сражался так смело, что после того, как последняя христианская голова была воодружена на последней пике, указ сегуна повелел покрывшему себя позором клану Набешима владения Хизен передать самураю не только далекий храм на горе Ширануи, но и весь горный район. Владение Кийога было образовано тем указом, а полным званием тихого самурая стало лорд-аббат Кийога-но-Эномото-но-ками. Нынешний лорд-аббат должен быть его» – Шузаи считает по своим пальцам – «его пра-пра-дедушка, одно поколение туда-сюда.»
Он наливает чай Узаэмону, и оба мужчины зажигают свои трубки.
«Туман с моря был густой на следующее утро, и я направился к востоку, обходя Исахая с севера, вокруг дороги к морю Ариаке. Лучше войти во владение Кийога, решил я, не видя охранников у ворот. Я шел пол-утра, пройдя несколько поселков, закрывшись капюшоном, пока не обнаружил, что стою у доски приказов поселка Курозане. Вороны работали там без устали, обгладывая прибитую к кресту женщину. Ну, и вонь стояла! В направлении к морю, туман разделялся на две части – к блеклому небу и к коричневому дну отлива. Три старых собиральщика мидий отдыхали на камне. Я спросил их, что спросил бы любой путешественник: как далеко до Конагаи, до следующего поселка? Один сказал – четыре мили, второй сказал – меньше, третий сказал – дальше; и только последний когда-то был там, и это было тридцать лет тому назад. Я ничего не упомянул о знахарке Отане, но спросил о распятой женщине, и они ответили мне, что она была избита своим мужем почти каждую ночь три года подряд, и что она решила отпраздновать Новый Год тем, что разбила ему голову молотком. Магистрат лорда-аббата приказал палачу отрубить аккуратно ей голову, и, воспользовавшись этим рассказом, я спросил, был ли лорд-аббат Эномото справедливым господином всегда. Скорее всего, они не сильно доверяли незнакомцу с другим диалектом, но все согласились с тем, что они родились здесь за все хорошее, совершенное ими в прошлых жизнях. Лорд Хизена, заметил один, взял каждого восьмого крестьянского сына себе в армию и выжал из жителей сколько смог, чтобы жить в Эдо в роскоши. В отличие от него, лорд Кийога брал налог на рис только тогда, когда урожай был хорош, приказал доставлять продовольствие и масло храму горы Ширануи и потребовал не более трех стражников у ворот ущелья Мекура. В ответ храм обещал полодородье рисовым полям, залив, кишащий угрями, и корзины, полные морской травы. Я поинтересовался, сколько риса съел храм. Пятьдесят коку, сказали они, или на пятьдесят человек.»
Пятьдесят человек! Узаэмон в отчаянии. Нам нужна армия наемников.
Шузаи не выказывает никакого беспокойства. «После Курозане дорога проходит мимо интересного вида гостиницы, Харубаяши, сделанной словно находишься в роще ‘весеннего бамбука’. Немного подальше тропа отходит от дороги по побережью и ведет ко входу в ущелье Мекура. За тропой в гору очень хорошо ухаживают, но дорога все равно заняла полдня. Охрана не готова ни к каким посторонним, это было явно – хотя один хорошо расположенный часовой меня бы увидел – но ...» Шузаи искривляет губы, показывая легкое восхождение. «Сторожка у ворот закрывает вход в ущелье, но не нужно и десяти лет тренировки ниндзя, чтобы перебраться через нее – что я и сделал. Выше появляются снег и лед, а сосны и кедры царят над деревьями низин. Тропа поднимается еще пару часов к висячему мосту над рекой; выше, на камне, высечено название места – Тодороки. Вскоре после этого – длинный, круто поднимающийся коридор ворот тори, где я сошел с тропы и направился в сосновый лес. Я добрался до горного выступа у Голого Пика, и этот рисунок» – Шузаи достает квадрат бумаги, спрятанный в закрытой книге – «был сделан по наброску с того места».
Узаэмон разглядывает тюрьму Орито.
Шузаи высыпает табачную золу из своей трубки. «Храм находится в треугольной ложбине между Горным Пиком и двумя меньшими по высоте горными хребтами. Я полагаю, что этот замок был построен в Период Сражающихся Царств на том месте, которое получил предок Эномото в рассказе продавца амулетов – заметь защитные стены и сухой ров. Нужно двадцать человек и таран, чтобы пробиться сквозь ворота. Но не печалься: любая стена крепка лишь своими защитниками, а ребенок с крюком на веревке перелезет через стену за минуту. Да и потеряться трудно, когда попадем туда внутрь. А это» – Шузаи указывает мозолистым от упражнений с луком пальцем – «Дом Сестер».
Непроизвольно Узаэмон спрашивает, «Ты ее видел?»
Шузаи качает головой. «Я был слишком далеко. Оставшееся время дня я потратил на разведку спуска с Голого Пика, который бы был отличен от дороги через ущелье Мекура, но не нашел: за северо-восточным хребтом был крутой обрыв, а к северо-западу лес настолько густой, что пройти его насквозь нужны четыре лапы и хвост. В сумерках я спустился к ущелью и дошел до ворот на половине пути как раз тогда, когда поднялась луна. Я перелез по утесу к тропе, дошел до выхода из ущелья Мекура, далее – мимо рисовых террас у Курозане и нашел рыбачью лодку для сна перед дорогой в Исахая. Было мокро и холодно, но я не хотел, чтобы кто-нибудь видел меня, разжигающим костер. Я вернулся в Нагасаки на следующий вечер, но подождал три дня перед тем, как позвал тебя, чтобы не было никакой связи между моим отсутствием и твоим приходом. Будет спокойнее предположить, что твоему слуге платит Эномото.»
«Йохей был моим слугой с того времени, как семья Огава приняла меня к себе.»
Шузаи пожимает плечами. «Какой шпион лучше того, который вне подозрений?»
Внутри Узаэмона становится все холоднее и холоднее. «У тебя есть причины подозревать Йохея?»
«Ни одной, но у всех даймио есть осведомители в пограничных с ним владениях, а эти осведомители добывают свои знания у слуг важных семей. Твой отец – один из всего лишь четырех переводчиков первого ранга на Деджима: семья Огава – важная семья. Чтобы похитить фаворитку даймио, надо войти в мир, полный опасностей, Узаэмон. И чтобы выжить, ты должен подозревать Йохея, подозревать своих друзей и подозревать незнакомцев. Теперь, зная все это, возникает вопрос: ты все еще готов к ее освобождению?»
«Всегда, но» – Узаэмон смотрит на рисунок – «возможно ли это?»
«Если осторожно заланировать, если заплатить правильным людям, то – да.»
«Сколько денег и сколько людей?»
«Меньше, чем ты полагаешь: пятьдесят коку, о которых говорили собиратели морской водоросли, звучат устрашающе, но большая часть этих пятидесяти поедается свитой Эномото. Более того, то здание» – Шузаи указывает на нижний правый угол рисунка – «трапезная, и, когда она опустела, я насчитал тридцать три головы. Женщин не считал. Возраст учителей приближается к старческому, и нам достаются лишь две дюжины подвижных аколитов. В китайских легендах монахи могут разбить камень голыми руками, но гусята Ширануи вылупились из яиц с другой скорлупой. В храме нет тира для стрельбы из лука, нет бараков для отдыха и никаких свидетельств, что там занимаются тренировками боевых искусств. Пять превосходных фехтовальщиков, по моему мнению, могут спасти госпожу Айбагава. А по правилу страховки удвоением – десять мечей, в дополнение к твоему и моему.»
«А что, если лорд Эномото и его люди появятся перед атакой?»
«Мы отложим наше предприятие, разойдемся и спрячемся в Сага, пока он не уедет.»
Дым от трудно разгорающегося огня пахнет солью и горечью.
«Тебе надо подумать о том,» говорит Шузаи, подходя к деликатной теме, «что возвращение в Нагасаки с госпожа Айбагава будет ... будет ...»
«Равносильно самоубийству. Да, я подумал о кое-чем прошлой неделей. Я» – Узаэмон чихает и кашляет – «Я оставлю здешнюю жизнь, буду с ней, куда бы она ни захотела пойти, и помогу ей, пока она сама не прогонит меня. Через день, всю мою жизнь – что бы она для себя ни выбрала.»
Фехтовальщик хмурится, кивает головой и пристально смотрит на своего друга и ученика.
Снаружи, по улице пробегает пес, надрывно лая.
«Я беспокоюсь,» признается Узаэмон, «что тебя заподозрят в этом налете.»
«О-о, я всегда предполагаю худшее. Я тоже исчезну.»
«Ты прощаешься со своей жизнью в Нагасаки, чтобы помочь мне?»
«Я бы предпочел винить в этом нагасакских, очень уж грозных, кредиторов.»
А наши нанятые люди тоже станут беглецами?»
«Самураи без хозяев знают, как позаботится о себе. Не заблуждайся: больше всего потеряет человек по имени Огава Узаэмон. Ты ставишь на кон карьеру, деньги, светлое будущее ...» Учитель выстраивает тактичную фразу.
«... против женщины – скорее всего, раздавленной обстоятельствами, беременной женщины.»
Выражение лица Шузаи отвечает – Да.
«И благодарность моему приемному отцу своим исчезновением без единого слова?»
Моя страдающая жена, предвидит Узаэмон, сможет вернуться в свою семью.
«Конфуцианцы закричали бы ‘еретик’!» Взгляд Шузаи останавливается на урне, в которой покоится кость большого пальца его учителя, «но бывают времена, когда чем меньше верен сын, тем лучшим человеком он будет».
«Моя ‘награда’,» начинает Узаэмон, с трудом находя слова, «чувствуется, скорее, не как исправление неправильного, а больше как ... исполнение Зачем я есть.»
«Теперь и ты стал говорить, как поверивший в Судьбу.»
«Пожалуйста, займись подготовкой. Сколько бы это ни стоило, я заплачу.»
Шузаи говорит, «Да», словно не могло быть другого решения.
«Подними свой локоть на такую высоту,» высокий голос ученика постарше доносится из зала додзе, обращаясь к ученику помоложе, «и один хорошо нацеленный удар уекири превратит это в рисовый порошок ...»
Шузаи меняет тему разговора. «Где сейчас свиток Джирицу?»
Узаэмон борется с желанием коснуться футляра во внутреннем кармане. «Он спрятан» – если нас схватят, думает он, ему лучше не знать правды – «под полом отцовской библиотеки».
«Хорошо. Храни там пока.» Шузаи сворачивает свой рисунок храма Ширануи. «Но возьми с собой, когда направимся в Кийогу. Если все пойдет хорошо, ты и госпожа Айбагава исчезните, как дождевые капли, но если Эномото найдет твой след, тот манускрипт будет единственной твоей защитой. Как я раньше говорил, монахи – не опасны; я такого не скажу про гнев лорда-аббата.»
«Спасибо,» говорит Узаэмон и встает, «за твой мудрый совет».


Якоб де Зут наливает горячую воду в чашку и размешивает полную ложку меда. «У меня была та же самая простуда на прошлой неделе. Горло болело, голова, и я до сих пор квакаю, словно жаба. В июле и августе мое тело совсем позабыло о том, как чувствуется холодная погода – самое веселье для Зееландца. А теперь я не могу вспомнить прошедшую жару лета.»
Узаэмон упускает несколько слов. «Память – это разные вещи и странности.»
«Правда.» Де Зут добавляет в чашку белесого сока. «Это лайм.»
«Ваша комната,» разглядывает гость, «меняется». К добавлениям относятся низкий столик и маты, новогодний кадомацу – сосновый венок, довольно хорошо нарисованный карандашом и чернилами рисунок обезьяны и ширма, закрывающая кровать де Зута. И Орито могла бы ее разделять – Узаэмону становится больно от какого-то неопределимого страдания – и было бы лучше, если бы так было. У старшего клерка нет ни слуги, ни раба, но в комнате чисто и подметено. «Комната – удобна и приятна.»
Де Зут размешивает напиток. «Деджима будет моим домом еще какое-то время.»
«Вы не желаете взять жену для большего удобства жизни?»
«Я не совершаю подобных изменений в моей жизни с такой легкостью, как мои некоторые земляки.»
Узаэмон становится увереннее. «Рисунок обезьяны – очень красивый.»
«Этот? Спасибо, но я неисправимый любитель.»
Удивление Узаэмона подлинно. «Вы рисуете обезьяну, мистер де Зут?»
Де Зут отвечает стыдливой улыбкой и подает лаймовый-медовый напиток. Затем он нарушает все законы неторопливого разговора. «Чем могу быть полезен, Огава-сан?»
Узаэмон смотрит на пар, поднимающийся от чашки. «Я нарушаю Ваш офис в важное время, я боюсь.»
«Помощник директора Фишер преувеличивает. Не так уж много надо сделать.»
«Тогда ...» Переводчик касается горячей керамики кончиками пальцев. «Я бы хотел, чтобы мистер де Зут хранил – прятал – э-э ... очень важную вещь, от всех.»
«Если хотите использовать один из складов, возможно, директор ван Клииф должен ...»
«Нет-нет. Это маленькая вещь.» Узаэмон достает кизиловый футляр для свитков.
Де Зут хмурится, глядя на футляр. «Я обязуюсь, конечно, с радостью.»
«Я знаю, мистер де Зут может спрятать вещи с большой осторожностью.»
«Я спрячу вместе с моим Псалтырем, пока Вы не захочете его назад.»
«Благодарю Вас. Я ... я надеялся, Вы скажете такие слова.» Узаэмон адресует де Зуту незаданные вопросы с прямотой иноземца. «Первый, чтобы ответить, ‘Какие слова в этом свитке?’ Вы помните Эномото, я думаю» – от этого имени лицо де Зута покрывает облако раздумий – «это лорд-аббат храма во владении Кийога, где ... где госпожа Айбагава должна жить.» Голландец кивает головой. «Этот свиток – как сказать? – правила, законы верования ордена, храма. Эти законы ...» По-японски сказать тяжело, думает переводчик, вздыхая, а по-голландски, это как разбивать камни. «Эти правила ... плохие, хуже всего, хуже, чем самое худшее, для женщины. Очень большое страдание ... Невыносимое.»
«Какие правила? Что невыносимо, Огава, ради Христа?»
Узаэмон закрывает глаза. Он держит их закрытыми и отрицательно качает головой.
«По крайней мере,» голос де Зута срывается, «скажите мне, если этот свиток может быть оружием против Эномото или устыдит его, и он отпустит ее. Или, через магистратуру, может этот свиток принести справедливость для госпожи Айбагава?»
«Я лишь переводчик третьего ранга. Эномото – лорд-аббат. У него больше силы, чем у магистрата Широяма. Справедливость в Японии – это справедливость силы.»
«Значит, госпожа Айбагава должна страдать ... страдать ‘невыносимо’ до конца своих дней?»
Узаэмон медлит с ответом. «Друг в Нагасаки хочет помочь ... достичь.»
Де Зут – не глупец. «Вы планируете спасти ее? Есть надежда на удачу?»
Узаэмон вновь медлит. «Не он и не я одни. Я ... покупаю помощь.»
«Наемники – рискованные помощники, как нам, голландцам, это хорошо знакомо.» Сознание де Зута работает, как вычислитель намеков. «Но как вы сможете вернуться в Деджима после всего? И ее вновь схватят. Вы должны будете скрываться ... вечно ... и ... почему ... почему стольким жертвовать ... всем? Если только ... о-о.»
Мгновенно, двое мужчин не могут посмотреть друг другу в глаза.
Теперь Ты знаешь, думает переводчик. Я ее тоже люблю.
«Я – дурак.» Голландец трет свои зеленые глаза. «Какой же дурак ...»
Двое малайских рабов спешат по Длинной улице, говоря на своем языке.
«... но почему Вы помогли мне с моими ... моими намерениями к ней, если Вы тоже ...»
«Лучше, если бы она жила здесь, чем заключена в плохой семье или послана из Нагасаки.»
«И все же Вы доверяете мне это» – он касается футляра – «никак неиспользуемое свидетельство?»
«Вы хотите ее свободы, тоже. Вы не продадите меня Эномото.»
«Никогда. Но что мне делать со свитком? Я же здесь под замком.»
«Ничего не делать. Если спасение удачно, то мне не нужно. Если спасение ...» Заговорщик отпивает свой напиток. «Если спасение неудачно, если Эномото узнает о существовании свитка, он будет охотиться за ним в моем доме, в домах друзей. Правила ордена – очень, очень секретные. Эномото убьет, чтобы получить. Но на Деджима у Эномото нет силы. Здесь он не будет искать, я верю.»
«Как мне узнать, удалось или не удалось?»
«Если удалось, я посылаю сообщение, когда я могу, когда спокойно.»
Де Зут потрясен разговором, но его голос уверен. «Вы будете в моих молитвах, всегда. Когда Вы встретитесь с госпожа Айбагава, скажите ей ... скажите ей ... просто скажите ей об этом. Вы оба будете в моих молитвах.»




глава Двадцать Третья
КОМНАТА ЯЙОИ В ДОМЕ СЕСТЕР,
ХРАМ ГОРЫ ШИРАНУИ
спустя несколько минут после восхода солнца,
восемнадцатый день первого месяца

Экономка Сацуки берет девочку Яйои, у которой на губах все еще –материнское молоко. В свете огня и восхода слезы Сацуки видны всем. Ночью не было свежего снега, потому тропа вниз – к ущелью Мекура –проходима, и двойняшек Яйои отнесут в мир внизу сегодня же утром. «Пора, экономка.» Аббатиса Изу мягко упрекает. «Вы помогли нам с дюжиной подарков. Когда сестра Яйои согласится на то, что она не теряет крохотных Шинобу и Бинийо, а просто посылает их вперед, в мир внизу, конечно же Вы сможете лучше контролировать свои нежные чувства. Сегодня – день празднования, а не поминки.»
Что ты называешь «нежными чувствами», думает Орито, я называю «сочувствием».
«Да, аббатиса.» Экономка Сацуки сглатывает слезы. «Это просто ... они такие ...»
«Без приношения подарков,» Яйои словно читает по памяти, «реки владения Кийога осушатся, все саженцы увянут, и все матери станут бесплодными».
Перед ночью ее побега и ее добровольного возвращения, Орито посчитала бы эти слова презренно покорными; сейчас она понимает – только вера в то, что продолжению жизни нужны их жертвы, дает им силы верить в разлучение. Акушерка укачивает голодного сына Яйои Бинийо. «Твоя сестра закончила. Дай матери немного передохнуть.»
Аббатиса Изу напоминает, «Мы говорим ‘носительница’, сестра Айбагава».
«Вы говорите, аббатиса,» отвечает Орито, «но я – не ‘мы’».
Садайе высыпает угольные крошки в огонь; они вспыхивают и плюются огнем.
Мы – Орито смотрит в ответ на пристальный взгляд аббатисы – хорошо поняли друг друга, помните?
Наш лорд-аббат – аббатиса смотрит в ответ на пристальный взгляд Орито – скажет последнее слово.
До этого дня – Орито смотрит в ответ на пристальный взгляд аббатисы и повторяет, «Я – не ‘мы’».
Лицо Бинийо – мокрое, розовое, бархатное; оно складывается в один продолжительный крик.
«Сестра?» Яйои получает своего сына для последней кормежки грудью.
Акушерка рассматривает воспаленный сосок Яйои.
«Гораздо лучше,» Яйои говорит своей подруге. «Пустырник помог.»
Орито вспоминает об Отане из Курозане, от которой, без сомнений, была прислана трава, и раздумывает о том, если бы она смогла настоять на встрече с ней раз в году. Новая сестра все еще остается в храме самой низшей по рангу, но ее решение на мосту Тодороки вернуться и ее удачная помощь при родах двойняшек Яйои подняли ее статус во многих глазах. У нее появилось право отказаться от лекарства Сузаку; ей доверяют гулять по бастиону храма три раза в день; и учитель Генму согласился на то, что Богиня не выберет Орито для подарка, если Орито будет молчать о поддельных письмах. Цена соглашения очень высока: легкие стычки с аббатисой случаются каждый день, и лорд-аббат Эномото может запретить все ее льготы ... но эта битва, думает Орито, за будущий день.
Асагао появляется в двери. «Уфитель Суфаку идет, аффатиса.»
Орито смотрит на Яйои, которая старается изо всех сил не заплакать.
«Спасибо, Асагао.» Аббатиса Изу поднимается с легкостью девочки.
Садайе поправляет узел ее платка, повязанного поверх ее головы неправильной формы.
С уходом аббатисы разговор в комнате становится намного свободнее.
«Успокойся,» Яйои говорит воющему Бинийо. «У меня их два. На, жадина ...»
Бинийо, наконец, находит материнский сосок и начинает сосать.
Экономка Сацуки разглядывает лицо Шинобу. «Довольны, полный животик.»
«Набухшие, пахнущие пеленки,» говорит Орито. «Позволь мне, пока она еще сонная?»
«О-о, позволь мне.» Экономка кладет Шинобу на спину. «Не беспокойся.»
Орито не против того, чтобы женщина постарше приготовила ребенка к печальному расставанию. «Я принесу теплой воды.»
«Подумать только,» удивляется Садайе, «какими букашками были подарки всего лишь неделю тому назад!»
«Мы должны быть благодарны сестре Айбагава,» говорит Яйои, перекладывая сосущего Бинийо, «что они стали такими крепкими.»
«Мы должны быть благодарны ей,» добавляет экономка Сацуки, «что они вообще родились».
Мягкая ладонь десятидневного мальчика разжимается и сжимается, словно цветок с лепестками.
«Это благодаря твоей выносливости,» Орито отвечает Яйои, смешивая горячую воду из чайника с холодной водой в кастрюле, «твоему молоку и твоей материнской любви». Не говори о любви, предупреждает она себя, не сегодня. «Дети хотят быть рождены, а все акушерки только помогают им в этом».
«Ты думаешь,» спрашивает Садайе, «‘даритель’ двойняшек может быть учителем Химеи?»
«Этот,» Яйои гладит голову Бинийо, «недовольный толстяк, а Химеи – сухой».
«Тогда учитель Сейрю,» шепчет экономка Сацуки. «Он становится королем всех недовольных, когда разозлится.»
В обычный день женщины бы улыбнулись этому разговору.
«Глаза Шинобу-чан,» говорит Садайе, «напоминают мне бедного аколита Джирицу».
«Мне кажется, они – его,» отвечает Яйои. «Он мне опять снился.»
«Странно думать, что аколит Джирицу похоронен,» комментирует Сацуки, расправляя запачканные пеленки с тельца девочки, «а жизнь его подарка только начинается». Экономка вытирает едко пахнущую жижу выцветшей тряпкой. «Странно и горько.» Она промывает задницу младенца теплой водой. «Может такое, что у Шинобу был один даритель, а у Бинийо – другой?»
«Нет.» Орито вспоминает голландские тексты. «У двойняшек – один отец.»
Учитель Сузаку входит в келью. «Тихое утро, сестры.»
Сестры отвечают Сузаку хором «Доброе утро»; Орито слегка кланяется головой.
«Хорошая погода для нашего первого дара в этом году! Как наши подарки?»
«Два кормления ночью, учитель,» отвечает Яйои, «и еще одно сейчас.»
«Превосходно. Я дам им каждому по капельке сна; они не проснутся до самого Курозане, где две кормилицы уже дожидаются их в гостинице. Одна из них – та же самая, которая отнесла подарок сестры Хацуне в Ниигату два года тому назад. Малыши попадут в надежные руки.»
«У учителя,» говорит аббатиса Изу, «есть замечательная новость, сестра Яйои.»
Сузаку показывает свои острые зубы. «Ваши подарки будут воспитываться вместе в буддийском храме у Хофу бездетным священником и его женой.»
«Подумать только!» восклицает Садайе. «Маленький Бинийо – сын священника!»
«Они получат прекрасное образование,» говорит аббатиса, «как дети храма.»
«Они будут вместе,» добавляет Сацуки. «Родная кровь рядом – лучший подарок.»
«Моя искренняя благодарность» – голос Яйои безжизненный – «лорду-аббату».
«Вы сможете поблагодарить его сама, сестра,» говорит аббатиса Изу, и Орито, которая смывала выделения Шинобу, поднимает на аббатису свой взгляд. «Лорд-аббат должен прибыть завтра или на следующий день.»
Страх касается Орито. «Я тоже,» лжет она, «буду благодарна за оказанную мне честь беседы с ним».
Аббатиса Изу пристально смотрит на нее глазами победительницы.
Бинийо, довольный, наедается; Яйои гладит его губы, чтобы он не переставал сосать.
Сацуки и Садайе заканчивают заворачивать девочку к ее путешествию.
Учитель Сузаку открывает свой ящик с лекарствами и откупоривает коническую бутылку.
Первый звон колокола Аманохашира вливается в келью Яйои.
Никто не говорит ни слова; за воротами стоит в ожидании паланкин.
Садайе спрашивает: «А где это Хофу, сестра Айбагава? Так же далеко, как Эдо?»
Второй звон колокола Аманохашира вливается в келью Яйои.
«Гораздо ближе.» Аббатиса Изу получает чистую, спящую Шинобу и подносит ее поближе к Сузаку. «Хофу – это город-крепость во владении Суо, следующее владение по ходу от Нагато, всего лишь пять-шесть дней отсюда, если все спокойно ...»
Яйои смотрит на Бинийо, но смотрит куда-то дальше. Орито гадает, о чем та думает: об ее первой дочери Кахо, возможно, посланной в прошлом году свечнику во владении Харима; или об ее будущих подарках, которые она должна будет отдать до ее ухода через восемнадцать-девятнадцать лет; или, возможно, она просто надеется на то, что у кормилиц в Курозане – хорошее, настоящее молоко.
Дары сродни поминкам, думает Орито, а матери даже не могут их оплакивать.
Третий звон колокола Аманохашира подводит всю сцену к концу.
Сузаку капает пару капель из конической бутылки на губы Шинобу. «Сладких снов,» шепчет он, «маленький подарок».
Ее брат Бинийо, все еще на руках Яйои, рычит, рыгает и пукает. Его сольный номер не такой светлый, как приличествовал бы моменту. В комнате печально и грустно.
«Время, сестра Яйои,» заявляет аббатиса. «Я знаю, Вы – отважная.»
Яйои нюхает в последний раз его молочную шею. «Могу ли я сама дать Бинийо сна?»
Сузаку кивает головой и передает ей коническую бутылку.
Яйои прижимает горлышко к губам Бинийо; его маленький язычок отхлебывает.
«Какие ингридиенты,» спрашивает Орито,» содержит сон учителя Сузаку?»
«Одна акушерка.» Сузаку улыбается в рот Орито. «Один аптекарь.»
Шинобу спит, и глаза Бинийо закрываются ...
Орито гадает: Опиаты? Аризема? Аконит?
«А это для отважной сестры Яйои.» Сузаку наливает мутную жидкость в наперсточную каменную чашку. «Я называю это ‘стойкость духа’: она помогла в Ваш последний дар.» Он подносит чашку к губам Яйои, и Орито борется с желанием выбить эту чашку из его рук. Жидкость вливается в горло Яйои, и Сузаку забирает ее сына.
Оставленная мать бормочет, «Но ...», и ее взгляд становится бессмысленным.
Орито хватает бессильную голову подруги. Она укладывает онемевшее тело в постель.
Аббатиса Изу и учитель Сузаку несут по украденному ребенку.




глава Двадцать Четвертая
КОМНАТА ОГАВА МИМАСАКУ
В РЕЗИДЕНЦИИ ОГАВА В НАГАСАКИ
рассвет двадцать первого дня первого месяца

Узаэмон становится на колени у постели отца. «Вы выглядите немного ... светлее сегодня, Отец.»
«Оставь цветастые фразы женщинам: ложь – их натура.»
«Честно, Отец, когда я зашел, цвет Вашего лица ...»
«У моего лица меньше цвета, чем у скелета в больнице голландцев.»
Сайджи, хромоногий слуга отца, пытается вернуть огонь к жизни.
«Значит, ты решил пойти паломником в Кашиму, помолиться за своего хилого отца, посередине зимы, один, без слуги – если, конечно, ‘служить’ в этом доме означает высасывать губкой добро семьи Огава. Как замечательно станет в Нагасаки от твоей набожности.»
Как шумно станет в Нагасаки, думает Узаэмон, когда правда когда-нибудь выплывет наружу.
Жесткая метла скребет по камням входа.
«Я не иду паломником, чтобы меня хвалили, Отец.»
«Ученые, как ты мне однажды открыл глаза, презирают ‘волшебство и суеверия’.»
«В эти дни, Отец, я предпочитаю верить всему.»
«О-о? Значит, я сейчас ...» Речь прерывается резким кашлем, и Узаэмону видится рыба, бьющаяся на суше, и он решает, может ли он усадить отца. Ему придется коснуться его, что с отцом и сыном их ранга никак невозможно. Слуга Сайджи спешит на помощь, но кашель проходит, и Старший Огава отсылает того от себя. «Значит, я сейчас для тебя – один из твоих ‘эмпирических тестов’? Появилось желание рассказать академии об эффективности лечения Кашимой?»
«Когда переводчик Старший Ниши был болен, его сын пошел паломником в Кашиму и постился три дня. До его возвращения, его отец не только чудесным образом выздоровел, но даже пришел к Магоме, чтобы встретиться с ним.»
«А потом задохнулся рыбьей костью на праздничном, в честь его выздоровления, банкете.»
«Я прошу Вас быть осторожным с рыбой весь будущий год.»
Языки пламени в жаровне становятся ярче и начинают трещать.
«Не предлагай богам годы своей жизни в обмен на мои.»
Узаяэмон удивляется, Колючая нежность? «До этого не дойдет, Отец.»
«Если только, если только монахи не поклянутся, что только так ко мне вернется моя сила. Ребра не должны быть тюремной клеткой ни для кого. Лучше быть с предками и с моим Хисанобу в стране непорочия, чем страдать от лизоблюдов, женщин и глупцов.» Огава Мимасаку смотрит на буцудан в алькове, где память об его родном сыне увековечена посмертной табличкой и веткой сосны. «Для тех, у кого голова лежит к коммерции, Деджима – нетронутое место, даже с такой торговлей с голландцами. Но для тех, кто ослеплен» – Мимасаку использует голландское слово «просвещением» – «эта возможность упущена. Нет, я должен был быть в клане Ивасе, в главном клане гильдии. У них уже есть пять внуков.»
Спасибо, думает Узаэмон, что помогаешь мне отвернуться от тебя. «Если я разочаровал  Вас, Отец, то – простите.»
«С каким весельем» – глаза старика закатываются – «жизнь рушит наши тщательно продуманные планы».


«Это самое худшее время года, муж.» Окину становится на колени у края приподнятого пола коридора. «Что, если грязевый поток и снег, и гром, и лед ...»
«Весной,» возражает Узаэмон, сидя заматывающий свои ступни, «будет слишком поздно для Отца, жена».
«Бандиты еще голоднее зимой, и от голода они становятся смелее.»
«Я буду на главной дороге в Сагу. У меня есть мой меч, и Кашима только в двух днях пути. Это не Хокурикуро или Кии, или еще где-нибудь, где нет дорог и закона.»
Окину оглядывается вокруг себя, как нервная самка. Узаэмон не может вспомнить, когда в последний раз она улыбалась. Ты достойна другого, лучше меня, мужчины, думает он и желает, чтобы смог сказать ей об этом. Он прижимает к себе промасленную сумку; в ней – два кошелька с деньгами, несколько векселей и любовные письма, посланные ему Орито Айбагава во время их романтических отношений. Окину шепчет, «Ваша мать мучает меня очень сильно, когда Вас нет».
Я – ее сын, Узаэмон думает, издав неслышный стон, твой муж, а не посредник между вами.
Утако, служанка матери и ее шпионка, приближается с зонтиком в ее руке.
«Обещайте мне,» Окину старается спрятать свое волнение, «что не будете переплывать залив Омура в плохую погоду, муж».
Утако кланяется им обоим; она проходит дальше, к лицевому дворику.
«Значит, Вы вернетесь,» спрашивает Окину, «через пять дней?»
Бедное, бедное создание, думает Узаэмон, на ее стороне здесь только лишь я.
«Шесть дней?» Окину ждет от него ответа. «Не больше семи?»
Если бы я мог избавить ее от страданий, думает он, разведясь с ней прямо сейчас, я бы ...
«Пожалуйста, муж, не дольше восьми дней. Она такая ... такая ...»
... но привлекло бы ненужное внимание к семье Огава. «Я не знаю, как долго займет времени прочесть все сутры Отца.»
«Привезите мне амулет из Кашима для невест, которые хотят ...»
«Хм-м.» Узаэмон заканчивает обмотку ног. «Ну, до свиданья, Окину.»
Если бы вина была бы медными монетами, думает он, я бы уже купил всю Деджима.


Проходя по маленькому дворику, обнаженному зимой, Узаэмон проверяет небо: будет день, когда дождь так и не прольется на землю. Впереди, у входных ворот, мать Узаэмона стоит под зонтиком, который держит Утако. «Йохей все еще может присоединиться к Вам – займет лишь несколько минут на приготовления.»
«Как я говорил, Мать,» говорит Узаэмон, «это паломничество – не радостное путешествие».
«Люди могут спрашивать, может, Огава больше не могут позволить себе содержать слуг.»
«Я полагаюсь на Вас, что Вы объясните людям, почему упрямый сын пошел паломником в одиночку.»
«Кто же будет чистить Ваше нательное белье и носки?»
Налет на горную крепость Эномото, думает Узаэмон, а тут «нательное белье и носки» ...
«Вы не найдете мои слова забавными после восьми-девяти дней.»
«Я буду ночевать в гостиницах и гостевых общежитиях храмов, а не в канавах.»
«Огава не должны шутить – ни одной шутки – о том, чтобы жить, как бродяги.»
«Почему бы Вам, Мать, не зайти внутрь? Вы легко может схватить ужасную простуду.»
«Потому что хорошо воспитанная женщина обязана провожать своего сына или мужа от ворот, как бы ни было ей удобно внутри помещения.» Она бросает взгляд на дом. «Удивительно только, о чем там хнычет эта недозрелая голова невестки.»
Служанка Утако разглядывает почки камелии.
«Окину пожелала мне удачного путешествия, как и Вы же.»
«Ну, ясно одно, что они в Карацу делают это по-другому.»
«Она далеко от своего дома, и для нее этот год – очень трудный.»
«Я вышла замуж далеко от своего дома, и если Вы намекаете, что я – одна из этих ‘трудностей’, я могу Вас убедить, что ей еще повезло! Моя сноха была настоящей ведьмой из самого настоящего ада – из настоящего ада, разве не так, Утако?»
Утако едва кивает, едва кланяется и едва шепчет, «Да, госпожа.»
«Никто не называет Вас ‘трудностью’.» Узаэмон берется за воротную задвижку.
«Окину» – его мать кладет свою руку на задвижку – «настоящее разочарование ...»
«Мать, ради меня, будьте к ней добры, как ...»
«... разочарование для нас всех. Я никогда не соглашалась на нее, или соглашалась, Утако?»
Утако едва кивает, едва кланяется и едва шепчет, «Нет, госпожа».
«Но Вы и Ваш отец были так уверены в ней, что как я смогла бы поведать вам о моих сомнениях?»
Это переписывание всей истории, думает Узаэмон, совсем за пределами разумного.
«Но паломничество,» говорит она, «это превосходный повод разобраться в неправильных поступках».
Луно-серый кот, крадущийся вдоль стены, попадает Узаэмону на глаза.
«Женитьба, знаете, это как покупка ... Что-то не так?»
Луно-серый кот исчезает в тумане, словно его никогда не было.
«Женитьба, Вы говорили, Мать, это как покупка.»
«Покупка, да; и если кто-то покупает вещь у продавца и потом находит, что она сломана, тогда продавец должен извиниться, вернуть деньги и надеяться, что все закончится лишь этим. Значит, так: я родила трех мальчиков и двух девочек для семьи Огава, и хоть все, кроме Хисанобу, умерли в детстве, никто не может обвинить меня в том, что я сломана. Я не виню Окину за ее слабое лоно – кто-то может, но я справедливая – и все же налицо, что нам продали плохой товар. Кто скажет про нас плохое, если мы вернем его? Многие скажут про нас плохое – предки клана Огава – если мы не пошлем ее домой.»
Узаэмон отдаляется от приблизившегося лица матери.
Воздушный змей пролетает низко сквозь морось. Узаэмон слышит, как он шуршит ветром.
«У многих женщин были два выкидыша.»
«Только опрометчивый крестьянин тратит хорошее семя на бесплодную землю.»
Узаэмон сдвигает задвижку с руками матери на ней и распахивает дверь.
«Я скажу все это,» улыбается она, «не из-за злого умысла, но из-за моего долга ...»
А вот, думает Узаэмон, история моего приема в семью.
«... что это была я, кто посоветовала Вашему отцу принять Вас наследником вместо какого-нибудь побогаче или познатнее. Поэтому я чувствую себя более ответственной во всем происходящем, чтобы продолжалась линия клана Огава.»
Дождевая капля находит место на шее Узаэмона и проскальзывает дальше между лопаток. «До свидания.»


Пол-жизни тому назад, Узаэмон, в его тринадцатый год, проделал двухнедельное путешествие из Шикоку в Нагасаки ко двору лорда Тоса с его первым учителем Канамару Мотоджи, главным ученым голландских наук. После принятия его в семью Огава Мимасаку, когда ему исполнилось пятнадцать лет, он вместе со своим новым отцом встречался с учеными в таких дальних местая, как Кумамото, но с тех пор, как получил назначение переводчика третьего ранга четыре года тому назад, он очень редко покидал Нагасаки. Его путешествия юности были светлыми от обещаний, но этим утром переводчика – если «переводчик», спрашивает себя Узаэмон, это кто я такой – обуревают более сумрачные чувства. Шипящий гусь убегает от своего, ругающегося напропалую пастуха; дрожащий нищий опорожняется низом на края шумной реки; а туман и дым прячет убийцу или осведомителя под каждой конической шляпой и в каждом решетчатом окне паланкина. На такой многолюдной дороге легко спрятаться соглядатаю, Узаэмон размышляет, сожалея, но недостаточно многолюдна, чтобы спрятать меня. Он проходит по мостам реки Накашима, чьи названия он долго повторяет, пытаясь заснуть по ночам: гордый Токивабаши мост; Фукуробаши – у склада торговцев материями; Меганебаши, чьи двойный арки становятся кругами в тихие дни; приземистый Уоичибаши; всем мостам образец – Хигашишинбаши; вверх по течению, рядом с местом для казней – Имохарабаши мост; Фурумачибаши – старый и ветхий; шатающийся Амигасабаши; и последний и самый высокий – Ойдебаши. Узаэмон останавливается у шагов лестницы, уходящей в туман, и вспоминает весенний день, когда он впервые попал в Нагасаки.
Голос, громкий как у мышки, говорит, «’Стите, о-джунрей-сама ...»
Узаэмону нужно какое-то время, чтобы понять, что этот «паломник» – это он сам. Он поворачивается ...
... и мальчик со шрамом вместо глаза протягивает свою ладонь кубышкой.
Голос предупреждает Узаэмона, Он просит денег милостынью, и паломник удаляется.
А ты, голос издевается над ним, просишь удачи милостынью.
Тогда он возвращается, но одноглазого мальчика нет нигде.
Я – переводчик Адама Смита, говорит он себе. Я не верю в проклятия.
Через несколько минут он доходит до ворот Магоме, где опускает свой капюшон, но стражник распознает в нем самурая и приветствует его поклоном.
Дымные дома ремесленников толпятся по обеим сторонам дороги.
Ткацкие станки гремят так-ратта-клак-а-а, так-ратта-клак-а-а ...
Цепные псы и голодные дети смотрят на него, проходящего, безразлично.
Грязь вылетает из-под колес наполненной продуктами телеги, которая все соскальзывает вниз по дороге; крестьянин и его сын толкает ее в гору, помогая быку впереди. Узаэмон становится под гинкго дерево и смотрит вниз на гавань, но Деджима невидима в густом тумане. Я нахожусь между двумя мирами. Он оставляет позади себя дрязги гильдии переводчиков, презрение инспекторов и большинства голландцев, обманы и фальсификации. Впереди меня – неизвестная жизнь с женщиной, которая может меня не принять, в месте, которые мне еще неизвестно. В запутанной верхушке гинкго свора жирно блестящих ворон выкрикивает оскорбления. Телега проезжает мимо него, и крестьянин кланяется настолько низко, насколько он может при этом не терять равновесия. Фальшивый паломник поправляет свои обмотки на ногах, пробует свою обувь и уходит в свое путешествие. Он не должен пропустить свою встречу с Шузаи.


Гостиница Радостный Феникс стоит у изгиба дороги, немного не доходя до восьмимильного камня от Нагасаки, между неглубоким бродом и каменной шахтой. Входит Узаэмон, ищет глазами Шузаи, но видит лишь обычных жителей дороги, пережидающих холодную морось: носильщики паланкинов и помощники, погонщики мулов, лудильщики-ремонтники, три проститутки, человек с обезьянкой, пророчащей будущее, и бородатый торговец, напяливший на себя кучу одежды, со свитой слуг, сидящей поодаль от него. Место пахнет мокрыми людьми, горячим рисом и свиным жиром, но здесь теплее и суше, чем снаружи. Узаэмон заказывает чашку ореховых пельменей и идет в комнату выше, волнуясь о Шузаи и нанятых им фехтовальщиков. Он не беспокоится за большую сумму, переданную им своему другу за оплату наемников: если бы Шузаи был не таким честным, как Узаэмон знает его, переводчик был бы уже арестован пару дней тому назад. Скорее всего, востроглазые кредиторы Шузаи как-то пронюхали об его планах покинуть Нагасаки и обложили его со всех сторон, чтобы тот никуда не делся.
Кто-то стучит по столбу двери: это одна из дочерей хозяина заведения несет еду.
Узаэмон спрашивает, «Наступил Час Лошади?»
«Уже за полдень, самурай-сама, я так думаю, да ...»
Пять солдат сегуна входят, и все разговоры стихают.
Солдаты оглядывают комнату, полную отворачивающихся лиц.
Глаза капитана встречаются с глазами Узаэмона: Узаэмон смотрит вниз. Не выгляди виновным, думает он. Я всего лишь паломник в Кашиму.
«Хозяин?» зовет один из солдат. «Где хозяин этой дыры?»
«Господа!» Хозяин появляется из кухни и становится коленями на пол. «Какая неописуемая честь для Радостного Феникса.»
«Солому и овса – нашим лошадям; твой мальчик в конюшне исчез.»
«Без лишних слов, капитан.» Хозяин знает, что ему придется принять кредитную плату, которая не будет оплачена без пятикратной взятки. Он приказывает своей жене, сыновьям и дочерям, и военных проводят в лучшую комнату позади гостиницы. Осторожно, потихоньку возобновляются разговоры.
«Я не забываю лиц, самурай-сан.» Бородатый торговец подсаживается поближе.
Избегай встреч, Шузаи предупредил его, избегай свидетелей. «Мы не встречались.»
«Если быть точными, мы встречались – в храме Рюгаджи на Новый Год.»
«Вы ошиблись. Я никогда не встречался с вами с глазу на глаз. А теперь, пожалуйста ...»
«Мы говорили об обшивке, самурай-сан, ножен ...»
Узаэмон узнает Шузаи под поддельной бородой и залатанным капюшоном.
«Ага, Вы вспомнили! Дегучи, самурай-сан – Дегучи из Осака. А теперь, могу ли я счесть за почесть присоединиться к Вам?»
Служанка приходит с чашкой риса и соленостями.
«Я не забываю лиц.» Ухмылка Шузаи полна коричневых зубов, и его акцент неузнаваем.
Выражение лица служанки говорит Узаэмону, Что за нудный старый пердун.
«Нет, милая,» Шузаи тянет слова. «Имена-то забываются, а лица – никогда ...»


«Это одинокий путешественник, кто запоминается.» Голос Шузаи доносится из решетчатого окна паланкина. «А группа из шести человек по дороге Исахая? Мы почти что невидимы. Любому осведомителю в Радостном Фениксе неразговорчивый паломник с мечом будет интересен. Но когда ты ушел, ты уже стал беднягой, чье ухо сверлил бородатый комар. Когда я тебе стал надоедать, ты и сам стал скучным для всех.»
Туман расплывает фермы, стирает дорогу впереди, прячет стены в долине ...
Слуги и помощники Дегучи оказались наемниками Шузаи: их оружия спрятаны в полу паланкина. Тануки – Узаэмон запоминает их фальшивые имена – Кума, Иши, Хане, Шакке ... Они избегают разговора с Узаэмоном, поскольку так им легче сойти за слуг. Оставшиеся пять наемников присоединятся к ним завтра у ущелья Мекура.
«Кстати,» спрашивает Шузаи, «ты принес тот самый кизиловый футляр?»
Скажешь ему нет, боится Узаэмон, и он подумает, что ты ему не доверяешь.
«Все дорогое,» он шлепает себя по поясу так, чтобы видел Шузаи, «здесь».
«Хорошо. Если бы свиток попал бы в чужие руки, Эномото мог бы нас уже поджидать.»
Добейся своего, и признание Джирицу не понадобится. Узаэмон беспокоен. Провалишься, и оно не должно попасть ему в руки. Как де Зут смог бы использовать это оружие – на этот вопрос у переводчика нет ответа.
Пьяная река внизу бьется о валуны и бросается на берега.
«Это как в долине Шимантогава,» говорит Шузаи, «у нас дома».
«Шимантогава,» отвечает Узаэмон, «гораздно дружелюбнее, мне кажется». Он размышляет о том, что смог бы подать прошение на принятие на работу в суде в его родном Тоса. После его усыновления семьей Огава в Нагасаки, все связи с его родной семьей были разрушены – и им бы не было радостно увидеть третьего сына, еще одного «едока холодного риса», вернувшегося бедным и с женой с обгорелым лицом – но раздумывает, что его бывший учитель голландских наук смог бы помочь ему. Тоса будет первым местом, волнуется Узаэмон, где Эномото станет искать нас.
Не затем, чтобы найти сбежавшую монахиню, а чтобы поддержать репутацию лорда Кийога.
Его друг, старший канцлер Мацудайра Саданобу выдаст ордер ...
Узаэмон разглядывает мелкими частями риск, который он выбрал.
Станут ли они даже выписывать ордер? Или просто пошлют убийцу?
Узаэмон смотрит в сторону. Остановиться и начать раздумывать – равносильно возвращению назад.
Ступни шлепают по грязи. Коричневая река бурлит. Капают капли с сосен.
Узаэмон спрашивает Шузаи, «Остановимся на ночь в Исахая?»
«Нет. Дегучи из Осака выбирает лучшее: гостиница Харубаяши в Курозане.»
«Не та ли, где останавливаются Эномото и его свита?»
«Та самая. Пошли-пошли, какая банда, решившая украсть монашку с храма горы Ширануи, не мечтала бы остановиться там?»


Главный храм в Исахая празднует фестиваль местного бога, и улицы полны торговцев, праздничных фигур и праздной публики, и шесть путешественников и паланкин проходят совершенно незамеченными. Уличные музыканты соперничают друг с другом за внимание публики, воришки прочесывают праздничную толпу, а служанки гостиниц кокетничают перед входами их гостиниц, зазывая постояльцев. Шузаи остается внутри своего паланкина и приказывает своим людям идти прямиком к воротам во владение Кийога, расположенным в восточной части города. Сторожка ворот сражается со стадом свиней. Один из солдат, одетый в строгую форму владения, дает пропуск Дегучи из Осака и спрашивает, почему у торговца нет никакого товара. «Я послал все кораблем,» отвечает Шузаи, никто не смог бы придраться к его осакскому акценту, «все-все, уважаемый. Если бы каждый таможенник в западном Хонсю получил свой куш, у меня не осталось бы даже морщин на ладонях, уважаемый». Его пропускают, но другой, более наблюдательный стражник замечает пропуск Узаэмона, выданный офисом Деджима. «Вы – переводчик для иностранцев, Огава-сан?»
«Третьего ранга, да, гильдии переводчиков на Деджима.»
«Я просто спрашиваю Вас, господин, потому что на Вас – одежда паломника.»
«Мой отец смертельно болен. Я хочу помолиться за него в Кашиме.»
«Пожалуйста» – стражник пинает визжащего поросенка – «пройдите в инспекционную комнату».
Узаэмон останавливает себя от взгляда на Шузаи. «Очень хорошо.»
«Я приду к Вам, как только мы проверим этих свиноводов.»
Переводчик заходит в маленькую комнату, где работает писец.
Узаэмон ругает свою неудачу. Вот такой незаметный приход в Кийогу.
«Пожалуйста, извините это неудобство.» Появляется стражник и приказывает писцу выйти наружу. «Я чувствую, Огава-сан, Вы – человек своего слова.»
«Я стремлюсь,» отвечает Узаэмон, беспокоясь о том, куда поведет этот вопрос, «к этому, да».
«Тогда я» – стражник становится перед ним на колени и кланяется очень низко – «я обращаюсь к Вам, господин. Голова у моего сына растет ... неправильно, шишками. Мы ... мы не осмеливаемся выпускать его наружу, потому что люди называют его демон ;ни. Он умный и читает хорошо, так что на его разум не влияет, но ... у него бывают эти головные боли, эти ужасные головные боли».
Узаэмон обезоружен. «Что говорят доктора?»
«Первый сказал ‘горящие мозги’ и предписал три ведра воды в день, чтобы потушить огонь. ‘Водяное отравление’, сказал второй и приказал нам лишить его воды, пока не почернел его язык. Третий доктор продал нам золотые иглы для уколов головы, чтобы вышел демон, а четвертый продал нам волшебную лягушку, которую надо было лизать тридцать три раза в день. Ничего не помогло. Скоро он не сможет поднимать свою голову ...»
Узаэмон вспоминает последнюю лекцию доктора Маено об элефантиазисе.
«... и я прошу всех паломников, кто проходят мимо, помолиться в Кашиме.»
«Обязательно, я повторю сутру об излечении. Как зовут Вашего сына?»
«Спасибо. Много паломников сказали, что будут, но я верю только людям своего слова. Я – Имада, а моего сына зовут Уокацу, записаны здесь.» Он передает сложенный листок бумаги с куском волос сына. «Там надо заплатить, так что ...»
«Оставьте деньги у себя. Я помолюсь за Имада Уокацу, когда буду молиться за своего отца.»
Закон об изоляции помогает сегуну сохранять его власть ...
«Могу я предположить,» солдат снова кланяется, «у Огава-сан тоже есть сын?»
... но также приговаривает Уокацу и бесчисленное количество других к бесполезной смерти от невежества.
«Моя жена и я» – еще больше деталей, думает Узаэмон с сожалением – «не получили еще такого благословения».
«Госпожа Каннон наградит Вашу доброту, господин. Извините, я задерживаю Вас ...»
Узаэмон прячет бумагу с именами в свой кошель инро. «Если бы я мог сделать что-нибудь еще для Вас.»




глава Двадцать Пятая
ЖИЛЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ ЛОРДА-АББАТА
В ХРАМЕ ГОРЫ ШИРАНУИ
ночь двадцать второго дня первого месяца

Раскачивающиеся языки пламени, словно цветы дурмана – голубые, молчаливые. Эномото сидит в самом конце комнаты, позади очага в полу. Над головой – неровный, сводчатый потолок. Он знает, что Орито уже здесь, но еще не удостоил ее своим взглядом. Неподалеку – два неподвижных мальчика-послушника смотрят на доску го; если бы не пульс на их шеях, они легко сошли бы за бронзовые статуи. «Ты похожа на убийцу, прокравшегося сюда ...» Сухой голос Эномото доходит до нее. «Подойди, сестра Айбагава.»
Ее ноги слушаются приказа. Орито садится по другую сторону очага напротив лорда Кийога. Он изучает искусно сделанную рукоятку для меча. В странном свечении огня Эномото выглядит почти на десять лет моложе, чем она помнит его.
Если бы я была убийцей, думает она, ты бы уже был мертв.
«Что случится с твоими сестрами, если не будет моей охраны и храма?»
Он читает лица, думает Орито, не мысли. «Дом Сестер – тюрьма.»
«Твои сестры умрут, несчастными и очень рано, в борделях и карнавальных представлениях.»
«Только из-за этого они содержатся здесь, как игрушки монахов?»
Клик: послушник рисует черную пометку на доске.
«Доктор Айбагава, твой уважаемый отец, признавал факты, не мнения, выдернутые из события.»
Рукоятка меча в руке Эномото, как видит сейчас Орито, это – пистолет.
«Сестры, они не ‘игрушки’. Они посвящают свои двадцать лет Богине, и после спуска вниз у них есть на что жить. Многие ордены заключают подобные договоры со своими последователями, при этом требуя пожизненного исполнения.»
«Какой еще ‘орден’ забирает младенцев у своих монахинь, как это происходит в Вашей частной секте?»
Темнота разворачивается спиралью и соскальзывает к краям того, что видно Орито.
«Плодородие мира внизу питается рекой. Ширануи – ручей той реки.»
Орито пропускает его слова и тон речи сквозь свое внутреннее сито и не находит ничего, кроме цинизма и отсутствия веры. «Как может академик – переводчик Исаака Ньютона – говорить, как суеверный крестьянин?»
«Просвещение может ослепить, Орито. Возьми всю эмпирическую методологию и приложи ко времени, гравитации, жизни: их происхождение и цели, в своей основе, нам неизвестны. Это не суеверия, а смысл, что диктует нам: знание – конечно, а душа и ум – дискретные явления.»
Клик: послушник рисует белую пометку на доске.
«Вы никогда не открывали академии Ширандо свои настоящие взгляды, насколько я помню.»
«Мы – орден ограниченного количества членов. Ширануи не отличается намного от того, как и у ученых – обычное стадо.»
«Какие благородные слова, чтобы описать убогую правду. Вы заключаете в стойло женщин на двадцать лет, оплодотворяете их, отрываете младенцев от их грудей ... и подделываете письма к их матерям от умерших, как будто они выросли!»
«Только за трех несчастных, покинувших этот мир, подарков пишут новогодние письма: три из тридцати шести ... или тридцати восьми, включая двойню сестры Яйои. Все остальные – настоящие. Аббатиса Изу верит в то, что такая выдумка – гораздо добрее, чем правда, и помогает им легче терпеть.»
«Будут ли сестры благодарны Вам за Вашу доброту, когда они обнаружат, что сын или дочь, с которым они хотели встретиться, умер восемнадцать лет тому назад?»
«Такое несчастье никогда не случалось во время моего аббатства.»
«Сестра Хацуне очень хочет встретиться с ее умершей дочкой Норико.»
«Она спустится через два года. Если ее настроение не поменяется, я все объясню.»
Колокол Аманохашира отбивает Час Собаки.
«Что огорчает меня,» говорит Эномото, наклоняясь к огню, «это твое воспринятие нас, как тюремщиков. Возможно, последствие твоего ранга. Одни роды в два года – это самый легкий налог, какой все жены всего мира должны вытерпеть. Для большинства твоих сестер, учителя вызволяют их из рабства и приводят в самую чистую страну на земле.»
«Храм горы Ширануи – очень далек от того, чтобы я называла самой чистой страной.»
«Дочь Айбагава Седжан – редкая женщина. Отдельный случай.»
«Я бы не хотела, чтобы Вы не называли имя моего Отца.»
«Айбагава Седжан был моим верным другом еще до того, как стал твоим отцом.»
«Дружба, за которую он заплатил украденной дочерью?»
«Я привел тебя в твой дом, сестра Айбагава.»
«У меня был дом в Нагасаки.»
«Но Ширануи уже был твоим домом, еще до того, как ты услышала о нем. Слыша о твоих успехах в акушерстве, я знал это. Видя тебя в академии Ширандо, я знал это. Много лет тому назад, когда я увидел знак Богини на твоем лице, я ...»
«Мое лицо обожжено горячим маслом. Это был несчастный случай!»
Эномото улыбается, как довольный отец. «Богиня позвала тебя. Она показала себя тебе, это правда?»
Орито не рассказывала никому, даже Яйои, о сферичной пещере и гигантской статуе.
Клик: послушник рисует черную пометку на доске.
Была секретная печать, логика подсказывает ей, на входе в тоннель.
Крылья бьются где-то вверху, но, когда Орито поднимает взгляд, она не видит ничего
«Когда ты убежала,» говорит Эномото, «Богиня позвала тебя назад ...»
Как только я поверю в это, думает Орито, я стану на самом деле узницей Ширануи.
«... и твоя душа послушалась, потому что твоя душа знает такое, что твое сознание, в котором слишком много знаний, не понимает.»
«Я вернулась, потому что Яйои умерла бы, если бы меня не было.»
«Ты была инструментом сочувствия Богини. Ты будешь награждена.»
Ее ужас от ожидания подарка открывает свой рот. «Я ... не могу, чтобы со мной было также, как с другими. Я не могу.» Орито становится стыдно за сказанные слова и стыдно от самого стыда. Помилуй меня от того, что испытывают другие, значат те слова, и Орито начинает дрожать. Загорись! она понуждает себя. Разозлись!
Клик: послушник кладет белую ракушку на доску.
Голос Эномото ласкает. «Все мы – приближенные к Богини – знаем, чем ты пожертвовала, чтобы попасть сюда. Посмотри на меня своими умными глазами, Орито. Мы хотим сделать тебе предложение. Без сомнения, дочь доктора, разумная как ты, сразу заметила слабое здоровье экономки Сацуки. Это, к сожалению, рак утробы. Она попросила нас умереть на своем острове. Мои подчиненные отвезут ее туда через несколько дней. Ее пост экономки – твой, если ты этого захочешь. Богиня осеняет Дом подарком каждые пять-шесть недель: твои двадцать лет в храме пройдут службой акушерки, помогая своим сестрам и углубляя свое знание. Такая важная ценность моего храма никогда не будет наделена подарком. В дополнение к сказанному, я найду книги – любые книги – по твоему желанию, и ты сможешь следовать дорогой своего отца, дорогой ученого. После твоего спуска, я куплю тебе дом в Нагасаки, или где угодно, и буду платить тебе стипендию до конца твоей жизни.»
Четыре месяца, понимает Орито, Дом давил меня страхом ...
«Ты будешь скорее не сестрой храма Ширануи, а сестрой жизни.»
... чтобы теперь это предложение звучало, не как петля, а как спасительная веревка тонущей женщине.
Четыре стука в дверь разносятся по комнате.
Эномото взглядом проходит по Орито и кивает головой. «А-а, долгожданный друг появился, чтобы вернуть украденноую вещь. Я должен пойти и выказать ему свою благодарность.» Темно-синий шелк взлетает вверх со вставанием Эномото. «В это время, сестра, подумай над нашим предложением.»




глава Двадцать Шестая
ЗА ГОСТИНИЦЕЙ ХАРУБАЯШИ,
К ВОСТОКУ ОТ ПОСЕЛКА КУРОЗАНЕ
ВО ВЛАДЕНИИ КИЙОГА
утро двадцать второго дня первого месяца

Выходя из туалета позади здания, Узаэмон оглядывается вокруг участков земли, где растут овощи, и видит человеческую фигуру, наблюдающую за ним из бамбуковой рощицы. Он прищуривается в сумрачном свете. Знахарка Отане? У нее такой же черный капюшон и одежда горянки. Да. Узаэмон поднимает осторожную руку, но фигура отворачивается, медленно, печально качая седой головой.
Нет, он не должен узнавать ее? Или, Нет, как спасение обречено?
Переводчик одевает пару соломенных сандалий с веранды и идет по овощному участку к бамбуку. Тропа черной грязи и белой изморози ведет в рощу.
Позади, в гостинице, кукарекает петух.
Шузаи и другие, думает он, не знают, где я.
Соломенная обувь – не лучшая защита мягким подошвам самурая-клерка.
На треснутой ветке на уровне глаз сидит свиристель: его клюв открывается ...
... горло дрожит, и вылетает рулада ...
Он подпрыгивает мелкими прыжками – с одного насеста на другой – сквозь густую рощу.
Узаэмон следует сквозь косые полосы светлой темноты и темной темноты ...
... сквозь давящее одиночество; тонкие пластины льда трещат под его ступнями.
Свиристель зовет его вперед или в сторону сбоку?
Два свиристеля, спрашивает себя Узаэмон, играют с одним человеком?
«Кто-то там?» Он не решается на громкий вопрос. «Отане-сама?»
Листья шуршат, словно бумага. Тропа заканчивается шумной рекой – коричневой и густой, будто голландский чай.
Берег напротив – стена валунов ...
... поднимающаяся из-под упаших сучьев и шишковатых корней.
Пальцы ног горы Ширануи, думает Узаэмон. А на ее голове – Орито.
Вниз по реке или вверх по реке кричит о чем-то человек на ненузнаваемом диалекте.


Но путь по тропе назад, в огород позади гостиницы Харубаяши, приводит Узаэмона в скрытое место. Здесь, на темной гальке, лежат несколько отглаженных морем, величиной с голову, камней, обнесенных невысокой, по колено, каменной стеной. Нет храма, нет ворот тори, нет свисающих соломенных веревок с кусочками скрученной бумаги, поэтому переводчик быстро догадывается, что он находится на кладбище. Обняв себя, чтобы согреться, он переступает через стену, чтобы посмотреть на камни. Галька скрипит и расходится в сторону под его ступнями.
Номера, нет имен, выбиты на камнях: до восьмидесяти одного.
Настойчивый бамбук убран, и камни очищены от лишайника.
Узаэмон размышляет, может, он принял кладбищенскую сторожиху за Отане.
Скорее всего, она удрала, думает он, когда самурай пошел к ней ...
Но что за буддийская секта отвергает упоминание имени на могильном камне? Без смертного имени в Списке Мертвых лорда Энма, как знает даже каждый ребенок, душу отошлют от ворот назад – в мир мертвых. И привидения будут бродить всю вечность. Узаэмон решает, что похороненные – это выкидыши, преступники или самоубийцы, но для него решение неубедительно. Даже членов неприкасаемой касты хоронят с каким-то подобием имени.
Здесь не слышно птичьей песни, замечает он, в зимней клетке.


«Скорее всего, господин,» хозяин гостиницы отвечает Узаэмону, «это была дочь угольщика, кого Вы видели. Она живет с ее отцом-братом в развалившемся доме да с миллионом звезд вместо крыши за Двенадцатью Полями. Она болтается ту-да-и-сю-да-и-по-ре-ке, господин. Головой слабая да хромоногая она-то, да она с ребенком была два-три раза, но не прижились они, ’тому как папой был сам ее папа иль ее брат, да помрет она в том разваленном сама по себе, господин, кому ж нужна такая нечистая дворняга?»
«Но это была старая женщина, кого я видел, не девушка.»
«Кобылы Кийога толстожопее, чем принцесса Нагасаки, господин: девушка тринадцати-четырнадцати сойдет за старую кобылу, особенно в полумраке.»
Узаэмон – в сомнении. «А что, тогда, с этим секретным кладбищем?»
«О-о, это не секрет, господин: на нашем гостиничном жаргоне мы зовем их ‘квартирами долгожителей’. Сколько раз, путешественник заболеет на дороге, господин, особенно паломником, и уснет напоследок в гостинице, а это стоит чего-то хозяину. А ‘чего-то’ означает: мы не можем просто бросить тело да у дороги. Вдруг, родственник придет? Вдруг, привидение всех распугает? А для настоящих похорон нужны деньги, как и для всего в этом мире, господин, чтоб монахи пели, да чтоб камень высечь приличный, да чтоб помянуть в храме ...» Хозяин гостиницы качает головой. «Так что предок мой очистил место, господин, для гостей, кто покидает сей мир в Харубаяши. Мы храним все записи гостей, лежащих здесь, да номера тоже, да записи имен гостей, если они сказали, да если мужчина или женщина, да их возраст, да всяк-такое. Так что, если родственники придут в поисках, мы можем и помочь.»
Шузаи спрашивает, «А часто ли появляются родственники у Ваших мертвых гостей?»
«Ни разу при мне, господин, но мы все равно записываем. Моя жена моет камни в каждый О-бон.»
Узаэмон спрашивает, «Когда в последний раз погребли здесь тело?»
Хозяин собирает губы вместе. «Все меньше путешественников ходят по Кийога, господин, дорога Омура сейчас так хорошо сделана ... Последний раз это было три года тому назад: один печатник, который лег в постель живой-здоровый, а на утро был холодный, будто камень. Начинаешь думать, господин, о всяком?»
Узаэмону не нравится тон хозина гостиницы. «О чем о всяком?»
«Не только старых да больных Смерть забирает к себе в паланкин.»


Дорога Кийога следует вдоль мутных заливов моря Ариаке, а затем уходит внутрь леса, где один из наемников, Хане, идет позади всех, а другой, Иши – впереди всех. «Предосторожность,» объясняет Шузаи из своего паланкина, «чтобы точно знать, что за нами никто не следует от Курозане или ожидает нас впереди». Несколько поворотов вверх по дороге, они пересекают реку Мекура и уходят на усеянную листьями тропу, ведущую ко входу в ущелье. Доска приказов у покрытых мхом ворот тори отпугивает всех случайных прохожих. Здесь паланкин опускается на землю, достается оружие из пола, и на глазах Узаэмона Дегучи из Осака и его терпеливые слуги превращаются в наемников. Шузаи издает тонкий свист. Не громче треснутой ветки, ничего не значащий Узаэмону, а для людей – это сигнал, что все идет по плану. Они бегут с пустым паланкином, карабкаясь по неглубоким изгибам. Вскоре у переводчика заканчивается дыхание. Грохот от водопада становится громче и ближе, и у недавнего обвала камней они подходят ко входу в ущелье Мекура: ступени, вырубленные в откосе высотой в восемь-девять человеческих ростов, заросшие длинными языками папоротника и удавками ползущих растений. С этой высоты падает и холодная река. Вода в месте падения кипит и сбивается пеной.
Узаэмон растворяется в бесконечности водопада ...
Она пьет из этой реки, думает он, там, на горе.
... пока не раздается свист дрозда, сбоку от дикой камелии. Шузаи свистит в ответ. Листья раздвигаются, и появляются пять человек. Они одеты в одежды простолюдин, но у их лиц та же военная жесткость, как и у других одиночных самураев. «Давайте спрячем эту корзину с шестами» – Шузаи указывает на разобранный паланкин – «подальше от глаз».
Укрытый стеной камелии, в ложбине, паланкин накрывается ветками и листьями. Шузаи представляет новые лица фальшивыми именами: Цуру – лидер с лицом луны, Яги, Кенка, Мугучи и Бара; Узаэмон, одетый паломником, представлен «Джунреем». Новые люди выказывают ему осторожное уважение, но смотрят на Шузаи, как на главу похода. Считают ли наемники Узаэмона ослепленным глупцом или благородным человеком – а, ведь, уверен Узаэмон, можно быть и тем и другим в одно время – трудно сказать. Самурай по имени Цуру дает быстрый отчет их дороги из Сага в Курозане, а переводчик размышляет, с каких малых шагов начался этот поход: сначала знахарка Отане распознала, что творится в его сердце; аколиту Джирицу стали противны порядки ордена; гнусность Эномото; и другие шаги, повороты – видимые и невидимые – и Узаэмон дивится, глядя на полотно ткачихи Судьбы.


«Первую часть нашего восхождения,» говорит Шузаи, «мы пройдем в шесть групп по двое, отправляясь с пятиминутным интервалом. Первые – Цуру и Яги; вторые – Кенка и Мугучи; третьи – Бара и Тануки; следующие – Кума и Иши; потом – Хане и Шакке; и последние – Джунрей,» он смотрит на Узаэмона, «и я. Мы перестроимся у ворот» – мужчины окружают нарисованную карту гористой местности, их дыхания перемешиваются – «охраняющих эту гнусь. Я проведу Бара, Тануки, Цуру и Хане по утесу, и мы ворвемся со стороны горы – неожиданное направление – вскоре после того, как сменится стража. Мы свяжем их, заткнем рты и положим в мешки. Они – всего лишь крестьянские парни, потому их не убивать, если только они этого захотят. Голый Пик – это следующие два часа жесткого марша, и монахи будут готовиться к ночи, когда мы туда прибудем. Кума, Хане, Шакке, Иши: перелезаете через стену здесь» – Шузаи разворачивает план храма – «на юго-западной стороне, где деревья ближе всего и гуще. Сначала идете к воротам здесь и запускает нас внутрь. Затем мы посылаем за их самым главным учителем. Ему мы говорим, что сестра Айбагава уходит с нами. Это произойдет мирно или во дворе, полном мертвых аколитов. Выбор – за ними.» Шузаи смотрит на Узаэмона. «Если не сможешь быть угрозой ни для кого, тогда лучше и не пытайся.»
Узаэмон соглашается кивком, но при этом, Пожалуйста, молится он, пусть никто не погибнет.
«Лицо Джунрея,» Шузаи объясняет всем, «знакомо Эномото по академии Ширандо. Хотя наш добрый хозяин гостиницы заверил нас, что лорд-аббат находится в Мияко, Джунрей не должен подвергаться риску быть узнанным, даже косвенно. Вот, почему Вы не будете принимать участвие в налете».
Это неприемлемо, думает Узаэмон, сидеть в стороне, как женщина.
«Я знаю, о чем Вы думаете,» говорит Шузаи, «но Вы – не убийца».
Узаэмон кивает головой, надеясь на то, что Шузаи поменяет свое решение позже днем.
«Перед нашим уходом, я предупрежду монахов, что я разделаюсь с любым преследователем без всякой пощады. Мы уходим с освобожденной пленницей. Мы срежем лозы у моста Тодороки, чтобы выиграть время на завтра. Мы пройдем ворота в Час Быка, спустимся по ущелью и вернемся сюда в Час Кролика. Мы отнесем женщину в паланкине до Кашима. Затем мы разойдемся и покинем это владение задолго до того, как пошлют погоню. Вопросы?»


Зимний лес скрипуч, тверд и запутан. Мертвые листья лежат глубокими сугробами. Иглы птичьих песен сшивают и пронизают всю глубину чащобы. Шузаи и Узаэмон молча карабкаются. Река Мекура ревет, раздражает, настигает эхом. Гранитное небо висит крышкой над долиной.
К середине утра мозолистые ступни Узаэмона начинают болеть.
Река Мекура становится гладкой и зеленой, словно бутылочное стекло чужеземцев.
Шузаи дает Узаэмону масло, чтобы тот натер болящие голени и лодыжки, и говорит, «Первое оружие фехтовальщика – его ноги».
Стоя на круглом камне, замершая цапля ожидает рыбу.
«Люди, которых ты нанял,» решается на разговор Узаэмон, «похоже, верят тебе безоговорочно».
«Одни из них учились со мной у одного учителя в Имабари; большинство из нас служили вместе у мелкого лорда во владении Ийо, у которого были яростные стычки с соседом. Остаться в живых, благодаря кому-то – будешь верить этому человеку больше, чем родственнику.»
Всплеск расходится по яшмовой поверхности воды: цапля исчезла.
Узаэмон вспоминает своего дядю, который учил его скользить по камням. Он вспоминает старую женщину, которую видел на рассвете. «Бывает время, когда я подозреваю, что сознание становится само по себе. Оно показывает картины. Картины прошлого и того, что может когда-то случиться. В это время у сознания появляется собственное желание, и у него появляется свой голос.» Он смотрит на своего друга, который наблюдает за, парящей высоко над ними, хищной птицей. «Я говорю, как пьяный монах.»
«Совсем нет,» бормочет Шузаи. «Совсем нет.»


Выше в горах – стена известнякового утеса ущелья. Узаэмон начинает видеть части лица на обветренном откосе. Выступ, похожий на лоб; выдающийся хребет – нос; пустоты выветривания и каменные сходы – морщины и провисы. Даже горы, думает Узаэмон, когда-то были молодыми и также старятся, и когда-то умрут. Одна черная трещина под покрытым мхом навесом может быть глазом. Он представляет себе, как десять тысяч летучих мышей висят под той неровной крышей ...
... в ожидании одного весеннего дня, когда заведутся их крохотные сердца.
Чем выше в гору, видит карабкающийся человек, тем глубже должна прятаться жизнь от зимы. Жизненный сок растений ушел глубоко в корни; медведи спят; змеи следующего года – пока еще в яйцах.
Моя нагасакская жизнь, подводит итог Узаэмон, ушла, как мое детство в Шикоку.
Узаэмон думает о своих приемных родителях и своей жене, занятых своими делами, интригами и ссорами, но совсем не понимающих, что они потеряли их приемного сына и мужа. Этот процесс займет много месяцев.
Он касается своего живота, где он несет на себе письма Орито.
Скоро, возлюбленная, скоро, думает он. Еще лишь несколько часов ...
Стараясь не вспоминать о порядках ордена, он вспоминает о них.
Его рука, замечает он, обхватывает рукоятку меча с такой яростью, что белеют кости на кисти.
Он спрашивает себя, может, Орито уже беременна.
Я буду о ней заботиться, клянется он, и воспитаю ребенка, как своего.
Серебряные березы вздрагивают. Что бы она ни захотела – это лишь важно.


«Как все произошло,» Узаэмон задает вопрос, на который он никогда не решился бы ранее, «первый раз, когда ты убил человека?» Корни сикаморы цепко держатся за крутой подъем. Шузаи проходит еще десять, двадцать, тридцать шагов, пока тропа не прибывает к широкому плескающемуся пруду. Шузаи проверяет глазами подъем, окружающую местность, чтобы не было засады ...
... и вскидывает свою голову, словно пес. Он слышит что-то неслышное Узаэмону.
Фехтовальщик наполовину улыбается, Один из наших. «Убийство зависит от обстоятельств, как ты готовишься к этому – или это хладнокровное, запланированное убийство или внезапная смерть в бою, или вызвана честью, или более постыдными причинами. Однако, сколько бы ты ни убил, первый раз – особенный. Это – первая кровь, от которой человек уже не может жить ординарной жизнью.» Шузаи становится на колени у края воды и пьет, зачерпнув ладонями. Легкая рыбы недвижно парит в течение воды; а мимо проплывает яркая ягода. «Тот мелкий лорд из Ийо, я тебе говорил о нем днем?» Шузаи залезает на камень. «Мне было шестнадцать лет, и я присягнул служить этому жадному болвану. История ссоры слишком длинна, чтобы рассказать ее сейчас; и судьба завела меня одной жаркой ночью шестого месяца на край горы Ишизучи, где я отстал от своих товарищей. Вопли лягушек забивали любой другой звук, а темнота была ослепительно темной, и, внезапно, земля под моими ногами ушла, и я упал во вражескую яму. Разведчик был совсем неготов, как и я, к такой встрече, а яма, куда я попал, была такая тесная для наших тел, что никто из нас не мог вытащить свой меч. Мы пыхтели, изгибались, но никто из нас не стал звать на помощь. Его руки нашли мое горло и стали давить меня и душить, как сама Смерть. Мое сознание стало красным и завопило, а горло сжималось и сжималось, и я подумал, Вот и все ... но Судьба так не думала. Давным-давно, Судьба выбрала гербом для вражеского лорда месяц. Этот символ был прикреплен к шлему моего душителя так плохо, что упал мне в ладонь, и я смог воткнуть острый металлический конец в прорезь для глаз маски, и еще дальше – в податливую мягкость, и с одной стороны до другой стороны, словно ножом по ямсу, пока не ослабела его хватка на моем горле, и пока он совсем не отпустил мою шею.»
Узаэмон моет свои руки и пьет воду из пруда.
«После этого,» говорит Шузаи, «на рынках, в городах, в селениях ...»
Ледяная вода бьет в челюсть Узаэмона, как камертон у голландцев.
«... я думал, Я живу в этом мире, но не принадлежу ему.»
Дикий кот проходит по суку упавшего вяза, словно по мостику.
«Эта непринадлежность, она, как печать на нас» – Шузаи хмурится – «вокруг глаз».
Дикий кот смотрит на людей, не боясь, и зевает.
Он проходит к камню, перепрыгивает воду и исчезает.
«Некоторыми ночами,» говорит Шузаи, «я просыпаюсь от того, что его пальцы душат меня».


Узаэмон прячется в глубоком, выкопанном погодой, кратере, похожим на место выдранного зуба – чащоба густо-переплетенных корней – вместе с двумя наемниками, названных Кенка и Мугучи. Кенка – очень гибкий, со многими небольшими и гладкими движениями тела; Мугучи – гораздо плотнее, говорит отрывистыми редкими словами. С их кратера мужчинам частично видны ворота, на расстоянии полета стрелы. Дым сходит с трубы сторожки. Наверху, против ветра, на утесе, Шузаи и четверо наемников ожидают смены стражников. На другом берегу реки что-то продирается сквозь лес.
«Дикий кабан,» бормочет Кенка. «Очень уж похоже на жирного старого здоровяка.»
Они слышат далекий, бледный звон колокола, который, должно быть, доносится от храма горы Ширануи.
Неправдоподобный, как театральный задник, Голый Пик вырисован в небе, покрытый тяжелыми, кудрявыми облаками.
«Дождь помог бы,» замечает Кенка, «хоть, и мог бы подождать, пока закончим. Смыл бы следы, наполнил бы реку, дороги стали бы хуже для коней, и ...»
«Голоса?» Ладонь Мугучи требует тишины. «Слышите – трое ...»
Узаэмон ничего не слышит минуту-две, пока озлобленный голос на тропе внизу не раздается совсем близко. «Прежде, чем поженились, она была, ‘Не-ет, после свадьбы я – твоя, но только тогда’, а как поженились, она все, ‘Не-ет, нет настроения, отстань’. Я всего-то треснул ее, как любой муж дал бы, а с тех пор демон жены кузнеца запрыгнул в мою, и она теперь на меня и не смотрит. Даже развестись не могу с той змеей, а то ее дядя заберет назад лодку, и что я тогда буду делать?»
«В горы, сухостоем,» отвечает второй компаньон, проходя внизу. «Там и будешь.»
Трое сменщиков подходят к воротам. «Открывай, Бунтаро,» зовет один. «Это мы.»
«Это ‘мы’, правда, что ль?» Приглушенный ответ. «А кто это ‘мы’ могут быть?»
«Ичиро, Убэй и Тосуи,» отвечает один, «а Ичиро все ноет о своей жене.»
«Мы найдем место для троих, а ту, последнюю, оставьте там же.»


Десять минут спустя появляются три освободившихся стражника. «Так, Бунтаро,» говорит один, когда они подходят на расстоянии различимой речи. «Давай сочные подробности.»
«Они – так меж мной, женой Ичиро и тем ш-ш-ш-никому-ни-слова матрасом.»
«Какой секретный ты, ну ...» Голоса уходят.
Узаэмон, Кенка и Мугучи смотрят на ворота, ждут и слушают.
Проходит минута за минутой за минутой ...
Заката нет, лишь увядание света.
Что-то случилось. Страх шипит внутри Узаэмона.
Мугучи провозглашает, «Готово». Одна створка ворот открывается. Появляется фигура и машет рукой. Когда Узаэмон спускается к тропе, другие мужчины уже находятся на полпути к воротам. Кенка ожидает Узаэмона у ворот и шепчет, «Ни слова». Внутри Узаэмон находит навес и длинную комнату под ним, выстроенную на подпорках и сваях над рекой. Там же находятся подставки для пик и топоров, перевернутый котел для еды, тлеющий огонь и три больших мешка, подвешенных к стропилам. Один, а потом и другой, мешок качается, груз шевелится, выдавая локоть или колено. Ближний мешок, однако, висит неподвижно, будто наполненный камнями.
Бара вытирает кинжал окровавленной тряпкой.
Течение реки внизу начинает ругаться человеческими слогами.
Не твой меч убил его, думает Узаэмон, а твое присутствие.
Шузаи ведет Узаэмона к дальним воротам. «Мы сказали им, что не хотим причинить им зла. Мы сказали им, что никто не пострадает. Мы сказали так, хотя самурай никогда не сдастся, а крестьянин и рыбак – сдастся. Они согласились, чтобы их связали и заткнули им рты, но один хотел нас перехитрить. Там, в углу – дверь, и он бросился туда. Он почти добежал, а если бы он удрал, то все могло бы пойти для нас очень плохо. Кинжал Бара попал ему в горло, а Цуру просто не дал телу уплыть в Курозане.»
Жена Ичиро, странно для Узаэмона, теперь и любовница и вдова?
«Он не мучался.» Шузаи сжимает ему руку. «Он умер через несколько секунд.»


Ночью в ущелье Мекура кажется, что попал в место, где не ступала ничья нога. Отряд из двенадцати человек идет, как одно целое. Тропа уходит от реки, поднимаясь выше по крутому склону ущелья. Буки и дубы уступают дорогу тяжело-дышащей подвижности. Шузаи выбрал безлунную ночь, но облака рассеиваются, и звездного света достаточно, чтобы развеять темноту.
Он не мучался, думает Узаэмон. Он умер через несколько секунд.
Он ставит одну усталую ступню впереди другой и пытается не думать ни о чем.
Тихая жизнь учителя, Узаэмон представляет будущее, в тихом городке ...
Он ставит одну усталую ступню впереди другой и пытается не думать ни о чем.
Может, одной лишь тихой жизни хотел убитый, как и я ...
Его прежнее желание принять участие в налете на монастырь исчезло.
Его сознание показывает ему сцену, как Бара вытирает свой кинжал окровавленной тряпкой, снова и снова, пока, наконец, они не подходят к мосту Тодороки.
Шузаи и Цуру решают, как лучше разрушить его позже.
Кричит сова с кедра или с пихты ... один раз, другой, близко ...
Последний звон храмового колокола на этот день, громкий и близкий, возвещает Час Петуха. Прежде, чем он зазвонит в следующий раз, думает Узаэмон, Орито будет свободна. Они обматывают свои лица черной материей, оставляя узкую полоску для глаз и носа. Дальше они идут бесшумно, не ожидая засады, но и не забывая об ее возможности. Когда под ногами Узаэмона трещит ветка, остальные оборачиваются на него с гневными взглядами. Подъем становится легче. Лает лиса. Начинается, похожий на тоннель, ряд ворот тори, меж которыми пролетает ветер. Все останавливаются и собираются вокруг Шузаи. «Храм – четыреста шагов впереди нас.»
«Джунрей-сан.» Шузаи поворачивается к Узаэмону. «Здесь Вы нас подождете. Помните мудрость: ‘Армию покупают за тысячу дней, чтобы использовать ее в один день’. Этот день – сейчас. Спрячьтесь от тропы, но оставайтесь в тепле. Вы прошли дальше, чем какой-нибудь ‘клиент’ смог бы, так что нет никакого позора подождать здесь. Как только мы закончим наше дело в монастыре, я пошлю за Вами, но до этого момента не подходите к храму. Не волнуйтесь. Мы – воины. Они – горстка монахов.»


Ухаэмон залезает по каменному льду внутрь сосновых иголок, чтобы спрятаться от злого ветра; он садится на корточки и встает попеременно, пока не устают ноги, но все тело согревается. Ночное небо – загадочная рукопись. Узаэмон вспоминает, как изучали звезды с де Зутом на сторожевой вышке в Деджима тогда, летом, когда мир был проще. Он пытается представить себе набор картин, озаглавленных Бескровное Освобождение Айбагава Орито: вот – Шузаи и три самурая перелезают через стену; вот – три монаха у ворот, внезапно связаны; вот – идет главный монах, спеша по двору и бормоча, «Лорд Эномото будет разгневан, но что мы можем поделать?» Орито разбужена, и ей приказывают одеться для дороги. Она повязывает платок вокруг ее прекрасного, обожженого лица. В последней картине она узнает ее спасителя. Узаэмон вздрагивает и упражняется со своим мечом, но слишко холодно, чтобы можно было сконцентрироваться, поэтому он возвращается в свои мысли, выбирая себе имя для новой жизни. Невольно Шузаи дал уже ему имя – Джунрей, паломник – а каким будет его семейное имя? Он может обсудить это с Орито: возможно, он мог бы принять ее – Айбагава. Я играю с Судьбой, предупреждает он себя, этим налетом. Он трет свои холодные, застывающие руки, спрашивая себя, как много прошло времени с того момента, как Шузаи пошел к храму, и понимает, что потерял счет. Восьмушка часа? Четверть? Колокол не звенел с тех пор, как они перешли через мост Тодороки, ведь, у монахов нет никакой причины отбивать каждый час ночи. Как долго он должен ждать, чтобы сделать заключение о провале налета? А потом что? Если самураи Шузаи были захвачены, что остается тогда бывшему переводчику третьего ранга?
Мысли о смерти крадутся сквозь сосны к Узаэмону.
Как ему хотелось бы, чтобы человеческое сознание можно было бы свернуть в рулон, как свиток ...


«Джунрей-сан, у нас ...»
Узаэмон пугается говорящего дерева и падает навзничь спиной.
«Мы не напугали Вас?» Каменная тень оказывается наемником Тануки.
«Немного, да.» Узаэмон успокаивает свое дыхание.
Кенка отходит от дерева. «У нас – женщина, жива-здорова.»
«Это хорошо,» говорит Узаэмон. «Это очень, очень хорошо.»
Мозолистая ладонь находит Узаэмона и поднимает его на ноги. «Никто не пострадал?» Узаэмон хотел спросить, «Как Орито?»
«Никто,» отвечает Тануки. «Учитель Генму – мирный человек.»
«Что означает,» добавляет Кенка, «его храм не зальют кровью ради одной монахини. Но он – старый хитрый лис, и Дегучи-сан хочет, чтобы Вы пришли и проверили, что этот мирный человек не надует нас, подсунув кого-то другого, а потом – забаррикадируют ворота.»
«Там – две монахини с обожженым лицом.» Тануки открывает фляжку и отхлебывает из нее. «Я вошел в Дом Сестер. Что за странный зверинец собрал там Эномото! Вот, выпейте: согреет Вас и укрепит. Ждать – всегда хуже, чем действовать.»
«Мне и так тепло.» Узаэмон вздрагивает дрожью. «Нет нужды.»
«Вам предстоят три дня, чтобы отдалиться на триста миль от владения Кийога, скорее всего, на Хонсю. Вы не доберетесь так далеко с промерзшими легкими. Пейте!»
Узаэмон соглашается с грубой добротой наемника. Обжигающая жидкость течет по горлу. «Благодарю Вас.»
Троица идет назад, к тоннелю ворот тори.
«Предполагая, что Вы видели настоящую Айбагава-сан, как она?»
Длинная пауза, от которой Узаэмону становится не по себе.
«Изможденная,» отвечает Тануки, «но здоровая, я бы сказал. Спокойная.»
«У нее – острый ум,» добавляет Кенка. «Она не спросила нас, кто мы: она знает, что нас могли бы услышать. Я могу понять, почему мужчина решил пойти так далеко и на такие расходы ради подобной женщины.»
Они доходят до тропы и начинают идти вверх, сквозь ворота тори.
Узаэмон замечает странную упругость в ногах. От нервов, думает он.
Но скоро тропа начинает колебаться, как медленный вал волн.
Последствия последних двух дней. Он успокаивает свое дыхание. Худшее – позади.
Пройдя все ворота тори, дорога выпрямляется. Храм горы Ширануи возвышается перед ними.
Крыши торчат из-за высокой стены. Слабый свет пробивается из щели ворот.
Он слышит клавесин доктора Маринуса. Он думает, Это невозможно.
Его щека ложится на, вмерзший в снег, лист – мягкий, как женский живот.


Сознание возвращается к нему через ноздри носа и расходится по всей голове, но его тело не может двигаться. Вопросы и предположения появляются сами по себе, будто толпа гостей, пришедших к больному: «Ты снова потерял сознание», говорит один. «Ты – внутри храма горы Ширануи,» говорит другой, и потом все вместе: «Тебя опоили?»; «Ты сидишь на холодном полу»; «Да, тебя опоили: питье Тануки?»; «Твои кисти рук связаны позади колонны за твоей спиной, и твои лодыжки связаны»; «Шузаи предал меня с кем-то из этих наемников?»
«Он может слышать нас сейчас, аббат,» говорит незнакомый голос.
Откупоренное горлышко стеклянной бутылки скользит по ноздрям Узаэмона.
«Благодарю Вас, Сузаку,» говорит голос, знакомый, но еще неузнаваемый.
Запах риса, саке и соленых овощей предполагает помещение склада.
Письма Орито. Ощущение пустоты в районе живота. Их нет.
Гул осиного роя появляется то тут, то там в его медленной голове.
«Открой глаза, Младший Огава,» говорит Эномото. «Мы – не дети.»
Он слушается приказа. Лицо лорда Кийога высвечивается лампой в темноте.
«Ты – достойный ученый,» говорит лицо, «но смешной вор».
Три-четыре человеческие тени смотрят на них с краев склада.
«Я не пришел сюда,» говорит Узаэмон, «чтобы украсть что-то Ваше.»
«Зачем вынуждать меня на перечисление очевидного? Храм горы Ширануи – часть тела владения Кийога. Сестры принадлежат храму.»
«Ее не могла продать мачеха, а Вы не могли ее купить.»
«Сестра Айбагава – довольная слуга Богини. У нее нет желания уходить отсюда.»
«Пусть она скажет мне это своими губами.»
«Нет. Некоторые привычки ее прежней жизни должны были» – Эномото делает вид, что ищет правильное слово – «отсечены. Ее шрамы заживают, но только невнимательный лорд-аббат допустит, чтобы нерешительный, когда-то один раз близкий ее сердцу, человек мог ковырять ее раны.»
Другие, думает Узаэмон. Шузаи и остальные?
«Шузаи жив, в порядке,» рассказывает Эномото, «и пьет суп на кухне с другими десятью. Твой заговор доставил им немного беспокойства.»
Узаэмон отказывается верить. Я знаю Шузаи десять лет.
«Он – верный друг.» Эномото старается удержаться от улыбки. «Но не твой верный друг.»
Ложь, настаивает сознание Узаэмона, ложь. Ключ, чтобы открыть все мои мысли ...
«Почему я буду врать?» Полуночно-синий шелк всплескивается водой вверх, когда Эномото подсаживается поближе. «Нет, подробная история об Огава Узаэмон становится неинтересной. Усыновленный одной, некогда блестящей, семьей, он вскарабкался, благодаря своему таланту, до высокого ранга, наслаждается уважением академии Ширандо, постоянным доходом, красивой женой и завидной возможностью торговли с голландцами. Кто бы захотел большего? Огава Узаэмон захотел большего! Он заразился болезнью, которую весь мир называет любовью. И в конце всего она его и погубила.»
Человеческие тени по краям начинают двигаться.
Я не должен умолять его, клянется Узаэмон, но я должен узнать, почему и как. «Сколько Вы заплатили Шузаи за его предательство?»
«Да разве! Услужить лорду Кийога – стоит больше любых денег.»
«Там был юноша, стражник, он погиб у ворот ...»
«Шпион на службе лорда Сага: твое путешествие дало нам замечательный повод убить его.»
«Зачем тащить меня наверх на гору Ширануи?»
«Убийство в Нагасаки может привести к неудобным вопросам, и столько поэзии в том, что ты погибаешь так близко у своей возлюбленной – всего несколько комнат! – просто невозможно удержаться.»
«Позвольте мне ее увидеть.» Гул в голове Узаэмона нарастает. «Или я убью Вас, когда приду сюда с той стороны.»
«Как раз: проклятье умирающего ученого Ширандо! Увы, у меня есть эмпирические доказательства и Декарту и даже доктору Маринусу, что проклятье умирающего не работает. Много лет тому назад, много сотен людей, женщин и даже детей поклялось утащить меня в ад. И все же, как ты видишь, я пока еще здесь – расхаживаю по этой прекрасной земле.»
Он хочет увидеть мой страх. «Значит, Вы верите в сумасшедшие правила ордена?»
«А-а, да. Мы нашли несколько интересных писем у тебя, но не тот кизиловый футляр. Хорошо, я не буду обещать, что ты можешь спасти себя: твоя смерть стала необходимостью в тот самый час, когда знахарка постучала в твои ворота. Но ты можешь спасти резиденцию Огава от уничтожающего огня, который сожгет все в шестом месяце года. Что скажешь?»
«Два письма,» врет Узаэмон, «были посланы к Огава Мимасаку сегодня. В одном – я выхожу из списка членов семьи Огава. В другом – я развожусь с моей женой. Зачем же уничтожать дом, у которого нет никакой связи со мной?»
«Просто от злости. Дай мне свиток или умрешь, зная, что они тоже умрут.»
«Скажите, зачем Вы украли дочь доктора Айбагава.»
Эномото решает обьяснить ему. «Я стал бояться, что потеряю ее. Страница из дневника голландца попала ко мне в руки, благодаря доброй службе твоего коллеги Кобаяши. Посмотри. Я принес ее.»
Эномото разворачивает лист европейской бумаги и держит в руке:
Удержи это, говорит своей памяти Узаэмон. Покажи мне ее в самом конце.
«Рисунок де Зута довольно похож.» Эномото сворачивает бумажный лист. «Довольно похоже, чтобы вдова Айбагава Седжан забеспокоилась о том, что у голландца появились планы на самое ценное у семьи. Словарь, который притащил твой слуга к Орито, доказал это. Мой пристав убедил вдову отказаться от похоронного протокола и решить будущее ее падчерицы без лишних формальностей.»
«Вы рассказали той скверной женщине о Ваших безумных обычаях?»
«Что земляной червь знает о Копернике, то и ты знаешь о заповедях.»
«Вы держите у себя гарем уродцев для монашьих забав ...»
«Ты не слышишь, как начинаешь говорить, словно ребенок хочет отложить свое кроватное время ?»
«А почему тогда не предоставить свои бумаги академии,» спрашивает Узаэмон, «об ...»
«Почему вы, смертная гнусь, полагаете, что мне важно ваше неверие в это?»
«... об убийстве ‘подарков’, чтобы ‘выцедить их души’?»
«Сейчас у тебя остался последний шанс спасти дом Огава от ...»
«И потом закупорить их, как духи, и ‘вкушать’ их, как медицинские препараты и отодвигать приход смерти? Почему бы не разделить свое магическое откровение со всем миром?» Узаэмон хмуро смотрит на двигающиеся фигуры. «Вот моя догадка: потому что внутри Вас еще есть малая часть, которая не безумная, и которая как Джирицу говорит, ‘Это – зло’.»
«О-о, зло. Зло, зло, зло. Вы всегда используете это слово, словно оно – меч, а не глупое самомнение. Когда ты высасываешь желток из яйца, это что – ‘зло’? Выживание – закон Природы, и мой орден хранит – или, лучше того, он сам есть – секрет выживания, избежания смерти. Новорожденные младенцы представляют собой лишь сложный реквизит – после первых двух недель жизни можно приступать к извлечению отттуда души – а пятьдесят членов ордена нуждаются в устойчивых поставках, и еще несколько желающих из политической элиты. Твой Адам Смит все прекрасно понял бы. Без ордена, более того, подарки не родились бы вообще. Они – ингридиенты, изготавливаемые нами. И где тут твое ‘зло’?»
«Красноречивая бессмыслица, лорд-аббат Эномото, тоже бессмыслица.»
«Мне больше шестисот лет. Ты умрешь через несколько минут ...»
Он верит в эти заповеди, видит Узаэмон. Он верит в каждое слово.
«... так кто сильнее? Твои доводы? Или моя красноречивая бессмыслица?»
«Освободите меня,» говорит Узаэмон, «освободите госпожу Айбагава, и я расскажу Вам, где находится сви...»
«Нет-нет, никаких переговоров. Никто за пределами ордена не может знать наши заповеди и жить. Ты должен умереть, как Джирицу, и эта вечно занятая старая знахарка ...»
Узаэмон рычит от горести. «Она никому не причиняла зла.»
«Она хотела причинить зло моему ордену. Мы защищаем себя. Но я хочу, чтобы ты взглянул на это – артефакт Судьбы, явившейся в виде голландца Ворстенбоша, который он продал мне.» Эномото подносит близко к лицу Узаэмона пистолет, сделанный иностранцами. «Отделанная жемчугом рукоять, а мастерство изготовления настолько высокое, чтобы не поверить конфуцианцам, декларирующим отсутствие души у европейцев. Как только Шузаи поведал мне о твоих героических планах, он стал ожидать тебя. Смотри – смотри, Огава, это тебя касается – как взводится ‘курок до ‘наполовину готового’ и заряжается пистолет со стороны ‘дула’ таким образом: сначала – порох, а затем – свинцовый шарик, завернутый в бумагу. Заряжается ‘шомполом’, который хранится под стволом ...»
Сейчас. Сердце Узаэмона стучит кровавым кулаком. Сейчас.
«... затем насыпается на ‘огневую полку’, здесь, немного пороха, закрывается сверху крышкой, и теперь наш пистолет ‘заряжен и готов’. Сделано за половину голландской минуты. Да, опытный лучник может послать стрелу за стрелой в мгновение ока, но пистолеты делаются гораздо быстрее, чем опытные лучники. Любой говнонос может вытащить такой и уложить на землю самурая на коне. Наступает день – ты его не увидишь, а я увижу – когда такое оружие переделает наш замкнутый мир. Нажимается курок, кремень бъется об ‘огниво’, и крышка открывается. Искра зажигает полочный заряд, от которого пламя через ‘затравочное отверстие’ попадает в камеру заряда, и свинцовый шарик пролетает сквозь твое ...»
Эномото прижимает ствол пистолета к сердцу Узаэмона.
Узаэмон чувствует, как струйка теплой мочи стекает по его ноге, но он слишком напуган, чтобы устыдиться этого.
Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас ...
«... или, может ...» Дуло пистолета касается головы Узаэмона.
Сейчас-сейчас-сейчас-сейчас-сейчас-сейчас-сейчас
«Животный страх,» шепот входит в ухо Узаэмона, «наполовину растворил твое сознание, потому я дам тебе пищу для ума. Музыка, скажем так, небес. Аколиты Ордена Горы Ширануи посвящены в двенадцать заповедей, но их не посвящают в тринадцатую, пока они не становятся учителями – один, которого ты встретил этим утром, хозяин гостиницы Харубаяши. Тринадцатая заповедь относится к тому, что должно быть в конце. Если бы наши сестры – и экономки тоже – спустились бы в мир внизу и открыли бы для себя, что ни один из их подарков, их детей жив, возникли бы вопросы. Чтобы избежать подобных неприятностей, Сузаку дает им одно ласковое снадобье перед их уходом. Это питье погружает их в покой без сна и видений задолго до того, как их паланкины достигают выхода из ущелья Мекура. Затем их хоронят в той бамбуковой роще, на которую ты набрел тем утром. И вот тебе последняя мысль: твоя детская затея спасти Айбагава Орито приговорила ее не только к двадцати годам ее службы – твоя неумелость просто убила ее.»
Пистолет замирает у лба Узаэмона ...
Он отдает свое последнее мгновение заклинанию. Отомстите.
Клик, пружина, приглушенный свист, ничего, но
...
Гром раскалывает трещину, из которой вырывается солнце.

 
часть Третья
МАСТЕР ИГРЫ ГО
седьмой месяц тринадцатого года Эры Кансей
август 1800




глава Двадцать Седьмая
ДЕДЖИМА
август 1800

В прошлый торговый сезон Игнатиус вырезал ложку из кости. Красивую ложку, в форме рыбы. Хозяин Гроте увидел красивую ложку, и он сказал Игнатиусу, «Рабы едят пальцами. У рабов не бывает ложек.» Потом хозяин Гроте взял красивую ложку. Позже, я проходил мимо хозяина Гроте и японского джентльмена. Хозяин Гроте говорил, «Эта ложка была сделана самими руками известного Робинзона Крузо». Позже, Сйако слышал, как хозяин Байерт говорит хозяину Оосту, как японский джентльмен заплатил пятью лакированными чашками за ложку Робинзона Крузо. Д’Орсайи сказал Игнатиусу, чтобы прятал свою ложку получше в следующий раз и сам менялся с кули или с плотниками. Но Игнатиус сказал, «Зачем? Когда хозяин Гроте или хозяин Герритсзоон залезут в мои вещи, они найдут все мое и возьмут себе. Они говорят, ‘У рабов нет собственности. Они сами – собственность.’»
Сйако сказал, что хозяины не позволяют рабам иметь ценные вещи или деньги, потому что раб с деньгами убежит очень быстро. Филандер сказал, что такие разговоры – плохие. Купидо сказал Игнатиусу, что если бы он вырезал больше ложек и дал бы их хозяину Гроте, хозяин Гроте ценил бы его больше и точно бы относился получше. Я сказал, такие слова – правда, если хозяин будет хорошим хозяином, а если плохой хозяин, то никогда не будет правдой.
Купидо и Филандер – любимчики у голландских офицеров, потому что они играют музыку в ужин. Они называют себя «слугами» и говорят разные голландские слова, как «парики» и «шнурки». Они говорят о «моей флейте» и «моих чулках». Но флейта Филандера и жирная скрипка Купидо, и их красивые костюмы принадлежат их хозяинам. У них нет обуви. Когда Ворстенбош уехал в прошлый год, он продал их ван Клиифу. Они говорят, что их «передали» от прежнего директора новому директору, но их продали каждого за пять гиней.
Нет, раб даже не может сказать, «Это мои пальцы», или «Это моя кожа». У нас нет своих тел. У нас нет своих семей. Когда-то Сйако говорил о «моих детях там, в Батавии». От него родились дети, да. Но для его хозяев они – не «его». Для его хозяев, Сйако – как конь, от которого получился жеребенок у лошади. Вот доказательство: когда Сйако жаловался очень горько, что не видел своей семьи много лет, хозяин Фишер и хозяин Герритсзоон избили его очень сильно. Сйако ходит сейчас с палкой. Он говорит меньше.
Однажды я подумал над вопросом: Мое имя принадлежит мне? Я не говорю об имени раба. Мое имя раба меняется по желанию хозяина. Ачехи-работорговцы, которые украли меня, называли меня «Прямые Зубы». Голландец, который купил меня на батавском рынке рабов, назвал меня «Вашингтон». Он был плохой хозяин. Хозяин Ян назвал меня Ян Фен. Он научил меня, как шить, и кормил меня такой же едой, как и своего сына. Мой третий хозяин был ван Клииф. Он назвал меня «Ве», потому что ошибся. Когда он спросил хозяина Яна – всякими умными голландскими словами – как меня зовут, китаец подумал, что вопрос был, «Откуда он здесь?» и ответил, «С острова Ве», и мое следующее рабское имя стало таким. Но эта ошибка – хорошая для меня. На Ве я не был рабом. На Ве я был с моим народом.
Мое настоящее имя я не скажу никому, чтобы никто не украл его.
Ответ, я думаю, такой – мое настоящее имя принадлежит мне.
Иногда другая мысль появляется у меня: Мои воспоминания принадлежат мне?
Воспоминания о моем брате, ныряющем в воду с черепашьей скалы – гладкий и смелый ...
Воспоминания о тайфуне, гнущем деревья, как траву, о ревущем море ...
Воспоминания о моей усталой, доброй матери, укачивающей нового младенца, поющей ...
Да – как и мое настоящее имя, мои воспоминания принадлежат мне.
Однажды, я подумал такое: Моя мысль принадлежит мне?
Ответ был скрыт туманом, и я спросил слугу доктора Маринуса Еелатту.
Еелатту ответил, что да, мои мысли рождались в моем сознании, и потому они – мои. Еелатту сказал, что мне принадлежит мое сознание, если я этого захочу. Я спросил, «Даже у раба?» Еелатту сказал, да, если сознание – надежное место. Тогда я сделал свое сознание, как остров, как Ве, защищенный со всех сторон глубоким голубым морем. На моем острове-сознании нет воняющих голландцев или надсмехающихся малайских слуг, или японцев.
Мое тело принадлежит хозяину Фишеру, но ему не принадлежит мое сознание. Это я знаю, потому что я испытывал себя. Когда я брею хозяина Фишера, я представляю себе, как режу ему горло. Если бы мое сознание принадлежало ему, он бы увидел мои мысли. Но вместо того, чтобы наказать меня за них, он просто сидит там с закрытыми глазами.
Но потом я обнаружил, что когда сознание принадлежит тебе, то появляются сложности. Когда я нахожусь на моем острове, я становлюясь свободным, как любой голландец. Там я ем каплунов и манго и засахаренные сливы. Там я лежу на теплом песке с женой хозяина ван Клиифа. Там я строю лодки и плыву в них по волнам с моим братом и моим народом. Если я забываю их имена, то они тут же мне напоминают. Мы говорим на языке Ве и пьем кава и молимся нашим предкам. Там я не шью, не драю, не приношу и не тащу ничего для хозяев.
А потом я слышу, «Ты слышишь меня, сонный пес?»
А потом я слышу, «Если ты не послушаешься меня, то вот тебе кнут!»
Каждый раз, когда я возвращаюсь со своего острова-сознания, я вновь пойман работорговцами.
Когда я возвращаюсь на Деджима, шрамы болят, немного.
Когда я возвращаюсь на Деджима, я чувствую, как уголь гнева тлеет внутри.
Слово «мое» приносит наслаждение. Слово «мое» приносит боль. Это правда, как для хозяев, так и для рабов. Когда они пьяные, мы становимся для них невидимыми. Их разговор крутится вокруг собственности, или профита, или потерей, или покупки, или продажи, или кражи, или наема, или сдачи в рент, или кого-нибудь обхитрить. Для белых людей жить –означает владеть или попытаться завладеть еще большим, или умереть, когда пытаешься завладеть. Их аппетиты ужасны! Они владеют гардеробами, рабами, повозками, домами, складами и кораблями. Они владеют портами, городами, плантациями, долинами, горами, островами. Они владеют этим миром, джунглями, небом и морями. И все равно жалуются, что Деджима для них, как тюрьма. Они жалуются, что они несвободны. Только доктор Маринус свободен от этих жалоб. Его кожа – белого человека, но сквозь его глаза видишь, что его душа – не душа белого человека. Его душа – гораздо старше. На Ве мы бы звали его квайо. Квайо – это предок, который не остается на острове предков. Квайо возвращается и возвращается и возвращается, каждый раз – в новом ребенке. Хороший квайо может стать шаманом, но нет ничего хуже в этом мире, чем плохой квайо.
Доктор убедил хозяина Фишера, что меня надо обучить письму по-голландски.
Хозяину Фишеру эта мысль сначала не понравилась. Он сказал, что раб, который может читать, может навредить себе «революционными настроениями». Он сказал, что видел такое на Суринаме. Но доктор Маринус настоял, чтобы хозяин Фишер подумал о том, каким полезным я мог оказаться в офисе клерков, и сколько он мог бы получить за меня денег после этого, если бы захотел меня продать. Эти слова поменяли решение Фишера. Он посмотрел на хозяина де Зута, который сидел за обеденным столом. Он сказал, «Клерк де Зут, у меня есть для Вас отличное задание.»


Когда хозяин Фишер заканчивает есть еду, я следую позади него в дом помощника директора. Когда мы переходим Длинную улицу, я должен нести зонтик, чтобы его голова оставалась в тени. Это нелегко. Если помпон зонтика касается его головы, или солнце заглядывает ему в глаза, он бьет меня за неосторожность. Сегодня у моего хозина плохое настроение, потому что он потерял много денег в карточной игре у хозяина Гроте. Он останавливается прямо посередине Длинной улицы. «В Суринаме,» кричит он, «они знают, как выучивать вонючих негритянских псов, как ты!» Затем он бьет меня в лицо, сильно, как может, и я роняю зонтик. Он кричит на меня, «Подними!» Когда я сгибаюсь, чтобы подняться, он пинает меня в лицо. Это – любимый трюк хозяина Фишера, поэтому мое лицо отвернуто от его ноги, но я притворяюсь, что мне очень больно. Если не делать так, то он будет чувствовать себя обманутым и пинет меня еще раз. Он говорит, «Это тебе урок за то, что бросил мою собственность в пыль!» Я говорю, «Да, хозяин Фишер,» и открываю для него дверь в его дом.
Мы поднимаемся по лестнице к его спальне. Он ложится на кровать и говорит, «Такая херовая жара в этой херовой тюрьме».
Очень много разговоров о «тюрьме» этим летом, потому что корабль из Батавии еще не прибыл. Белые хозяева опасаются того, что он вообще не придет, и что не будет торгового сезона; и нет никаких новостей с острова Ява. Белые хозяева, которым пора возвращаться, не смогут вернуться. Не смогут также слуги и рабы.
Хозяин Фишер бросает свой носовой платок на пол и говорит, «Дерьмо!»
Это голландское слово может быть проклятьем, или обзывательством, но в этот раз хозяин Фишер приказывает мне поставить его горшок для отправлений в его любимый угол. Внизу, по лестнице, есть нужник, но он слишком ленивый, чтобы пойти вниз. Хозяин Фишер встает, расстегивает бриджи, усаживается над горшком и кряхтит. Я слышу гулкий шлепок. Вонь змеей проползает по комнате. Затем хозяин Фишер застегивает свои бриджи. «Не стой тут просто, ты, сонная Гоморра ...» Его голос немного медленный из-за обеденного виски. Я накрываю деревянной крышкой горшок и иду наружу к бочке с навозом. Хозяин Фишер говорит, что он не может терпеть грязь в своем доме, поэтому я не могу почистить горшок в нужнике, как делают все рабы.
Я иду по Длинной улице к перекрестку, поворачиваю на Костяную аллею, поворачиваю налево к Стенному проходу, прохожу мимо дома директора и чищу горшок, выбросив на навоз, невдалеке от больницы. Облако мух жужжит и клубится. Я сужаю мои глаза, словно желтокожий, и морщу мой нос, чтобы мухи не отложили там свои яйца. Потом я мою горшок морской водой из бочки. На дне горшка для отправлений хозяина Фишера нарисовано странное здание, называется мельница, из мира белого человека. Филандер говорит, что они делают хлеб, но когда я спросил, как, он назвал меня очень невежественным. Это значит – он сам не знает.
Я иду самой длинной дорогой назад к дому помощника директора. Белые хозяева жалуются на жару все лето, но я люблю, когда солнце жарит мои кости, потому что так я смогу прожить зиму. Солнце напоминает мне о Ве, моем доме. Когда я прохожду мимо свиного хлева, д’Орсайи видит меня и спрашивает, почему хозяин Фишер ударил меня на Длинной улице. Я делаю лицо и говорю, Хозяевам нужны причины для этого? и д’Орсайи согласно кивает мне головой. Мне нравится д’Орсайи. Д’Орсайи родился на Мысе, на полпути к миру белых людей. У него самая черная кожа изо всех людей. Доктор Маринус говорит, что он – готтентот, но моряки зовут его «Валет Пик». Он спрашивает меня, если я буду учиться сегодня письму и чтению у хозяина де Зута после обеда. Я отвечаю, «Да, если только хозяин Фишер не даст мне еще работы». Д’Орсайи говорит, что писать – это волшебство, и я должен этому научиться. Д’Орсайи говорит мне, что хозяин Оувеханд и хозяин Туоми играют в биллиард в Летнем доме. Это – предупреждение мне идти побыстрее, чтобы хозяин Оувеханд не заявил на меня хозяину Фишеру за мое стояние здесь.
Вернувшись в дом помощника директора, я слышу храп. Я тихонько иду по лестнице, зная, какая ступенька скрипит, а какая – нет. Хозяин Фишер спит. Сложность в том, что, если я пойду к хозяину де Зуту на урок без разрешения хозяина Фишера, то он накажет меня за то, что я был своевольным. Если я не пойду к хозяину де Зуту, то хозяин Фишер накажет меня за ленивость. А если я разбужу хозяина Фишера и спрошу его разрешения – он накажет меня за прерванный послеобеденный сон. В конце концов, я кладу горшок под кровать хозяина Фишера и иду. Может, я вернусь раньше, чем он проснется.
Дверь Высокого дома, где живет хозяин де Зут, приоткрыта. За боковой дверью находится большая, закрытая на замок, комната, в которой – много пустых ящиков и бочек. Я стучу по самой нижней ступеньке лестницы и жду, чтобы услышать голос хозяина де Зута, «Это ты, Ве?» Но сегодня ответа нет. Удивленный, я иду по лестнице и не тихо, чтобы он услышал меня. И все еще нет вопроса. Хозяин де Зут редко спит после обеда, но, может, жара овладела им сегодня. Я прохожу сквозь комнату, где живет переводчик в овремя торгового сезона. Дверь хозяина де Зута наполовину открыта, и тогда я в нее заглядываю. Он сидит за низким столиком. Он меня не замечает. Его лицо совсем не похоже на его сегодня. Свет в его глазах – темный. Он напуган. Его губы беззвучно шевелятся, выговаривая слова. На моем родном острове, мы бы сказали, что его заколдовал плохой квайо.
Хозяин де Зут смотрит на свиток в его руках.
Это – не книга белого человека, это – свиток желтого человека.
Я сегодня плохо вижу, но буквы на бумаге совсем не голландские.
Это – письмо желтого человека: хозяин Ян писал такими буквами.
Рядом со свитком, на столе хозяина де Зута, лежит его тетрадь. Некоторые китайские слова написаны рядом с голландскими. Я думаю: хозяин де Зут переводит свиток на свой язык. Это освободило плохое заклинание, и это плохое заклинание овладело им.
Хозяин де Зут чувствует, что я здесь, и поднимает свой взгляд на меня.




глава Двадцать Восьмая
КАЮТА КАПИТАНА ПЕНХАЛИГОН НА БОРТУ
КОРАБЛЯ ФЕБУС ФЛОТА БРИТАНСКОЙ ИМПЕРИИ,
ВОСТОЧНО-КИТАЙСКОЕ МОРЕ
около трех часов дня,
16 октября 1800 года

В действительности, выглядит так, читает Джон Пенхалигон, что природа целесообразно решила образовать сии острова, дабы организовать небольшой мир, отдельный и независимый от всего, создав их весьма трудными для достижения, и премного обильный, со всем необходимыми реквизитами для радостной и приятственной жизни населяющих их людей, что нет никакой нужды тем людям упражняться в коммерции с чужеземными государствами ...
Капитан зевает, и его челюсть щелкает. Лейтенант Ховелл заявляет, что не существует лучшего описания Японии, чем у Энгельберта Кемпфера, несмотря на давность написания; когда Пенхалигон доходит до конца предложения, начало уже теряется в тумане. Сквозь строгие окна каюты он наблюдает за зловещим, меняющимся горизонтом. Его груз для бумаг из китового зуба скатывается со стола, и он слышит Уэтца, рулевого мастера, приказывающего снять верхние паруса. Совсем не рано, думает капитан. Желтое море поменяло свой цвет из утренней голубизны в грязно-серый с небом чешуйчатого олова.
Где Чигуин, спрашивает он себя, и где мой, черт возьми, кофе?
Пенхалигон поднимает вес для бумаг, и боль бьет его по правой лодыжке.
Он щурится на свой барометр, чья стрелка застряла на «н» в слове «Переменно».
Капитан возвращается к Энгельберту Кемпферу, к середине предложения, полного нелогичности: следствием фразы «необходимыми реквизитами» будет то, что все люди одинаковы, хотя, в действительности, реквизиты короля очень различны от нужд собирателя тростника; распутника – от архиепископа; человека – от его деда. Он открывает свою записную книжку и, удерживаясь от качки, пишет:
Какой коммерческий провидец в, скажем, году 1700-ом мог бы предвидеть время, когда простые граждане могли потреблять чай ведрами, а сахар – мешками? Какое порождение Уильямов и Мери могло бы предугадать «нужду» в сегодняшнем многообразии видов хлопоковых простыней, кофе и шоколада? Человеческие реквизиты склонны к моде; и, следуя заменой старых нужд новейшими, лицо мира переменяется ...
Слишком сильная качка, чтобы продолжать писать, но Джон Пенхалигон доволен написанным, и его подагра успокоилась, на время. Стремлением к богатству. Он достает свое зеркало для бритья из секретера. Мясные пироги утолщили то лицо в зеркале, бренди сделали его красным, печаль утопила глаза, а плохая погода сдула с него верх соломы, но что возвращает силу человека – и его имя – быстрее, чем успех?
Он представляет себе свое первое выступление в Вестминстере. Кто-то вспомнит, что Фебус, он начнет перед восхищенными лордами, затем он решает изменить начало. Кто-то вспомнит, что моя Фебус была не пятипалубным кораблем с аудиторией громогласных пушек, но всего лишь скромным фрегатом с двадцатью четыремя восемнадцатифунтовок. Ее бизань-мачта потерялась в проливах Формозы, ее канаты обветшали, полотна ее парусов истоньшились, половина провианта из форта Корнуоллис сгнила, а ее престарелый насос сопел, словно лорд Фалмаут на своей разочарованной шлюхе, и с таким же успехом – зал должен взорваться смехом, а его старый враг убежит из зала или спрячется от позора в свою горностаевую дыру – но ее сердце, мои лорды, было настоящим английским дубом; и когда мы ударили молотом по наглухо закрытым дверям Японии, мы сделали это с такой решительностью, каковая присуща нашей расе. Требования тишины среди лордов начнет почтенно расходиться между ними. Медь, которую мы захватили у этих вероломных голландцев в тот октябрьский день была лишь только незначительной частью добычи. Нашим настоящим призом, и славным наследием Фебуса, стал рынок, господа, для плодов ваших мельниц, шахт, плантаций и фабрик, и благодарность Японской империи за то, что она была поднята из феодального сомнамбулизма в наше современный век. Заявление, что моя Фебус перерисовала политическую карту Восточной Азии заново – не преувеличение. Лорды начнут соглашаться киваниями своих голов и объявят, «Продолжайте, продолжайте!» Лорд-адмирал Пенхалигон продолжает: Присутствующий августейший кабинет прекрасно уведомлен о различных инструментах истории, используемых для перемен: языки дипломатов, отрава заговоров, монаршья милость, тирания папы Римского ...
Боже, думает Пенхалигон, как замечательно: я должен это записать позже.
... и какая великая почесть была оказана моей жизни, что в первый год девятнадцатого столетия История выбрала один отважный корабль, фрегат флота Британской империи Фебус, чтобы открыть двери к самой затворнической империи современного мира – во имя славы Королевского Величества и Британской империи! А в это время каждая сволочь без парика в этом зале – Виг, Тори, независимый, епископ, генерал и адмирал, все, как один – должна прыгать вверх и яростно хлопать в ладоши.
«Капи» – за дверью, чихает Чигуин – «тан?»
«Я верю, что ты мешаешь мне только с одной целью – принес кофе, Чигуин.»
Его юный слуга, сын мастера верфи в Чатэм, у которого появились неудобные долги, заглядывает в каюту. «Джоунс сейчас размалывает зерна, сэр: Старина Харри никак не давал коку развести огонь в печи.»
«Я заказал кофе, Чигуин, а не кружку разных причин!»
«Так точно, сэр; прощенья, сэр; будет готово через несколько минут.» След улиточной слизи блестит на рукаве Чигуина. «Те камни, о которых говорил мистер Сниткер, замечены с рубки, и мистер Ховелл посчитал, что Вы захотите их обследовать.»
Ладно, не грызи голову парню. «Да, я должен.»
«Будут ли какие-нибудь указания по ужину, сэр?»
«Лейтенанты и мистер Сниткер будут ужинать со мной сегодня вечером, так что ...»
Они выпрямляются после того, как Фебус слетает с волны.
«... передайте Джоунсу: приготовить тех куриц, которые больше не несутся. У меня нет места на корабле для бездельников, даже для тех, у кого – перья.»


Пенхалигон поднимается по трапу на верхнюю палубу, где ветер бьет его в лицо и надувает легкие, как кузнечные мехи. Уэтц стоит за штурвалом, в то же время поучая кучку неустойчивых гардемаринов на дергающемся румпеле. Они приветствуют капитана, который кричит против ветра, «Что думаете о погоде впереди нас, мистер Уэтц?»
«Хорошая новость, сэр, что облака уходят к востоку; плохая новость, что ветер меняется на румб к северу и прибавляет пару узлов. По поводу насоса, сэр, мистер О’Лаухлан ухитрился сделать новую цепь, но он думает, что появилась новая течь – крысы прогрызли чертову корму в порховом складе.»
Когда не жрут нашу еду, думает Пенхалигон, они жрут мой корабль.
«Скажите боцману, чтобы устроил охоту. Десять хвостов покупают кварту.»
Чих Уэтца разлетается ветром на подветренных гардемаринов. «Такой спорт им всегда им по душе.»
Пенхалигон проходит по раскачивающемуся квартердеку. Квартердек корабля не выглядит, как обычно: хоть Сниткер и сомневается в том, что японские сторожевые посты смогут отличить мирного торговца-янки от  фрегата Королевского флота с замаскированными пушечными портами, но капитан полон сомнения. Лейтенант Ховелл стоит на гакаборте, рядом с низложенным бывшим директором Деджима. Ховелл чувствует приближение капитана, поворачивается и салютует.
Сниткер поворачивается и кивает головой, словно равный по положению. Он указывает на каменный островок, который они осторожно обходят за приличные четыреста-пятьсот ярдов. «Ториношима.»
Ториношима, Капитан, уточняет Пенхалигон в уме и разглядывает островок. Ториношима – скорее, огромная скала, побольше крохотного Гибралтара, усыпанная птичьим пометом, и откуда доносятся хриплые крики птиц. Обрывистая со всех сторон, кроме одной части, где с подветренной стороны крошится камень, и там бравый корабль мог бы запустить свой якорь. Пенхалигон говорит Ховеллу, «Спросите нашего гостя, не слышал ли он о том, что кто-нибудь высаживался здесь?»
Ответ Сниткера состоит из двух-трех предложений.
Какой кляп, словно грязь во рту, думает Пенхалигон, этот голландский язык.
«Он не слышал, сэр; он никогда не слышал ни о какой попытке высаживания здесь.»
«В его ответе было больше слов.»
«‘Никто, кроме пустого глупца не станет рисковать своим кораблем’, сэр.»
«Мою чувствительность не так легко уязвить, мистер Ховелл. В будущем – переводите все.»
Вид у первого лейтенанта неловкий. «Мои извинения, Капитан.»
«Спросите его, Голландия или какая-нибудь другая страна заявляла право собственности на Ториношима.»
В ответе Сниткера сквозит ухмылка и звучит слово «сегун».
«Наш гость полагает,» объясняет Ховелл, «что мы должны проконсультироваться с сегуном прежде, чем запланируем вывешивать британский флаг на этом птичьем дерьме.» Следуют еще слова, и Ховелл внимательно слушает их и проверяет детали вопросами. «Мистер Сниткер добавляет, что Ториношима означает, как ‘указатель к Японии’, и если этот ветер сохранится, то завтра мы сможем увидеть ‘стену сада’ – острова Гото – владение лорда Хизен, на чьей территории находится Нагасаки.»
«Спросите его, Голландская компания когда-нибудь высаживалась на островах Гото.»
Этот вопрос получает длинный ответ.
«Он говорит, сэр, что начальство компании не провоцировало ...»
Три человека хватаются за ограждение, когда Фебус ныряет вниз и поднимается по волне.
«... никогда не провоцировало власти так открыто, сэр, потому что скрытые ...»
Каскад брызг покрывает весь корабль; промокший моряк ругается на валлийском языке.
«... скрытые христиане все еще живут там, а поскольку все уходы и приходы ...»
Один из гардемаринов скатывается вниз по трапу, крича.
«... наблюдаются правительственными шпионами, ни один посторонний корабль не может подойти к нам, если команда корабля не желает быть казнена, как контрабандисты, со всеми их членами семей.»
Возвышаясь над скользящим вниз кораблем, Ториношима высится монументом по правому борту кормы. Капитан, лейтенант и предатель погружаются в свои мысли. Буревестники и крачки парят, крутятся и бросаются вниз. Бьют четвертые склянки первой вахты, и меняются матросы левого борта без лишних слов и замешательства: капитан наверху. Сменившиеся моряки спускаются вниз на два часа работ внутри корабля.
Узкий глаз янтарного цвета открывается на ужном горизонте.
«Там, сэр!» восклицает, словно подросток, Ховелл. «Два дельфина!»
Пенхалигон ничего не видит – лишь синеватую серость волн. «Где?»
«Третий! Красивый!» Указывает Ховелл, остановившись на слове, и говорит, «Исчезли».
«Тогда увидимся на ужине,» отвечает Пенхалигон Ховеллу, уходя.
«А-а, ужин,» повторяет Сниткер по-английски и показывает жестами питье.
Терпения мне – Пенхалигон выдавливает тонкую улыбку – и кофе.


Казначей выходит из капитанской каюты, проведя весь день в вычислениях трат. Его монотонный голос и запах изо рта, словно от кладбища, оставили Пенхалигона с головной болью, равной боли в его ноге. «Есть только одна вещь хуже, чем работать с казначеем,» советовал ему его патрон, капитан Голдинг, много лет тому назад, «это быть им. Каждой компании нужно лицо ненависти: пусть это будет он, а не ты.»
Пенхалигон оставляет на дне кружки илистые остатки напитка. Кофе обостряет мое сознание, думает он, но жгет мои кишки и укрепляет моего старого заклятого врага. После отплытия с острова Принца Уэльского нежеланная правда вылезла наружу: его подагра пошла во вторую атаку. Первая случилась в Бенгалии прошлым летом: жар был невыносимый, и боль была невыносимой. Две недели он не мог вынести даже легкого касания простыней его ноги. От первой атаки недомогания можно было отшутиться какой-нибудь цитатой, но после второй он рисковал быть прозванным «подагриком-капитаном», и пришлось бы отказаться от планов на адмиральство. У Ховелла могут бродить в голове сомнения, думает Пенхалигон, но он не осмелится звучить их; офицерские кают-компании забиты первыми лейтенантами, от которых преждевременно отказались их покровители. Хуже того, Ховелла может соблазнить какой-то ловкий патрон, и он перепрыгнет на другой корабль, лишив Пенхалигона его самого лучшего офицера и будущего капитанского должника. Его второй лейтенант, Эйбел Рен, со связями через свадьбу с бесшабашной дочерью командующего Джоя, тут же откроет свой рот о такой нежданной вакансии. Выходит, я, решает Пенхалигон, вступаю в гонку с моей подагрой. Если я захвачу голландскую медь этого года и, пожалуйста, Боже, открою сокровищницу Нагасаки прежде, чем подагра уложит меня, то мое финансовое и политическое будущее будут в надежных руках. А в другом случае, Ховелл или Рен получат всю славу за захват меди и торгового места – или же миссия провалится, и Джон Пенхалигон выходит в отставку и уезжает в глухую провинцию западной Англии с пенсией, самое лучшее, двести фунтов в год, которые будут всегда опаздывать, и станет завидовать всем. В мои самые мрачные часы, я говорю себе, что Леди Удача, похоже, даровала мне мое капитанство восемь лет тому назад только для того, чтобы ей было приятно восседать сверху на мне и опорожнять свои кишки. Во-первых, Чарли заложил остатки семейного поместья, занял деньги под именем младшего брата и исчез; во-вторых, его агент призовых денег и банкир сбежали от правосудия в Вирджинию; в-третьих, Мередит, его дорогая Мередит, умерла от тифа; и, в-четвертых, его Тристрам – энергичный, резкий, почитаемый всеми, статный Тристрам – погиб у мыса Сен-Винсент, оставив отцу лишь горькую печаль и нательный крест, сохраненный корабельным хирургом. А теперь идет подагра, думает он, чтобы разрушить и мою карьеру.
«Нет.» Пенхалигон берет зеркало для бритья. «На каждый поворот судьбы, мы развернемся назад.»


Капитан выходит из своей каюты, и в это же время караульный – по имени Бэйнс или Пэйнс – меняется с другим моряком, Шотландцем Уокером: они салютуют друг другу. На пушечной палубе старший пушкарь Уолдрон стоит согнувшись у орудия с Моффом Уэсли, парнишкой из корнуэлльского порта Пензанс. В полумраке и в шуме тяжелого моря они не замечают прислушивающегося к ним капитана. «Называй сначала, Мофф,» говорит Уолдрон. «Во-первых?»
«Влажную щетку в ствол, сэр.»
«А ес’какая пьянь упустит сделать то?»
«Он оставит угли с прошлого залпа, и туда же нам порох загружать, сэр.»
«И руку пушкарю выбьет: я видел такое однаж’, и мне хватило. Во-вторых?»
«Заложить пороховой заряд, сэр, иль засыпать его кучкой.»
«А кучкой откуда? Чертенята, что ль, принесут?»
«Нет, сэр: я достаю порох из порохового склада, с кормы, сэр, по очереди – один за другим.»
«Так и надо, Мофф. А что нам не хранить все здесь?»
«Одна искра разорвет нас на хрен, сэр. В-третьих» – Мофф считает, загибая пальцы – «заталкиваем порох потуже, сэр, а ’четвертых – закладываем снаряд, а ’пятых – затолкать пыж, ’тому что мы можем качнуться, и снаряд мож’выкатиться прямо в море, сэр».
«А когда увидим французиков, то мы тогда? В-шестых?»
«Выкатываем орудие, чтобы прижалось к бульварку. ’Седьмых – затравочный порох. ’Восьмых – подсекаем кремень, и заряжающий кричит ‘Готов!’, и затравочный поджигает основной в пушке, и стреляет, и все, что на пути летит на хрен, сэр.»
«И орудийная повозка,» вступает Пенхалигон, «делает что?»
Уолдрон пойман врасплох, как и Мофф: он вскакивает во весь рост слишком быстро, отдавая честь, и ударяется головой. «Не заметил Вас, капитан; просим прощенья.»
«И орудийная повозка,» повторяет Пенхалигон, «делает что, мистер Уэсли?»
«Отдается назад, сэр, пока ее не остановят казенной веревкой иль каскабелью.»
«Что может сделать откат орудия с ногой, мистер Уэсли?»
«Ну ... там от ноги совсем немного останется, сэр.»
«Продолжайте, мистер Уолдрон.» Пенхалигон идет дальше по бульварку правой кормы, вспоминая свои дни, когда был пороховой обезьяной и держался за канат, протянутый поверх голов. С ростом пять футов и восемь дюймов, он довольно высок для среднего роста матроса и постоянно должен следить за тем, чтобы не оскальпировать себя о подволок. Он сожалеет, что недостаточно богат и у него нет призовых денег, чтобы мог купить порох для пушечной практики. Капитаны, которые используют более трети запасов на подобные упражнения, рассматриваются морским командованием, как непредусмотрительные.
Шесть ганноверцев, которых Пенхалигон выдернул с китобойца на острове Святой Елены, занимаются – довольно неплохо – мытьем, скручиванием жгутов и подвеской дополнительных гамаков. Они нараспев говорят, «Капитарн», вместе и возвращаются в свою занятую тишину. Вдалеке от них, моряки драют палубу горячим уксусом и пемзой под наблюдением лейтенанта Эйбел Рен. Верх корабля грязен для камуфляжа, но нижним палубам нужна защита от плесени и затхлого воздуха. Рен с размаху хлещет матроса своей тростью из ротанга и ревет на него, «Скрести, а не щекотать, ты, красотуля!» Затем он делает вид, что только сейчас замечает капитана и отдает честь. «Добрый день, сэр.»
«Добрый день, мистер Рен. Все в порядке?»
«Не бывает лучше, сэр,» отвечает лихой, нахрапистый второй лейтенант.
Проходя мимо отгороженного парусиной камбуза, Пенхалигон вглядывается сквозь покосившуюся материю в закопченное, дышащее паром, место, где обслуга помогает коку и его помощнику разделывать продукты, поддерживать огонь и следить, чтобы не перевернулись медные котлы. Кок кладет кусок соленой свинины – четверг всегда день свинины – в бурлящую жидкость. Пекинская капуста, ломти ямса и рис добавляются, чтобы загустело варево. Какие-нибудь отпрыски джентов отвернули бы свои носы от такой крахмал-да-соль еды, но подобная еда еще лучше той, которой кормят в порту. Персональный кок Пенхалигона Джонас Джоунс хлопает пару раз в ладони, чтобы привлечь внимание камбуза. «Ставки сделаны, парни.»
«Ну, что ж, начнем,» объявляет Чигуин, «игру!»
Чигуин и Джоунс трясут своих куриц, доведя их до состояния ужаса.
Дюжина мужчин на камбузе монотонно распевает в унисон, «И-раз, и-два, и-три!»
Чигуин и Джоунс рубят головы курицам ножницами и отпускают их на пол. Моряки начинают подбадривать, брызгающие кровью, тушки, которые бегают по полу и хлопают крыльями. Пол-минуты спустя, когда курица Джоунса все еще выбрасывает свои ноги, судья провозглашает курицу Чигуина: «Конченая птица, парни». Монеты меняют своих хозяев – от рассерженных к довольным – и тушки птиц ложатся на лавки для ощипывания и потрошения.
Пенхалигон мог бы наказать слуг придуманным наказанием за неуважение офицерского ужина, но продолжает свою прогулку к больничному отсеку. Деревянные перегородки не касаются потолка, чтобы свет доходил до помещения, и чтобы больничный воздух выходил наружу. «Не-не-не, титька ты безголовая, поется так ...» Это говорит Майкл Тозер, еще один корнуэллец, попавший добровольцем от брата капитана Чарли на Дракон – бриг, на котором Пенхалигон служил одиннадцать лет тому назад вторым лейтенантом. Тозер, в группе десяти человек – теперь моряков в полном звании, последовал за патроном. Его сиплый и немелодичный голос поет:

Разве не видишь – плывут корабли?
Разве не видишь – летят они?
Разве не видишь – плывут корабли,
Тащат призы они?
О, мой славный морячок,
О, мой славный он;
Я так люблю тебя, морячок,
Довольный-счастливый он.

«Не было там ‘довольный’, Майкл Тозер,» возражает голос, «а был ‘веселый’.»
«‘Довольный’, ‘веселый’ – какого тебе хряка? Сам’главное – сейчас, так что пробку забей:

У морячков все карманы – в деньгах,
А у солдатов – лишь дырки заплат,
Ах, как люблю я пьянчужек моих,
А солдаты – пусть поцелуют мой зад.
О, мой славный морячок,
О, мой славный он;
Я так люблю тебя, морячок,
Солдаты мне не нужны.

«Так шлюхи в Госпорте поют, и я знаю’тому что была у меня одна после Славного Первого Июня, и я знатно поел ее пудинга ...»
«А наутро,» говорит голос, «ее – нету, и призовых денег – нету.»
«Эт’не главное: главно’то, что мы пройдемся по голландскому купчишке, по его самой красненькой, самой золотой меди на этой Бож-ты-мой земле.»
Капитан Пенхалигон, наклонившись вперед, входит в больничный отсек. Пол-дюжины лежачих больных застывают в почетном внимании, а помощник хирурга, юноша-лондонец с лицом, усыпанным следами от оспы, по имени Рафферти, встает, откладывает в сторону поднос с держателями, совками и костяными рашпилями, которых он чистил маслом. «Добрый день, сэр. Хирург спустился вниз, в кубрик. Послать за ним?»
«Нет, мистер Рафферти. Я просто обхожу все. Поправляетесь, мистер Тозер?»
«Не скажу, что моя грудь лучше сшита, чем была на прошлой неделе, сэр, но я благодарен, что нахожусь тут. Знатно пролетел я вниз без крыльев. А мистер Уолдрон сказал, что найдет для меня место возле какой-нибудь пушки, так что я научусь новому делу, и все дела.»
«Бравый дух, Тозер, бравый малый.» Пенхалигон поворачивается к молодому соседу Тозера. «Джэк Флетчер, правильно?»
«Джэк Тэтчер, прошу прощения, сэр.»
«Это я прошу прощения, Джэк Тэтчер. Что привело Вас сюда?»
Рафферти отвечает за покрасневшего молодого моряка: «Бурные аплодисменты, Капитан.»
«Ладонями? Несомненно, сувенир из Пенанга. Как долго?»
Вновь отвечает Рафферти: «Мистер Змей покраснел, как шляпа у римского епископа и течет соплями; глаз у Джэка стал плохо видеть от слез, да подержаться на ветру стало пыткой, так, приятель? Его накормили ртутью, но гордо стоять ему придется еще не скоро ...»
По морским порядкам, знает Пенхалигон, моряки должны платить за свое лечение от венерических болезней, потому мужчины пробуют что-угодно, пока, наконец, решатся пойти к хирургу. Когда меня примут в лорды, думает Пенханлигон, я должен исправить эту ханжескую глупость. Капитан тоже, однажды, получил французскую болезнь в публичном доме на острове Сент-Киттс и был слишком напуган и слишком застенчив, чтобы поговорить с хирургом на Тринкомолии, пока выделение мочи не стало настоящей агонией. Если бы он был сейчас простым офицером, он бы поделился этой историей с Джэком Тэтчером, но капитан никогда не должен бросать тень на свою репутацию. «Выходит так, что Вы узнали настоящую цену, которую платит ухажер шлюхи, Тэтчер?»
«Я не забуду этого ни за что, сэр, клянусь.»
А все равно пойдешь к другой, предсказывает Пенхалигон, и к другой, и к другой ... Он кратко обменивается словами с другими пациентами. Больной лихорадкой выходец из Сент-Айвса, чей раздавленный большой палец может, а может и нет, будет отрезан; один бермудец с выпученными от зубной боли глазами; бородач с Шетландских островов с жутким случаем «барбадосской ноги», отчего его тестикулы набухли до размеров манго. «Чувствую себя, как разбитая скрипка,» докладывает тот, «да благодарит Вас Бог за Вашу заботу, Капитан».
Пенхалигон встает.
«Прошу прощенья, сэр,» спрашивает Майкл Тозер, «не могли бы Вы разрешить наш спор?»
Боль стреляет в ноге Пенхалигона. «Если смогу, мистер Тозер.»
«Получат моряки в больничном отсеке положенную часть призовых денег, сэр?»
«Свод морских правил, чего я придерживаюсь, гласит, что ответ – да.»
Тозер посылает свой «говорил я тебе» взгляд Рафферти. Пенхалигону хочется привести поговорку о птицах в руках и в кустах, но решает не влиять никоим образом на растущее радостное настроение на Фебусе. «Есть некоторые моменты,» он говорит помощнику хирурга, «по которым я хотел бы проконсультироваться с хирургом Нэшем. Он, скорее всего, должен быть в своей каюте, Вы говорите?»


Псиная вонь бросается в нос капитану, когда он спускается, шаг за шагом, под качкой, на жилую палубу. Здесь – темно, холодно и сыро зимой, а летом – темно, жарко и душно: как говорится, «уютно». На недовольных кораблях презираемым офицерам не советуют далеко отходить от трапа, но у Джона Пенхалигона нет никаких беспокойств об этом. Левокормовая вахта, около ста пятидесяти моряков, шьют и строгают под колодцами света сверху, или стонут, бреются и дремлют в импровизированных сиденьях между матросскими сундучками – гамаки днем не привязываются. Сапоги и пряжки капитана узнаются прежде, чем появляется он: разносится крик, «Капитан, парни!» Ближние моряки почтительно встают, и капитан доволен, что, по крайней мере, никто не выказал недовольства его вторжением сюда. Он удерживает свое лицо от боли в ноге. «Я – по дороге к трюму, парни. Продолжайте.»
«Не нужны ль Вам лампа иль помощь, сэр?» спрашивает один из моряков.
«Нет нужды. С закрытыми глазами я найду, что хочу в кишках Фебуса.»
Он продолжает спуск к нижней палубе. Здесь воняет трюмными водами, а не, как случилось однажды при инспекции французского корабля, разлагающимися трупами. Хлюпает вода, шумит дно корабля, и насос глухо и томно вздыхает. Пенхалигон кряхтит, дойдя до дна, и, почти наощупь, идет по узкому проходу. Пальцы рук нащупывают главный пороховой склад; склад сыров; склад запасов грога, тяжело увешенный замками; каюта мистера Вудса – учителя корабельному делу; канатный склад; аптека хирурга и в конце всего – каюта хирурга, величиной не более ватерклозета капитана.
Бронзовый свет качается, и двигаются ящики. «Это я, мистер Нэш – Капитан.»
«Господин Капитан.» Голос Нэша – сиплый хрип жителя западной провинции Англии. «Какой сюрприз.» В плоском свете лампы появляется его лицо, ставшее похожим на клыкастого крота, и, конечно же, совсем неудивленное сюрпризом.
«Мистер Рафферти сказал, что могу найти Вас здесь, господин Хирург.»
«Так точно, я спустился сюда за сульфидом свинца.» Он кладет сложенное одеяло на свой сундучок для подобия сиденья. «Облегчите тяжесть в ногах, если угодно. Ваша подагра вернулась, сэр?»
Высокорослый капитан заполняет узкую комнату. «Так заметно, да?»
«Профессиональный инстинкт, сэр ... могу посмотреть?»
Неловкими движениями капитан снимает сапог, носок и ставит ногу на сундучок. Нэш подносит лампу поближе – его жесткий фартук хрустит от засохшей крови – и хмурится, глядя на набухшую красноту у Пенхалигона. «Серъезный тофус на плюсне ... но еще нет выделений, не было?»
«Еще нет, но все идет так же чертовски похоже в этом году.»
Нэш тыкает пальцем в утолщение, и нога Пенхалигона дергается болью.
«Господин хирург, нагасакская миссия не может позволить мне быть инвалидом.»
Нэш полирует стекла очков грязными манжетами. «Я предписываю Вам средство Довера. Оно ускорило Ваше выздоровление в Бенгалии; оно может отложить приступ в этот раз. И заодно мне нужны от Вас шесть унций крови, чтобы снять напряжение в артериях.»
«Давайте не будем тратить время.» Пенхалигон снимает мундир и закатывает рукава рубашки, пока Нэш выливает жидкости из трех медицинских сосудов. Никто не смог бы обвинить хирурга в том, что он был тем джентльменом-доктором, редко встречающимся на подобной службе, который украшает кают-компании своей громкой эрудицией и воодушевлением. Этот, знающий свое дело, выходец из Девоншира мог ампутировать одну конечность за минуту во время сражения, мог выдернуть зубы уверенной рукой, считался приличным человеком и никогда не распускал язык о проблемах офицеров. «Напомните мне, мистер Нэш, что входит в средство Довера?»
«Вариант рвотного порошка, сэр: входят опиум, ипекак, селитра, винный камень и лакрица.» Он отмеряет шпателем бесцветный порошок. «Если бы Вы были простым Джэком, я бы еще добавил бобровой струи – в медицинском братстве мы назваем ее маслом протухшей трески – чтобы взбодрить. Этот трюк я решил не использовать на офицерах.»
Корабль качается, и деревянные борта ее скрипят, словно в амбаре в бурю.
«Не решили заняться аптечным делом на суше, мистер Нэш?»
«Только не я, сэр.» Нэш не выжмет из себя вежливой улыбки.
«Я могу представить себе ряд китайских бутылочек Патентного Эликсира Нэша.»
«Коммерсантам, сэр» – Нэш отсчитывает опиумные капли, добавляя их в оловянный мерный стакан – «в большинстве их, отрезают совесть при их рождении. Лучше уж сразу утонуть, чем медленно подыхать от лицемерия, правосудия или долгов». Он смешивает микстуру и передает мерный стакан пациенту. «Одним залпом, Капитан.»
Пенхалигон слушается и морщится. «Масло протухшей трески могло бы помочь.»
«Я буду приносить дозу каждый день, сэр. А теперь – выпустить кровь.» Он достает тарелку для крови и ржавый ланцет и берется за предплечье капитана. «Мое самое острое лезвие: Вы даже и не по...»
Пенхалигон кусает свой крик ох!, ругательства и вздрагивает от боли.
«...чувствуете.» Нэш вставляет катетерер, чтобы не свернулась кровь. «А сейчас ...»
«Не двигаться. Я знаю.» Медленная струя крови разливается лужицей в тарелке.
Чтобы отвлечь себя, Пенхалигон начинает думать об ужине.


«Продажные осведомители,» провозглашает лейтенант Ховелл после того, как полупьяного Даниеля Сниткера повели к своей каюте после обильного ужина, «кормят своих покровителей той едой, которую они хотят» – корабль качается, вздрагивает, и выпуклые лампы качаются в такт кругом, удерживаясь за цоколи – «есть. Во время своего посольства в Гааге, мой отец ставил слово одного добровольного осведомителя выше письменных показаний под присягой десяти шпионов, служащих из корысти. А сейчас, будет неправильным сказать, что Сниткер ipso facto просто намеренно вводит нас в заблуждение, но я бы порекомендовал нам не принимать ни крошки его ‘очень ценных разведочных данных’ без последующей верификации – по крайней мере, его солнечное предсказание, что Япония ничего не будет предпринимать против нас, когда мы захватим имущество ее союзника.»
По кивку головы Пенхалигона, Чигуин и Джоунс начинают убирать со стола.
«Европейская война – ни черта неинтересна этим азиатам.» Майор Катлип, с лицом чуть светлее яркой красноты его мундира, высасывает последний кусочек мяса с куриной ноги.
«Такой взгляд на вещи,» говорит Ховелл, «эти азиаты могут с нами не разделять, Майор».
«Ну, тогда позвольте» – всхрапывает, прочищая глотку, Катлип – «научить их разделять наш взгляд, мистер Ховелл».
«Представим себе торговое место королевства Сиам в Бристоле ...»
Катлип посылает Второму лейтенанту Рену, понятный им, взгляд.
«... в Бристоле,» неудержимо продолжает Ховелл, «которое стоит там полтора столетия, когда в один прекрасный день приплывает китайская военная джонка, захватывает все имущество без всякого с-Вашего-позволения и заявляет Лондону, что отныне они займут место сиамцев. Неужели премьер-министр Питт примет подобные условия?»
«Когда оппоненты мистера Ховелла,» говорит Рен, «начнут потешаться над его отсутствием чувства юмора ...»
Пенхалигон опрокидывает сольницу и выбрасывает щепоть через плечо.
«... я разубежу их рассказом о сиамской фактории в Бристоле!»
«Смысл – ‘суверенность’,» заявляет Роберт Ховелл. «Сравнение уместно.»
Катлип размахивает куриной ногой. «Если восемь лет в Новом Южном Уэльсе научили меня чему-то, это тому, что такие понятия, как ‘суверенность’ или ‘права’, или ‘собственность’, или ‘юриспруденция’, или ‘дипломатия’ означают одно для белых людей и совсем другое – для отсталых рас. Бедняга Филлип в Сиднейской бухте, он затеял там эти проклятые ‘переговоры’ с разношерстными отсталыми расами. Остановили ли его прекрасные идеалы тех ленивых говнюков от кражи наших запасов, словно то место принадлежало им?» Катлип сплевывает в плевательницу. «Только красные мундиры англичан и лондонские мушкеты – они установили закон в колониях, не какая-нибудь усеянная лилиями ‘дипломатия’; и это будут двадцать четыре пушки и сорок отлично подготовленных морских пехотинцев, кто победят Нагасаки, вот так. Остается только надеяться» – он подмигивает Рену – «что прекрасная китайская ночная подружка Первого лейтенанта в Бенгалии не добавила в европейскую белизну немного желтенького, да?»
Ну зачем, Пенхалигон вздыхает про себя, о морской пехоте?
Бутылка съезжает со стола в руки молодого Третьего лейтенанта Талбота.
«Ваша ремарка,» Ховелл спрашивает мертвенно-спокойным тоном, «ставит под сомнение мою смелость морского офицера или порочит мою преданность королю?»
«Роберт, нет нужды: Катлип знает Вас» – бывают времена, думает Пенхалигон, когда я – менее всего капитан, а скорее – губернатор – «слишком хорошо, чтобы заявлять об этом. Он просто ... просто ...»
«Дружественный тычок локтем,» подсказывает лейтенант Рен.
«Самая обычная колкость!» Катлип протестует, выжимая из себя очарование. «Дружественный тычок ...»
«Сказано остро,» рассуждает Рен, «но без малейшего злого умысла.»
«... и я безгранично извиняюсь,» добавляет Катлип, «за принесенную Вам обиду».
Быстрые извинения, замечает себе Пенхалигон, стоят немногого.
«Майор Катлип должен следить за ‘остротами’,» говорит Ховелл, «чтобы самому не порезаться».
«Это у Вас план такой, мистер Талбот,» спрашивает Пенхалигон, «чтобы стащить эту бутылку?»
Талбот сначала относится к вопросу серъезно; потом он облегченно улыбается и наполняет бокалы компании. Пенхалигон приказывает Чигуину принести еще пару бутылок Шамболь Мюзиньи. Слуга удивляется такому позднему проявлению щедрости, но уходит исполнять приказ.
Пенхалигон чувствует, что пора вмешаться. «Если бы нам было приказано сделать одно в Нагасаки – выгнать Jan Compagnie, то мы действовали бы прямо, без обиняков, как советует майор. Нам приказано, однако, подписать мирный договор с Японией. Мы должны быть и дипломатами и солдатами.»
Катлип залезает себе в нос. «Пушки – самая лучшая дипломатия, Капитан.»
Ховелл касается своих губ пальцем. «Воинственность не произведет нужного впечатления на этих туземцев.»
«Разве мы подчинили себе индийцев своей добротой?» Рен откидывается назад. «А голландцы завоевали яванцев дарами эдемского сыра?»
«Аналогия необоснована,» возражает Ховелл. «Япония – в Азии, но она – не Азия.»
Рен спрашивает, «Еще одно гностическое высказывание, Лейтенант?»
«Рассуждать об ‘индийцах’ или ‘яванцах’ – обычная европейская заносчивость: на самом деле, они представляют собой смесь людей, разных и довольно отличимых друг от друга. Япония, в отличие от них, была объединена четыреста лет тому назад и смогла прогнать испанцев и португальцев даже в зените их могущества ...»
«Собрать всю нашу артиллерию, каннонаду и стрелков против их экзотических средневековых бретеров и ...» Губами и руками майор имитирует взрыв.
«Экзотические средневековые бретеры,» отвечает Ховелл, «которых вы еще никогда не видели до сих пор».
Лучше корабельный червь в трюме, думает Пенхалигон, чем грызня офицеров.
«Как и Вы, при этом,» говорит Рен. «Сниткер, однако ...»
«Сниткер – беременный идеей вернуть себе свое маленькое королевство и посмеяться над мучителями.»
В кают-компании ниже скрипка мистера Уолдрона наигрывает джигу.
Кто-то, по крайней мере, думает Пенхалигон, наслаждается вечером.
Лейтенант Талбот открывает рот для слов, но вновь закрывает его.
Пенхалигон спрашивает, «Вы хотели что-то сказать, мистер Талбот?»
Талбот нервничает от направленных на него глаз. «Ничего важного, сэр.»
Джоунс роняет с ужасным грохотом тарелку со столовыми приборами.
«Между прочим,» говорит Катлип, перенося свою соплю на скатерть, «я слышал, как два корнуольца, Капитан, пошутили об родном месте мистера Ховелла. Я повторю шутку без страха нанесения обиды, поскольку мы знаем, что настоящие мужчины всегда рады дружескому тычку: Кто, я вас спрашиваю, такой йоркширец?»
Роберт Ховелл крутит свадебное кольцо вокруг пальца.
«Шотландец, Бог ты мой, из которого выжали всю щедрость!»
Капитан сожалеет, что приказал принести вино урожая ’91-го.
Почему все это, желает знать Пенхалигон, должно идти по идиотскому кругу?




глава Двадцать Девятая
НЕОПРЕДЕЛЕННОЕ МЕСТО
неопределенное время

Якоб де Зут следует за мальчиком, освещающим дорогу факелом, который идет вдоль вонючего канала и далее – в нефе домбургской церкви. Геертйе кладет жареного гуся на алтарный стол. Мальчик, с азиатскими глазами и волосами цвета меди, цитирует, «Преклоню ухо мое к притче, Папа; на арфе открою загадку мою». Якоб объят ужасом. Внебрачный сын? Он поворачивается к Геертйе, но видит острую на язык хозяйку его жилья в Батавии. «Ты даже не знаешь, кто его мать?» Унико Ворстенбош находит все происходящее здесь необычно смешным и выщипывает мясо из наполовину съеденного гуся. Птица поднимает свою зажаренную голову и цитирует, «Да исчезнут, как вода протекающая: когда напрягут стрелы, пусть они будут, как преломленные». Гусь улетает в бамбуковую рощу, сквозь полосы светлой темноты и темной темноты; и Якоб, тоже, летит, пока они не долетают до открытого места, где светится на дельфтском подносе голова Иоанна Святителя. «Восемнадцать лет на Востоке и ничего не добился, кроме внебрачного сына-полукровки!»
Восемнадцать лет? Якоб замечает про себя эту цифру. Восемнадцать ...
Шенандоа, думает он, отплыла меньше года тому назад ...
Его связь видений неземного мира рвется, он просыпается, рядом с Орито.


Да славится милостивый Бог на небесах, проснувшийся обнаруживает себя в Высоком доме ...
... где все, как и должно быть.
Волосы Орито спутаны от любовных объятий прошедшей ночи.
Пыль золотится в лучах рассвета; какое-то насекомое точит свое лезвие.
«Я твой, возлюбленная моя,» шепчет Якоб и целует ее обожженую ...
Руки Орито, ее тонкие руки, просыпаются и прижимаются ладонями к соскам его груди ...
Столько страданий, думает Якоб, а теперь – ты здесь, и я залечу твои раны.
... к соскам его груди, и гладит его пупок, и разминает его пах, и ...
«Да исчезнут ...» Лиловые глаза Орито широко распахиваются.
Якоб старается проснуться, но веревка вокруг шеи крепко держит его.
«... как распускающаяся улитка,» цитирует труп, «да не видят солнца ...»
Голландец покрыт улитками – постель, комната, Деджима, все в улитках ...
«... да не видят солнца, как выкидыш женщины.»


Якоб садится, глаза широко открыты, пульс стучит галопом. Я – в доме Глициний, и прошлой ночью я спал с проституткой. Она находится здесь и тихо храпит по-мышиному. Воздух – тепл и вонюч от запахов совокуплений, табака, испачканных покрывал и переваренной капусты из ночного горшка. Свет мироздания чист на бумажном окне. Любовные толчки и смешки доносятся из ближней комнаты. Он думает об Орито и Узаэмоне в разных проявлениях своей вины и закрывает свои глаза, но затем он видит их еще отчетливее – Орито в заключении, в разорванной одежде и после родов; убитый Узаэмон – и Якоб думает, Из-за тебя, и он открывает свои глаза. У мыслей нет век, чтобы закрыть их, или ушей, чтобы заткнуть их, и Якоб вспоминает заявление переводчика Кобаяши о том, что Огава Узаэмон погиб от рук горных бандитов во время паломничества в город Кашима. Лорд-аббат Эномото нашел тех одиннадцать разбойников, ответственных за злодеяние, и умертвил их пытками, но даже месть, Кобаяши выразил сожаление, не вернет мертвых к жизни. Директор ван Клииф выразил свои сожаления Старшему Огава, но переводчик так и не вернулся назад на Деджима, и никто не удивился, когда он вскоре умер. Любые сомнения у де Зута о виновности Эномото в смерти Огава Узаэмон развеялись через несколько недель, когда Гото Шинпачи доложил, что прошлой ночью огонь на восточном склоне начался от библиотеки резиденции Огава. Тем же вечером, в свете лампы, Якоб достал кизиловый свиточный футляр из-под пола и начал самую трудную, за всю свою жизнь, работу для своих мозгов. Свиток не был длинным – заглавие и двенадцать частей составляли не более трехсот знаков – но Якобу предстояло овладеть словарем и грамматикой в черезвычайном секрете от всех. Никто из переводчиков не пошел бы на то, чтобы быть пойманным на обучении японскому языку иностранца, хотя при этом Гото Шинпачи иногда отвечал на безобидные вопросы Якоба о необычных словах. Без знания Маринусом китайского языка, задача была еще более непосильной, но Якоб не рискнул показать свиток доктору, боясь навлечь на друга неприятности. Заняло двести ночей, чтобы перевести правила ордена храма Ширануи, ночей, которые становились все темнее и темнее; и Якоб приближался наощупь все ближе и ближе к пониманию текста. А сейчас, когда закончена работа, спрашивает он себя, как постоянно наблюдаемый иностранец сможет добиться с ее помощью справедливости? Ему понадобится сочувствующее ухо человека могущественного, как магистрат, чтобы появился хоть какой-то шанс увидеть Орито свободной, а Эномото – под судом. Что случится, размышляет он, с китайцем в Мидделбурге, который стал бы пытаться засудить герцога Зееланда за бесчестье и массовые убийства младенцев?
Мужчина в соседней комнате торопится выкрикнуть, «О-о, Боже мой, Боже мой!»
Мелкиор ван Клииф: Якоб краснеет и надеется, что его девушка не проснется.
Хотя быть ханжой наутро после всего, честно признается он себе, лицемерно.
Его кондом из козлиной кишки лежит на квадрате бумаги у матраса.
Отвратительный вид, думает Якоб. Из-за этого я стал ...
Якоб думает об Анне. Он должен аннулировать свою клятву.
Честная девушка заслуживает, думает он без тени сомнения, лучшего мужа.
Ему видится радостное лицо ее отца, когда она рассказывает ему новость.
Она должна была аннулировать свою клятву мне, признается он, несколько месяцев тому назад ...
Отсутствие корабля из Батавии в этом году означает отсутствие торговли и отсутствие писем ...
Уличный продавец воды кричит, «О-мииизу, О-мииизу».
... и угроза банкротства Деджима и Нагасаки становится все более угрожающей.
Мелкиор ван Клииф доходит до «ООООООоОоОоОооо...»
Не просыпайся, Якоб просит спящую женщину, не просыпайся ...
Ее зовут Цукинами: «Лунная Волна». Якобу нравится ее стыдливость.
Хотя стыдливость, подозревает он, может быть нарисована гримом и пудрой.
Когда они были наедине, Цукинами похвалила его японскую речь.
Он надеется, что не был ей отвратителен. Она называла его глаза «декорированными».
Она попросила у него разрешения срезать локон медного цвета волос, чтобы вспоминать его.
Довольный ван Клииф хохочет, как пират при виде врага, растерзанного акулой.
И такая жизнь у Орито, Якоба пробирает дрожь, как написано в свитке Огава?
Мельничные жернова его совести скрипят, скрипят и скрипят ...
Колокол храма Рюгаджи возвещает о приходе Часа Кролика. Якоб одевает свои бриджи и рубашку, наливает чашку воды из кувшина, выпивает ее, умывается и открывает окно. Вид внизу достоин и взора наместника короля: Нагасаки лежит внизу в ступеньчатых аллеях и остроконечных крышах, серовато-коричневое, охряное и угольное, овальное здание магистратуры, Деджима и далее – безграничное ленивое море ...
Он, внезапно, следует обезьянему порыву станцевать шимми на краю крыши.
Его голые ступни ощущают все еще прохладную черепицу; он придерживается за скульптуру карпа на карнизе.
Суббота, 18 октября 1800 года – тихо и грустно.
Скворцы пролетают в утреннем тумане; словно маленькому мальчику, Якобу страстно хочется улететь вместе с ними.
Или, продолжает мечтать он, пусть мои глаза сузятся ...
С запада до востока небеса раскрывают свой облачный атлас и начинают переворачивать страницы.
... моя розовая кожа станет золотистого цвета, мои дурацкие волосы – послушного черного цвета ...
В аллее гремит ночная повозка и мешает его мечтам.
... мое грубо отесанное тело станет одним их них ... уравновешенное и гладкое.
Восемь запряженных лошадей на дороге. Эхо разносит стук их копыт.
Как далеко я бы ушел, размышляет он, если бы я сбежал, покрытый плащом и капюшоном?
... вверх к рисовым террасам, вверх к складкам гор, к складкам складок гор.
Не так далеко, как владение Кийога, думает Якоб. Кто-то шуршит у окна.
Он готов подчиниться приказу какого-нибудь официального представителя зайти внутрь.
«Галантный сэр де Зут,» обнаженный и с телом, заросшим волосами, ван Клииф язвит, выставив напоказ свои зубы, «нашел свое золотое руно прошлой ночью?»
«Это было» – меня, конечно, думает Якоб, не украсило – «это было то, что было».
«О-о, тоже мне – отец Кальвин.» Ван Клииф одевает на себя бриджи и вылезает из окна наружу, подцепив бутыль большим пальцем руки. Он – не пьян, надеется Якоб, но совсем не трезв.
«Наш Божественный Отец сделал всех нас по своему образу, включая под штанами – или я не прав?»
«Бог сделал нас, да, но Святая Библия очень ясно ...»
«О-о, законный брак, законная супружеская постель, да, да, все так – в Европе, но здесь ...» – ван Клииф разводит руками над видом Нагасаки, как дирижер – «мужчины должны что-то делать! Воздержание – для вегетарианцев. Перестанете рыхлить почву – и это медицинский факт – и они увянут и отпадут, а какое будущее тогда ...»
«Никакой не» – Якоб почти улыбается – «медицинский факт, сэр».
«... какое будущее тогда у Блудного Сына с острова Валхерен, если нет трески?» Ван Клииф отхлебывает из бутыли, вытирая свою бороду предплечием. «Холостякство и смерть без наследника! Адвокаты набрасываются на твое имущество, как вороны на повешенного. Этот прекрасный дом» – он шлепает по черепице – «не рассадник беззакония, а курорт для последующего урожая – кстати, Вы использовали ту защиту, о которой говорил Маринус? Кого я спрашиваю? Конечно же, использовали.»
Девушка ван Клиифа смотрит на них из глубины своей комнаты.
Якоб думает, какие сейчас у Орито глаза.
«Снаружи – красивая маленькая бабочка ...» Вздох покидает ван Клиифа, и Якоб опасается, что его начальство пьянее, чем казалось ранее – падение с крыши может закончиться сломанной шеей. «Но, развернув, найдешь все те же разочарования. Эт’не было виной девушки; это Глория виновата – она, мой камень на моей шее ... Но почему Вам хочется об этом услышать, молодой человек, Вам, чье сердце не разбила любовь?» Шеф смотрит на небеса, и утренний бриз шевелит мир. «Глория была моей тетей. Родился я на Батавии, и меня послали в Амстердам выучиться джентльменскому искусству: как разглагольствовать на хреновой Латыни, как танцевать павлином и как обманывать в карты. Веселье закончилось на моем двадцать втором дне рождения, когда я поехал назад на Яву с моим дядей Тео. Дядя Тео приезжал в Голландию, чтобы доложиться о генерал-губернаторских вымыслах директорату Ост-Индийской Компании – семейство ван Клиифов тогда было со связями – смазать взятками и жениться в четвертый или пятый раз. Девиз дяди был: ‘Народить, сколько сможешь’. У него было пол-дюжины детей от яванских служанок, но он не признавал их и все время предупреждал, что смесь Богом разделенных наций приведет все к одному свинарнику.»
Якобу приходит на ум сын из его сна. Китайская джонка важно плывет по заливу.
«Как поклялся он, наследники Тео должны были иметь ‘достойных’ матерей – белокожих, с розовыми щечками, цветочки протестанской Европы – потому что по всем семейным древам невест, рожденных в Батавии, прыгали орангутанги. Увы, его предыдущие жены все уходили на тот свет в течение нескольких месяцев после прибытия на Яву. Миазмы гробили их, как видите. Но Тео был очаровательным кобелем и богатым очаровательным кобелем, и, посмотрите-ка, кроме моей каюты и каюты дяди на Энкхойзене появляется каюта новоявленной миссис Тео ван Клииф. Моя ‘тетя Глория’ была моложе меня на четыре года и в возрасте почти одной трети возраста ее довольного новобрачного ...»
Внизу продавец риса открывает свой магазин.
«Как можно описать красоту ее цветения? Несравнима ни с какой шлюшкой важных бородатых набобов на Энкхойзене, и, прежде, чем мы отправились в долгий путь, все зрелые мужчины – и много не очень зрелых – стали уделять тете Глории столько внимания, сколько ее новобрачный никак не мог уделить. Сквозь тонкую стенку каюты я слышал, как он выговаривал ей о взгляде в ответ на взгляд господина X или о смехе на глупую шутку господина Y. Она отвечала, ‘Да, сэр’, кроткая, как голубка, и затем позволяла ему исполнить его супружеские обязанности. Мое воображение, де Зут, было лучше всяких подглядываний! Затем, после всего, когда дядя Тео уходил в свое стойло, Глория плакала, так нежно, так тихо, что никто не мог этого услышать. У нее не было возможности отказать мужу, конечно же, и Тео позволил ей взять лишь одну молодую служанку по имени Аагдже – за путешествие во втором классе модно было купить пять служанок на батавском рынке рабов. Глория, нужно Вам сказать, редко покидала до этого пределы Амстердама. Ява была для нее, как луна. Еще дальше, потому что луна, по крайней мере, хоть, была видна в Амстердаме. Наступай, утро, я буду вежливым к имени моей тети ...»
В саду женщины развешивают постиранное белье на можжевеловом дереве.
«Энкхойзен изрядно потрепало в Атлантике,» продолжает ван Клииф, выливая последние капли пива на язык, «и капитан решил остановиться на месяц починки на мысе Доброй Надежды. Чтобы укрыть Глорию от посторонних взглядов, дядя Тео снял жилье на вилле у сестер Ден Оттер, рядом с Кейптауном, между Львиной Головой и Сигнальным холмом. Шестимильная дорога дотуда была болотом в мокрую погоду и усыпана выбоинами – в сухую. Когда-то, давным давно, Ден Оттеры были одной из самых богатых семейств, но в конце семидесятых, когда-то известная всем замысловатостью, лепнина дома стала рассыпаться кусками, сады – завоеваны африканской растительностью, а штат слуг двадцати-тридцати человек сузился до экономки, кока, приходящей служанки и двух седобородых чернокожих садовников, называемых одинаково ‘Парень’. У сестер не было своей кареты, и они посылали за ней к соседям, а большинство их предложений назчинались с ‘Когда был жив Папа’ или ‘Когда шведский посол звал’. Смертельно, де Зут – смертельно уныло! Но молодая миссис ван Клииф знала, что ее муж хотел услышать и заявила, что эта вилла была для них спокойным, сохранным местом в волшебном готическом стиле. Сестры Ден Оттер были ‘настоящим кладезем ума и поучительных историй’. Наши хозяйки оказались беззащитными перед ее льстивой похвальбой, и ее стойкость угодила дяде Тео, а ее светлый ум ... ее мягкость ... Она приковала меня к себе, де Зут. Глория была любовью. Любовь была Глорией.»
Маленькая девочка спрыгивает, словно лягушонок, с хурмы.
Я скучаю по виду детей, думает Якоб и переводит свой взгляд на Деджима.
«В нашу первую неделю на вилле, в зарослях агапантуса меня настиг амок: Глория нашла меня и попросила пойти к дяде и передать ему, что она флиртовала со мной. Я не ослышался? Она повторил ее инсинуацию: ‘Если Вы мой друг, Мелкиор, и я молю Бога, что это так, и у меня нет никого ближе в этой глуши, то пойдите к моему мужу и скажите ему, что я призналась в «неподобающих чувствах»! Используйте эти самые слова, как свои собственные’. Я протестовал, что я ни за что не стал бы порочить ее честь или навлекать на нее опасность физической расправы. Она убедила меня, что если я не сделаю так, как она просит меня, или расскажу своему дяде об этом разговоре, тогда она точно подвергнется избиению. Ну, свет в зарослях был оранжевый, и она сжала мою руку и сказала, ‘Сделайте это для меня, Мелкиор’. И я сделал.»
Языки дыма появляются из трубы дома Глициний.
«Когда дядя Тео услышал о моем лживом признании, он согласился с моим сожалением о нервах, испорченных дорогой. Я пошел, весь в замешательстве, пешком к скалистым утесам, боясь услышать, что пришлось бы вынести Глории на вилле. Но за обедом дядя Тео произнес речь о семье, послушании и доверии. После молитвы он поблагодарил Бога за то, что послал ему жену и племянника, которые чтут христианские ценности. Сестры Ден Оттер прозвенели своими ложками с изображениями святых о бокалы с бренди и произнесли, «Слышим, слышим!» Дядя Тео дал мне мешочек гиней и предложил мне пойти и насладиться всеми радостями в таверне Двух Морей пару дней ...»
Мужчина выходит из боковой двери борделя. Он – это я, думает Якоб.
«... но я бы решился на то, чтобы мне сломали кость, чем быть вдалеке от Глории. Я просил моего благодетеля оставить гинеи себе, прося его оставить мне только пустой мешочек с пожеланием, чтобы я заполнил его, и еще десять тысяч других, плодами своего труда. Вся мишура Кейптауна, заявил я, не стоила часа пребывания в компании с дядей, и, если позволяло время, не согласился бы он на партию в шахматы? Мой дядя замолчал, и я начал бояться, что пересластил чай, но потом он заявил, что пока большинство молодых людей шаловливо попугайничает, считая своим правом по рождению потратить тяжело добытое богатство родителей, и небеса послали ему исключение в виде племянника. Он провозгласил тост в честь прекрасного племянника, истинного христианина, и – забудем о неловком тесте супружеской верности – ‘настоящей жены’. Он соединился с Глорией, чтобы взрасти своих будущих сыновей, помня обо мне, и его настоящая жена сказала, ‘Пусть они будут образом нашего племянника, Муж’. Тео и я потом сыграли в шахматы, и чтобы до конца казаться искренним, де Зут, я позволил глупцу обыграть меня.»
Пчела жужжит у лица Якоба и улетает прочь.
«Моя честность и честность Глории теперь были проверены, и мой дядя решил, что пора бы и ему посмотреть на общество в Кейптауне. Подобные путешествия уводили его на день, и, иногда, он отсыпался в городе. Меня он назначил переписывать бумаги в библиотеке. ‘Я бы пригласил тебя со мной,’ сказал он, ‘но я хочу, чтобы всякие кафры знали, что на вилле находится белый человек, который не побоится использовать пистолет’. Глории доставались книги, ее дневник, сад и ‘поучительные истории’ сестер: те, обычно, заканчивались около трех часов дня, когда бренди на обед погружало их в бесконечную послеобеденную сиесту ...»
Бутыль ван Клиифа скатывается по черепице, проскальзывает между рассад глицинии и разбивается во дворе. «К спальне новобрачных шел коридор без окон от библиотеки. Концентрироваться на корреспонденции, признаюсь честно, было в тот день труднее, чем обычно ... Библиотечные часы, как помню я сейчас, молчали. Возможно, у них кончился завод. Иволги пели, как хоры в сумасшедшем доме, и тут я слышу клик ключа ... отчего наступает тишина, когда кто-то ждет ... и, вот, она – силуэт в далеком конце. Она ...» Ван Клииф трет свое обгорелое солнцем лицо. «Я боялся, что Аагдже обнаружит нас, а она говорит, ‘Разве ты не заметил, что Аагдже влюблена в старшего сына с соседней фермы?’ и самое простое, что можно было тогда сказать – я люблю ее; и она целует меня, и она говорит, что теперь терпит присутствие дяди легче, представляя себя со мной, и все его – словно я; и я спрашиваю, ‘А если ребенок?’ а она останавливает мои слова, Шуш ...»
Коричневый, словно выпачканный в грязи, пес бежит по грязно-коричневой улице.
«Наше несчастливое число было четыре. В четвертый раз Глория и я возлегли вместе, и тогда же лошадь дяди Тео сбросила его на землю по пути в Кейптаун. Он поковылял назад на виллу, и мы не услышали лошади. В один момент я был глубоко внутри Глории, голый, как шелк. А в следующий момент я – все еще голый, как шелк, но лежу среди обломков зеркала, разбитого об меня моим дядей. Он сказал мне, что свернет мою шею и выбросит тело зверям. Он сказал мне, чтобы я ушел в город, взял пятьдесят гульденов у его агента и сказался очень больным для посадки в Энкхойзен, когда настанет время отправления в Батавию. Напоследок он поклялся выковырять все, что я положил внутрь этой шлюхи, его жены, обычной ложкой. К моему стыду – или нет, я не знаю – я ушел, не попрощавшись с Глорией.» Ван Клииф трет свою бороду. «Две недели спустя я смотрел издали, как отплывала Энкхойзен. Через пять недель я поплыл на паршивом бриге, чей рулевого мастера разговаривал с духами умерших, и чей капитан подозревал каждого пса в заговоре. Ну, Вы пересекали Индийский океан, так что описывать его я Вам не буду: бесконечный, злой, зеркальный, вздымающийся, монотонный ... После семинедельного перехода мы спустили якорь в Батавии, благодарение Богу, и с небольшой помощью рулевой мастера и капитана. Я шел вонючим каналом, набираясь решимости перед тем, как меня выбросит мой Отец, вызовет на дуэль Тео, ранее прибывший на Энкхойзене, лишат наследства. Я не увидел ни одного знакомого лица – десять лет это много – и постучался в, ставшую меньше для меня, дверь детства. Моя старая кормилица, в морщинах, как грецкий орех, открыла дверь и закричала. Я помню, как прибежала мать из кухни. Она держала вазу орхидей. Следующая вещь, я помню – ваза превратилась в тысячи осколков, а мать прислонилась к стене. Я подумал, что дядя Тео сделал из меня persona non grata для всех в семье ... но затем я заметил, что мать была одета в траурное платье. Я спросил, выходит, умер мой отец. Она ответила, ‘Ты, Мелкиор: ты же утонул’. Затем, плача, мы обнялись, и я узнал, что Энкхойзен разбилась о рифы в миле от Зондского пролива, и все погибли ...»
«Мне очень жаль, Шеф,» говорит Якоб.
«Самой счастливой оказалась Аагдже. Она вышла замуж за того фермерского сына, и теперь у них – стадо в три тысячи голов. Каждый раз я попадаю на Мыс – я все время хочу попасть к ним и передать им мои наилучшие пожелания, но никогда не делаю этого.»
Крики удивления доносится поблизости. Два иностранца замечены группой плотников, пришедших на работу к зданию неподалеку. «Гайджин-сама!» кричит один, ухмыляясь широченной улыбкой. Он держит плотницкую линейку и предлагает свои услуги, от которых его коллеги взвывают хохотом. «Я не уловил,» говорит ван Клииф.
«Он предлагает добровольно измерить длину Вашего мужского достоинства, сэр.»
«О? Скажите проходимцу, что ему нужны три такие линейки.»
На входе в залив Якоб видит мерцающий треугольник красного, белого и голубого.
Нет, думает старший клерк. Это мираж ... или китайская джонка, или ...
«Что случилось, де Зут? Обосрались в бриджи?»
«Сэр – торговый корабль входит в залив или ... фрегат?»
«Фрегат? Кто послал фрегат? Чей флаг на нем?»
«Наш, сэр.» Якоб хватается за крышу и благодарит свою дальнозоркость. «Голландский.»




глава Тридцатая
КОМНАТА ПОСЛЕДНЕЙ ХРИЗАНТЕМЫ
В МАГИСТРАТУРЕ НАГАСАКИ
второй день девятого месяца

Лорд-аббат Эномото кладет белый камень на доску.
Дислоцируются, видит магистрат Широяма, между его северным флангом ...
Тени тонких мраморных пластин – словно полосы на доске, сделанной из золотого дерева кайя.
... и его восточными группами ... или же отвлекающая атака? Обе.
Магистрату казалось, что он набирал силу, но – оказывается, терял.
Как бы скрытно, спрашивает он себя, исправить все мои повороты?
«Никто не будет оспаривать,» говорит Эномото, «что мы живем в стесненных обстоятельствах».
Можно было бы поспорить, думает Широяма, что ты находишься в стесненных обстоятельствах.
«Один даймио с плато Асо попросил моей помощи ...»
Да-да, думает магистрат, твоя рассудительность исключительна.
«... разобраться с тем, что наши деды называли ‘долгом’, а теперь называется ‘в кредит’.»
«Означает» – Широяма расширияет северо-южную группу черным камнем – «что долги больше не должны выплачиваться?»
С вежливой улыбкой, Эномото достает свой камень из чашки, сделанной из палисандра. «Выплаты остаются утомительной необходимостью, увы, но случай с благородным господином из Асо показателен. Два года назад он занял значительную сумму у Нума» – Нума, один из банкиров аббата, кланяется из своего угла – «чтобы осушить болото. В седьмой месяц этого года его заемщики собрали свой первый урожай риса. Значит, в такое время, когда денежные платежи из Эдо поступают с опозданием и неполными, клиенты у Нума – хорошо накормленные, благодарные крестьяне с разбухающими амбарами. Его долги у Нума должны быть погашены ... когда?»
Нума вновь кланяется. «Через два года, Ваша Милость.»
«Тогда тот завистливый сосед у даймио, поклявшийся, что никогда не будет должен никому за свой рис, посылает все больше и больше лихорадочных прошений в Совет Старейшин» – Эномото кладет камень между его двумя восточными группами камней – «а там слуги ими топят печки. Кредит – это семя богатства. Самые зрелые умы Европы изучают кредитование и деньги в дисциплине, называемой ими» – Эномото использует иностранную фразу – «‘политическая экономия’».
Это просто подтверждает, думает Широяма, мой взгляд на европейцев.
«Молодой человек, мой друг по академии, переводил исключительный текст Богатства Народов. Его смерть стала для нас, ученых, трагедией, и, я верю, для всей Японии.»
«Огава Узаэмон?» Вспоминает Широяма. «Какое огорчение.»
«Если бы он сказал бы мне, что пойдет по дороге Ариаке, я бы выделил ему эскорт для прохода по моему владению. Но, решив пойти паломником ради больного отца, скромный молодой человек хотел избечь любого комфорта ...» Эномото проводит рукой над своими активными камнями на доске взад и вперед. Магистрату рассказывали эту историю разные источники, но он не перебивает рассказчика. «Мои люди окружили тех бандитов. Я отрубил голову одному, который во всем признался, а остальных накололи ногами на железные пики, чтобы волки и вороны сделали свое дело. Потом,» он вздыхает, «Огава Старший умер прежде, чем был выбран наследник.»
«Смерть фамилии,» соглашается Широяма, «ужасная вещь».
«Родственник с меньшей ветки семейства отстраивает дом – я пожертвовал денег – но он лишь обычный торговец ножевыми изделиями, и фамилия Огава покинула Деджима навсегда.»
У Широяма не находится ничего добавить, но поменять тему разговора было бы неприлично.
Двери открыты нараспашку, за ними – веранда. Клубятся яркие облака.
С плоской вершины холма тянется дым от горящего поля.
Только что здесь, и уже – его нет, думает Широяма. Простые слова – глубокие по смыслу.
Игра го возвращает игроков на свои места. Хрустит накрахмаленный шелк рукавов. «Обычно,» говорит Эномото, «хвалят умение магистрата играть в го, но Вы – по-настоящему, лучший игрок из всех, с кем я встречался последние пять лет. Похоже на игру школы Хонинбо.»
«Мой отец» – магистрат видит призрак старика, хмурящегося на банкира Эномото – «достиг второго рю в Хонинбо. Я, всего лишь, недостойный ученик» – Широяма атакует отдельный камень Эномото – «когда позволяет время». Он поднимает чайник, но тот пуст. Он хлопает ладонями, и появляется управляющий Томине. «Чай,»  говорит магистрат. Томине поворачивается и зовет хлопком слугу, который скользит к столику, забирает поднос, не издав ни звука, и исчезает с поклоном у выхода. Магистрат представляет себе, как поднос спускается по лестнице слуг до беззубой старухи в самой далекой кухне, которая нагревает воду до нужной горячести прежде, чем залить ею приготовленные листья.
Управляющий Томине никуда не уходит: так он протестует.
«Значит, Томине: место переполнено землевладельцами с земельными спорами, чиновниками с просьбами о месте для бестолкового племянника, побитыми женами, ищущими развода, и каждый из них атакует Вас предложением денег и молодых дочерей, и все хором, и просят, ‘Пожалуйста, Управляющий-сама, поговорите с магистратом обо мне?’»
Томине издает слегка осуждающий звук ммф своим сломанным носом.
Магистрат – это раб, думает Широяма, этого многоголового желания ...
«Последите за золотой рыбкой,» посылает он Томине. «Пошлите за мной через несколько минут.»
Осторожный управляющий выходит во двор.
«Условия нашей игры неравны,» говорит Эномото. «Вас отвлекают Ваши обязанности.»
Желтая-зеленая-пепельная стрекоза садится на край доски.
«Служба в высоком органе власти,» отвечает магистрат, «и есть само отвлечение, во всех смыслах». Он слышал, что аббат может вынуть ки из насекомых и небольших животных своей ладонью, и немного надеется на демонстрацию этого, но стрекоза улетает. «У лорда-аббата тоже есть владение, чтобы управлять, храм – чтобы ухаживать за ним, ученые интересы и» – вспомнить о коммерческих интересах было бы оскорблением – «другие дела».
«Мои дни, это точно, никогда не бывают праздными.» Эномото кладет камень в центр доски. «Но гора Ширануи омолаживает меня.»
Осенний бриз касается всего в комнате полами своего невидимого халата.
Я достаточно могущественен, легкий намек магистрату, чтобы заставить дочь Айбагава, Вашу любимицу, принять на себя сан в храме, а Вы в это не вмешаетесь.
Широяма пытается сосредоточиться на нынешней позиции в игре и будущей.
Когда-то, отец Широяма учил своего сына, знать управляла Японией ...
Коленопреклоненный слуга входит в двери, кланяется и вносит поднос.
... а сейчас управляют обман, жадность, коррупция и похоть.
Слуга приносит две новые чашки и чайник.
«Лорд-аббат,» спрашивает Широяма, «не хотите ли чаю?»
«Вы не должны обижаться,» отвечает тот, «на то, что я предпочитаю свое питье».
«Ваша» – как бы сказать тактично? – «Ваша предусмотрительность известна всем».
Послушник Эномото, одетый в халат цвета индиго – уже здесь. Юноша с выбритой головой откупоривает сосуд из тыквы и оставляет его рядом со своим учителем.
«Не было ли такого случая, что принимающий Вас хозяин ...» Вновь магистрат ищет правильные слова.
«Рассердился на невольное обвинение в попытке отравить меня? Да, иногда. Но потом я успокаиваю его рассказом, как одна испольнительница приказа врага – женщина – поступила на службу в резиденцию одной известной семьи в Мияко. Она работала доверенной служанкой два года до того, как я приехал к ним с визитом. Она положила в мою еду несколько крупинок яда, без запаха и вкуса. Если бы мой доктор ордена, учитель Сузаку, не сумел бы сделать противоядие, я бы умер, и семья моих друзей была бы опозорена.»
«Ваши враги не церемонятся в средствах, лорд-аббат.»
Он подносит горлышко тыквенного сосуда к своему рту, наклоняет голову назад и пьет. «Враги сбиваются в стаи при виде силы» – он вытирает губы – «как осы, чтобы наброситься на инжир».
Широяма угрожает отдельному камню Эномото постоянной атакой на окружение – атари.
Дрожание земли оживляет камни; они трясутся мелкой дрожью ...
... но не сходят со своих мест, и дрожание проходит.
«Простите мою вульгарность,» говорит Эномото, «за еще одно упоминание занятия Нума, но то, что я отвлекаю магистрата сегуна от исполнения его обязанностей, тревожит мое сознание. Какой кредит мог бы провести Нума в первой партии?»
Широяма чувствует, как появляется ядовито-кислый вкус в животе. «Возможно ... двадцать?»
«Двадцать тысяч рё? Конечно.» Эномото не моргает. «Половина придет на Ваш нагасакский склад через две ночи, и еще половина будет доставлена в Вашу резиденцию в Эдо к концу десятого месяца. Вы довольны временем доставки?»
Широяма прячет свой взгляд на доске. «Да.» Он заставляет себя добавить к сказанному, «Возникает вопрос гарантий».
«Ненужные слова,» клянется Эномото, «для такого прославленного имени».
Мое прославленное имя, думает его хозяин, будет стоить мне дорого.
«Когда придет следующий голландский корабль, деньги вновь потекут из Деджима в Нагасаки с большими налоговыми отчислениями через казначейство магистрата. Я почту за честь самолично гарантировать этот заем.»
Упоминание о моей резиденции в Эдо, думает Широяма, это легкая угроза.
«Проценты, Ваша Честь,» снова кланяется Нума, «станут в четверть всей суммы и будут получаться каждый год в течение трех лет».
Широяма не в силах посмотреть на банкира. «Принимается.»
«Превосходно.» Лорд-аббат отхлебывает из сосуда. «Хозяин дома очень занят, Нума.»
Банкир кланяется всю дорогу, пятясь, стукается о дверь и исчезает.
Эномото укрепляет северо-южную стену своим следующим ходом. «Простите меня за то, что привел это создание в Ваше святилище, Магистрат. Бумаги должны быть подготовлены к заему сегодня, а доставят их к вниманию Вашей Чести завтра.»
«Не нужны никакие извинения. Ваша ... помощь ... своевременна.»
Мягко сказано, признается Широяма и изучает доску в поисках вдохновения. Слуги – на половине жалованья; дезертиры – неизбежны; дочерям нужны приданые; крыша моей резиденции в Эдо течет, а стены –крошатся; и если моя свита в Эдо станет меньше тридцати человек, то начнутся шутки о моей бедности – а когда шутки дойдут до ушей моих других кредиторов ... Призрак отца может шикнуть Позор!, но его отец получил в наследство землю, которую он мог продать; Широяма не получил ничего, кроме дорогостоящего ранга и поста нагасакского магистрата. Когда-то торговый порт был настоящей серебряной жилой, но в последнее время торговля стала нерегулярной, случайной. Взятки и жалованье, при этом, должны быть заплачены в любом случае. Если бы только, мечтает Широяма, человеческие создания были бы не масками поверх другой маски поверх другой маски. Если бы только мир был чистой доской линий и пересечений. Если бы только время было цепью продуманных ходов, а не хаосом прыжков и ошибок.
Он спрашивает себя, Почему не вернулся Томине, чтобы стоять у меня над душой?
Широяма чувствует некое изменение во внутренней погоде магистратуры.
Нет звуков ... вот звук: дальнее громыхание какого-то волнения.
Шаги бегут по коридору. Бесконечный шепот у двери.
Входит ликующий управляющий Томине. «Замечен корабль, Ваша Честь!»
«Корабли приходят и уходят все вре... Голландский корабль?»
«Да, господин. Под голландским флагом, ясно виден, как день.»
«Но ...» Корабль приходит в девятый месяц – никогда не было такого. «Вы точ...»
Колокола каждого храма в Нагасаки начинают радостно звенеть.
«У Нагасаки,» заключает лорд-аббат, «нет никаких сомнений».
Сахар, сандаловое дерево, камвольная ткань, думает Широяма, свинец, хлопок ...
Котел коммерции закипит, а у него – самый большой половник.
Налоги на голландцев, «подарки» от директора, «патриотичный» курс обмена ...
«Могу ли я первым,» спрашивает Эномото, «предложить свои поздравления?»
Как ловко ты прячешь свое разочарование, что не смог поймать меня в свою сеть, думает Широяма, дыша в полную грудь, как теперь ему кажется, в первый раз за столько недель. «Благодарю Вас, Лорд-Аббат.»
«Я, разумеется, скажу Нума, чтобы больше не отбрасывал тень в Ваших коридорах.»
Мои временные повороты, Широяма хочет верить в это, исправлены.




глава Тридцать Первая
ПОЛУБАК ФЕБУСА
ровно десять часов 18 октября 1800 года

«Вижу голландскую факторию.» Пенхалигон наводит резкость в своей подзорной трубе, оценивая дальность в две английские мили. «Склады, сторожевая вышка; значит, будем считать, что они о нас знают ... Точно – отверстие в мешке. Двадцать-тридцать джонок на якорях, китайская фактория ... рыбацкие лодки ... пара тысяч крыш ... но где же стоит на якоре жирный, нагруженный Ост-Индиец, джентльмены, я вижу лишь пустую голубую воду? Скажите, что я неправ, мистер Ховелл.»
Ховелл проверяет залив своей подзорной трубой. «Если бы было так, я бы сказал, сэр.»
Майор Катлип свистит между зубов, чтобы не разразиться грязным ругательством.
«Мистер Рен, наш самый лучший смотрящий из Кровелла, что с ним?»
Вопрос Рена – «Нашел нашего Индийца?» – летит на верх фок-мачты.
Ответ прилетает к Рену, который повторяет его: «Не видно Индийца, сэр».
Тогда повременим с быстрым разгромом голландцев. Пенхалигон отставляет в сторону трубу, и плохая новость облетает весь корабль от верхней палубы до трюма за секунды. На пушечной палубе ливерпульцы стараются объяснить своему глухому товарищу: «Нету ефано’корабля, вот как, Дэйви, а ес’нету ефано’корабля знач’нету ефаны’призовых денег, а ес’нету ефаны’призовых денег знач’мы пойдем домой, как ефаны’бедняки, какими и были, когда ефаны’флот затащил нас!»
Даниелу Сниткеру под его широкополой шляпой не нужны никакие переводы.
Рен первым обращает свой гнев на голландца. «Слишком поздно? Отплыл?»
«Наша неудача – и его тоже, Лейтенант,» предупреждает его Пенхалигон.
Сниткер обращается к Ховеллу по-голландски, указывая при этом на город. «Капитан, он говорит,» начинает первый лейтенант, «если нас заметили вчера вечером, тогда голландцы могли спрятать своего Ост-Индийца за выступом того лесистого холма с пагодой наверху, к востоку от устья реки».
Пенхалигон чувствует, как возвращаются надежды команды.
Затем он спрашивает себя, может, Фебус стараются затащить в ловушку.
Басня Сниткера о залихватском побеге из Макао провела губернатора Корнуоллиса ...
«Провести ее дальше, сэр?» спрашивает Рен. «Или спустить шлюп?»
Смог бы этот недалекий хам разработать такой сложный замысел?
Рулевой мастер Уэтц кричит из-за штурвала: «Выпустить якоря, Капитан?»
У Пенхалигона появляются вопросы. «Придержите ее минуту на месте, мистер Уэтц. Мистер Ховелл, просьба, спросите мистера Сниткера, почему голландцы станут прятать свой корабль, несмотря на наш голландский флаг. Может, должен быть кодовый сигнал, которого у нас нет?»
Сниткер начинает отвечать неуверенно, но со словами уверенность ответа растет. Ховелл кивает. «Он говорит, сэр, что не было никакого кодового сигнала, когда отплыла Шенандоа, и он сомневается, что вообще есть такой. Он говорит, что директор ван Клииф мог спрятать корабль лишь из-за простой предусмотрительности.»
Пенхалигон смотрит на паруса, оценивая силу ветра. «Фебус может доплыть дотуда за несколько минут, но вернуться назад займет больше времени.» Темно-зеленые волны хлюпают в углублениях, покрытых водорослями, камней. «Лейтенант Ховелл, спросите у мистера Сниткера это: предположим, что корабль из Батавии не приходил в этом году из-за крушения или войны; будет ли медь, накопленная для отправки, все еще храниться на Деджима?»
Ховелл переводит вопрос: «Ja, ja» Сниткера понятно всем.
«А эта медь будет считаться японской собственностью или голландской?»
Ответ Сникера – неопределенный: Ховелл переводит, что передача собственности на медь зависит от переговоров директора, и условия могут разниться каждый год.
Гулкие колокола начинают звенеть в городе и вокруг залива, и Сниткер объясняет шум Ховеллу. «Колокола благодарят местные божества за благополучное прибытие голландского корабля и денег, привезенных в Нагасаки. Мы можем предположить, сэр, что наша маскировка удалась.»
Баклан ныряет в воду с крутого черного камня в ста ярдах от корабля.
«Проверьте еще раз протокол прибытия голландского корабля.»
Ответ Сниткера сопровождается знаками и направленными пальцами.
«Корабль голландской компании, сэр,» говорит Ховелл, «проплывает еще пол-мили мимо стен и салютует залпом с обеих бортов. Затем спускается шлюп для приветствия встречающих, которые прибывают на двух сампанах компании. Все три лодки возвращаются к кораблю для таможенных формальностей»,
«Когда нам точно ожидать отплытия встречающих от Деджима?»
Ответ приходит с пожатием плеч, «Скорее всего, через четверть часа, сэр».
«Поясните: встречающая сторона состоит из японских и голландских официальных лиц?»
Сниткер отвечает по-английски: «Японских и голландских, ja».
«Спросите, сколько вооруженных людей сопровождает их, мистер Ховелл.»
Ответ сложный, и первый лейтенант должен пояснить несколько моментов ответа. «У всех официальных лиц на лодках есть мечи, но, в основном, лишь, как знак ранга. Чаще всего, они похожи на деревенского помещика у нас дома, который тоже может говорить угрожающе, а на самом деле не отличит меча от иголки.»
У майора Катлипа нет терпения. «Если Вы хотите захватить для нас несколько заложников, сэр, мы сожрем этих болтающих обезьянок за вторым завтраком.»
Проклятье Корнуоллису, думает капитан, за то, что посадил мне на шею этого осла.
«Голландские заложники,» Ховелл обращается к нему, «могут укрепить нашу позицию, но ...»
«Один окровавленный японский нос,» соглашается Пенхалигон, «может разбить все надежды на мирный договор на многие годы: да, я знаю. Книга Кемпфера рассказала мне, на каком месте находится честь у этой расы. Но считаю риск обоснованным. Наша маскировка выгодна лишь на короткое время, и без еще более точных и неотрывистых сведений» – он бросает взгляд на Даниеля Сниткера, который рассматривает город в подзорную трубу – «о том, что происходит на берегу, мы похожи на слепых, пытающихся обмануть зрячих».
«А возможность спрятанного Ост-Индийца, сэр?» спрашивает лейтенант Рен.
«Если он есть, то мы подождем. Корабль не проскользнет мимо нас. Мистер Талбот, передайте старшине шлюпа приготовить его, но чтобы он был наготове, но не спускайте его на воду.»
«Есть, сэр.»
«Мистер Малуф,» Пенхалигон, повернувшись, говорит гардемарину, «передайте мистер Уэтцу, чтобы провел нас пол-мили мимо тех игрушечных укреплений, но чтобы при этом не спешил ...»
«Есть, сэр: пол-мили, сэр.» Малуф спешит к Уэтцу за штурвалом, перепрыгивая через бухту, покрывшихся коростой, канатов.
Чем скорее я прикажу отодраить верхнюю палубу, думает капитан, тем лучше.
«Мистер Уолдрон.» Он обращается к, похожему на быка, старшему пушкарю. «Наши орудия готовы?»
«На обоих бортах, Капитан, так точно: затычки сняты, порох заряжен, без снарядов.»
«Обычно, голландцы салютуют сторожевым постам, когда проходят мимо тех утесов – видите?»
«Сделаю, сэр. Парни внизу должны мне помочь в этом?»
«Да, мистер Уолдрон, и, хотя мне не нужны, да и я не хочу никаких действий сегодня ...»
Уолдрон ожидает, пока капитан тщательно выбирает свои слова.
«Держите поближе к себе ключ от снарядной. Фортуна предпочитает подготовленных.»
«Есть, сэр, будем готовы.» Уолдрон спускается вниз на пушечную палубу.
По верху мачт перекликиваются между собой матросы, спуская брам-стеньгу.
Уэтц выстреливает очередь приказов во все стороны.
Парус застывает, Фебус плывет вперед; ее оснастка кряхтит и скрипит.
Баклан чистит клювом свое оперение, сидя на мартин-гике.
Лотовый матрос кричит, «На девятой отметке!» Цифра передается Уэтцу.
Пенхалигон изучает залив в трубу, заметив, что у замка сегуна в Нагасаки отсутствует главная башня или донжон. «Мистер Ховелл, поинтересуйтесь у мистера Сниткера об этом: если мы проведем Фебус как можно ближе к Деджима, высадим сорок человек на двух шлюпах и оккупируем факторию, что решат японцы – голландская земля захвачена или их?»
Короткий сухой ответ Сниткера. «Он говорит, что отказывается,» переводит Ховелл, «угадывать, что происходит в голове у японской власти».
«Спросите, не желает ли он примкнуть к этому захвату.»
Переводчик Сниткера передает его прямые слова: «‘Я – дипломат и торговец, я – не солдат’, сэр». Его сдержанность успокаивает опасения Пенхалигона о том, что Сниткер торопит их загнать в хитрую ловушку.
«Десять с половиной в глубину!» кричит лотовый матрос.
Фебус почти сравнялась со сторожевыми постами по обеим сторонам залива, и на них направляет свою трубу капитан. Стены – тонкие, укрепления – низкие, и пушки более опасны самим пушкарям, чем их целям.
«Мистер Малуф, просьба, передайте мистеру Уолдрону, чтобы дал наш салют.»
«Есть, сэр: сказать мистеру Уолдрону, чтобы дал наш салют.» Малуф уходит вниз.
Пенхалигон, впервые для себя, видит отчетливо японцев. Они – невысокого роста, как малайцы; лицом – неотличимы от китайцев, а их вооружение вызывает из памяти ремарку майора Катлипа о средневековых бретерах.
Пушки выстреливают с обоих бортов; грохот летит рикошетом от крутых скал залива ...
... и едкий дым накрывает команду, напомнив об ощущении сражения.
«На девяти,» кричит лотовый, «восемь с половиной ...»
«Две лодки отплывают,» докладывают со смотровой.
Пенхалигон видит в своей трубе расплывчатые силуэты двух сампанов.
«Мистер Катлип, я хочу, чтобы морские пехотинцы повели шлюп, одетые, как матросы, с абордажными саблями, спрятанными под мешковиной в банке шлюпа.» Майор отдает честь и уходит вниз. Капитан идет к старшине шлюпа – хитрющему контрабандисту с островов Силли, который решил податься в моряки при виде виселечной тени в Пензансе. «Мистер Флауэерс, спускайте шлюп, но запутайте канаты, чтобы потянуть время. Я хочу, чтобы встречающие наш шлюп были ближе к Фебусу, чем к берегу.»
«Сыграю, как французская шлюха, Капитан.»
Вернувшись на нос корабля, Ховелл спрашивает у капитана разрешение озвучить свои мысли.
«Мое уважение к Вашим озвученным мыслям всегда высоко, мистер Ховелл.»
«Благодарю Вас, сэр. Я утверждаю, что приказы генерал-губернатора и адмиралтейства о предстоящей миссии – говоря другими словами, ‘Завладеть голландским имуществом и соблазнить японцев’ – никак не сочетается со сценами сейчас происходящего. Если у голландцев нет ничего захватывать, и японцы останутся верными своим союзникам, как мы сможем выполнить наши приказы? Третья стратегия, однако, может принести более плодовитые результаты.»
«Опишите, что у Вас на уме, Лейтенант.»
«Голландское владение Деждимой рассматривается не как барьер Англо-Японскому договору, но, скорее, как ключ. Каким образом? Коротко говоря, сэр, вместо разгрома голландского двигателя торговли в Нагасаки, мы поможем им отремонтироваться, а затем – реквизируем.»
«На отметке десять,» кричит лотовый, «десять и треть ...»
«Лейтенант» – Рен слышал все – «не позабыл, что мы воюем с голландцами? Почему они станут сотрудничать со своими государственными врагами? Если Вы все еще надеетесь на тот кусок бумаги от голландского короля Билли, как на ...»
«Не смог бы второй лейтенант подождать, пока говорит первый лейтенант, мистер Рен?»
Рен изображает иронический поклон извинения, а Пенхалигону очень хочется дать ему пинка ...
... но твой тесть – адмирал, и подагра может от этого ухудшиться.
«Голландская деревяшка республик,» продолжает Ховелл, «не просто так решилась на противостояние с могущественной Испанией Бурбонов. Они довольно прагматичны. Десять процентов от прибыли – назовем ‘отчисление брокеру’ – смотрятся гораздо лучше, чем сто процентов от ничего. И даже менее того: если корабль не прибыл с Явы в этом году, тогда они еще неуведомлены о банкротстве Голландской Ост-Индийской Компании ...»
«... и о потерях,» понимает капитан, «их накопленного жалования и частной торговли по бухгалтерским книгам компании. Бедняжки Йан, Пйет и Клаас – теперь нищие, потерявшиеся среди язычников».
«Без всякой надежды,» добавляет Ховелл, «вновь увидеть свой дом».
Капитан смотрит на город. «Как только мы захватим голландских офицеров, мы можем открыть им глаза на их сиротское положение и представить себя не как агрессоров, а как спасителей. Мы можем отпустить одного на берег, чтобы тот убедил своих соплеменников и заодно был посредником для японских властей, объяснив, что будущие ‘голландские корабли’ придут с островов принца Уэльского в Пенанге, а не с Батавии.»
«Захват голландской меди, как боевой приз, убьет гусыню с золотыми яйцами – торговлю. Но если продолжать торговлю шелком и сахаром с нашей стороны и отходить с наполовину набитым трюмом, как полагается нашими правилами, то мы можем возвращаться сюда каждый год – к совместному обогащению компании и империи.»
Как Ховелл напоминает мне, думает Пенхалигон, молодого меня.
«Люди,» говорит Рен, «истошно завоют, потеряв призовые деньги.»
«Фебус,» отвечает капитан, «фрегат Его Королевского Величества, а не их собственность». Он возвращается к старшине шлюпа; боль в ноге становится трудно скрывать. «Мистер Флауэрс, просьба, распутывайте эти французские узлы. Мистер Малуф, передайте майору Катлипу, чтобы тот начал погрузку его пехотинцев. Лейтенант Ховелл, мы полагаемся на Ваше знание голландского языка, чтобы Вы заманили парочку жирных голландских селедок в шлюп, не поймав ни одной местной рыбы.»


Якорь Фебуса спущен в пятистах ярдах после сторожевых постов; шлюп, за веслами которых сидят морские пехотинцы в матросских робах, неспешно приближается к встречающим. Старшина Флауэрс держит румпель, а Ховелл и Катлип сидят впереди.
«У этого Нагасаки,» замечает Рен, «якорная стоянка такая же, как у порта Махон ...»
Видно, как в чистой воде плывет косяк серебряной рыбы и внезапно меняет направление.
«... немного новейших добавлений, и станет очень оживленным.»
Длинные, огибающие холмы, рисовые плантации – как полосы на невысоких, возвышающихся друг за дружкой, горах.
«Столько тратиться на то, чтобы не двигаться вперед,» восклицает Рен, «потому и не строят флот».
Черный дым поднимается с горба плоского холма. Пенхалигон пытается спросить Даниеля Сниткера о том, если этот дым может быть сигналом, но попытка Сниткера внятно ответить капитану проваливается, и капитан шлет за Смейрсом – старшим плотником, говорящим по-голландски.
Из соснового леса могут получиться мачты и лонжероны.
«Залив представляет собой прекрасный вид,» вступает лейтенант Талбот.
Женственное описание раздражает Пенхалигона, и он спрашивает себя, если его решение взять лейтенанта Талбота было правильным, хотя и вынужденным, после смерти Сэма Смита в Пенанге. Затем он вспоминает одиночество своего третье-лейтенанства, зажатого между недовольствами высокомерного капитана и его бывших товарищей-гардемаринов. «Приличный вид, да, мистер Талбот.»
Какой-то моряк, где-то несколько футов внизу и чуть впереди, кряхтит и стонет.
«Японцы, я читал,» говорит Талбот, «называют цветочными именами свою страну ...»
Невидимый матрос выдает мощный, почти оргазмический рык облегчения ...
«‘Страна Тысячи Осеней’ или ‘Корень Солнца’.»
... и тяжелое говно падает о воду, словно пушечное ядро. Уэтц отбивает колоколом три раза.
«Видя Японию,» продолжает Талбот, «такие поэтические названия кажутся довольно точными»,
«Что я вижу,» заявляет Рен, «это укромный залив для целой эскадры.»
Что там эскадра, думает капитан. Флот?
Его сердце убыстряется при виде картины. Британский Тихооокеанский флот.
Капитану видится плывущий город британских боевых кораблей и фрегатов ...
Пенхалигон смотрит на карту Северо-Восточной Азии с британской базой в Японии ...
Даже сам Китай, он дивится своим видениям, может попасть вслед за Индией в нашу сферу ...
Гардемарин Малуф возвращается со Смейерсом.
... и Филиппины тоже будут нашими.
«Мистер Смейерс, будьте так добры, спросите мистера Сниткера об этом дыме ...»
Беззубый амстердамец щурится на дым из камбуза.
«... об этом дыме, там, на горбатой вершине холма.»
«Есть, сэр.» Смейерс указывает, переводя. Сниткер – безмятежен.
«Ничего плохого, он говорит,» переводит Смейерс. «Фермеры жгут поля каждую осень.»
Пенхалигон кивает. «Благодарю. Стойте близко – Вы мне можете понадобиться.»
Он замечает, что флаг – голландский триколор – закрутился вокруг гика.
Он ищет по сторонам, кто бы мог расправить, и видит юношу-полукровку со скрученным хвостом волос на голове, занимающегося паклевкой у камбузной решетки. «Хартлпул!»
Юноша откладывает в сторону веревку и подходит. «Дассэр.»
Лицо Хартлпула говорит об безотцовщине и подвижности.
«Просьба, разверните тот флаг для меня, Хартлпул.»
«Сэр.» Босоногий моряк проскальзвает сквозь ограждение, балансирует по бушприту ...
Сколько прошло времени, спрашивает себя Пенхалигон, с тех пор, как я был таким же проворным?
... и взбирается по деревянному брусу, уходящему наверх под углом сорок пять градусов.
Большой палец руки капитана находит тяжелый каменный крест на груди.
По гафельному парусу, тридцать ярдов вверх – Хартлпул останавливается. Зажав гик между ног, он развязывает флаг.
«Он, интересно, вообще умеет плавать?» лейтенант Талбот спрашивает себя вслух.
«Я не знаю,» говорит гардемарин Малуф, «но – сомневаюсь ...»
Хартлпул возвращается на палубу с той же гибкой грациозностью.
«Если мать у него была мавританкой,» комментирует Рен, «то отец точно был котом».
Хартлпул спрыгивает на полубак перед ними; капитан дает ему новенький фартинг. «Весьма умело, парень» Глаза Хартлпула расширяются от нежданной щедрости. Он благодарит Пенхалигона и возвращается к своей паклевке.
Смотрящий кричит: «Приближаются к шлюпу!»
Сквозь свою трубу, Пенхалигон видит два сампана, подплывающих к шлюпу. Первый везет трех японских чиновников: двое – в серого цвета одеждах и молодой – в черного цвета. Трое слуг сидят позади. Во втором шлюпе, следующем позади, едут два голландца. Их трудно разглядеть с такого расстояния, но Пенхалигону удается увидеть, что один из них – загорелый, бородатый и довольно округлый, а другой – сухой, как палка, и бледный, как мел.
Пенхалигон передает трубу Сниткеру, который докладывает Смейерсу. «В серой одежде – должностные лица, он говорит, Капитан. В черной – переводчик. Большой голландец – Мелкиор ван Клииф, директор Деджима. Худой – пруссак. Его зовут Фишер. Фишер – второй по чину.»
Ван Клииф прикладывает ладони рупором ко рту и приветствует Ховелла за сотню ярдов до их встречи.
Сниткер продолжает говорить. Смейерс переводит, «Ван Клииф – крыса, он говорит, сэр, настоящий ... предатель? А Фишер – доносчик, лжец и обманщик, этот ****ин сын, он говорит, сэр, с большими амбициями. Я не думаю, что мистеру Сниткеру они оба нравятся, сэр.»
«Но оба,» высказывается Рен, «похоже, годятся для нашего предложения. Последний, кто нам нужен, это какой-нибудь неподкупный тип с принципами».
Пенхалигон забирает свою трубу у Сниткера. «Не так много таких вокруг.»
Морские пехотинцы Катлипа прекращают грести веслами. Шлюп скользит по инерции, пока не останавливается.
Лодка трех японцев касается носа шлюпа.
«Не дайте им залезть,» шепчет Пенхалигон своему первому лейтенанту.
Носы шлюпа и сампана стукаются друг о друга. Ховелл отдает честь.
Инспекторы кланяются. Они представляются через переводчика.
Один инспектор и переводчик привстают, готовясь к переходу.
Не дай им, Пенхалигон предупреждает Ховелла молча, не дай им ...
Ховелл притворно кашляет; он поднимает одну руку, извиняясь.
Прибывает второй сампан, причаливая сбоку шлюпа.
«Невыгодная позиция,» бормочет Рен, «зажаты с обеих сторон»,
Ховелл перестает кашлять; он размахивает своей шляпой при виде ван Клиифа.
Ван Клииф встает и наклоняется к носу лодки, стараясь пожать руку Ховелла.
Отвергнутые инспектор и переводчик все так же полу-сидят.
Неловко встает помощник директора Фишер, и лодка раскачивается.
Ховелл помогает грузному ван Клиифу перелезть через борт шлюпа.
«Один – в мешке, мистер Ховелл,» шепчет капитан. «Весьма ловко.»
Еле слышным долетает громовой смех директора ван Клиифа.
Фишер приближается к шлюпу, шатаясь, как новорожденный жеребенок ...
... но к неудовольствию Пенхалигона, переводчик хватается за нос шлюпа.
Ближний морской пехотинец обращается к майору Катлипу. Катлип бросается к переводчику.
«Еще нет,» бормочет бессильный капитан, «не дать ему залезть».
Лейтенант Ховелл в то же самое время перетаскивает помощника директора.
Катлип хватает руку нежеланного переводчика ...
Жди, жди, хочется крикнуть капитану, жди второго голландца!
... и Катлип отпускает переводчика, размахивая своей рукой, словно повредил ее каким-то образом.
Наконец, Ховелл хватает нетвердую руку помощника.
Пенхалигон бормочет, «Перетаскивай, Ховелл, ради Христа!»
Переводчик решает не ждать помощи и переносит одну ногу над фальшбортом шлюпа, и в этот же момент Ховелл задергивает пруссака на правый борт ...
... и половина морских пехотинцев вынимают свои абордажные сабли, блестящие отраженным солнечным светом.
Другие солдаты хватаются за весла и отталкивают сампаны.
Переводчик в черном халате падает, как кукольный Пьеро, в воду. Шлюп Фебуса возвращается к кораблю.
Директор ван Клииф, поняв, что их похитили, бросается на лейтенанта Ховелла.
Катлип перехватывает его на пол-пути, и они оба падают на дно лодки. Шлюп опасно раскачивается.
Пусть не перевернутся, милый Боже, просит Пенхалигон, не сейчас ...
Ван Клиифу скручивают руки, и качка прекращается. Пруссак сидит недвижно.
В сампанах, уже позади шлюпа в трех корпусах, первым двигается гребец, который наклоняется к воде, чтобы спасти переводчика. Инспекторы в серых халатах сидят в шоке и смотрят на лодку иноземцев, отплывающую к Фебусу.
Пенхалигон опускает свою подзорную трубу. «Первый бой выигран. Сдирайте эту голландскую тряпку, мистер Рен, и поднимайте Юнион Джэк на стеньгу и на нос.»
«Есть, сэр, с огромным удовольствием.»
«Мистер Талбот, пусть Ваши матросы займутся грязью на моих палубах.»


Голландец ван Клииф берется за веревочную лестницу и карабкается наверх с ловкостью, несочетаемой с его тучностью. Пенхалигон смотрит вверх на квартердек, где прячется Сниткер под своей широкополой шляпой. Оттолкнув протянутые руки, ван Клииф перелезает через борт Фебуса, как мавр-налетчик, проглядывает линию офицеров, упирается взглядом в Пенхалигона, наставляет на него указательный палец так гневно, что пара морских пехотинцев делают шаг вперед на случай его атаки, и рычит сквозь густую, кудрявую бороду и чайного цвета зубы, «Kapitein!»
«Добро пожаловать на борт фрегата Его Королевского Величества Фебус, мистер ван Клииф. Я – ...»
Гневный ответ директора не нуждается в переводе.
«Я – капитан Джон Пенхалигон,» говорит он, когда ван Клииф переводит дыхание, «а это – мой второй офицер, лейтенант Рен. Первого лейтенанта Ховелла и майора Катлипа» – те поднимаются на палубу – «Вы уже видели».
Директор ван Клииф делает один шаг вперед к капитану и сплевывает на его сапог.
Бляшки слизи сияют на его парадном сапоге, искусно сделанного на лондонской Джермин Стрит.
«Голландские офицеры,» заявляет Рен, «беспородные создания»,
Пенхалигон дает свой носовой платок Малуфу. «Ради чести корабля.»
«Есть, сэр.» Гардемарин наклоняется к ногам капитана и протирает его сапог.
От легкого давления подагрическая ступня начинает светиться болью. «Лейтенант Ховелл. Проинформируйте директора ван Клиифа о том, что если он будет вести себя, как джентльмен, то наше гостеприимство будет сообразно вежливым, но если он будет вести себя, как ирландский землекоп, такое же обхождение он и получит.»
«Приручать ирландских землекопов,» хвастается Катлип, пока переводит Ховелл, «это работа мне нравится, сэр».
«Позвольте пока воззвать к его сознанию, Майор.»
Слышен пронзительный звон колокола; Пенхалигон полагает, что это – тревога.
Не глядя на ван Клиифа, он приветствует, меньшего по рангу, второго заложника. «Добро пожаловать на борт фрегата Его Королевского Величества Фебус, помощник директора Фишер.»
Директор ван Клииф запрещает своему помощнику говорить.
Пенхалигон приказывает Ховеллу спросить Фишера об Ост-Индийце этого торгового сезона, но директор ван Клииф хлопает два раза в ладони, чтобы привлечь внимание капитана и выдает заявление, переведенное Ховеллом. «Боюсь, он сказал, ‘Я спрятал в моей жопе, ты, английский педик’, сэр.»
«Один человек сказал мне так же в Сиднейской бухте,» вспоминает Катлип, «тогда я проверил его место для пряток байонетом, и он тут же перестал быть наглым при офицере».
«Передайте нашим гостям такое, мистер Ховелл,» говорит Пенхалигон. «Передайте им, мы знаем – корабль отплыл от Батавии, потому что я услышал об этом от начальника порта в Макао, и что она бросила якорь в том же порту двадцать восьмого мая.»
Услышав такое, злость ван Клиифа остужается, а лицо Фишера мертвеет. Они говорят между собой, а Ховелл слушает из разговор. «Директор говорит, ‘Если это не хитрость англичан, то потерян еще один корабль...’»
Птица в лесу у залива звучит похоже на какаду.
«Предупредите их, Лейтенант, что мы обыщем всю бухту, и если мы найдем Индийца в какой-нибудь пещере, их обоих повесят.»
Ховелл переводит угрозу. Фишер трет свою голову. Ван Клииф плюется. Слюна не попадает на ногу капитана, но Пенхалигон больше не может позволить себе унижения перед лицом команды. «Майор Катлип, перепроводите директора ван Клиифа в кормовой канатный склад: без света, без воды. Помощник директора Фишер в то же время» – пруссак моргает, как напуганный петушок – «может отдохнуть в моей каюте. Пусть двое Ваших пехотинцев последят за ним, и скажите Чигуину принести ему пол-бутылки кларета».
Прежде, чем Катлип переходит к исполнению приказа, ван Клииф задает Ховеллу вопрос.
Пенхалигону становится любопытно об изменившемся тоне голландца. «О чем это?»
«Он хочет знать, откуда мы знаем его имя и имя его помощника, сэр.»
Нам поможет, думает Пенхалигон, если они поймут, что нас не провести.
«Мистер Талбот, попросите нашего информатора поприветствовать своих старых друзей.»
Месть свершилась, и Даниел Сниткер выходит вперед, сняв шляпу.
Широко открыв рот и выпучив глаза, стоят ван Клииф и Фишер.
Сниткер потчует пару долго вынашиваемой речью.
«Слова довольно мерзкие, он выдает, сэр,» бормочет Ховелл.
«Ну, это блюдо надо подавать холодным, как говорится.»
Ховелл открывает свой рот, закрывает его, слушает и переводит: «Вся суть – ‘вы думали, я буду гнить в Батавской тюрьме, так?’»
Даниел Сниткер гордо подходит к Фишеру и тычет того в горло.
«Он говорит, что он – ‘капитан-директор’ деджимской ‘реконструкции’.»
Когда злобный взгляд Сниткера упирается в бородатое лицо Мелкиора ван Клиифа, Пенхалигон ожидает плевка директора или удара, или же проклятия. Он, естественно, совершенно не ожидает довольной улыбки, выплеснувшейся в радостный смех. Сниткер, как и английские зрители, удивлен. Ликующий ван Клииф хватается за плечи своего бывшего начальника. Катлип и его пехотинцы, опасаясь подвоха, двигаются вперед, но ван Клииф пускается в речь – удивленный, довольный и качающий головой. Ховелл докладывает, «Сэр, он говорит, что появление директора Сниткера – доказательство того, что Бог есть, и Бог добрый; что люди в фактории желают ничего более, чем получить своего прежнего директора ... что ‘змей Ворстенбош и его жаба Якоб де Зут’ отвратительно все оболгали.»
Ван Клииф поворачивается к помощнику Фишеру и требует от того ответа, «Не так ли?»
Изумленный помощник Фишер кивает и моргает. Ван Клииф продолжает. Ховелл следует за его словами с некоторой трудностью: «Там, на берегу, есть один парень по имени Оост, который скучает по Сниткеру, как сын скучает по отцу ...»
Сниткер, сначала находящийся от неожиданности между неверием и удивлением, теперь начинает размягчаться.
Своими гигантскими лапами ван Клииф указывает на Пенхалигона.
«Он говорит разные ободряющие слова нашей миссии, сэр. Он говорит ... что если такой честный человек, как мистер Сниткер, нашел нечто общее с этим джентльменом – он имеет в виду Вас, сэр – тогда он с удовольствием сам вычистит Вашу обувь в знак извинения за свою грубость.»
«Возможен ли такой поворот кругом быть подлинным, Лейтенант?»
«Я ...» Ховелл смотрит, как ван Клииф заключает Сниткера в свои радостные объятия и что-то говорит Пенхалигону. «Он благодарит Вас, сэр, от самого сердца ... за то, что нашли их всеми любимого товарища ... и надеется, что Фебус может быть предвестником восстановления Англо-Голландских дружественных отношений.»
«Чудеса,» наблюдает за происходящим Пенхалигон, «случаются. Спросите, может ...»
Ван Клииф въезжает кулаком в живот Сниткера.
Сниткер сгибается, как складной нож.
Ван Клииф хватает задыхающуюся жертву и переваливает ее через борт.
Нет криков, лишь мощный всплеск от, упавшего в воду, тела.
«Человек за бортом!» кричит Рен. «Двигайтесь, ленивые псы! Вытаскивайте его оттуда!»
«Уберите его с моих глаз, майор,» Пенхалигон рычит на Катлипа.
Ван Клиифа ведут по трапу вниз, и он выкрикивает напоследок какие-то слова.
«Он выражает удивление, Капитан,» переводит Ховелл, «что британский капитан позволяет, чтобы на квартердеке было собачье говно.»




глава Тридцать Вторая
СТОРОЖЕВАЯ БАШНЯ НА ДЕДЖИМА
десять часов пятнадцать минут утра
18 октября 1800 года

Когда Юнион Джэк появляется на реях фрегата, Якоб де Зут точно знает, Это война, и она – здесь. Происшедшее между шлюпом и встречающими удивило его, но теперь странное поведение полностью объяснено. Директор ван Клииф и Питер Фишер были похищены. Ниже сторожевой башни, Деджима все еще находится в сладком неведении внезапных событий, случившихся на спокойной воде заливе. Группа торговцев идет к жилью Ари Гроте, и радостные охранники отпирают, долго простаивающее без дела, здание таможни у морских ворот. Якоб просматривает вокруг в последний раз своей подзорной трубой. Встречающие лодки скользят назад в Нагасаки, словно их жизни зависят от их скорости. Мы должны быть первыми, понимает Якоб, в магистратуре. Он сбегает зигзагом по деревянным ступеням, мчится по аллее до Длинной улицы, отвязывает язык у колокола и звонит в него со всей силой.


За овальным столом в приемной комнате Деджима сидят восемь европейцев: офицеры Якоб де Зут, Понке Оувеханд, доктор Маринус и Кон Туоми; и матросы Ари Гроте, Пйет Байерт, Вибо Герритсзоон и молодой Иво Оост. Еелатту сидит под гравюрным портретом братьев Де Витт. В последние пятнадцать минут их настроения прошли путь от празднования через неверие до непонимания и печали. «Пока мы не сможем добиться освобождения директора ван Клиифа и помощника директора Фишера,» говорит Якоб, «я решаюсь на то, чтобы взять командование Деджима. Самоназначения бывают довольно редко, и я должен упомянуть об этом факте в дневнике фактории без всякого моего неудовольствия. Но здешние власти хотят иметь дело только с одним офицером, не с восемью нами, и мой ранг здесь выше у всех».
«Ibant qui poterant,» провозглашает Маринус, «qui non potuere cadebant.»
«Исполнительным директором де Зутом,» Гроте прочищает свое горло и говорит, «довольны знач’все».
«Благодарю Вас, мистер Гроте. А что с ‘исполнительным помощником директора Оувехандом’?»
Переглядывания и согласные кивки всех за столом утверждают назначение.
«Это самое странное продвижение по службе, какое только может быть,» завяляет Оувеханд, «но я принимаю».
«Мы должны считать эти назначения временными, но сейчас, прежде, чем инспекторы магистрата начнут громыхать по этой лестнице, я желаю установить один главный общий принцип: поименно, что мы будем сопротивляться захвату Деджима.»
Европейцы соглашаются кивками – кто-то воинственно, кто-то не совсем.
«Чтоб факторию захватить,» спрашивает Иво Оост, «они сюда пришли?»
«Мы можем только догадываться об этом, мистер Оост. Возможно, они ожидали увидеть здесь торговый корабль, полный меди. Возможно, они нацелены на грабеж наших складов. Возможно, они захотят жирный выкуп за заложников. У нас пока недостаточно твердых фактов.»
«Эт’нам оружия недостаточно,» говорит Ари Гроте, «вот, что беспокоит меня. Скажем ‘сопротивляться захвату Деджима’ да, хорошо, но как? Моими кухонными ножами? Ланцетами доктора? Каким оружием?»
Якоб смотрит на повара. «Голландским коварством.»
Кон Туоми поднимает руку, протестуя.
«Прошу прощения. Голландским и ирландским коварствами – и готовностью. И посему, мистер Туоми, пожалуйста, проверьте, чтобы пожарные насосы работали исправно. Мистер Оувеханд, пожалуйста, сделайте почасовую смену на сторожевой вышке во время ...»
Скорые шаги доносятся с главной лестницы.
Переводчик Кобаяши входит и оглядывает сборище.
Тучный инспектор стоит за его спиной в коридоре.
«Магистрат Широяма посылает инспектора,» говорит Кобаяши, неуверенный в том, кому адресоваться, «по делу серьезных вещей ... случившихся в заливе: магистрат должен обсудить эти вещи без промедления. Магистрат посылает за самым высоким по рангу иностранцем». Переводчик сглатывает слюну. «Потому инспектору нужно знать, кто этот самый высокий по рангу иностранец?»
Шесть голландцев и один ирландец смотрят на Якоба.


Чай – холодного цвета сочная зелень в гладкой бесцветной чашке. Переводчики Кобаяши и Йонекизу – они сопровождают исполнительного директора де Зута в магистратуре – оставили его в коридоре под наблюдением двух чиновников. Те не догадываются о том, что голландец может понимать их, и пускаются в обсуждение зеленых глаз иностранца, виня в этом мать, которая ела слишком много зеленых овощей. Спокойная атмосфера, которая, Якоб помнит, была во время прошлогоднего визита в магистратуру с Ворстенбошем, полностью переменилась из-за утренних событий: крики солдат из барачного крыла; точатся лезвия на точильных камнях; и мельтешат слуги, шепча о возможных событиях. Появляется переводчик Йонекизу. «Магистрат готов к разговору, мистер де Зут.»
«И я готов, мистер Йонекизу, но не было никаких новостей?»
Переводчик двусмысленно качает головой и ведет де Зута в Зал Шестидесяти Матов. Совет из тридцати советчиков сидит в виде лошадиного копыта, с двумя-тремя рядами в глубину, вокруг магистрата Широяма, который сидит на возвышении одного дополнительного мата. Якоба проводят к центру. Управляющий Кода, инспектор Суруга и Ивасе Ванри – те трое, кто сопровождали ван Клиифа и Фишера к голландскому кораблю – стоят на коленях в ряд с одной стороны. Все трое бледны и беспокойны.
Пристав провозглашает, «Деджима но Дазуто-сама». Якоб кланяется.
Широяма говорит по-японски, «Благодарю Вас за быстрое прибытие.»
Якоб встречается с ясными глазами на суровом лице человека и кланяется еще один раз.
«Мне сказали,» говорит магистрат, «что Вы сейчас понимаете немного по-японски».
Подтвердить фразу – значит объявить о своем скрытном обучении и лишиться тактического преимущества. Но притвориться незнающим, думает Якоб, вызовет недоверие. «Немного я понимаю чуть-чуть родной язык матери магистрата, да.»
Копыто советчиков переговаривается от удивления, слыша речь иностранца.
«Более того,» говорит магистрат, «я слышал, Вы – честный человек.»
Якоб принимает комплимент с неглубоким поклоном.
«Я наслаждался совместными делами,» говорит голос, от которого по шее Якоба проходит дрожь, «с исполнительным директором во время прошлогоднего торгового сезона ...»
Якоб не хочет смотреть на Эномото, но его глаза поднимаются сами.
«... и верю, что никакой другой лидер не мог быть найден на Деджима.»
Тюремщик. Якоб сглатывает слюну, кланяясь. Убийца, лжец, безумец ...
Эномото наклоняет голову вбок в видимом наслаждении ситуацией.
«Мнение лорда Кийога весит очень много,» говорит магистрат Широяма. «И мы торжественно клянемся исполнительному директору де Зуту: Ваши соплеменники будут спасены от ваших врагов ...»
Такая безусловная поддержка – больше всех надежд Якоба. «Благодарю Вас, Ваша ...»
«... или управляющий, инспектор и переводчик погибнут при попытке.» Широяма смотрит на трех опозорившихся чиновников. «Люди чести,» продолжает магистрат, «не позволят, чтобы украли тех, за кого они отвечают. Чтобы искупить себя, их отвезут на лодке к кораблю грабителей. Ивасе получит разрешение на трех человек, чтобы они могли подняться на корабль и заплатить» – следующее слово у Широяма, должно быть, означает «выкуп» – «чтобы отпустить двух» – слово, должно быть, значит «заложники». «Когда поднимутся, они зарежут капитана спрятанными ножами. Это – не Путь Бусидо, но эти пираты заслуживают собачьей смерти.»
«Но Кода-сама, Суруга-сама и Ивасе-сама погибнут и ...»
«Смерть очистит их от их» – следующее слово, возможно, «трусость».
Как может это de facto самоубийство троих, Якоб стонет внутри себя, помочь что-нибудь решить? Он поворачивается к Йонекизу и просит, «Пожалуйста, скажите Его Чести, что англичане – очень злой народ. Передайте, что они не только убьют трех верных слуг Вашей Чести, но также и директора ван Клиифа и его помощника Фишера».
Зал Шестидесяти Матов выслушивают слова в могильном молчании, подтверждая, что советчики магистрата уже говорили об этом препятствии или слишком боялись сказать об этом.
Широяма становится недовольным. «Какое действие предложит исполнительный директор?»
Якоб чувствует себя, словно разуверились в его чести. «Лучшим действием сейчас будет бездействие.»
Неожиданность – советчик наклоняется к уху Широяма ...
Якобу вновь нужен Йонекизу: «Скажите магистрату, что английский капитан испытывает нас. Он ждет, чтобы увидеть, как японцы или голландцы ответят, и будем ли мы использовать силу или дипломатию.» Йонекизу хмурится на последние слова. «Слова, перемирие, переговоры. Но бездействуя, мы сделаем их нетерпеливыми. Их нетерпение вызовет наружу их намерения.»
Магистрат слушает, медленно кивает и приказывает Якобу: «Какие их намерения».
Якоб следует своему инстинкту и отвечает честно. «Во-первых,» он начинает на японском языке, «они пришли, чтобы взять батавский корабль и его груз меди. Потому что они не нашли корабля, они взяли заложников. Они» – он надеется, что его понимают – «они хотят набраться знания».
Широяма сплетает пальцы. «Знания о голландских силах на Деджима?»
«Нет, Ваша Честь: знания о Японии и самой империи.»
Советчики переговариваются. Непроницаемый взгляд у Эномото. Якобу видится череп, обернутый кожей.
Магистрат поднимает свой веер. «Все люди чести предпочтут смерть под пыткой прежде, чем передадут знания врагу.» Все присутствующие – управляющий Кода, инспектор Суруга и переводчик Ивасе не в их числе – согласно кивают, негодуя.
Никто из вас, думает Якоб, не был на настоящей войне уже сто пятьдесят лет.
«Но почему,» спрашивает Широяма, «англичане так хотят узнать об Японии?»
Я разделяюсь в разговоре на части, боится Якоб, и потом не смогу их собрать их вместе.
«Англичане, возможно, хотят торговать в Нагасаки опять, Ваша Честь.»
Теперь сказано, думает исполнительный директор, и назад не взять.
«Почему такое слово,» спрашивает магистрат, «‘опять’?»
Лорд-аббат Эномото прочищает свое горло. «Заявление исполнительного директора де Зута – правильное, Ваша Честь. Англичане торговали в Нагасаки много лет тому назад, во время правления первого сегуна, когда продавалось серебро. Нет сомнения, что память о тех прибылях все еще хранится в их землях по сей день ... хотя, конечно же, исполнительный директор знает об этом больше меня.»
Против его желания, в голове Якоба возникает образ Эномото, лежащего на Орито.
И тут же, превозмогая себя, Якоб представляет себе, как разбивает Эномото голову.
«Как похищение наших союзников,» спрашивает Широяма, «завоюет наше доверие?»
Якоб поворачивается к Йонекизу. «Скажите Его Чести, что англичаны не нуждаются в вашем доверии. Англичанам нужны страх и послушание. Они строят свою империю, приплывая в чужие заливы, стреляя из пушек и покупая местных магистратов. Они ожидают, что Его Честь поведет себя, как продажный китаец или негритянский король, которые рады продать своих собственных людей за английского вида дом и полный мешок стеклянных бус.»
Во время перевода Йонекизу Зал Шестидесяти Матов наливается гневом.
С опозданием, Якоб замечает пару писцов в углу, записывающих каждое слово происходящего.
Сам сегун, думает он, скоро прочтет твои слова.
Управляющий подходит к магистрату с сообщением.
Сказанное вслух – слишком формальным языком, чтобы Якоб смог понять – похоже, еще больше добавляет напряжения. Решив помочь Широяма с поводом его ухода, Якоб поворачивается к Йонекизу: «Передайте благодарность моего правительства магистрату за его поддержку и прошу его разрешения для меня вернуться на Деджима и пронаблюдать за ходом приготовлений.»
Йонекизу приводит подобающий перевод.
Представитель сегуна отпускает Якоба резким кивком.




глава Тридцать Третья
ЗАЛ ШЕСТИДЕСЯТИ МАТОВ В МАГИСТРАТУРЕ
после ухода испольнительного директора де Зута
второй день девятого месяца

«Голландец, может, выглядит, как гоблин из детского ночного кошмара,» говорит Широяма, замечая льстивые ухмылки советчиков, «но он не глупец». Ухмылки мгновенно превращаются в умные кивки согласия.
«Его манеры безупречны,» подтверждает один из старейшин, «и его доводы ясные».
«Его японский был странный,» говорит другой, «но я много понял».
«Мои шпионы на Деджима,» добавляет третий, «говорят, что он постоянно учится».
«Но его акцент,» жалуется инспектор Вада, «как у вороны!»
«А ты, Вада, говоришь на языке Дазуто,» спрашивает Широяма, «как соловей?»
У Вада, совсем не говорящего по-голландски, хватает в голове понимания, чтобы не отвечать.
«А трое вас.» Широяма указывает поочередно своим веером на своих людей, ответственных за похищение двух голландцев. «Вы обязаны своими жизнями только его прощению.»
Нервные чиновники отвечают очень низким поклоном.
«Переводчик Ивасе, мой доклад в Эдо упомянет о том, что Вы, хотя бы, попробовали попасть к похитителям, пусть и бестолково. Вас ждут в Вашей гильдии, и Вы можете идти.»
Ивасе низко кланяется и спешит покинуть зал.
«Вы двое,» продолжает Широяма, уставившись на несчастных чиновников, «навлекли неуважение на свои ранги и дали знать англичанам, что Япония населена трусами». Многие другие из вашего ранга, признается магистрат себе, вряд ли повели бы себя лучше. «Оставайтесь у себя дома, пока вас не позовут.»
Два обесчещенных человека пятятся задом к двери.
Широяма находит Томине. «Позовите капитана береговой охраны.»
Смуглого капитана усаживают на тот же самый мат, где сидел де Зут. Он кланяется магистрату. «Меня зовут Дои, Ваша Честь.»
«Как скоро, с какими силами и как лучше мы сможем им ответить?»
Вместо ответа тот смотрит на пол.
Широяма оглядывается на управляющего Томине, который так же удивлен, как и его начальник.
Полуглухой бездарь, спрашивает себя Широяма, продвинутый родственником?
Вада прочищает свое горло. «Зал ждет, капитан Дои.»
«Я проверил» – солдат быстро оглядывает всех, как кролик в ловушке – «готовность к бою обоих сторожевых постов, на севере и юге залива, и посоветовался с готовыми к бою офицерами высшего ранга».
«Мне нужны стратегии контратак, Дои, не пережевывание приказа!»
«Это было ... передано мне по секрету, сэр, что ... что сила войска ...»
Широяма замечает, что, хорошо знакомые с ситуацией, придворные нервно обмахивают себя веерами.
«... меньше тысячи воинов, приказанных Эдо, Ваша Честь.»
«Ты говоришь мне, что гарнизон залива Нагасаки не полностью набран?»
Дои сжимается в поклоне – ответ без слов. Советники тревожно шепчутся.
Небольшая нехватка мне не помешает, думает магистрат. «И сколько?»
«Точное число,» глотает слюну капитан Дои, «шестьдесят семь, Ваша Честь»,
Кишки Широяма сами расползаются во все стороны: его самый едкий враг Омацу, с кем он делит пост магистрата, опишет отсутствие шестидесяти семи солдат из тысячи, как бесхозяйственность. Можно будет списать на болезни. Но взгляд на лицах в комнате говорит магистрату, что он упускает еще что-то ...
... пока страшное понимание не переворачивает все с ног на голову.
«Хочешь сказать» – он сдерживает свой голос – «шестьдесят семь всего?»
Обветренное лицо капитана выглядит слишком нервным для ответа.
Управляющий Томине рычит: «Магистрат спросил тебя!»
«Там ...» Ответ Дои рассыпается на части, и он вновь начинает свой ответ. «Там тридцать стражников – в северном гарнизоне, и тридцать семь – в южном. Это все, Ваша Честь.»
Теперь советники переводят свои взгляды на магистрата Широяма ...
Шестьдесят семь солдат, думает он, рисуя цифры у себя в голове, вместо одной тысячи.
... циничный, амбициозный, с ужасными союзниками, Омацу – его замена ...
Кто-то из вас, пиявки, знал об этом, думает Широяма, и ничего не сказал.
Дои – все еще согнут, как узник в ожидании меча палача.
Омацу обвинит обнаружившего ... и Широяма, тоже, почти готов разразиться гневом на окружение. «Подождите снаружи, Капитан. Благодарю Вас за то, что приступили к выполнению своих обязанностей с такой скоростью и ... точностью.»
Дои проверяет правильность услышанного взглядом на Томине, кланяется и уходит.
Ни один из советников не решается нарушить тревожное молчание.
Обвинить лорда Хизена, думает Широяма. Он поставляет людей.
Нет: враги магистрата опишут его, как трусливого слабака.
Признаться, что береговые гарнизоны были неполными уже несколько лет.
Сказать так – это открыть всем, что он знал, но ничего не сделал.
Что ни один японец не пострадал от такого недостатка.
Приказ сегуна, обожествленного в Никко, был невыполнен. Само это преступление не подлежит никакому прощению. «Управляющий Томине,» говорит Широяма, «Вы знакомы с порядком выполнения приказов, касающихся защиты Закрытой Империи».
«Это моя обязанность – быть ознакомленным, Ваша Честь.»
«В случае прибытия иноземцев без разрешения, что приказано сделать высшему руководству?»
«Отвергнуть все предложения, Ваша Честь, и услать иностранцев. Если же те попросят продовольствия, то минимальное количество должно быть предложено, но денег в обмен не принимать, чтобы иноземцы не могли позже заявить о торговом прецеденте.»
«А если иноземцы совершат акт агрессии?»
Вееры советников в Зале Шестидесяти Матов замирают.
«Магистрат или даймио по главности должен захватить иноземцев , Ваша Честь, и держать их у себя, пока не прибудут указания из Эдо.»
Захватить вооруженный корабль, думает Широяма, с шестидесяти семью солдатами?
В этой комнате магистрат выносил приговоры контрабандистам, грабителям, насильникам, убийцам, ворам и Скрытым Христианам с островов Гото. Теперь Судьба, приняв носовой голос управляющего, выносит приговор ему.
Сегун заключит меня в тюрьму за мою распущенное невыполнение своих обязанностей.
Его семья в Эдо будет лишена его имени и самурайского ранга.
Моя драгоценная Кавасеми пойдет опять по чайным домам ...
Он думает о своем сыне, о своем чудорожденном сыне, перебивающимся кое-как на жизнь слугой сводника.
Если я только не принесу извинений за мое преступление и сохраню честь семьи ...
Ни один из его советников не решается посмотреть в глаза осужденного человека.
... ритуальным самоубийством прежде, чем прибудет приказ из Эдо о моем аресте.
Позади него кто-то мягко прочищает свое горло. «Могу ли я говорить, Магистрат?»
«Лучше Вы, чем кто-нибудь еще скажет что-то, Лорд-Аббат.»
«Владение Кийога – больше духовное место, чем военное, но все равно очень близко. Послав вестника сейчас, я смогу привести двести пятьдесят солдат из Кашима и Исахая в Нагасаки в течение трех дней.»
Этот странный человек, думает Широяма, часть моей жизни и часть моей смерти. «Посылайте за ними, Лорд-Аббат, во имя сегуна.» Магистрат чувствует слабую недежду. Великая победа захватом военного корабля иноземного агрессора может, может, затмить меньшее преступление. Он поворачивается к приставу. «Посылайте всадников к лордам Хизена, Чикуго и Хиго с приказами от имени сегуна, чтобы каждый из них прислал пятьсот вооруженных человек. Без промедления, безотлагательно. В Империю пришла война.»




глава Тридцать Четвертая
СПАЛЬНЯ КАПИТАНА ПЕНХАЛИГОНА
НА БОРТУ ФЕБУСА
около рассвета
19 октября 1800 года

Джон Пенхалигон просыпается ото сна, в котором были заплесневелые занавеси и, залитый лунный светом, лес, и видит своего сына, рядом у постели. «Тристрам-там, дорогой мой мальчик! Какой ужасный сон у меня был! Мне снилось, что ты погиб на Бленхейме и» – Пенхалигон вздыхает – «и мне даже снилось, что я позабыл, как ты выглядишь. Не твои волосы, конечно ...»
«Мои волосы – никогда, Па,» говорит красивый молодой человек, улыбаясь. «Не этот горящий куст!»
«В моих снах мне иногда снится, что ты все еще живой ... Просыпаться очень ... горько.»
«Ну уж!» Он смеется, как смеялась Мередит. «Это что, рука привидения?»
Джон Пенхалигон берется за теплую руку сына и замечает на нем капитанские эполеты.
«Мой Фаэтон послали на помощь твоему Фебусу расколоть этот орех, Отец.»
Все корабли ищут славы, ментор Пенхалигона капитан Голдинг обычно говорил, но фрегатам достаются призы!
«Нет лучше приза на всей земле,» соглашается Тристрам, «чем порты и рынки Востока».
«Черный пудинг, яйца и поджаренный хлеб будут сейчас для меня небесной пищей, мой приятель.»
Почему, удивляется Пенхалигон, я ответил на незаданный вопрос?
«Я передам Джоунсу и принесу Вашу лондонскую Таймс.» Тристрам выходит.
Пенхалигон слышит слабый звон столовых приборов и посуды ...
... и сбрасывает с себя все годы печали, словно змеиную кожу.
Как Тристрам, спрашивает он себя, достанет Таймс в заливе Нагасаки?
Кот наблюдает за ним у ножек кровати; или, скорее всего, летучая мышь ...
С глухим и оглушающим гудением, это чудище открывает свою пасть: мешок игл.
Оно хочет укусить, думает Пенхалигон, и, следуя его мысли, так и происходит.
Агония пронизает его правую ступню; Ааааааааах! Вылетает, как горячий пар.
Очнувшийся в кромешной тьме, отец Тристрама прикусывает свой крик.
Мягкий звон столовых приборов и посуды останавливается, и нетерпеливые шаги спешат к двери каюты. Доносится голос Чигуина, «Все в порядке, сэр?»
Капитан проглатывает слюну, «Попал в кошмарный сон, и все».
«Я тоже попадаю туда, сэр. Завтрак будет подан по первым склянкам.»
«Очень хорошо, Чигуин. Подожди: местные лодки все еще кружатся вокруг нас?»
«Только две сторожевые лодки, сэр, но морские пехотинцы следили за ними всю ночь, и те никогда не приблизились ближе, чем двести ярдов, или бы я тогда разбудил Вас, сэр. Кроме этого, ничего более, чем проплывшей мимо утки. Мы всех напугали.»
«Скоро я пройдусь, Чигуин. Пока – продолжайте.» Как только Пенхалигон двигает свою набухшую ступню, колючки боли пронизают тело. «Чигуин, просьба, пригласите хирурга Нэша придти в данное время: моя подагра беспокоит меня, немного.»


Хирург Нэш изучает щиколотку, раздавшуюся в два обычных размера. «Бег с препятствиями и мазурки, похоже на то, у Вас все позади, Капитан. Могу ли порекомендовать Вам трость для ходьбы? Я прикажу Рафферти принести ее.»
Пенхалигон не спешит с ответом. Калека с тростью, в сорок два года.
Молодые и подвижные ступни стучат взад и вперед на палубах выше.
«Да. Лучше признать мою болезнь тростью, чем упасть вниз по трапу.»
«Точно так, сэр. А сейчас мог бы я посмотреть на Ваш тофус. Это может ...»
Ланцет касается раны: фиолетовая агония боли разрывается за глазными яблоками Пенхалигона.
«... быть болезненным немного, сэр ... но протекает неплохо – хорошее отсутствие гноя.»
Капитан смотрит на выделения из ступни. «Это – хорошо?»
Хирург Нэш откупоривает небольшой горшочек. «Гной – это чем тело очищает себя от излишков синей желчи, а синяя желчь – это основа подагры. Расширив рану, нанеся мышиные фекалия» – он достает пинцетом помет из горшочка – «мы стимулируем выделения и ожидаем улучшения в течение семи дней. Более того, я решил принести Вам и средство Довера, так что ...»
«Я выпью сейчас, Док. Следующие два дня будут решающими ...»
Ланцет режет: от застрявшего в глотке крика все тело застывает.
«Черт побери, Нэш,» капитан наконец начинает дышать. «Не могли, по крайней мере, предупредить меня?»


Майор Катлип с подозрением смотрит на квашеную капусту в ложке Пенхалигона.
«Может, все-таки, Ваше сопротивление,» спрашивает капитан, «ослабло, Майор?»
«Дважды гнилая капуста никогда не победит этого солдата, Капитан.»
Прозрачный солнечный свет освещает стол завтрака, словно на картине.
«Это был адмирал Джервис, кто первый порекомендовал квашеную капусту мне.» Капитан начинает пережевывать полный рот скрипучей солености. «Но я же вам уже рассказывал эту историю.»
«Никогда,» говорит Рен, «от Вас я не слышал, сэр». Он смотрит на остальных, кто соглашаются. Пенхалигон подозревает их в изящных манерах, но собирает анекдот в несколько фраз: «Джервис взял квашеную капусту от Уильяма Блая, а Блай взял ее от самого капитана Кука. ‘Разница между трагедией Ла Перуза и славой Кука,’ охотно говорил Блай, ‘находилась в тридцати бочках квашеной капусты’. Но когда Кук отправился в свой первый вояж, ни убеждения ни приказы не могли заставить экипаж Попытки начать есть ее. Посему Кук решил назначить ‘дважды гнилую капусту’ лишь для офицерского рациона и запретил обычным дегтярщикам касаться ее. Результат? Квашеная капуста начала исчезать из плохо охраняемых складов, пока через шесть месяцев спустя ни один человек не шатался от цинги, и так случился переворот в мозгах.»
«Простая хитрость,» делает вывод лейтенант Талбот, «в руках гения».
«Кук – мой самый главный герой,» клянется Рен, «и образец для подражания».
Слово Рена «мой» раздражает Пенхалигона, как маленькое зернышко, застрявшее между зубами.
Чигуин наполняет капитанскую чашку: капля попадает на скатерть, любовно отделанную вышивкой «не-забывай-меня». Нет, это время, думает вдовец, не для воспоминаний о Мередит. «Итак, джентльмены – к дневным делам и нашим голландским гостям.»
«Ван Клииф,» говорит Ховелл, «провел бессловесную ночь в своей каморке».
«Кроме,» ухмыляется Катлип, «требования узнать, почему его ужином была сваренная веревка».
«Новости о кончине Ост-Индийской Компании,» спрашивает капитан, «не сделали его менее упрямым?»
Ховелл качает головой. «Признание слабости – это уже слабость.»
«А Фишер,» рассказывает Рен, «этот негодяй провел всю ночь в каюте, несмотря на наши приглашения присоединиться к нам в кают-компании».
«Какие отношения между Фишером и его бывшим шефом Сниткером?»
«Они ведут себя, как два незнакомца,» отвечает Ховелл. «Сниткер отходит от простуды этим утром. Он хочет судить ван Клиифа военным судом за преступление, если позволите, ‘избиение «друга двора Сент Джеймса»’.»
«Мне надоел,» говорит Пенхалигон, «до самого сердца надоел этот щеголь».
«Я соглашусь с Вами, Капитан,» вступает Рен, «что полезность Сниткера заканчивается».
«Нам нужен убедительный лидер, чтобы завоевать голландцев,» говорит капитан, «и» – наверху бьют склянки три раза – «посол, способный убедить японцев».
«За помощника Фишера – мой голос,» заявляет майор Катлип, «как за более управляемого человека».
«Директор ван Клииф,» спорит Ховелл, «и есть их настоящий лидер».
«Давайте проведем интервью,» предлагает Пенхалигон, стряхивая крошки с себя, «наших обоих кандидатов».


«Мистер ван Клииф.» Пенхалигон стоит, пряча гримасу боли, вынужденной улыбка. «Я надеюсь, Вы хорошо спали?»
Ван Клииф накладывает себе сам овсянку, апельсиновый мармелад и орошает все ливнем сахара прежде, чем отвечает на перевод Ховелла. «Он говорит, что Вы можете пугать его сколько угодно, сэр, но у Деджима нет даже медного гвоздя для Вашего грабежа.»
Пенхалигон пропускает ответ мимо ушей. «Я рад, что его аппетит не пострадал.»
Ховелл переводит, и ван Клииф отвечает полным ртом.
«Он спрашивает, сэр, что мы решили делать с нашими заложниками?»
«Скажите ему – мы считаем его не заложником, а гостем.»
Ответ ван Клиифа такому заявлению полон вылетающих капель овсянки, «Ха!»
«Спросите, как он переварил банкротство Ост-Индийской компании?»
Ван Клииф наливает себе кофе, слушая Ховелла, и пожимает плечами.
«Скажите ему, что Английская Восточно-Индийская Компания желает торговать с Японией.»
Ван Клииф рассыпает изюм поверх овсянки, говоря свой ответ.
«Он говорит, сэр, ‘Зачем же тогда нужно было привозить Сниткера?’»
Да, он не новичок в таких делах, думает Пенхалигон, но и я тоже.
«Мы ищем знающего Японию, чтобы он представлял наши интересы.»
Ван Клииф слушает, кивает, размешивает сахар в своем кофе и говорит, «Nee».
«Спросите, если он что-нибудь слышал о Меморандуме его монарха-в-изгнании, приказывающим голландским официальным лицам вне страны передать все государственные активы на хранение Британии?»
Ван Клииф слушает, кивает, встает и задирает свою рубашку, показывая глубокий, длинный шрам.
Он садится, ломает хлеб напополам и выдает Ховеллу спокойное объяснение.
«Мистер ван Клииф говорит, что получил эту рану от рук шотландских и швейцарских наемников, нанятых тем же самым монархом-в-изгнании. Они залили в горло его отца кипящее масло, сказал он. Представляя Батавскую республику, он просит нас избавить его слух от ‘бессильного тирана’ и ‘хранения Британией’ и говорит, что этот Меморандум годится лишь для нужника, более незачем.»
«Очевидно, сэр,» объявляет Рен, «мы имеем дело с якобинцем».
«Скажите ему – мы бы предпочли добиться нашей цели дипломатическими средствами, но ...»
Ван Клииф принюхивается к квашеной капусте и отстраняется от нее, как от кипящей серы.
«... если не добъемся этого, мы захватим факторию силой, и все потерянные японские и голландские человеческие жизни будут на его совести.»
Ван Клииф допивает свой кофе, поворачивается к Пенхалигону и настаивает, чтобы Ховелл перевел его ответ слово в слово, не упуская ничего.
«Он говорит, Капитан, что чего бы там не рассказал нам Сниткер, Деджима – японская территория, сданная на время компании. Она – не голландская собственность.
Он говорит, если мы попытаемся захватить ее, то японцы будут ее защищать.
Он говорит, что наши пехотинцы успеют выстрелить только раз, как их тут же всех положат.
Он настоятельно просит нас, чтобы мы не стали так разбрасываться нашими жизнями, ради наших семей.»
«Этот человек хочет нас запугать,» замечает Катлип.
«Скорее всего,» подозревает Пенхалигон, «он просто набивает себе цену».
Но ван Клииф выдает последние слова и встает.
«Он благодарит за завтрак, Капитан, и говорит, что Мелкиор ван Клииф не продается ни одному монарху. Петер Фишер, при этом, будет только рад выслужиться перед вами.»


«Мое уважение к пруссакам,» говорит Пенхалигон, «началось еще в мои гардемаринские дни ...»
Ховелл переводит: Петер Фишер кивает, еще не до конца поверивший в этот удивительный поворот судьбы.
«На борту корабля флота Его Королевского Величества Дерзкого был уроженец Брунсвика – офицер по имени Плисснер.»
Фишер поправляет произношение «Плезнер» и добавляет фразу.
«Начальник Фишер,» переводит Ховелл, «так же выходец из Брунсвика.»
«Это действительно так?» Пенхалигон делает удивленное лицо. «Из Брунсвика?»
Петер Фишер кивает, говорит «Ja, ja» и допивает кружку пива.
Бросив быстрый взгляд, Пенхалигон приказывает Чигуину долить пива Фишеру и следить, чтобы его кружка оставалась полной.
«Мистер Плезнер был прекрасный моряк: смелый, сообразительный ...»
Выражение лица Фишера – А как же, конечно ...
«... и я рад,» продолжает капитан, «что первым Британским консулом Нагасаки должен стать джентльмен германских корней и ценностей.»
Фишер поднимает кружку, салютуя, и задает вопрос Ховеллу.
«Он спрашивает, сэр, какая роль отводится Сниткеру в наших планах?»
Пенхалигон мастерит трагический вздох, думая, я бы мог быть на подмостках Друри Лэйн, и говорит, «Если быть честным, посол Фишер» – Ховелл переводит начало, и Фишер наклоняется ближе – «Даниел Сниткер нас ужасно разочаровал, как и мистер ван Клииф».
Пруссак кивает, заговорщически глядя.
«Голландцы громко говорят, а в действии они – всего лишь энергичные бездельники.»
У Ховелла трудности с переводом, но получает согласное ja-ja-ja.
«Они слишком замкнуты на своем Золотом Веке, чтобы заметить изменения в мире.»
«Это ... waarheid.» Фишер поворачивается к Ховеллу. «Как сказать waarheid?»
«‘Правда’,» помогает Ховелл, и Пенхалигон старается найти для ноги более удобное положение, продолжая свое повествование.
«Вот, почему рухнула Голландская Ост-Индийская Компания, и вот, почему их хваленая Голландская республика, похоже, присоединится к Польше в мусорной корзине исчезнувших народов истории. Британской короне нужны Фишеры, не Сниткеры: люди таланта, далекого видения ...»
Ноздри Фишера от перевода Ховелла расширяются, чтобы лучше унюхать запах его будущего богатства и власти.
«... и моральных устоев. Короче говоря, нам нужны послы, а не ****ующие торговцы.»
Фишер заканчивает свою трансформацию из заложника в уполномоченного представителя сложным рассказом о голландском безразличии, который Ховелл укорачивает на свой манер. «Посол Фишер говорит, что пожар сжег квартал зданий у морских ворот Деджима в прошлом году. Пока два самых больших голландских склада горели, ван Клииф и Сниткер резвились в борделе за счет компании.»
«Непростительное нарушение долга,» объявляет Рен, завсегдатай публичных домов.
«Отвратительно отступление от правил,» соглашается Катлип, компаньон Рена по времяпровождению.
Бьют семь склянок. Посол Фишер делится новой мыслью с Ховеллом.
«Он говорит, Капитан, что пока ван Клиифа нет на Деджима, мистер Фишер становится испольнительным директором – означает, что люди на Деджима в законном порядке обязаны выполнять его инструкции. За неподчинение его приказам – телесное наказание.»
Пусть его умение убеждать, думает капитан, станет таким же, как его уверенность.
«Сниткер получит плату лоцмана за доставку нас сюда и бесплатный проезд в Бенгалию, но не в каюте, а в гамаке.»
Фишер согласно кивает – Это правильно – и выдает торжественную фразу.
«Он говорит,» переводит Ховелл, «‘Рука Всемогущего скрепила этот пакт’.»
Пруссак отпивает из кружки и замечает ее пустой.
Капитан посылает Чигуину быстрый кивок головой. «Всемогущий,» говорит Пенхалигон, улыбаясь, «и флот Его Королевского Величества, ради которого посол Фишер соглашается на принятие следующего ...» Пенхалигон берет меморандум соглашения. «‘Часть первая: посол Фишер добивается согласия от людей Деджима на переход ее под британское покровительство’.»
Ховелл переводит. Майор Катлип раскатывает сваренное яйцо по блюдцу.
«‘Часть вторая: посол Фишер – посредник переговоров с нагасакским магистратом для заключения договора о дружественных отношениях и торговли между Британской короной и сегуном Японии. Ежегодные торговые сезоны начинаются в июне 1801 года.’»
Ховелл переводит. Катлип снимает кусочки скорлупы с эластичной белизны.
«‘Часть третья: посол Фишер способствует переводу всей голландской меди на фрегат флота Его Королевского Величества Фебус и ограниченному торговому сезону частным добром между экипажем и офицерами и японскими торговцами’.»
Ховелл переводит. Катлип кусает мякоть яичного желтка.
«‘В вознаграждение за указанные услуги посол Фишер получает одну десятую часть всей прибыли Британской фактории Деджима первые три года нахождения на этом посту, каковое может быть продлено в 1803 году соглашением обоих сторон.’»
Ховелл переводит последний абзац. Пенхалигон подписывает меморандум.
Капитан передает перо Петеру Фишеру. Фишер замирает.
Он чувствует, как на него смотрит, гадает капитан, будущий он же.
«Вы вернетесь в Брунсвик,» убеждает его Рен, «таким же богатым, как герцог Брауншвейгский».
Ховелл переводит, Фишер улыбается и подписывает, а Катлип посыпает солью остатки яйца.


Сегодня – воскресенье, выставлен алтарь, и восемь ударов колокола созывают экипаж корабля. Офицеры и морские пехотинцы стоят под шатром, натянутым между бизань-мачтой и грот-мачтой. Все моряки-христиане на Фебусе выстраиваются в линию в своих самых лучших одеждах; евреи, мусульмане, азиаты и прочие язычники освобождены от молитв и пения церковных гимнов, но часто наблюдают за происходящим сбоку. Ван Клииф закрыт во избежание неожиданностей на замок в парусном складе, Даниел Сниткер находится рядом с офицерами низшего ранга, а Петер Фишер стоит между капитаном Пенхалигоном – его трость уже стала объектом для перессудов экипажа – и лейтенантом Ховеллом, у кого свежеиспеченный посол занял свежую рубашку. Капеллан Уайли – угловатый, сухой, говорящий в нос, уроженец графства Кент – читает по своей потрепанной Библии, стоя на импровизированном амвоне перед штурвалом. Он медленно читает линию за линией, позволяя необразованным матросам разобраться с каждой строкой, а капитан при этом погружается в свои мысли: «‘На другой день, по причине сильной бури...’»
Пенхалигон проверяет свою правую щиколотку: средство Нэша заморозило боль.
«‘... начали выбрасывать груз; а на третий день ...’»
Капитан смотрит на японские сторожевые лодки, держащиеся на расстоянии.
«‘... мы своими руками побросали с корабля вещи.’»
Матросы переговариваются и еще более внимательно начинают слушать капеллана.
«‘Но как многие дни не видно было ни солнца ни звезд ...’»
В среднем – капелланы либо слишком кроткие, чтобы управлять своей паствой ...
«‘... и продолжалась немалая буря, то наконец исчезала всякая надежда...’»
... или настолько набожны, что моряки сторонятся, презирают их или даже издеваются над ними.
«‘... к нашему спасению. И как долго не ели, то Павел став ...’»
Капеллан Уайли – сын ловца устриц из городка Уитстэйбл – приятное исключение.
«‘... посреди них, сказал: мужи! Надлежало послушаться меня ...’»
Матросы, знакомые с зимним Средиземным морем, согласно кивают.
«‘... и не отходить от Крита, чем и избежали бы сих затруднений и вреда.’»
Уайли учит моряков трем главным знаниям – чтению, письму, арифметике – и пишет письма для неграмотных.
«‘Теперь же убеждая вас ободриться, потому что ...’»
Капеллан к тому же не прочь приторговывать – пятьдесят рулонов бенгальского ситца лежат на складе.
«‘... ни одна душа из вас не погибнет, а только корабль; ибо ...’
А лучше всего: Уайли старается читать о том, что ближе просмоленным морякам, и его церемонии – от чистого сердца.
«‘... Ангел Бога, Которому принадлежу я’» – Уайли поднимает свой взгляд вверх – «‘и Которому служу, явился мне в эту ночь ...’»
Пенхалигон начинает рассматривать линию своих моряков.
«‘... и сказал: не бойся, Павел; ... и вот, Бог даровал тебе всех плывущих с тобою.’»
Вот они – верные со-товарищи – корнуолльцы, бристольцы, уроженцы острова Мэн и Гебридов ...
«‘... около полуночи корабельщики стали догадываться, что приближаются к какой-нибудь земле ...’»
Четверо с Фарерских островов; несколько янки из Коннектикута.
«‘... и, вымеривши глубину, нашли двадцать саженей; потом ...’»
Освободившиеся рабы с Карибов, татарин, еврей из Гибралтара.
«‘... на небольшом расстоянии, вымеривши опять, нашли пятнадцать сажен.’»
Пенхалигон размышляет, как натуральным образом разделилась земля на народы.
«‘Опасаясь, чтобы не попасть на каменистые места, бросили они ...’»
Пенхалигон размышляет, как море стирает все границы между людьми.
«‘... с кормы четыре якоря и ожидали дня.’»
Он смотрит на метисов: от их отцов-свропейцев ...
«‘Когда же корабельщики хотели бежать с корабля ...’»
... и местных женщин: девочками их отцы продавали за железные гвозди ...
«‘... Павел сказал ... если они не останутся на корабле, то вы не можете спастись!’»
Пенхалигон находит взглядом Хартлпула, полу-кровку, и вспоминает о своих юношеских совокуплениях и спрашивает себя, может, какой-нибудь результат прошлого в виде кофейно-смуглого или кареглазого сына тоже послушался зова моря, а сейчас думает о своем безотцовстве. Капитан, вспомнив свой утренний сон, очень надеется на это.
«‘Тогда воины отсекли веревки у лодки, и она упала.’»
Вырывается всеобщий вздох от такого безрассудства. Кто-то кричит, «Безумцы!»
«Останавливает дезертиров,» отвечает другой, и Рен оглашает строй: «Слушайте капеллана!»
Но Уайли закрывает свою Библию. «Вот так, со штормом ревущим, с неизбежной близкой гибелью, Павел говорит, ‘Оставьте корабль и вы утонете; оставайтесь на борту со мной и вы выжите.’ Кто бы поверил ему? Я бы поверил ему?» Капеллан пожимает плечами. «То же не апостол Павел говорил с нимбом на голове. То был узник в цепях, еретик с задворков глуши Римской империи. И все же он убедил стражников не сбегать, и Книга Деяний нам говорит, что двести семьдесят шесть человек спасены были Божьей Милостью. Зачем этой разношерстной компании киприотов, ливанцев и палестинцев нужен был Павел? Может, что-то в его голосе было, или в его лице такое или ... что-то еще? Ах, если бы я знал ответ, я был бы сейчас архиепископом Уайли! А вместо этого – торчу я тут с вами.» Некоторые громко смеются. «Я не должен заявлять, люди, что вера всегда поможет человеку не утонуть – слишком много благочестивых христиан потеряли свои жизни в море, чтобы я был прав. Но я клянусь, что вера спасет ваши души от смерти. Без веры, смерть – это просто уйти на дно, конец всех концов, и какой человек не страшится подобного? Но с верой смерть – это ничуть не хуже, чем просто конец путешествия, которое мы называем жизнью, но и начало вечного путешествия вместе с нашими возлюбленными, без груза печалей и бед и под капитанством нашего Создателя ...»
Оснастка корабля начинает кряхтеть, когда лучи поднимающегося солнца нагревают утреннюю росу.
«Вот, и все, что я хотел сказать в это воскресенье, народ. У нашего капитана есть еще несколько слов.»
Пенхалигон выступает вперед, опираясь на трость, чего ему никак не хотелось бы. «Значит так, народ, в Нагасаки нет жирного голландского гуся, которого можно было бы пощипать. Вы разочарованы, офицеры разочарованы, и я разочарован.» Капитан говорит медленно, чтобы каждое слово дошло на всех языках его команды. «Утешьте себя мыслью о ни-о-чем-не-подозревающем французском призе, который мы поймаем на долгом пути назад в Плимут.» Кричат бакланы. Весла сторожевых лодок касаются воды. «Наша миссия здесь, народ, это принести девятнадцатый век этим мрачным берегам. Говоря ‘девятнадцатый век’, я имею в виду британский девятнадцатый век: не французский, не русский, не голландский. Станем ли мы все при этом богачами? Сами по себе – нет. Станет ли наш Фебус самым знаменитым кораблем в Японии и будут ли за него подниматься тосты дома? Ответ будет громогласным да. Это наследие невозможно потратить в порту. Это наследие никогда, низачто не промотаешь, не украдут, не потеряешь.» Люди предпочитают оставить наследство деньгами, думает Пенхалигон, но при этом они, хотя бы, слушают меня. «Последнее слово перед гимном – о гимне самом. В последний раз в Нагасаки слышали хвалебную песнь Господу, когда местных христиан сбрасывали с обрыва, который мы прошли вчера, за их настоящую веру. Я желаю, чтобы вы послали весть магистрату Нагасаки в этот исторический день о том, что британцы, не в пример голландцам, никогда не будут топтать Нашего Спасителя ради денежной выгоды. Так что пойте не как в школьном хоре, народ. Пойте, как воины. Раз, и два, и три, и ...»




глава Тридцать Пятая
КОМНАТА С ВИДОМ НА МОРЕ
В РЕЗИДЕНЦИИ ДИРЕКТОРА НА ДЕДЖИМА
утро 19 октября 1800 года

«Пусть тех, кто вокруг него, отчаянье в тьму ведет ...»
Якоб де Зут изучает инвентарный список из своего окна и не верит своим ушам ...
«Им не понять одного – сила его растет.»
... но, однако, невероятно – церковный гимн, разносится по заливу Нагасаки.
«И льва не страшится он; врага не страшится он ...»
Якоб выходит на балкон и смотрит на фрегат.
«Доколе несет в себе он Имя Бога.»
Нечетные строки гимна идут на вдохе, а четные – на выдохе.
«И нечисть и злая тьма уйдут от его пути.»
Якоб закрывает свои глаза, чтобы лучше слышались ему слова на английском языке ...
«Он верит в святы слова – вечная жизнь впереди.»
... и подхватывает каждую новую строку, пока эхо разносит предыдущую.
«Соблазнам не гнется он! И страхам неведом он.»
Гимн полон воды и солнечного света, и Якобу хочется, чтобы он был женат на Анне.
«Доколе несет в себе он Имя Бога.»
Племянника пастора ждет следующей строки, но ее нет.
«Прелестные куплеты,» замечает Маринус, стоя в проходе.
Якоб поворачивается к нему. «Вы называете гимны ‘песенками для детей, которые боятся темноты’?»
«Правда? Ну, от старческого слабоумия становишься более терпимым.»
«Это было сказано меньше месяца тому назад, Маринус.»
«О-о. Ну, как говорит мой друг, настоятель собора,» Маринус опирается на поручень, «в нас столько религии, что ее хватает лишь на ненависть, и ее совсем недостаточно для любви. Ваша новая обитель подходит к Вам очень кстати, если мне позволительно сказать это.»
«Это обитель директора ван Клиифа, и я бы очень хотел, чтобы он вернулся сюда сегодня же. На самом деле. В мои самые неблагородные минуты, я даже подумываю заплатить англичанам, чтобы оставили у себя Петера Фишера, а Мелкиор ван Клииф – человек честных правил, по меркам компании; и Деджима с четыремя офицерами – это все равно, что совсем без офицеров.»
Маринус, щурясь, смотрит на него. «Давайте есть. Еелатту и я принесли Вам рыбу-пашот с кухни.»
Они идут в обеденный зал, где Якоб садится на свое прежнее, знакомое ему, место. Он спрашивает Маринуса, имел ли тот когда-нибудь дело с британскими офицерами в прошлом.
«Меньше, чем Вам кажется. Я списывался с Джозефом Бэнксом и еще некоторыми английскими и шотландскими философами, но так и не смог полностью овладеть их языком. Их нация – довольно молодая. Вы, должно быть, встречались с некоторыми офицерами во время Вашего временного пребывания в Лондоне. Два-три года там, не так ли?»
«Четыре года, если все вместе. Склад моего работодателя был довольно близок по реке к докам Восточно-Индийской Компании, и я видел, как приходили и уходили сотни кораблей: лучшие корабли королевского флота – и да, во всем мире. Но круг моих английских знакомых был ограничен кладовщиками, стряпчими и бухгалтерами. Знати и офицерам младший клерк из Зееланда с грубым голландским акцентом был невидим.»
Появляется слуга д’Орсайи. «Переводчик Гото здесь, Директор.»
Якоб осматривает комнату в поисках ван Клиифа и вспоминает, «Приведи его сюда, д’Орсайи».
Входит Гото, бледный, как мертвец. «Доброе утро, Исполнительный Директор» – переводчик кланяется – «и доктор Маринус. Я мешаю завтраку, извините. Но инспектор в Гильдии посылает меня незамедлительно, чтобы узнать о военной песне на английском корабле. Англичане поют такие песни перед атакой?»
«Атакой?» Якоб торопится к окну. Он смотрит на фрегат через подзорную трубу, но корабль стоит на том же месте, и с опозданием он понимает. «Нет, это не была военная песня, которую поют англичане, мистер Гото. Это был гимн.»
Гото в затруднении: «Что это ‘гимн’, или кто это ‘гимн’?»
«Песня – ее поют христиане Богу. Богослужение.»
Исполнительный директор продолжает рассматривать фрегат: никаких действий на носу корабля.
«Рядом с тем утесом, где сбрасывал христиан,» замечает Маринус. «Кто сказал, что у Истории нет чувства юмора, умер слишком рано.»
Гото понимает далеко не все, но уясняет для себя, что нарушен святейший запрет сегуна на христианство. «Очень серьезно и плохо,» бормочет он. «Очень» – он ищет другое слово – «очень серьезно и плохо».
«Может, я неправ ...» Якоб все еще рассматривает. «Что-то там происходит.»
Служба закончена, и спускается шатер.
«Кто-то спускается в светлом мундире ...»
Человеку помогают спуститься в шлюп, сидящий на цепи у правого борта.
К шлюпу подзывают одну их сторожевых японских лодок.
«Похоже, что помощнику директора Фишеру дарована свобода.»


Якоб не ступал на скат у морских ворот пятнадцать месяцев со времени своего прибытия сюда. Скоро сампан будет на расстоянии крика. Якоб узнает переводчика Сагара рядом с Петером Фишером – оба сидят на носу лодки. Понке Оувеханд перестает мычать какую-то мелодию. «Побудешь там, то сразу появится аппетит, когда выйдешь из той тюрьмы, так, ведь?»
Якоб думает об Орито, вздрагивает и говорит, «Да».
Маринус заполняет мешок скользкими морскими водорослями. «Porphyra umbilicalis. Тыквочки обрадуются.»
В двадцати ярдах от них, Петер Фишер прикладывает ладони к своему рту рупором и кричит встречающим: «Значит, я только потерял бдительность на двадцать четыре часа, а ‘исполнительный директор де Зут’ устроил coup d’;tat!» Его легкомысленная шутка суха и колюча. «Так же быстро поспешите к моему гробу, я полагаю?»
«У нас не было никаких сведений,» отвечает криком Оувеханд, «как долго мы могли быть без главного».
«Главный возвращается, ‘исполнительный помощник директора Оувеханд’! Какая череда продвижений по службе! Обезьяна теперь стала поваром?»
«Рады видеть Вас снова, Петер,» говорит Якоб, «какие бы у нас не были звания».
«Превосходно быть здесь, Старший Клерк!» Дно лодки скребется о скос, и Фишер вылезает на берег, как всех-победивший герой. Он неловко приземляется и подскальзывается на камнях.
Якоб пытается ему помочь. «Как директор ван Клииф?»
Фишер встает. «Ван Клииф – в порядке, да. Очень даже в порядке. Он шлет свои наилучшие пожелания.»
«Мистер де Зут.» Переводчику Сагара помогают его слуга и стражник. «У нас есть письмо от английского капитана магистрату. Я сразу бегу, чтобы не задерживаться. Магистрат вызовет Вас позже, я так думаю, и он хочет говорить с мистером Фишером тоже.»
«О-о, да, конечно же,» заявляет Фишер. «Скажите Широяма, что я буду свободен после обеда.»
Сагара кланяется слегка Фишеру, глубоко – де Зуту и поворачивается.
«Переводчик,» зовет его Фишер. «Переводчик Сагара!»
Сагара поворачивается у морских ворот с мягким да? на лице.
«Помните, кто выше всех по должности на Деджима.»
Поклон у Сагара – не совсем искренний. Он уходит.
«Я ему не доверяю,» недоволен Фишер. «У него нет манер.»
«Мы надеемся, что англичане вели себя хорошо по отношению к Вам и директору,» говорит Якоб.
«‘Хорошо’? Лучше, чем хорошо, Старший Клерк. У меня есть удивительные новости.»


«Я тронут вашей заботой,» говорит Фишер всей компании, собравшейся в приемном зале, «и вам будет очень интересно узнать про мое нахождение на Фебусе. Однако, протокол должен будет соблюден. Посему: Гроте, Герритсзоон, Байерт и Оост – Вы тоже, Туоми – вы свободны и можете вернуться к своим работам. У меня есть государственные сведения, чтобы обсудить их с доктором Маринусом, мистером Оувехандом и мистером де Зутом и вынести решение после тщательного обсуждения на свежую голову. Когда закончится обсуждение, мы проинформируем вас.»
«Не, не так,» заявляет Герритсзоон. «Мы, ви’шь, остаемся.»
Часы на стене идут. Пйет Байерт чешет у себя в паху.
«Значит, пока не было кота,» говорит Фишер, притворяясь очаровательным, «мыши собрались на съезд. Очень хорошо, тогда я буду стараться объяснять очень простым языком, как это возможно. Мистер ван Клииф и я провели ночь на борту фрегата Его Королевского Величества Фебус в качестве гостей капитана. Его зовут Джон Пенхалигон. Он здесь по приказу британского генерал-губернатора из форта Уилльям в Бенгалии. Форт Уилльям – это главная база Английской Восточно-Индийской Компании, которая ...
«Мы все знаем, что такое форт Уилльям,» вмешивается Маринус.
Фишер улыбается долгой секундой. «Джону Пенхалигону приказано заключить торговый договор с японцами.»
«Йан Компания торгует с Японией,» говорит Оувеханд. «А не Джон Компания.»
Фишер проходит языком по зубам. «А, да, еще новости. Йан Компания забита по уши долгами, как гвоздь. Да. В полночь последнего дня восемнадцатого столетия, пока кто-то из вас» – он смотрит на Герритсзоона и Байерта – «распевал оскорбительные куплеты о германских предках на Длинной улице, древняя, уважаемая всеми, компания прекратила свое существование. Наш работодатель и казначей – банкрот.»
Люди замирают. «Подобные слухи,» говорит Якоб, «были ...»
«Я прочитал в Амстердамских Курантах в каюте капитана Пенхалигона. И там: черным по белому, на голландском языке. С первого января мы работаем на призрак.»
«Наше жалованье?» Байерт в ужасе кусает свою ладонь. «Мои семь’лет жалованья?»
Фишер кивает. «Это было очень предусмотрительно с вашей стороны тратить его на выпивку, шлюх и азартные игры. По крайней мере, вы получили от этого удовольствие.»
«Но наши деньги – эт’наши деньги,» настаивает Оост. «Наши деньги в сохранности, так, да, мистер де Зут?»
«По закону – да. Но ‘по закону’ означает суды, компенсацию, адвокаты и время. Мистер Фишер ...»
«Я полагаю, в книге приказов директора записано мое назначение, как ‘Помощник директора’?»
«Помощник директора Фишер, что было написано в Курантах о компенсации и долге?»
«Для дорогих земляков-пайщиков в Голландии – да, но что достанется пешкам в азиатских факториях – ни писка. По поводу нашей родной Голландии у меня есть еще новость. Корсиканский генерал Бонапарте сделал себя Первым консулом Французской республики. У этого Бонапарте столько амбиции! Он захватил Италию, прошелся по Австрии, разграбил Венецию, подчинил Египет и предполагает включить все страны низшего ранга в d;partament Франции. Мне очень жаль доложить, господа, но вашу родину выдают насильно замуж, и она потеряет свое имя.»
«Англичане лгут!» восклицает Оувеханд. «Это невозможно!»
«Поляки говорили то же самое, пока не исчезла их страна.»
Якоб представляет себе гарнизон французских войск в Домбурге.
«Мой брат Йорис,» вспоминает Байерт, «служил под тем французом, тем Бонапарте. Они говорили, что тот заключил сделку с дьяволом на мосту в Арколе, и потому он разбил все армии. А той сделкой нашим не досталось. Йориса в последний раз видели на пике у пиррамидов, и тела, при этом, у него не было.»
«Мои глубокие соболезнования, Байерт,» говорит Петер Фишер, «но Бонапарте теперь – глава вашего государства, и он не пернет о ваших жалованьях. Вот так. У нас пока две неожиданности. Больше нет Компании и нет независимых Нидерландов. Есть и третий сюрприз, особенно интересный для старшего клерка де Зута, я полагаю. Лоцман, который привел Фебус в залив Нагасаки – Даниел Сниткер.»
Мертвая тишина, и после этого – шум изумления и неверия.
«Но он же на Яве,» Оувеханд первым находит свой язык, «на суде».
Фишер разглядывает ноготь. «Такие повороты судьбы делают жизнь очень интересной.»
Ошеломленный Якоб прочищает свое горло. «Вы говорили со Сниткером? Лицом к лицу?» Он бросает быстрый взгляд на Иво Ооста, который выглядит бледным и растерянным.
«Я ужинал с ним. Шенандоа никогда не была на Яве, видите ли. Ворстенбош – этот известный лекарь рака коррупции – и всеми доверяемый капитан Лэйси продали медь компании – ту самую медь Вы, мистер де Зут, добились своей настойчивостью! – Английской Восточно-Индийской Компании в Бенгалии для своего собственного обогащения. Какая ирония судьбы. Какая ирония!»
Это не может быть правдой, думает Якоб. Якоб думает, Да, это может быть.
«Подождите-ждите-ждите» – краснеет Ари Гроте – «ждите-ждите-ждите. А что с частным грузом? А мои лакированые? А эти фигурки Арита?»
«Даниел Сниткер не знает, куда они направлялись. Он сбежал в Макао ...»
«Если те свиньи,» рычит Ари Гроте, синея, «те воришки ...»
«... и можно не сомневаться, ваше добро будет стоить приличных денег в Каролине.»
«Да ладно с чертовым грузом,» протестует Туоми. «Как мы домой попадем?»
Даже Ари Гроте замолкает от понимания.
«Мистер Фишер,» замечает Маринус, «похоже, совсем не беспокоится об этом».
«Чего б’Вам не’сказать нам» – Герритсзоон выглядит угрожающе – «мистер Фишер?»
«Я могу говорить, лишь когда мне дозволяет ваша демократия! Доктор прав: не все потеряно. У капитана Пенхалигона есть право на заключение Англо-Голландского дружеского соглашения в этих водах. Он обещает заплатить нам каждый пенни, который нам должна компания, и предоставит нам проезд, бесплатный, к любому удобному для нас причалу – Пенанг, Бенгалия, Цейлон или Кейптаун.»
«И все это,» спрашивает Кон Туоми, «от доброты английского сердца?»
«Взамен мы работаем здесь еще два торговых сезона. За деньги.»
«Означает,» догадывается Якоб, «англичанам нужна Деджима и ее торговля».
«Какая польза Вам, мистер де Зут, от Деджима? Где ваши корабли, ваши капиталы?»
«Но» – хмурится Иво Оост – «если англичане хотят торговать на Деджима ...»
«Переводчики,» объясняет Ари Гроте, поддакивая кивками, «понимают только по-голландски».
Фишер хлопает в ладони. «Капитан Пенхалигон нуждается в вас. Вы нуждаетесь в нем. Счастливая свадьба.»
«Значит, та же работа,» спрашивает Байерт, «с новым хозяином?»
«С тем, кто не исчезнет с вашим добром в Каролине – да.»
«Когда я поймаю этого Ворстенбоша,» клянется Герритсзоон, «тогда я все мозги у него вытащу, прямо через его благородную жопу».
«Чей флаг будет здесь?» спрашивает Якоб. «Голландский или английский?»
«А какая разница,» настаивает Фишер, «если нам платят?»
«Что директор ван Клииф,» интересуется Маринус, «думает о капитанском предложении?»
«Он занимается уточнением деталей, пока мы тут беседуем.»
«Он не захотел,» спрашивает Якоб, «послать нам никакого письменного приказа?»
«Я – его письменный приказ, Старший Клерк! Ну, ладно, можете не верить моим словам. Капитан Пенхалигон пригласил Вас – и доктора и мистера Оувеханда – на Фебус сегодня вечером к ужину. Его лейтенанты – приятное окружение. Один по имени Ховелл говорит очень хорошо по-голландски. Главный среди морских пехотинцев, майор Катлип, путешествовал везде и даже побывал в Новом Южном Уэльсе – в Австралии.»
Моряки смеются. «Катлип? Резать-губы?» спрашивает Гроте. «Да уж, настояще’имя!»
«Если мы отвергнем их предложение,» спрашивает Якоб, «уйдут англичане отсюда по-мирному?»
Фишер негодует. «Предложение принимается или отвергается не Вами, так, Старший Клерк? А сейчас, когда вернулись директор ван Клииф и я, ваша Деджимская республика может заняться своими игрушками и ...»
«Не так просто,» вступает Гроте. «Мы решили, что мистер де Зут – президент.»
«Президент?» Фишер поднимает свои брови в насмешливом удивлении. «Вот как!»
«Нам нужен человек своих слов,» заявляет Ари Гроте, «чтоб о нас заботился».
«Вы намекаете» – губы Петера Фишера улыбаются – «я – не такой человек?»
«Ну, Вы конеч’не забыли ту накладну’,» напоминает Гроте, «что мистер деЗи не подписал, а Вы радостны’такой были?»
«Ворстенбош с ним играл,» говорит Пйет Байерт, «а он нас не проиграл».
Якоб, как и Фишер, удивлен общей поддержкой моряков.
Фишер отмахивается. «Правила компании очень ясно говорят о подчинении.»
«Правила компании аннулированы по закону,» замечает Маринус, «первого января».
«Но мы же все на одной стороне, люди, разве не так?» Фишер понимает, что промахнулся в расчетах. «О флаге можно договориться. Что такое флаг – кусок материи? Я позже буду говорить с магистратом, и ваш ‘президент’ может присоединиться ко мне, если вам нужны доказательства моих добрых намерений. А в это же время ваша ‘Деджимская республика’ может ...»
Даже, сказанное в насмешку, думает Якоб, название становится от этого только крепче.
«... может заниматься дебатами, сколько пожелаете. Когда Якоб и я вернемся на Фебус, он сможет рассказать капитану Пенхалигону о том, что решили на берегу. Но не забудьте, до дома двенадцать тысяч миль. Не забудьте, Деджима – торговое место без торговли. Не забудьте, японцы хотят, чтобы мы помогли им в работе с англичанами. Сделав правильный выбор, мы заработаем деньги и защитим наши семьи от нищеты. Кто, во имя Бога, будет против этого?»


«Как перевести ‘штатгальтер?» Переводчик Гото с усталыми глазами проверяет на своем подбородке небритую синеву. «Голландский Вилльям Пять – король или не король?»
Дорогие часы из директорского бюро отбивают один раз. Титулы, титулы, думает Якоб. Как глупо, так важно. «Он – не король.»
«Тогда почему Вилльям Пять пользуется титулом ‘Принц Оранско-Нассауский’?»
«Оранско-Нассауский это – ну, или было – по названию его вотчины, как в Японии, владение. Но он также был во главе армии Нидерландов.»
«Значит, как японский сегун?» решает Ивасе.
Венецианский дож – лучшее сравнение, но все равно далеко до правильного объяснения. «Штатгальтер был выборным постом, но все время от Дома Оранских. Затем, после женитьбы штатгальтера Вилльяма» – он указывает на подпись документа – «на племяннице прусского короля, он решил сделать себя монархом, назначенным Богом. Пять лет спустя, однако, мы» – французское вторжение все еще является секретом – «Голландский народ, поменяли наше правительство ...»
Три переводчика смотрят друг на друга с подозрением.
«... и штатгальтер Вилльям был ... о, какой термин для ‘покинуть место’ по-японски?»
Гото дает это слово, и фраза становится понятной для Ивасе.
«И с нахождением Вилльяма в Лондоне,» заключает Якоб, «его прежний пост был запрещен».
«Значит, Вилльям Пять» – Намура должен быть уверен – «не имеет власти в Голландии?»
«Нет, никакой. Вся его собственность конфискована.»
«А голландские люди все еще ... подчиняются или уважают штатгальтера?»
«Оранжисты – да, но патриоты, люди нового правительства – нет.»
«Много голландских людей или ‘оранжисты’ или ‘патриоты’?»
«Да, но большинство просто беспокоятся о своих животах и спокойствии в их месте.»
«Значит, этот документ мы переводим, этот ‘Меморандум’» – Гото хмурится – «это приказ от Вилльяма Пять голландцам, чтобы отдать голландскую собственность англичанам на сохранение?»
«Да, но вот в чем вопрос: признаем ли мы власть Вилльяма?»
«Англичанин пишет, ‘Все голландцы подчиняются Меморандуму’.»
«Это он так пишет, да, но он, скорее всего, врет.»
Неловкий стук в дверь. Якоб зовет: «Да?»
Кон Туоми открывает дверь, снимает шляпу и смотрит на Якоба, прося о срочной помощи. Туоми не стал бы тревожить меня сейчас, уговаривает себя Якоб, с пустыми делами. «Господа, продолжайте без меня. Мистер Туоми и я должны поговорить в комнате с балконом.»


«Это о том» – ирландец балансирует своей шляпой на своем колене – «как мы называем дома, ‘скелет в шкафу’.»
«На Валхерене мы говорим, ‘тело на грядке’.»
«Огромная репа растет, значит, на Валхерене. Могу я говорить по-английски?»
«Конечно. Если мне понадобится помощь – я Вас спрошу.»
Плотник делает глубокий вдох. «Меня зовут не Кон Туоми.»
Якоб преваривает выслушанное. «Вы – не первый преследуемый человек, которому приходится прикрываться фальшивым именем.»
«Меня на самом деле зовут Фиакр Мунтервари, и я не преследуемый. Как я покинул Ирландию – такая, вот, история. В один холодный день, на Святого Мартина, скользко было, выпал камень у одного из заплечной ноши и раздавил моего па, как жука. Я, как мог, его сапоги носил, так, ведь, в мире нету милосердия, и когда неурожай случился, и все люди пришли в Корк со всего Манстера, наш хозяин дома утроил плату. Мы заложили па’инструмент, но скоро очень я, Ма, пять сестер и самый младший Падрэйг, все перешли жить в сарай ветхий, а там Падрэйг простыл, и вот уж одним ртом меньше стало. А в городе я в доки пошел работать, к пивоварам, я ж все ёкарное попробовал, но ничего не пошло. Значит, я возвращаюсь в ломбард и спрашиваю па’инструменты назад. Их человек говорит, ‘Все, значит, продали, паря, а сейчас зима, и народу куртки да шубы нужны. Я плачу звонкие шиллинги за хорошие шубы. Ты же понимаешь меня?’» Туоми замирает в ожидании реакции Якоба.
Якоб догадывается о быстром ответе. «Семью надо было кормить.»
«Одну женскую мантию я стащил из театра. Ломбардщик сказал, ‘Мужские шубы, паря’, и дает мне кривой трехпенник. В следуюший раз я стащил шубу из адвокатского офиса. «На пугало не наденешь,» говорит тот. ‘Давай-давай!’ А в третий раз меня загнали, как куропатку. Просидел ночь в тюряге Корка и наутро я – в суде, где одно доброе лицо, и оно у ломбардщика. Он сказал судье-англичанину, ‘Да-с, Ваша Честь, это он и есть, тот парнишка, который мне все шубы приносит’. Я тогда говорю, что ломбардщик – х;ров лжец, который торгует ворованными шубами. Судья сказал мне, что Бог всех прощает, кто лишь по-настоящему раскаивается, и дает мне семь лет в Новом Южном Уэльсе. Пять минут прошло от моего прихода и до стука деревяшкой – вот так. А теперь я стал заключенным, и Королева стоит на якоре в заливе Корка, и ее надобно заполнить, и мной помогли ее заполнить. Ни Ма, ни сестры не могли купить прощанья со мной; и приходит апрель ’91-го, и Королева уходит с третьим флотом ...»
Якоб смотрит туда же, куда устремился взгляд Туоми – на голубую даль залива к Фебусу.
«Сотни нас там были в темноте да в удушливой тесноте; тараканы, блевота, вши, моча; крысы пожирают всех, кто похож на мертвеца, а крысы – огромные, как х;ровы барсуки. В холодных водах мы дрожали. В тропиках рот открываешь, чтобы капли поймать, и каждую минуту, спящий ли бодрый ли, только и думаешь Воды, воды, Матерь Божья, воды ... Нам давали пол-пинты в день, и вкус у воды был, будто матросы нассали: мож’так и было. Каждый восьмой умер, если прикинуть. ‘Новый Южный Уэльс’ – три самых тоскливых слова в нашем краю – поменяли смысл свой на ‘избавление’, и один старик из Гэлуэя рассказал нам о Вирджинии, где пляжи широкие и поля зеленые, и девушки индейские за гвоздь с тобой переспят, и мы все думать начали так, Этот Ботанический залив, где мы будем – та же самая Вирджиния, только пока далеко ...»
Стражники проходят внизу, под окнами комнаты.
«Сиднейская бухта не был Вирджинией. Сиднейская бухта – несколько дюжин участков отмотыженных рядов, где семена сохли, еще не попав не землю. Сиднейская бухта – сухая, жужжащая яма, полная слепней и муравьев, и тысячи голодных заключенных в рваных шатрах. У морских пехотинцев были винтовки, значит, у них была власть, еда и мясо’ру, и женщины. Меня, как плотника, поставили работать над жильем для пехотинцев: их мебель, двери и всякое такое. Четыре года прошло, стали появляться торговцы-янки, а жизнь легче не становится, но заключенные уже не мерли, как мухи. Половина моего срока прошла, и я стал мечты разводить о моем возвращении в Ирландию. Затем, в ’95-ом, прибывает новый отряд пехотинцев. И мой новый майор захотел новые бараки и себе дом в Парраматте, потому он забрал меня и еще шестерых-семерых. Он когда-то провел год в гарнизоне в Кинсэйле и потому считал себя ирландским знатоком. ‘Усталых гэлов’, хвалился он, ‘лучше всего лечит доктор Плеть’, и он так лечил, не раздумывая. Вы видели струпья на моей спине?»
Якоб кивает. «Даже Герритсзоон был поражен.»
«Встретишься с его взглядом – он всыпет за дерзость. Станешь избегать его – получишь за ненадежность. Закричишь – получишь за прикидывание. Не кричишь – получишь за упрямство. Какой рай для него был там. Ну, значит, нас было шестеро из Корка, и мы друг за друга держались, и один из нас – Брофи, колесник. В один день майор ударил его, а тот ему ответил. Брофи заковали в цепи, и майор приговорил его к повешению. Майор мне сказал, ‘Вот и время наступило для Парраматта получить свою виселицу, Мунтервари, и ты ее построишь’. Ну, а я отказался. Брофи повесили на дереве, а я получил приговор на сто плетей и неделю в хлеву. Хлев был коробкой четыре на четыре на четыре, и нельзя было ни встать ни вытянуться, а вонь какая была от мух да опарышей. В мою последнюю ночь пришел майор и сказал мне, что сам будет с кнутом, и обещал мне, что я попаду в ад к Брофи на пятидесятом ударе.»
Якоб спрашивает, «Не было никого выше по званию к кому обратиться?»
Ответ Туоми – горький смех. «После полуночи я услышал шум. Я спросил, ‘Кто там?’, а в ответ мне просовывают стамеску, хлеб, завернутый в парусину, и бурдюк с водой. Шаги убежали. Ну, со стамеской я быстро снял пару досок. И убежал. Луна была яркая, как солнце. У лагеря стен не было, понимаете, потому что пустота была стенами. Люди часто сбегали. Многие назад приползали, воды просили. Некоторых местные черные приводили – им за них грогом платили. Остальные померли: на то сомнений у меня сейчас нет никаких ... Они, заключенные, в большинстве своем никак не готовились, и тут прошел слух, что если пойти на северо-северо-запад по пустыне, то дойдешь до Китая – ага, до Китая – на это я и понадеялся, и, значит, направился я той ночью в Китай. Не прошел я и шестисот ярдов и слышу как ружье клацает. Это был он. Майор. Он просунул мне стамеску и хлеб, понимаете. ‘Ты – теперь беглец,’ сказал он, ‘и я могу тебя убить без всяких вопросов, ты, ирландский подонок’. Он подошел ко мне так близко, как мы сейчас, а глаза его горели, и тут я подумал, Вот и все, и он нажал на курок, а ничего не случилось. Мы посмотрели друг на друга, удивились. Он пырнул меня байонетом в глаз. Я увернулся, но не так быстро» – плотник указывает Якобу на шрам на лбу – «и потом все стало медленно, и глупо, и мы тянули ружье в разные стороны, как два малыша поругались из-за игрушки ... и он споткнулся ... и ружье качнулось, и прикладом ему по башке дало, и этот х;ров не встал.»
Якоб замечает, как дрожат ладони Туоми. «Самозащита – это не убийство в глазах Бога и закона.»
«Я был преступником с мертвым пехотинцем у моих ног. Я помчался на север по побережью, и через двенадцать-тринадцать миль, как день наступил, я набрел на болотистый ручей и решил утолить жажду и поспать пол-дня, потом съел один хлеб и пошел дальше, и так было пять дней. Семьдесят восемь миль так, выходит, я прошел. Но солнце выжгло меня, как поджаренный тост, а земля высосала из меня все силы, и я заболел из-за ягод, и скоро начал сожалеть, что ружье майора дало осечку, потому что передо мной была медленная смерть. В тот вечер океан поменял свой цвет перед закатом, и я помолился Святому Иуде Фаддею, чтобы закончились мои страдания любым возможным для него способом. Вы, кальвинисты, в святых можете не верить, но знаю я точно, да и Вы не будет отрицать, что каждая молитва будет услышана.» Якоб кивает. «И когда я проснулся на рассвете на том, всеми забытом, берегу – ни души на сто миль вокруг – я услышал песню гребцов. В бухте стоял обтрепанный китобой под звездно-полосатым. Ее шлюпка шла к берегу за водой. Ну, я повстречался с капитаном и пожелал ему доброго утра. Он говорит, ‘Сбежал, да?’ Я говорю, ‘Так точно, сэр’. Он говорит, ‘Найди хоть одну причину, почему я должен пинуть по яйцам моего самого лучшего покупателя в Тихом океане – британского губернатора Нового Южного Уэльса – и помочь беглецу?’ Я говорю, ‘Я – плотник и поработаю на борту бесплатно целый год’. Он говорит, ‘Мы, американцы, держимся таких правил, и эти правила очевидные для всех, что все люди равны, что всем даны определенные Создателем права, среди которых – на жизнь, свободу и счастье, и будет три года, а не один, поскольку получишь жалование жизнью и свободой, а не долларами’. Трубка плотника потухла. Он разжигает ее и глубоко затягивается табачным дымом. «Зачем я сейчас все рассказываю. Ранее, в приемном зале, Фишер упомянул об одном майоре там, на британском фрегате.»
«Майор Катлип? Не самая лучшая фамилия, если перевести.»
«Фамилия не просто так вспомнилась вместе с моей историей.» Туоми смотрит на Фебус и молчит.
Якоб отставляет свою трубку в сторону. «Морской пехотинец ... Ваш мучитель? Он был Катлип?»
«Кажется, что таких совпадений не бывает, только на сцене, но не в жизни ...»
Напряжение заполняет воздух. Якобу почти слышится оно, почти.
«... никак не может, а вот, мир все равно ... ту же самую ... х;рову игру. Это он! Джордж Катлип, морской пехотинец, с Нового Южного Уэльса, в Бенгалии, губернаторский приятель по охоте. Как только Фишер упомянул это имя, то не было никакого сомнения. Ни тени сомнения.» Туоми издает сухой рык взамен смеха. «Ваше решение о капитанском предложении и все это – сложно очень, но если Вы, Якоб, решите заключить ... если решите заключить, и майор Катлип меня увидит, то, Бог мой, он с моими долгами разберется, если, конечно, я его первым не убью, то буду кормом для рыб или для червей.»
Осеннее солнце – раскаленный цветок.
«Я потребую гарантий, охраны Британской короны.»
«Мы, ирландцы, все знаем, как охраняет Британская корона.»


Якоб сидит в одиночестве и смотрит на, принесший столько беспокойств, Фебус. Он занимается моральной бухгалтерией: кооперация с англичанами будет стоить ему выдачи друга на расправу Катлипу и, возможно, обвинения в пособничестве, если когда-то вновь заработает голландский суд. Непринятие условий англичан будет стоить много лет нищеты и запустения до окончания войны и того времени, когда кто-нибудь решится приехать к ним. Окажутся ли они тут заброшенными, заболеют, состарятся и умрут здесь – один за другим?
«Тук-тук, да-а?» Это Ари Гроте – в грязном поварском фартуке.
«Мистер Гроте, пожалуйста, входите. Я был ... я просто ...»
«Мысли там, да-а? Мно-ого всяких мыслей сегодня, директор деЗи ...»
Этот прирожденный торговец, подозревает Якоб, здесь, чтобы подтолкнуть меня к подписанию.
«... есть пара слов для мыслей.» Гроте оглядывается по сторонам. «Фишер врет.»
Глаза солнечного света, отраженные от волн, моргают на бумаге потолка.
«Я Вас очень внимательно слушаю, мистер Гроте.»
«В частнос’он врал о ван Клиифе, что тот – с ним. Сейчас я не буду наших карточных секретов открывать, но, к разговору, есть такой метод – по губам. Народ обыч’думает, что узнать мож’по глазам, но эт’не так: губы выдают. Разные лжецы по-разному’крываются; о Фишеру скажу: когда блефует, он делает так» – Гроте слегка прикусывает нижнюю губу – «а в чем прелесть, так он не знает, что это делает. Когда говорил о ван Клиифе, он так и сделал: врет он, нагло, так и написано на его лице. Вот так. А если Фишер врет частью, знач’он гнет по-главному тоже, да-а?»
Заблудившийся бриз проходит по вздрогнувшему канделябру.
«Если директор ван Клииф не работает с англичанами ...»
«Его держут’заперти: сразу ясно, почему Фишер, а не директор, вернулся на берег.»
Якоб смотрит на Фебус. «Предположим, я – английский капитан и хочу получить славу захвата единственной европейской фактории в Японии ... но местные довольно разборчивы в своих отношениях с иностранцами.»
«Так и всем известно, что не ведут они дел с иностранцами.»
«Англичане нуждаются в нас на переходное время, это ясно, но ...»
«... год пройдет, два торговых сезона за плечами ...»
«Жирная прибыль; посольство в Эдо; Юнион Джэк развевается на флагштоке ...»
«Переводчики учат английский: внезап’вдруг все голландцы ... ну ... ‘Держи их, эти голландские красавцы – пленники!’ Зачем платить нам шиллинги, да-а? Я бы не стал, если бы я был Пенхалигон, о-о, я бы бесплатно довез красавцев прям’до ...»
«Офицеров – в тюрьму на Пенанге, а на вас, матросов, надавили бы.»
«‘Надавить’ – это по-английски ‘рабом на флот Его Величества’.»
Якоб пробует доводы на слабые места, но не находит их. Отсуствие письменного приказа ван Клиифа, понимает Якоб, это и был его приказ. «Говорили Вы об этом с другими матросами, мистер Гроте?»
Повар склоняет свою лысую, хитрую голову. «Все утро, директор деЗи. Если Вы унюхали тож’вонючую крысу, то мы голосуем, чтоб сложить эт’Англо-Голландский договор, э-э, в квадратики на подтирку в нужнике.»
Якоб видит двух дельфинов в заливе. «А как ‘говорится’ моими губами, мистер Гроте?»
«Моя ма’никогда мне не простит, ес’я юного джента совращу картами.»
«Мы можем играть в бакгаммон в затишье между торговыми сезонами.»
«Настоящая игра для джентов и есть гаммон. Я кубик принесу ...»


Чай – холодная сочная зелень в гладкой бесцветной чашке. «Мне никогда не понять,» говорит Петер Фишер, «как Вы терпите эту шпинатную воду». Он разминает и трет свои ноги, затекшие после двадцати минут сиденья на полу. «Хорошо бы эти люди изобрели для себя настоящие стулья.» У Якоба не находится ничего сказать на это Фишеру, который пришел сюда, чтобы убедить магистрата разрешить торговлю с британцами за фасадом Голландии. Фишер отвергает поддержку любой оппозиции матросов и офицеров Деджима, и потому Якоб молчит о ней. Оувеханд дал право Якобу говорить от его имени, а Маринус процитировал нечто по-гречески. Переводчики Йонекизу и Кобаяши взволнованно переговариваются друг с другом с разных концов приемной, отдавая отчет в том, что Якоб может понять их разговор. Чиновники и инспекторы входят и выходят из Зала Шестидесяти Матов. Запахи воска, бумаги, сандалового дерева и – принюхивается Якоб – страха?
Фишер продолжает свою речь. «Демократия – необычный способ отвлечения матросов, де Зут.»
«Если Вы полагаете,» говорит Якоб, ставя чайную чашку, «что я каким-то образом ...»
«Нет-нет, я восторгаюсь Вашей сообразительностью: самый легкий путь управлять другими – это дать им иллюзию свободного выбора. Вы, конечно, не станете» – Фишер проверяет внутреннюю обшивку своей шляпы – «огорчать Ваших желтокожих друзей разговорами о президентах, да? Широяма ожидает переговоров с Директором. То есть – со мной.»
«Вы все еще настаивает на принятии предложения Пенхалигона?»
«Только мерзавец и глупец сделает по-другому. Мы бываем несогласны друг с другом по обычным вопросам, де Зут, как все приятели. Но Вы, я это знаю, не мерзавец и не глупец.»
«Все дело,» увиливает от ответа Якоб, «находится в Ваших руках – выходит так.».
«Да.» Фишер принимает отсутствие возражения Якоба, как согласие. «Конечно.»
Два человека сидят и разглядывают стены, крыши, залив.
«Когда англичане будут здесь,» говорит Фишер, «мое влияние возрастет ...»
Он уже считает цыплят, думает Якоб, хотя еще нет яиц.
«... и я вспомню всех моих друзей и всех моих врагов.»
Мимо проходит управляющий Томине, удостоверив взглядом Якоба.
Он поворачивает налево, к двери с изображением хризантемы.
«С таким носом,» делится Фишер, «только побираться у церкви».
Суровый управлящий выходит из двери и говорит с Йонекизу и Кобаяши.
«Вы понимаете,» спрашивает Фишер, «что они говорят, де Зут?»
Разговор формален, но до Якоба доходит, что магистрат чувствует себя нездоровым. Помощник директора Фишер будет консультироваться с высшими по рангу советниками в Зале Шестидесяти Матов. Спустя некоторое время, Кобаяши подтверждает перевод. Фишер заявляет, «Нет возражений», и говорит Якобу, «Восточные сатрапы – пустоголовые фигуры без понимания политической реальности. Лучше говорить напрямую с теми, кто управляет марионеткой начальника».
Суровый управляющий добавляет, что из-за суматохи с британским военным кораблем один голландец будет лучше двух: старший клерк может подождать решения в более тихом месте магистратуры.
Фишер рад вдвойне. «Как логично. Старший клерк де Зут» – он хлопает голландца по плечу – «может напиться своей шпинатной воды по самое горло».


глава Тридцать Шестая
КОМНАТА ПОСЛЕДНЕЙ ХРИЗАНТЕМЫ В МАГИСТРАТУРЕ
Час Быка третьего дня девятого месяца

«Доброе утро, Магистрат.» Де Зут становится на колени, кланяется и кивком указывает на присутствие переводчика Ивасе, управляющего Томине и двух писцов в углу.
«Доброе утро, Исполнительный Директор,» отвечает магистрат. «Ивасе присоединится к нашему разговору.»
«Мне потребуется его талант. Ваша травма уже прошла, Ивасе-сан?»
«Это была маленькая трещина, не перелом.» Ивасе похлопывает себя по телу. «Благодарю Вас.»
Де Зут замечает стол для игры го с продолжающейся партией.
Магистрат спрашивает, «Эта игра известна в Голландии?»
«Нет. Переводчик Огава рассказал мне» – он консультируется с Ивасе – «об ‘основах игры’ во время моих первых недель на Деджима. Мы предполагали начать играть после торгового сезона ... но нежелательные события ...»
Курлычат голуби – мирный звук беспокойного дня.
Садовник прочесывает граблями белые камни у бронзового пруда.
«Очень необычно,» говорит Широяма, возвращаясь к делам, «проводить совет в этом зале, но с присутствием в Зале Шестидесяти Матов каждого советника, старейшины и геоманта Нагасаки, он становится Залом Шести Матов и Шестисот Голосов. Трудно думается.»
«Помощник Фишер будет рад такой аудитории.»
Широяма отмечает про себя вежливое отстранение де Зута. «Сначала тогда» – он кивает писцам – «о названии корабля Фибацу. Непонятно ни одному переводчику».
«Фебус – не голландское слово, а греческое, Ваша Честь. Фебус был богом Солнца. У него был сын Фаэтон.» Де Зут помогает писцам с транскрипцией иностранных слов. «Фаэтон хвастался своим знаменитым отцом, но его друзья сказали, ‘Твоя мать просто заявляет, что твой отец – это бог Солнца, потому что у нее нет настоящего мужа’. Фаэтон огорчился, и его отец пообещал помочь своему сыну доказать, что он – на самом деле сын небес. Фаэтон попросил, ‘Позволь мне повести солнечную колесницу по небу’.»
Де Зут замолкает, чтобы писцы разобрались с рассказом.
«Фебус хотел отговорить сына. ‘Кони – дикие, необузданные,’ сказал он, ‘и колесница летает слишком высоко. Попроси чего-нибудь другого.’ Но, нет, Фаэтон настаивал, и тогда Фебус согласился: обещание – это обещание, даже в мифах, особенно в мифах. Тогда на следующее утро, вверх-вверх-вверх-вверх взлетает колесница на востоке, ведомая юношей. Слишком поздно он начал сожалеть о своем упрямстве. Кони были дикие. Сначала колесница взлетела слишком высоко, слишком далеко, и все реки и водопады превратились в лед. Тогда Фаэтон повел колесницу поближе, но слишком медленно, и сжег Африку, и почернела кожа эфиопов, и сжег города древнего мира. Тогда, в конце концов, бог Зевс, король неба, решил действовать.»
«Писцы: стоп.» Широяма спрашивает, «Этот Зевс – не христианин?»
«Грек, Ваша Честь,» говорит Ивасе, «родственник у Аме-но-Минака-нуши».
Магистрат делает знак де Зуту продолжать свой рассказ.
«Зевс стрельнул молнией по солнечной колеснице. Она взорвалась, и Фаэтон упал на землю. Он утонул в реке Эридан. Сестры Фаэтона, Гелиады, так сильно горевали, что стали деревьями – в Голландии мы называем их ‘тополь’, но я не знаю, растут ли они в Японии. Когда сестры стали деревьями, Гелиады заплакали» – де Зут консультируется – «янтарем. Так произошел янтарь, и это конец истории. Простите мой бедный японский.»
«Вы верите, что есть какая-то правда в этой истории?»
«Там совсем нет никакой правды, Ваша Честь.»
«Значит, англичане называют корабли в честь фальшивых богов?»
«Правда мифа, Ваша Честь, не в словах, а в примере.»
Широяма пропускает последнюю фразу и возвращается к безотлагательным действиям. «Этим утром помощник Фишер привез письма от английского капитана. В них – поздравления на голландском языке от английского короля Джорджа. Письма заявляют, что голландская компания – банкрот, что Голландия больше не существует, и что британский генерал-губернатор находится в Батавии. Письмо заканчивается предупреждением, что французы, русские и китайцы планируют нападение на наши острова. Король Джордж обращается к Японии, как ‘Великая Британия Тихого Океана’ и убеждает нас подписать договор о мирном содружестве и торговле. Пожалуйста, поделитесь Ваши мыслями.»
Вымотанный своим рассказом-переводом, де Зут обращается с ответом к Ивасе по-голландски.
«Директор де Зут,» переводит Ивасе, «верит в то, что англичане хотят запугать его соплеменников».
«Как его соплеменники относятся к предложению англичан?»
На этот вопрос де Зут отвечает по-японски: «Мы воюем, Ваша Честь. Англичане нарушают свои обещания очень легко. Никто из нас не желает с ними сотрудничать, кроме одного человека» – он посылает свой взгляд по направлению к Залу Шестидесяти Матов – «которому сейчас платят англичане».
«Это ваша обязанность,» Широяма спрашивает де Зута, «подчиняться Фишеру?»
Котенок у Кавасеми пытается поймать стрекозу на веранде.
Слуга смотрит на хозяина и получает ответ кивком: Пусть играет ...
Де Зут раздумывает над ответом. «У человека много обязанностей и ...»
В затруднении, он обращается к Ивасе. «Господин де Зут говорит, Ваша Честь, что его третья обязанность – подчиняться начальству. Его вторая обязанность – защищать флаг. Но его первая обязанность – следовать своему сознанию, потому что Бог – его Бог – дал ему сознание.»
Иностранный кодекс чести, думает Широяма и приказывает писцам пропустить сказанное. «Помощник Фишер знает о вашей оппозиции?»
Кленовый лист, огненный, растопыренный, ложится веером рядом с магистратом.
«Помощник Фишер видит только то, что хочет видеть, Ваша Честь.»
«Директор ван Клииф не посылал вам никаких инструкций?»
«Мы не получали ничего. Мы пришли к очевидному выводу.»
Широяма сравнивает вены на листе с венами на своих ладонях. «Если мы захотим удержать фрегат в заливе Нагасаки, какую стратегию Вы можете предложить?»
Де Зут удивлен вопросу, но дает детальный ответ Ивасе. «Директор де Зут предлагает две стратегии: обманный маневр и силой. Обманный маневр включает в себя вступление в затяжные переговоры с фальшивым договором в конце. Достоинство этого плана в том, что не проливается кровь. Недостаток – англичане хотят сделать все быстро до наступления зимы в Тихом океане, и они уже встречались с такой уловкой в Индии и на Суматре.»
«Значит, силой,» говорит Широяма. «Как можно захватить фрегат, если у нас нет своего фрегата?»
Де Зут спрашивает, «Сколько солдат есть у Вашей Чести?»
Магистрат сначала говорит, чтобы остановились писцы. Затем он приказывает им выйти. «Сто,» признается он де Зуту. «Завтра будет четыреста; скоро – тысяча.»
Де Зут кивает. «Сколько лодок?»
«Восемь сторожевых,» отвечает Томине, «у береговой охраны».
Де Зут затем спрашивает, если магистрат может реквизировать рыбацкие лодки и грузовые корабли в заливе и по всему побережью.
«Представители сегуна,» говорит Широяма, «могут реквизировать все.»
Де Зут расказывает Ивасе, а тот переводит: «Мнение исполнительного директора такое, что тысяча хорошо обученных самураев легко захватят врага на земле или на берегу фрегата, а сложность их перевозки – неразрешима. Канонада фрегата уничтожит флотилию прежде, чем солдаты приблизятся к кораблю. Морские пехотинцы Фебуса, более того, обладают новейшими» – Ивасе использует голландское слово «ружьями» – «где три раза больше пороха, и гораздо быстрее заряжаются.»
Пальцы Широяма разрывают кленовый лист. «Значит, нет никакой надежды на захват корабля силой?»
«Корабль нельзя захватить,» говорит де Зут, «но залив можно запереть.»
Широяма бросает быстрый взгляд на Ивасе, подразумевая, что голландец сказал неправильное слово по-японски, но де Зут, продолжая речь, теперь обращается к переводчику на голландском языке. Его руки показывают цепи, стену, лук и стрелу. Ивасе проверяет несколько терминов и поворачивается к магистрату. «Ваша Честь, исполнительный директор предлагает воздвигнуть, голландцы так называют, ‘понтонный мост’: мост, сделанный из связанных вместе лодок. Двухсот, думает он, будет достаточно. Лодки должны быть реквизированы на побережье, не в заливе, привезены к самому узкому месту устья, связаны вместе с одного конца к другому, чтобы сделать плавающую стену.»
Широяма представляет себе эту картину. «Разве не сможет военный корабль пробиться насквозь?»
Исполнительный директор понимает и обращается к Ивасе по-голландски. «Де Зут-сама говорит, Ваша Честь, чтобы пробиться сквозь понтонный мост, корабль долен опустить свои паруса. Материя парусов связана из пеньки и часто смазана маслом, чтобы не намокала. Особенно в сезон теплой погоды, как сейчас, а намасленная пенька легко возгорается.»
«Горящие стрелы, да,» понимает Широяма. «Мы можем спрятать лучников в лодках ...»
Де Зут выглядит неуверенным. «Ваша Честь, если Фебус загорится ...»
Широяма вспоминает рассказанный миф: «Как солнечная колесница!»
Если этот план удастся, думает он, нехватку солдат могут простить.
«Многие моряки,» объясняет де Зут, «на Фебусе – не англичане».
Такая победа, предсказывает себе Широяма, может принести мне место в Совете Старейших.
Де Зут беспокоится. «Надо позволить пленным почетно сдаться.»
«Почетно сдаться.» Широяма хмурится. «Мы – в Японии, Исполнительный Директор.»




глава Тридцать Седьмая
КАЮТА КАПИТАНА ПЕНХАЛИГОНА
около шести часов вечера,
19 октября 1800 года

Темные облака сгущаются, и закат наполнен насекомыми и летучими мышами. Капитан узнает европейца, сидящего на носу сторожевой лодки и опускает свою подзорную трубу. «Посол Фишер подплывает к нам, мистер Талбот.»
Третий лейтенант ищет правильный ответ. «Хорошие новости, сэр.»
Вечерний бриз, пахнущий дождем, шуршит страницами книги расходов.
«‘Хорошие новости’ – это то, что я ожидаю нам принесет посол Фишер.»
На расстоянии мили спокойной воды Нагасаки зажигает светильники и закрывает окна.
Гардемарин Малуф стучится в дверь и просовывает свою голову внутрь. «Поздравления от лейтенанта Ховелла, сэр, мистера Фишера везут к нам.»
«Да, я знаю. Скажите лейтенанту Ховеллу, чтобы сразу привел мистера Фишера в мою каюту, как только он поднимется на борт. Мистер Талбот, передайте майору Катлипу: мне нужны несколько морских пехотинцев с заряженными ружьями, на всякий случай ...»
«Есть, сэр.» Талбот и Малуф убегают на своих молодых подвижных ногах.
Капитану остаются подагра, подзорная труба и закат.
На берегу зажигают факелы на сторожевых постах: четверть мили до них за кормой.
Через минуту-две в дверь стучится своим особенным стуком хирург Нэш.
«Заходите, господин Хирург,» говорит капитан, «не теряя времени».
Нэш входит, сопя, как порванные мехи. «Подагра – это ингравесцентный крест, который все тяжелее и тяжелее нести страдальцам, Капитан.»
«‘Ингравесцентный’? Говорит на простом английском в этой каюте, мистер Нэш.»
Нэш садится на скамейку у окна и помогает Пенхалигону поставить ногу. «Подагра сначала становится хуже, и лишь потом – лучше, сэр.» Его пальцы касаются осторожно, но их прикосновения обжигают.
«Вы думаете, я не знаю этого? Удвойте дозу лекарства.»
«Разумность удваивания количества опиатов так рано ...»
«Пока мы не подписали договор – удвойте мой чертов Довер!»
Хирург Нэш раскрывает повязки и надувает щеки при виде увиденного. «Да, Капитан, но я добавлю хны и алоэ прежде, чем в Вашем пищеводе остановится движение ...»


Фишер приветствует капитана по-английски, пожимает ему руку и кивает, сидящим за столом, Ховеллу, Рену, Талботу и Катлипу. Пенхалигон рыком прочищает горло. «Ну, садитесь, Посол. Мы все знаем, почему мы здесь.»
«Сэр, одно предварительное дело,» говорит Ховелл. «Мистер Сниткер набросился на нас, пьянее пьяного, требуя присутствия на нашей встрече с послом Фишером и клянясь, что никогда не позволит постороннему ‘высосать все, что по праву принадлежит мне’.»
«Что по праву принадлежит ему,» вставляет Рен, «это затычка в его заднице».
«Я сказал ему, что его позовут, когда надо, Капитан, и, полагаю, я поступил правильно.»
«Да, правильно. Это посол Фишер» – он делает галантный жест в его сторону – «кто важнее всех сейчас. Пожалуйста, попросите нашего друга передать суть сделанного им сегодня.»
Пенхалигон изучает тон ответа Фишера, пока Ховелл записывает ответ. Речь на голландском языке летит без запинки. «Согласно приказу, сэр, посол Фишер провел день в консультациях с голландцами на Деджима и с японскими официальными лицами в магистратуре. Он упомянул о том, что Рим не был построен за один день, но верит – камни фундамента Британской Деджима заложены.»
«Мы рады услышать ‘Британская Деджима’ – замечательная фраза.»
Джоунс приносит латунную лампу. Чигуин ставит на стол пиво и кружки.
«Начнем с голландцев: согласились ли они, в основе, на сотрудничество?»
Ховелл переводит ответ Фишера, как «‘Деджима почти совсем наша’.»
Это «почти совсем», думает капитан, первая кислинка.
«Признают ли они легитимность Меморандума?»
Долгий ответ дает Пенхалигону почву для размышлений о «камнях фундамента». Ховелл продолжает делать пометки во время речи Фишера. «Посол Фишер докладывает, что новости о коллапсе голландской ОИК вызвали отчаянье среди голландцев и, точно так же, среди японцев, но без наличия Курантов голландцы не желают верить. Он использовал это отчаяние, чтобы представить Фебус, как единственную надежду для голландцев на профитное возвращение домой, но один диссидент, клерк по имени» – Ховелл проверяет с Фишером, который все повторяет имя с явным неудовольствием – «Якоб де Зут, назвал британскую нацию ‘тараканами Европы’ и поклялся убить любого ‘сотрудничающего мерзавца’. Несогласный с используемыми сравнениями, мистер Фишер вызвал его на дуэль. Де Зут трусливо спрятался с своей крысиной норе.»
Фишер вытирает свой рот и добавляет заключительную часть речи для перевода Ховеллу.
«Де Зут был лакеем и у директора Ворстенбоша и у ван Клиифа, в чьем убийстве он обвинил Вас, сэр. Посол Фишер рекомендует отделить его от всех в кандалах.»
Сведение старых счетов, думает Пенхалигон, согласно кивая, ожидалось. «Очень хорошо.»
Затем пруссак достает запечатанный конверт и клетчатую коробочку. Их он запускает по столу, сопровождая продолжительным объяснением. «Мистер Фишер говорит, сэр,» переводит Ховелл, «что его тщательность диктует ему рассказать Вам об оппозиции де Зута, но, будьте спокойны, потому что клерк ‘нейтрализован’. Пока он был на Деджима, мистера Фишера навестил доктор Маринус, врач. Маринус был представителем всех на берегу, скрытно от де Зута, чтобы передать Фишеру о том, что оливковая ветвь миролюбия Британии известна всем, и доверил ему этот замечательный конверт, адресованный Вашему вниманию. В нем находится ‘объединенная воля европейцев Деджима’.»
«Пожалуйста, поздравьте нашего посла, Лейтенант. Мы все довольны.»
Легкая улыбка на лице Фишера отвечает, Конечно же, вы все довольны.
«А теперь спросите мистер Фишера о его t;te-;-t;te с магистратом.»
Фишер и Ховелл обмениваются несколькими фразами.
«Голландский язык,» Катлип обращается к Рену, «как свиньи хрюкают.»
Насекомые облепили окно каюты, привлеченные яркой лампой.
Ховелл готов к переводу. «Перед возвращением на Фебус этим вечером, посол Фишер наслаждался длинной аудиенцией с главным советником магистрата Широяма – управляющим Томине.»
«А что с теплым приемом магистрата Широяма?» спрашивает Рен.
Ховелл объясняет, «Посол Фишер говорит, что Широяма, на самом деле, ‘тонкоголосый кастрат’ – пустая голова – и что настоящая власть находится у управляющего».
Я бы предпочел, чтобы мой подчиненный, беспокоится Пенхалигон, врал убедительнее.
«Согласно послу Фишеру,» продолжает Ховелл, «этот могущественный управляющий отнесся к нашему предложению о торговом договоре с большой симпатией. Эдо устало от батавского нестабильного торгового партнера. Управляющий Томине был удивлен распадом Голландской империи, и посол Фишер посеял много зерен сомнений в его сознании.»
Пенхалигон трогает пятнистую коробочку. «Это послание управляющего?»
Фишер понимает и начинает тут же говорить с Ховеллом. «Он заявляет, сэр, что это историческое письмо было продиктовано управляющим Томине, утверждено магистратом Широяма и переведено на голландский язык переводчиком первого ранга. Ему не показали содержимого, но у него нет никаких сомнений, что оно будет приятным чтением.»
Пенхалигон изучает коробочку. «Превосходная работа, но как попасть внутрь?»
«Должна быть скрытая пружина, сэр,» говорит Рен. «Разрешите?» Второй лейтенант теряет минуту на безуспешные попытки. «Как чертовски по-азиатски.»
«Не устоит» – довольно хрюкает Катлип – «против доброго английского молотка.»
Рен передает коробочку Ховеллу. «Открывать восточные сложности – это Ваш конек.»
Ховелл сдвигает один конец, и крышка распахивается. Внутри находится лист пергамента, сложенный вдвое и запечатанный с лица.
Жизнь человека делается, думает Пенхалигон, такими письмами ... или наоборот.
Капитан разрезает печать ножом для бумаг и разворачивает письмо.
Текст – на голландском языке. «Я опять надоедаю Вам, лейтенант Ховелл.»
«Нисколько, сэр.» Ховелл зажигает вторую лампу.
«‘Капитану английского корабля Фебус. Магистрат Широяма информирует «Английцев», что изменения ...’» Ховелл берет паузу, хмурится. «Прошу прощения, сэр, грамматика текста очень своеобразная, ‘... изменения правил государственной торговли с иностранцами не подлежат магистрату Нагасаки. Эти дела сохраняются для Совета Старейших сегуна в Эдо. Посему английскому капитану’ – тут слово ‘приказано’ – ‘приказано оставаться на якоре шестьдесят дней, пока возможность договора с Великой Британией обсуждается надлежащими органами власти в Эдо.’»
Враждебная атмосфера воцаряется за столом.
«Ядовитые пигмеи,» заявляет Рен, «принимают нас за шайку малолеток!»
Фишер, чувствуя назреваемый взрыв недовольства, просит посмотреть письмо управляющего.
Ладонь Ховелла останавливает его, Подождите. «Еще хуже, сэр. ‘Английскому капитану приказано послать на берег весь порох ...’»
«Они скорее возьмут наши жизни, во имя всех святых,» клянется Катлип, «чем наш порох!»
Я был глуп, думает Пенхалигон, позабыв, что дипломатия никогда не бывает простой.
Ховелл продолжает: «‘... весь порох и допустить инспекторов на свой корабль, чтобы они убедились в исполнении. Английские не должны пробовать сойти на землю.’ Это было подчеркнуто, сэр. ‘Делая так без письменного разрешения, будет объявлением войны. В конце, английский капитан предупрежден, что законы сегуна запрещают контрабанду и христианские кресты.’ Письмо подписано магистратом Широяма.»
Пенхалигон трет свои глаза. Подагра болит. «Покажите нашему ‘послу’ плоды его хитроумия.»
Петер Фишер читает письмо с нарастающим недоверием и, заикаясь, тонким голосом протестует Ховеллу. «Фишер отвергает, Капитан, что управляющий упомянул о шестидесяти днях и о порохе.»
«Кто бы сомневался,» говорит капитан, «Фишеру сказали, что надо было сказать». Пенхалигон разрезает край конверта с письмом от доктора. Он ожидает увидеть голландский язык, но текст написан довольно аккуратно по-английски. «Там, на берегу, есть приличный лингвист. ‘Капитану Пенхалигону Королевского Флота: Сэр, я, Якоб де Зут, избранный на сей день президентом Временной Республики Деджима ...’»
«‘Республика’!» насмешливо ржет Рен. «Эта, обнесенная стеной, деревенька складов?»
«‘... уведомляю Вас, что мы, нижеподписавшиеся, отвергаем Меморандум; протестуем против Вашей попытки незаконного захвата голландских торговых интересов в Нагасаки; отвергаем Вашу уловку предложения перехода в сферу влияния Английской Восточно-Индийской Компании; требуем возврата директора ван Клиифа; и информируем мистера Петера Фишера из Брунсвика, что отныне тот является изгнанником с нашей территории.’»
Четверка офицеров смотрит на посла Фишера, который сглатывает слюну и просит перевода.
«Продолжение: ‘Что бы ни говорили Вам господа Сниткер, Фишер и пр., разрешите напомнить, что вчерашнее похищение рассматривается японскими официальными лицами, как нарушение суверенности. Ответная реакция не замедлит себя долго ждать, и я не в силах ее предотвратить. Примите во внимание не только команду корабля, невиновную в махинациях командования, но также их жен, родителей и детей. Очевидно, что капитан следует приказу, но ; l’impossible nul n’est tenu. С уважением, Якоб де Зут.’ И подписано всеми голландцами.»
Смех, лихой и звонкий, доносится с кают-компании внизу.
«Просьба, передайте все косточки письма Фишеру – пусть погрызет, мистер Ховелл.»
Пока Ховелл переводит текст на голландский язык, майор Катлип разжигает свою трубку. «Зачем этот Маринус накормил нашего пруссака ослиным навозом?»
«Чтобы выгнать его оттуда,» вздыхает Пенхалигон, «радостным козлом.»
«Что жабеныш проквакал,» спрашивает Рен, «в конце письма, сэр?»
Талбот прочищает свое горло. «‘Никому не дано добиться невозможного’.»
«Как я ненавижу человека,» говорит Рен, «который пердит по-французски и ожидает аплодисментов».
«Что это за» – хрюкает Катлип – «шутовская ‘Республика’?»
«Дух. Братья-сограждане будут воевать смелее, чем подчиненные. Этот де Зут – совсем не глупец, каким хотел нам представить его Фишер.»
Пруссак выливает на Ховелла целую очередь гневных опровержений. «Он заявляет, Капитан, что де Зут и Маринус все провернули между собой – они подделали подписи. Он говорит, что Герритсзоон и Байерт не умеют писать.»
«Так покажите ему отпечатки пальцев!» Пенхалигон еле удерживает себя от желания врезать весом для бумаг из китового зуба по растекшейся, потеющей, отчаявшейся роже Фишера. «Покажите ему, Ховелл! Покажите ему отпечатки! Пальцев, Фишер! Пальцев!»


Доски скрипят, матросы храпят, крысы грызут, лампы шипят. Сидя за разложенным кабинетным столиком в свете лампы, Пенхалигон чешет между суставами пальцев левой руки и слушает своих двенадцать часовых, передающих друг другу сообщение «Три склянки, все в порядке» по бульварку. Нет, не может быть, проклятье, думает капитан. Два пустых листа ожидают превращения в письма: одно к мистеру – никогда к «Президенту» – Якобу де Зуту на Деджима, и другое к Его Светлейшей Персоне, магистрату Широяма из Нагасаки. Лишенный вдохновения, он чешет свой скальп, но лишь перхоть и вошь, а не слова, приземляются на промокательницу чернил.
Ожидание шестидесяти дней – он сбрасывает упавшие крошки в лампу – может быть понятным ...
Пересечь Китайское море в декабре, волнуется Уэтц, будет тяжким переходом.
... но сдать наш порох – будет подсудным делом.
Коричневый жук прочесывает свои усики в тени чернильницы.
Он смотрит на старого человека в бритвенном зеркале и читает, кажущийся ему, текст в конце лондонской Таймс будущего года.
«Джон Пенхалигон, бывший капитан фрегата Королевского Флота Фебус, возвратился с Первой Британской миссии в Японию за время правления Джеймса Первого. Он был освобожден от своего поста и ушел на пенсию без денежного вознаграждения, не добившись ни военного, ни коммерческого и ни дипломатического успеха.»
«Будет очень угнетающе,» предупреждает его отражение, «встретиться с орущей толпой в Бристоле и Ливерпуле. Слишком много Ховеллов и Ренов стоят позади ...»
Будь прокляты эти голландские глаза, думает англичанин, де Зута ...
Пенхалигон решает для себя, что у жука нет права на существование.
... будь проклято его молочно-сырное здоровье, будь проклято его умение говорить на моем языке.
Наскомое скрывается от удара кулаком Homo sapiens’а.
Я должен или протащить свою ступню, понимает Пенхалигон, или обосраться в бриджи.
Боль от его ковыляния у нужнику невыносима ...
... в темном закутке он расстегивается и плюхается на сидение.
Моя ступня – приливы и отливы боли – становится окаменевшей картошкой.
Агония десяти шагов, однако, притупило желание в кишках.
Хозяин фрегата, но не хозяин своих внутренностей.
Всплески воды шлепают по корпусу судна в двадцати футах внизу.
Молодые девушки, прячутся они, мычит он, помогая себе песенкой, словно птички по кустам ...
Пенхалигон крутит свое обручальное кольцо, застрявшее в возрастных припухлостях пальца.
Молодые девушки, прячутся они, словно птички по кустам ...
Мередит умерла три года тому назад. Образ ее лица уходит из памяти.
... и если бы я был молодым, я бы залез в те кусты ...
Пенхалигон сожалеет, что не заплатил портретисту те пятнадцать фунтов ...
Направо, эх фол-диддл-дерол, направо, эх, фол-диддл-ди.
... но надо было оплачивать долги брата, а его жалованье запаздывало.
Он отчаянно чешет суставы пальцев левой кисти.
Знакомое едкое ощущение кислоты в заднем проходе. И геморрой?
«Нет времени для жалости себя,» говорит он. «Письма должны быть написаны.»


Капитан слушает перекличку часовых, «Пять склянок, все в порядке ...» Уровень масла в лампе низок, но чтобы наполнить ее, надо разбудить подагру, и ему слишком стыдно звать Чигуина для такой простой задачи. Его нерешительность отражается чистыми листами бумаги. Он сгоняет свои мысли вместе, но они разбредаются, будто овцы. У каждого знаменитого капитана или адмирала, решает он, есть знаменитое место: у Нельсона – Нил, у Родни – Мартиника и пр.; у Джарвиса – мыс Сан-Винсент. «А почему у Джона Пенхалигона не может быть Нагасаки?» Какой-то голландский клерк по имени Якоб де Зут, думает он, вот почему; будь проклят тот ветер, который принес его сюда ...
Угрозы в письме де Зута, соглашается капитан, написаны мастерски.
Он смотрит, как чернильная капля с его пера капает назад в чернильницу.
Ответ на его угрозы сделает меня его подчиненным.
Нежданный дождь рябит море и покрывает пятнами палубу.
Но игнорирование угрозы может дать понять о нашей заносчивости ...
Уэтц – сегодня ночью во главе ночной вахты левого борта: он приказывает натянуть полотнища к бочкам, чтобы набрать дождевой воды.
... и привести не к Англо-Японскому договору, а к Англо-Японской войне.
Он вспоминает о примере Ховелла с сиамскими торговцами в Бристольском проливе.
Шестьдесят дней потребуется и Парламенту на ответ, да.
Он расчесал комариный укус на суставе до раздувшейся опухоли.
Он смотрит в бритвенное зеркало: его дед смотрит на него оттуда.
Есть «известные иностранцы», думает он, и есть «неизвестные иностранцы».
Против французов, испанцев или голландцев легко купить сведени от шпионов.
Лампа плюется, мерцает и тухнет. Каюту накрывает ночь.
Де Зут, видит он, еще напустил на него и это оружие.
«Короткий сон,» советует себе капитан, «может развеять туман».


Перекличка часовых. «Двое склянок, двое склянок, все в порядке ...» Промокшие потом простыни завернулись вокруг Пенхалигона паучим коконом. Внизу, на жилой палубе, заснет вахта – гамаки натянуты плечом к плечу – с их собаками, кошками и обезьянками.
Спят овца, две козы и пол-дюжина куриц.
Неспящие ночью крысы, скорее всего, работают в продуктовом складе.
Спит Чигуин, лежа рядом с капитанской дверью на скамейке.
Спит хирург Нэш, внизу, в теплой, уютной каюте глубокого трюма.
Лейтенант Ховелл, командир вахты правого борта, сейчас проснется, а Рен, Талбот и Катлип могут спать до самого утра.
Якоб де Зут, видится капитану, наслаждается куртизанкой: Петер Фишер клянется, что тот содержит целый гарем за счет компании.
«Ненависть съедает тех, кто ненавидит,» Мередит говорила маленькому Тристраму, «как огры едят мальчиков».
Мередит сейчас покоится на небесах, вышивая подушки ...
Включается ритмичный клац водяного насоса Фебуса.
Уэтц, должно быть, посоветовал Ховеллу последить за трюмом.
Небеса – не самое желанное, думает он, лучше наслаждаться их видом издалека.
Капеллан Уайли отвечает довольно уклончиво, когда его спрашивают, отличаются ли небесные моря от земных.
Была бы Мередит счастливее, спрашивает он, если бы у нее был маленький домик?
Сон целует его в глаза. Пятна неземного света. Он бежит вверх по лестнице старого дома на Брюстер Стрит. Звенит голос девочки. «Джонни, про тебя – в газете.» Он берет Таймс и читает: Адмирал сэр Джон Пенхалигон рассказал присутствующим лордам о том, что, получив приказ магистрата Нагасаки сдать свой пороховой запас, он незамедлительно почувствовал подвох. «Поскольку Деджима не представляла для нас никакой добычи,» поклялся адмирал Пенхалигон, «а голландцы и японцы отвергали все наши попытки торговли через Деджима, мы столкнулись с необходимостью повернуть наши орудия на Деджима». Мистер Питт в Палате Общин похвалил смелые действия адмирала против «затеяного coup de gr;ce голландского меркантилизма на Дальнем Востоке».
Пенхалигон вскакивает, бьется головой и громко смеется.


Капитан с трудом поднимается на палубу, опираясь на Талбота. Трость больше ему не помощница, а необходимость: подагра – это тугой бандаж шипов и игл. Утро – без дождя, но влажное; набухшие, клубящиеся облака заполнены переливающимся за края дождем. Три китайских кораблика плывут по берегу к городу. О-о, вы увидите замечательное зрелище, обещает он китайцам, понравится вам или нет ...
Две дюжины моряков сидят на корточках, ожидая приказа начальства. Они отдают честь капитану, заметив его забинтованную ступню, слишком разбухшую, слишком больную, чтобы натянуть на нее обувь. Он добирается до вахтенного офицера у штурвала, где Уэтц балансирует чашкой кофе против небольшой качки Фебуса. «Доброе утро, мистер Уэтц. Есть что-нибудь доложить?»
«Мы наполнили десять бочонков дождевой водой, сэр, и ветер стал северным.»
Жирный пар и облако ругани вылетают через камбузную решетку.
Пенхалигон разглядывает сторожевые лодки. «А наша неустанная охрана?»
«Кружились всю ночь, сэр, как и сейчас.»
«Мне бы хотелось услышать Ваши мысли, мистер Уэтц, об одном сложном маневре.»
«О, сэр? Возможно, лейтенант Талбот встанет на время у штурвала.»
Уэтц следует за Пенхалигоном, поднимающимся выше, на полубак.
«Сможете привезти нас к тремстам ярдам до Деджима?»
Уэтц показывает на китайские джонки. «Если они могут, то и мы.»
«Сможете удержать нас три минуты там на одном месте без якоря?»
Уэтц раздумывает о силе ветра и направлении. «Детская игра.»
«А как быстро мы сможем оттуда долететь до устья залива?»
«Будем ли мы» – рулевой офицер прищуривается на дистанцию в оба направления – «пробиваться с боем, сэр, или без повреждений?»
«Моя карманная предсказательница заболела и теперь молчит.»
Уэтц разглядывает панораму, как пахарь своего коня. «Ситуация не изменится, Капитан ... то вывезу нас за пятьдесят минут.»


«Роберт.» Пенхалигон зовет в переговорную трубу. «Я Вас тревожу. Зайдите.»
Небритый первый лейтенант вкатывается через несколько секунд. «Сэр.» Ховелл закрывает дверь от шума ста пятидесяти моряков, завтракающих бисквитом с топленым маслом. «Говорят, ‘Хорошо отдохнувший первый офицер – самый безалаберный первый офицер’. Могу ли я задать Вам вопрос о Вашей ...» Он смотрит на повязанную ступню Пенхалигона.
«Раздулась, как гриб, но мистер Нэш наполнил мои кишки лекарством, так что на сегодня я еще буду на плаву, чего должно нам вполне хватить.»
«О, сэр? Так?»
«Я сочинил пару посланий ночью. Не могли бы Вы почистить их? Письма – важные, потому и краткие. Я не хотел бы испортить их ошибками, а Вы – ближе всех на Фебусе к словам.»
«Почетная честь, сэр, хотя я думал, что капеллан лучше ...»
«Прочитайте их вслух, пожалуйста, чтобы я послушал, как они звучат.»
Ховелл начинает: «‘Якобу де Зуту, эсквайру: Во-первых, Деджима – не ‘Временная Республика’, а заброшенная фактория, чей предыдущий владелец, Голландская Ост-Индийская Компания, прекратил существование. Во-вторых, Вы – не президент, а охранник, который продвижением себя выше исполнительного директора Петера Фишера во время его кратковременного отсутствия нарушает конституцию вышеназванной компании.’ Сильно сказано, Капитан. ‘В-третьих, если мой приказ занять Деджима дипломатическим или военным способом, окажется невыполнимым, я обязан оставить торговое место без возможности будущего использования.’» Ховелл удивленно поднимает свой взгляд.
«Мы почти закончили, лейтенант Ховелл.»
«‘Спустите свой флаг по получении сего письма и приготовьтесь к переходу на Фебус к полудню, где Вам будут предоставлены все удобства джентльменского обращения с военнопленными. Игнорируя это требование, Вы приговариваете Деджима к ...’» Ховелл замолкает на какое-то время. «‘... к тотальному уничтожению. Ваш, и так далее ...’»
Матросы пемзой трут квартердек над каютой капитана.
Ховелл возвращает письмо. «Там нет грамматических ошибок, сэр.»
«Мы одни, Роберт, так что Вам не надо скрывать себя.»
«Некоторые могут подумать, что такой блеф слишком ... смелый?»
«Никаких блефов. Если Деджима не будет британской, она будет ничьей.»
«Таков был приказ губернатора в Бенгалии, сэр?»
«‘Ограбить или торговать, как потребуют обстоятельства и посоветует Ваша интуиция.’ Обстоятельства восстали и против грабежа и против торговли. Уйти с хвостом между ног – нежелательная перспектива, поэтому я обращаюсь к моей интуиции.»
Где-то поблизости лает собака и верещит обезьяна.
«Капитан ... Вы учли все последствия?»
«В этот день Якоб де Зут увидит все последствия.»
«Сэр, поскольку Вы дали мне разрешение говорить открыто, я должен сказать, что неспровоцированная атака на Деджима очернит Великую Британию в глазах Японии на два последующих поколения.»
«Очернит» и «неспровоцированная», замечает Пенхалигон, это неосторожные слова. «Разве Вы не почувствовали вчера в письме магистрата намеренной попытки оскорбить нас?»
«Разочаровало, да, но японцы не приглашали нас в Нагасаки.»
Надо быть осторожным в понимании врага, думает Пенхалигон, чтобы самому не стать им.
«Второе письмо, сэр, магистрату Широяма, я полагаю.»
«Вы полагаете правильно.» Капитан передает лист.
«‘Магистрату Широяма. Сэр: мистер Фишер протянул Вам руку дружбы от короны и правительства Великой Британии. Рука была отвергнута. Ни один британский капитан не сдает свой пороховой запас и не допускает иностранных инспекторов в свои владения. Ваш предложенный карантин для Его Королевского Флота Фебуса нарушает обычную практику между цивилизованными странами. И все же я готов забыть оскорбления, если Ваша Честь решит принять наши условия: представить нам к полудню голландца Якоба де Зута на Фебус; установить посла Фишера директором Деджима; отозвать свои невыполнимые требования о нашем пороховом запасе и инспекторах. Без принятия этих трех условий голландцы будут наказаны за их непримиримость, как диктуют военные условия, и случайные повреждения собственности или человеческие увечья будут отнесены на Ваш счет. С сожалением, и прочее, капитан Пенхалигон Королевского Флота Британской короны.’ Ну, сэр, это письмо ...
Пульсирующая вена на ступне Пенхалигона невыносимо болит.
«... очень открытое,» говорит лейтенант, «как и первое, сэр».
Где, думает капитан с горечью и злостью, мой благодарный юный протеже? «Спешно переведите письмо магистрату на голландский язык, и затем отправьте Петера Фишера к сторожевым лодкам, чтобы он его доставил.»


«‘Вскорости после’,» лейтенант Талбот, сидя на оконном приступке капитанской каюты, читает вслух книгу Кемпфера, пока помощник хирурга Рафферти скребет лезвием скулы капитана, «‘в 1638 году, сей языческий суд не испытал ни малейшего сомнения в посылании на голландцев проклятого испытания, дабы определиться в главности их приверженностей – приказы сегуна либо сердечноые отношения с их братьями во Христианстве. Решение сего вопроса разрешилось услужением империи, приняв посильное участие в уничтожении местных христиан, остатки которых, счетом около сорока тысяч, в отчаянии своем при виде печального конца собрались в старом замке провинции’» – Талбот медлит с произношением – «‘Шимабара и занялись приготовлениями для защиты. Глава голландцев’» – Талбот вновь задерживается в чтении – «‘Койкебакер самолично направился в то место, и за четырнадцать дней осажденные христиане испытали на себе четыреста двадцать шесть пушечных выстрелов с моря и с суши’.»
«Я знал, что голландцы – сучьи мерзавцы.» Рафферти выщипывает волос из носа Пенхалигона хирургическими ножницами. «Но чтоб’они христиан погубили за свои торговые права, Капитан. Че’б’им не продать свою старую мамашу на препараты при этом?»
«Они – самая беспринципная европейская раса. Мистер Талбот?»
«Есть, сэр: ‘Помощь сия не вызвала ни сдачи ни полного поражения, но был сломан дух осажденных. И поскольку японцам было приятно отдавать подобный приказ, голландский торговец снял со своего корабля дополнительные шесть пушек – не обращая на необходимость будущего вояжа в опасных водах – чтобы японцы могли продолжать свое жестокое действие ...’ Интересно, те игрушки у залива – не те же самые ли, сэр.»
«Такое возможно, мистер Талбот. Такое возможно.»
Рафферти натирает персиковым мылом вокруг щек капитана.
Входит майор Катлип. «Новая сторожевая лодка ходит вокруг нас, Капитан, и на ней не видно де Зута. Их флаг на Деджима все еще развевается – заносчивый, как задранный пальцем нос.»
«Мы срубим этот палец,» обещает Пенхалигон, «и срежем этот нос.»
«Они эвакуируют Деджима, утаскивают все, что можно утащить.»
Значит, они сделали свой выбор, думает он. «Время, мистер Талбот?»
«Время, сэр ... чуть после половины одиннадцатого, Капитан.»
«Лейтенант Рен, скажите мистеру Уолдрону, что пока мы не услышим от ...»
Громкая суматоха и голландская речь доносятся из коридора.
«Нет пока,» кричит Бэйнс или Пэйнс, «капитан так скажет!»
Голос Фишера выкрикивает очередь гневных слов на голландском, оканчивающихся словом «Посол!»
«Ганноверцы, должно быть, рассказали ему,» доволен Катлип, «что готовится».
«Позвать лейтенанта Ховелла, сэр?» спрашивает Талбот. «Или Смейерса?»
«Если японцы отказали, то какой нам прок от голландцев?»
Долетает голос Фишера: «Капитан Пенхалигон! Сказать!»
«Квашеная капуста может помочь от цинги,» говорит капитан, «но квашеный Капустник ...»
Рафферти ухмыляется, и от него разит тошнотой.
«... скорее помеха, чем помощь. Скажите ему, Майор, что я занят. Если он не понимает слова ‘занят’, сделайте так, чтобы понял.»


За пять минут до полудня, наряженный в парадный мундир с золотыми косами и треугольной шляпой, Пенхалигон обращается к зкипажу, стоя на возвышенной палубе. «Как на войне, народ, все происходит гораздо быстрее на чужих территориях. Этим утром будет сражение. Нет никакой нужды для больших в-канун-перед-битвой-речей. Я предвижу быстрое, громкое, одностороннее действие. Вчера мы протянули японцам руку дружбы. Они на нее плюнули. Невежливо? Да. Неразумно? Я так думаю. Наказуемо законами цивилизованных стран? Увы, нет. Но этим утром мы накажем голландцев» – хриплые радостные крики доносятся от некоторых матросов в годах – «эту банду отбросков, которым мы предложили работу и бесплатный проезд. Они ответили нам наглостью, непростительной ни одним англичанином.»
Полотно дождя накрывает воздух над горами.
«Если бы мы бросили якорь у Эспаньолы или на Малабарском побережье, мы бы наградили голландцев захватом их добра и названием этого глубокого залива именем Короля Джорджа. Голландцы знают, что я не буду рисковать самым лучшим экипажем в моей жизни, налетев на Деджима в час дня, чтобы уйти из нее в пять, и в этом они правы: у Японии больше солдат, в конце концов, чем зарядов у Фебуса.»
Одна из двух сторожевых лодок скользит назад в Нагасаки.
Греби быстро, как только сможешь, капитан говорит ей, ты не быстрее моего Фебуса.
«Превратив Деджима в руины, мы превратим миф голландской силы в руины. Как только уляжется пыль, и будут усвоены уроки, будущая британская миссия в Нагасаки, возможно, на следующий год, не будет принята так невежливо.»
«А если, Капитан,» спрашивает майор Катлип, «местные попробуют залезть к нам?»
«Дайте предупредительный залп, но если он будет неуслышан, Вы можете продемонстрировать мощь и точность британских ружей. Убейте, сколько сможете.»
Пушкарь Уолдрон поднимает руку. «Сэр, похоже, несколько выстрелов могут перелететь.»
«Наша цель – Деджима, но если какой-нибудь выстрел, случайно, попадет на Нагасаки ...»
Пенхалигон чувствует рядом Ховелла, ощетинившегося неодобрением.
«... тогда японцы будут более осторожны с выбором союзников. Пусть попробует эта заводь вкус наступающего столетия.» Среди лиц на такелаже Пенхалигон замечает Хартлпула, смотрящего на него сверху вниз, как коричнево-кожий ангел. «Покажите этому порту язычников с оспяными рожами, какие руины может причинить врагу военный корабль Британии, когда он полон праведного гнева!»
Почти триста человек с уважительным восторгом смотрят на капитана.
Он бросает взгляд на Ховелла, но Ховелл смотрит на Нагасаки.
«Пушкари к своим постам! Везите нас, мистер Уэтц, будьте любезны.»


Двадцать человек крутят якорный ворот; трос скрипит; якорь поднимается. Уэтц кричит команды матросам, облепившим паруса.
«Хорошо смазанная команда,» любил говорить капитан Голдинг, «как плывущая опера ...»
Распускаются гафельные паруса и паруса фок-мачты; бушприт расправляет свой нос.
«... где директор – это капитан, а дирижер – рулевой мастер.»
А теперь и все мачты покрываются парусами; и их верхи ...
Костяк Фебуса натягивается, и ее суставы трещат от напряжения.
Лотовый матрос Ледбеттер пробует глубину, держась за шкаторину.
Почти на половине пути до моросящего неба, матросы натягивают под приказанным углом брамселя ...
Нос корабля – выгнутая дуга ста сорока градусов ...
... и, стремительно вскинувшись, фрегат устремляется к Нагасаки.
Просмоленный датчанин связывает булинь гигантским членом.
«Извините, отлучусь на мгновение, сэр?» Ховелл указывает на датчанина.
«Идите,» говорит Пенхалигон. Его краткость подразумевает, И не спешите назад.
«Может быть нам,» он обращается к Рену, «насладиться видом с носа».
«Великолепная идея, сэр,» соглашается второй лейтенант.
Пенхалигон подагрически ковыляет, держась за мачтовые канаты. Катлип и дюжина солдат наблюдают за оставшейся сторожевой лодкой – в ста ярдах впереди них: двадцать футов в длину, с небольшой надстройкой, вид – смешнее, чем у арабской доу. Шестеро охранников и два инспектора спорят между собой о том, что предпринять.
«Оставайтесь на месте, красотки,» бормочет Рен. «Мы разрежем вас напополам.»
«Немножко перца,» предлагает Катлип, «просвежит им мозги, сэр.»
«Согласен, но,» Пенхалигон обращается к морским пехотинцам, «не убейте их».
«Есть, сэр,» отвечают солдаты, готовя свои ружья.
Катлип выжидает, когда расстояние сократится до пятидесяти ярдов. «Огонь, парни!»
Щепки отлетают от корпуса лодки; море вокруг нее превращается в дождь брызг. Один инспектор бросается на четвереньки; его коллега скрывается в кабине лодки. Два гребца хватают весла и сгребают лодку с пути Фебуса – как раз вовремя. Нос корабля позволяет хорошо рассмотреть японских солдат: они грозно глядят на европейцев, не дрогнув и не страшась, но не собираются атаковать корабль стрелами и не пытаются ее догнать. Их лодка неловко качается на волнах Фебуса и вскоре далеко остается за ее кормой.
«Хорошо целились, солдаты,» хвалит Пенхалигон морских пехотинцев.
«Заряжайте, парни,» командует Катлип. «Следите, чтобы дождь не намочил ваш порох.»
Нагасаки, стекающая вниз по горам, становится все ближе.
Бушприт Фебуса направлен на восемь-десять градусов восточнее Деджима: Юнион Джэк развевается на флагштоке – плоский, как доска.
Ховелл возвращается в окружение капитана, не сказав ни слова.
Пенхалигон всматривается в чертову деревушку, высранную на грязной бухте.
«Вы выглядите печальным, мистер Ховелл,» говорит Рен. «Животик болит?»
«Ваше беспокойство, мистер Рен» – Ховелл смотрит впереди себя – «на пустом месте».
Быстрый Малуф перепрыгивает через якорную цепь. «Около ста солдат собралось, сэр, на площади перед Деджима.»
«Но нет лодок для встречи нас?»
«Ни одной, Капитан: Кловелли следит с фок-мачты. Фактория выглядит оставленной – даже деревья исчезли.»
«Прекрасно. Я наслаждаюсь видом трусливых голландцев. Продолжайте наблюдение, мистер Малуф.»
В криках Ледбеттера Уэтцу нет никакой тревоги.
Морось усиливается, но ветер все так же настойчив.
После двух-трех коротких минут от Деджима доносится тревожный звон колокола.
Пушкарь Уолдрон командует пушечной палубе: «Открыть люки правого борта!»
Пушечные люки с хрустом бьются о борт корабля.
«Сэр.» Талбот смотрит в свою подзорную трубу. «Два европейца на сторожевой вышке.»
«О?» Капитан находит эту пару в свою трубу сквозь восемьсот ярдов дождя. На одном – потоньше – широкополая шляпа, как у испанских пиратов. Другой – пошире – указывает своей тростью на Фебус, оперевшись на поручень вышки. Обезьяна сидит на углу башни. «Мистер Талбот, поднимите ко мне Даниела Сниткера.»
«Им нравится думать,» надсмехается Рен, «что мы не выстрелим, пока они там стоят».
«Деджима – их корабль,» говорит Ховелл. «Они стоят на своем квартердеке.»
«Разбегутся,» пророчит Катлип, «когда узнают, что мы не шутим».
Фебус – в семистах ярдах от восточного берега залива. Уэтц ревет, «Левый борт!» и фрегат разворачивает на восемьдесят градусов, повернувшись правым боротом параллелльно порту, на расстоянии двух ружейных выстрелов. Они проходят прямоугольник отгороженных складов: на крышах, прячась под зонтиками и соломенными шляпами, стоят люди, одетые, как китайские торговцы, подобные тем, которых видел Пенхалигон в Макао.
«Фишер говорил о китайской Деджима,» вспоминает Рен. «Должно быть, это – она.»
Появляется пушкарь Уолдрон. «Заряжать пушки правого борта, сэр?»
«Выстрелить все двенадцать через три-четыре минуты, мистер Уолдрон. Вперед, к ним.»
«Есть, сэр!» Внизу он кричит на своих матросов. «Корми толстяков!»
Прибывает Талбот со Сниткером, который не уверен, как себя сейчас вести.
«Мистер Ховелл, дайте Сниткеру свою трубу. Пусть определит людей на сторожевой вышке.» Ответ Сниткера через какое-то время содержит имя де Зут. «Он говорит, что тот с тростью – врач Маринус, а тот в смешной шляпе – Якоб де Зут. Обезьяну зовут Уилльям Питт.» Сниткер добавляет еще несколько фраз Ховеллу.
Пенхалигон определяет расстояние в пятьсот ярдов.
Ховелл продолжает: «Мистер Сниткер попросил меня сказать, Капитан, что если бы Вы выбрали его послом, результат был бы совсем другим, и если бы он знал заранее, что Вы – вандал, помешанный на разрушении, он никогда не привел бы Вас сюда, в эти воды.»
Как удобно, Ховелл, думает Пенхалигон, иметь Сниткера, чтобы сказать то, что никогда не посмел бы. «Спросите Сниткера, как японцы отнесутся к нему, если его выбросить за борт здесь.»
Ховелл переводит, и Сниткер уходит, как побитый пес.
Пенхалигон поворачивается к голландцам на вышке.
На близкой дистанции Маринус, ученый-врач, выглядит неопрятным мужланом.
Де Зут – гораздо моложе и привлекательнее, чем ожидалось.
Голландская смелость, думает Пенхалигон, против английского вооружения.
Туловище Уолдрона высовывается из люка. «По Вашей команде, Капитан.»
Восточный дождь стекает шнурками по дубленым лицам моряков.
«Дайте им, мистер Уолдрон, прямо по зубам.»
«Есть, сэр.» Уолдрон кричит вниз: «Правобортная команда, огонь!»
Майор Катлип, стоя рядом с Пенхалигоном, тихо напевает мелодию «Три слепых мышонка, три слепых мышонка ...»
Из пушечных окон по бульварку разлетаются крики заряжающих «Готов!»
Чайки пролетают над каменистого цвета водой: их крылья касаются ее, капают дождем и морщат кругами.
Эта работа – для солдата или безумца, думает Пенхалигон, а не для доктора и охранника.
Первый выстрел пушки взрывается с оглушительной яростью; сердце Пенхалигона бъется так же, как и в первом бою с американским корсаром четверть столетия тому назад; одиннадцать остальных выстрелов следуют в последующие семь-восемь минут.
Один склад рушится; стена получает две большие пробоины; черепица крыш разлетается брызгами, и, более всего желаемо, капитан убежден, всматриваясь сквозь дым и разрушения, что де Зут и Маринус спрыгнули на землю и прижались к ней, поджав свои хвосты между их голландских ляжек.
«... она отрубила хвосты им,» поет Катлип, «ножом ...»
Ветер задувает пушечный дым на верхнюю палубу, окутав им офицеров.
Талбот видит их первым: «Они все еще на вышке, сэр.»
Пенхалигон ковыляет к люку пушкарей – его ступня воет от боли – и стучит тростью по палубе: будь проклят, будь проклят, будь проклят ... Лейтенанты следуют за ним, как встревоженные спаниели на охоте, в каждую секунду ожидая его падения. «Готовь пушки ко второму,» ревет он вниз в люк Уолдрону. «Десять гиней пушкарям, кто срубит сторожевую башню!»
Голос Уолдрона прилетает криком назад, «Есть, сэр! Слыхали капитана!»
Разгневанный Пенхалигон тащится назад на квартердек.
«Придержите ее, мистер Уэтц,» обращается он к рулевому офицеру.
Уэтц приступает к инстинктивным вычислениям, связанным со скоростью ветра, расстояния и поворота руля. «Держу ее, Капитан.»
«Капитан,» говорит Катлип, «со ста двадцати ярдов мои парни мушкетами украсят вышивкой этот наглый дуэт.»
Тристрам, как рассказал ему капитан Фредерик корабля Его Величества Бленхейм, был разрезан выстрелом цепью по квартердеку: он мог бы спастись, укрывшись на полу палубы – так сделали офицеры меньшего ранга, но только не Тристрам, который никогда не моргнул при виде опасности ...
«Я не рискну сесть на мель, Майор. Тогда день закончится слишком плохо.»
Помнишь бульдога у Чарли, вздыхает Пенхалигон, и крикетную биту?
«Дым,» моргает капитан и бормочет себе под нос, «щиплет мои глаза».
Трусы, как вороны, верит он, пожирают мертвых смельчаков.
«Это все напоминает,» Рен рассказывает Талботу и гардемаринам, «мою мавританскую кампанию на борту Быстрой: три французских фрегата сидели у нас на хвосте, как свора гончих ...»
«Сэр,» тихо говорит Ховелл, «могу я предложить Вам мой плащ? Дождь ...»
Пенхалигон решает оставаться в шорах. «Я уже стал похож на слабоумного?»
Роберт Ховелл возвращается в лейтенанта Ховелла. «Не желал обидеть Вас, сэр.»
Уэтц кричит; смотрящий отвечает; канаты натягиваются; лебедки скрипят.
Высокий, длинный склад на Деджима с опозданием рушится, разнося во все стороны грохот и скрежет.
«... и я обнаруживаю себя заблудившимся на вражеском корабле,» продолжает рассказвать Рен, «в темноте, в дыму, в суматохе; и я натянул капюшон, взял лампу и полез за пороховой обезьяной вниз, к складу – т’было темно, как ночью – залез на канатный склад, рядом с пороховым, и там я притворился жуком-пожарником ...»
Вновь появляется Уолдрон. «Сэр, пушки готовы ко второму.»
Встаньте, как будто морские офицеры, думает Пенхалигон, наблюдая за де Зутом и Маринусом ...
... хоть погибнете, как морские офицеры. «Десять гиней, мистер Уолдрон.»
Уолдрон исчезает. Сквозь шум внизу доносится его крик, «Ну-ка, дадим!»
Время теряет свою протяженность. Заряжающие кричат, «Готов!»
Взрывы посылают ядра прекрасной, ужасной, воющей аркой полета ...
... в крышу склада; в стену; и одно ядро пролетает в ярде от де Зута и Маринуса. Они бросаются на пол смотровой платформы, а все остальные заряды улетают за Деджима ...
Мокрый дым закрывает вид; ветер поднимает вверх мокрый дым.
Грохот, словно визжащая труба или падающее большое дерево ...
... доносится из-за Деджима: ужасный шум рассыпающихся бревен и камней.
Де Зут помогает Маринусу встать; тот потерял свою трость; они смотрят на сушу.
Смелость у заклятого врага, думает Пенхалигон. Неприятное открытие.
«Никто не обвинит Вас, сэр,» говорит Рен, «что Вы никого не предупредили.»
Сила человека в том, думает капитан, что он может сам сделать свое будущее ...
«Эти средневековые азиатские пигмеи,» Катлип убеждает его, «не забудут сегодняшнего дня».
... но будущее при этом – он снимает свою шляпу – строится само по себе.
Неземной крик вырывается из-под пушечной палубы.
Пенхалигон знает от тоскливой тошноты, Кто-то поймал отдачу.
Ховелл спешит узнать причину, и тут же вылезает наружу голова Уолдрона.
В глазах пушкаря все еще держится ужасная картина внизу. «’Ще один, сэр?»
Джон Пенхалигон спрашивает, «Кому попало, мистер Уолдрон?»
«Майкл Тозер – веревкой чисто срезало, сэр.»
Резкие всхлипы и приглушенные крики вылетают из-за его спины наверх.
«Нога отлетела, я полагаю?»
«Так точно, полностью, сэр. Беднягу несут к мистер Нэшу.»
«Сэр ...» Ховелл, уже знает Пенхалигон, хочет разрешения увидеть Тозера.
«Идите, Лейтенант. Может, Вы все-таки оставите Ваш плащ мне?»
«Есть, сэр.»Роберт Ховелл дает дождевик капитану и уходит вниз.
Гардемарин помогает капитану надеть плащ: все еще теплый от Ховелла.
Он поворачивается к сторожевой вышке, пьяный от ядовитой злости.
Башня все еще стоит, как и люди на ней; и голландский флаг все так же развевается.
«Вытащить наши карронады. Четыре, мистер Уолдрон.»
Гардемарины переглядываются друг с другом. Майор Катлип радостно взволнован.
Малуф тихо спрашивает Талбота: «Карронады разве не дают отдачу, сэр?»
Пенхалигон отвечает: «Они сделаны для близкого боя, да, но ...»
Де Зут, видит он, смотрит на него в свою трубу.
Капитан говорит, «Я хочу разорвать тот чертов голландский флаг на тряпки».
Дом на горе выплевывает маслянистый дым в мокрый, плотный воздух.
Капитан думает, Я хочу разорвать тот чертов голландский флаг на тряпки.
Четыре команды пушкарей неуверенно вылезает снизу с лицами, еще не отошедшими от вида Тозера. Они отодвигают панели бульварка квартердека и маневрируют короткоствольными карронадами на колесах.
Пенхалигон приказывает, «Заряжайте цепями, мистер Уолдрон.»
«Если мы будем целиться на флаг, сэр, тогда ...» Пушкарь Уолдрон указывает на сторожевую вышку, в пяти ярдах ниже в прицеле – флагшток.
«Четыре конуса свиста, визга кусков цепей» – майор Катлип сияет, как возбудившийся развратник – «и эти куски металла сотрут улыбки с этих голландских рож ...»
«... и их рожи с их голов,» добавляет Рен, «и их головы с их тел».
Пороховые обезьяны вылезают из люка с мешкам пороха.
Капитан узнает в одном Моффа, пензанского парня. Тот бледен.
Порох засыпается в короткие, толстые жерла.
Куски ржавых цепей кладутся внутрь пушек. «Целься на флаг,» говорит Уолдрон. «Не так высоко, Хэл Йовил.»
Правая нога Пенхалигона стала огненным столбом боли.
Подагра побеждает меня, знает он. Я буду прикован к постели через час.
Доктор Маринус, похоже, о чем-то спорит со своим напарником.
Но де Зут, успокаивает себя капитан, будет мертв через минуту.
«Двойной узел казенной веревки,» приказывает Уолдрон. «Видели –почему.»
Может, Ховелл прав? спрашивает себя капитан. Может, это моя боль думала за меня последние три дня?
«Карронады готовы, сэр,» говорит Уолдрон, «по Вашей команде».
Капитан набирает воздуха в легкие, чтобы выкрикнуть свой приговор двум голландцам.
Они знают. Маринус держится за поручень, смотрит в сторону, нервно вздрагивает, но остается там же. Де Зут снимает свою шляпу; у него – волосы медного цвета, непослушные, неухоженные ...
... и Пенхалигон видит Тристрама – его прекрасного, единственного на всей земле, рыжеволосого сына, ожидающего смерть ...




глава Тридцать Восьмая
СТОРОЖЕВАЯ ВЫШКА НА ДЕДЖИМА
полдень 20 октября 1800 года

Уильям Питт храпит носом, услышав поднявшиеся наверх шаги. Якоб де Зут, не отрываясь, продолжает смотреть в свою подзорную трубу на Фебус: фрегат, на расстоянии тысяча ярдов отсюда, мастерски проходит против влажного северо-западного ветра мимо китайской фактории – несколько ее обитателей сидят на крышах, наблюдая за зрелищем – и направляется к Деджима.
«Значит, Ари Гроте все-таки дал Вам его шляпу из, так называемой, змеиной кожи?»
«Я приказал всем морякам быть в магистратуре, Доктор. И Вам – тоже.»
«Останетесь здесь, Домбуржец, и Вам понадобится врач.»
Фрегат открывает пушечные окна, клак-клак-клак, будто стучат по гвоздям.
«Или» – Маринус высмаркивает свой нос – «могильщик. Дождь будет идти весь день. Посмотрите.» Он чем-то шуршит. «Кобаяши прислал Вам плащ от дождя.»
Якоб опускает трубу. «Прежний хозяин умер от оспы?»
«Немного щедрости для мертвого врага, чтобы Ваш дух не преследовал его.»
Якоб вешает соломенную накидку на плечи. «Где Еелатту?»
«Где все здравомыслящие люди: в казармах магистратуры.»
«Ваш клавесин доставили без сложностей?»
«Клавесин и мою фармацию; пойдемте, присоединимся к ним.»
Струйки дождя хлещут Якоба по лицу. «Деджима – мое рабочее место.»
«Если Вы полагаете, что англичане не стрельнут, потому что какой-то, треснутый по голове, клерк ...»
«Я так не полагаю, Доктор, но ...» – он замечает, что около двадцати ярко-красных мундиров пехотинцев поднимаются выше борта на мачтовые канаты. «Они готовятся отражать атаки ... возможно. Чтобы начать стрельбу из мушкетов, ей надо будет подойти где-то ... на сто двадцать ярдов. Слишком рискованно для них – могут сесть на мель во враждебных Британии водах.»
«По мне: лучше рой мушкетных пуль, чем ядра.»
Даруй мне мужества, просит Якоб. «Моя жизнь – в руках Бога.»
«О-о, какую печаль,» вздыхает к небесам Маринус, «несут эти святые слова».
«Отправляйтесь в магистратуру тогда, чтобы не слышать их.»
Маринус облокачивается на поручень. «Юный Оост все думал, что у Вас в рукаве спрятан какая-то хитрая секретная защита.»
«Моя защита,» Якоб достает свой Псалтырь из нагрудного кармана, «это моя вера».
Распахнув свой плащ и накрыв книгу, Маринус рассматривает старый толстый том и указывает пальцем на мушкетную пулю, вгрызшуюся кратером в обложку. «В чье сердце это целилось?»
«Моего деда, но была в моей семье со времен Кальвина.»
Маринус читает титульную страницу. «Псалмы? Домбуржец, Вы точно двуногий склад чудес! Как это Вы протащили на берег этот свод, неравных по качеству, переводов с арамейского языка?»
«Огава Узаэмон сделал вид в самый последний момент, что не заметил.»
«‘Тебе, дарующему спасение царям,’» читает Маринус, «‘и избавляющему Давида, раба Твоего, от лютого меча.’»
Ветер доносит звуки приказов с Фебуса.
На площади Эдо офицер кричит на своих подчиненных; они отвечают ему хором.
В нескольких ярдах за ними развевается и хлопает складками голландский флаг.
«Эта трехцветная скатерть никогда не умрет, защищая Вас, Домбуржец.»
Фебус приближается к ним: стройная, прекрасная, угрожающая.
«Никто не умирал просто за флаг, а только за то, что этот флаг означает.»
«Я бы очень хотел знать, за что Вы рискуете своей жизнью.» Маринус энергично вдвигает кисти рук внутрь своего эксцентричного плаща. «Не может быть только потому, что английский капитан назвал Вас ‘охранником’.»
«Как нам всем известно, этот флаг – самый последний голландский флаг на всем свете.»
«Как нам всем известно, это так. Но он все равно не умрет за Вас.»
«Он» – Якоб замечает, что английский капитан следит за ними в свою подзорную трубу – «верит, что все голландцы – трусы. Начиная с Испании, каждая сила в нашем беспокойном соседстве пыталась покончить с нашим народом. И каждая сила не смогла. Даже само Северное море не смогло выгнать нас с этого грязного угла континента, и знаете – почему?»
«Вот – почему, Домбуржец: потому что вам некуда уходить!»
«Потому что мы – упрямые черти, Доктор.»
«Захотел бы Ваш дядя, чтобы Вы занялись демонстрацией голландского мужества и погибли, раздавленный черепицей и камнями?»
«Мой дядя процитировал бы Гете: ‘Наши друзья показывают нам, что мы сами можем сделать; наши враги учат нас, что мы должны сделать’.» Якоб отвлекается от сказанного, изучая фигуру на носу фрегата – уже в шестистах ярдах – в свою трубу. Тот, кто вырезал эту фигуру, наделил Фебуса дьявольской устремленностью. «Доктор, Вы должны уйти сейчас.»
«Но подумайте о своем деджимском посту, де Зут! Мы же так докатимся до директора Оувеханда и его помощника Гроте. Дайте-ка мне Вашу трубу.»
«Гроте – наш самый лучший торговец: он продаст овечий помет пастухам.»
Уилльям Питт насмешливо хрюкает на Фебус с почти человеческим презрением.
Якоб снимает с себя соломенную накидку Кобаяши и одевает ее на обезьяну.
«Пожалуйста, Доктор.» От дождя намок деревянный настил. «Не добавляйте себя к моему листу виновностей.»
Чайки снимаются с конька крыши забитой щитами Гильдии переводчиков.
«С Вас снято обвинение! Я неуязвим, как Вечный Жид. Я проснусь завтра – через несколько месяцев – и начну все сначала. Поглядите-ка: Даниел Сниткер на квартердеке. Эта гоминоидная походка выдает его ...»
Пальцы Якоба касаются изогнутого носа. Неужто только в прошлом году?
Рулевой Фебуса выкрикивает приказы. Матросы сворачивают паруса марселей ...
... и военный корабль встает на месте в трехстах ярдах от них.
Страх Якоба становится его новым внутренним органом, расположенным между сердцем и печенью.
Кучка матросов прикладывают ладони рупором к их ртам и кричат исполнительному директору, «Кыш, голландский мальчишка, кыш-кыш-кыш!» и размахивают комбинацией среднего и указательного пальцев.
«Почему» – голос у Якоба нервный и высокий – «почему англичане делают так!»
«Мне кажестя, это еще тянется от лучников битвы при Азенкуре.»
Ствол пушки выкатывается из самого дальнего окна; затем – еще один; затем – все двенадцать.
Чайки летают низко над каменистого цвета водой; с их крыльев капает дождем.
«Они будут.» Голос Якоба не принадлежит ему. «Маринус! Иди!»
«Вот Вам настоящий факт: Пйет Байерт рассказал мне, что в одну зиму – недалеко от Палермо, кажется – Гроте на самом деле продал овечий помет пастухам.»
Якоб видит, как английский капитан открывает свой рот и орет ...
«Огонь!» Глаза Якобы застывают; он держит ладонь на Псалтыре.
Дождь омывает каждую секунду, пока не выстреливают пушки.


Громовое стаккато оглушает Якоба. Небо качается в обе стороны. Выстреливает опоздавшая за всеми пушка. Он не помнит, как бросился на пол платформы, но находит себя там. Он проверяет свои конечности. Они – на месте. Суставы пальцев поцарапаны, и, необъяснимым образом, болит левое яичко, но более ничего существенного.
Все собаки лают, и все вороны каркают.
Маринус облокачивается на поручень. «Складу номер шесть нужен будет ремонт; огромная дыра в наружной стене за Гильдией; констебль Косуги, возможно» – от Стенного прохода доносится могучий вздох и грохот – «уж точно, будет отдыхать ночью в другом месте; и я обоссался от страха. Наш победоносный флаг, как Вы видите, невредим. Половина выстрелов перелетела через нас» – доктор смотрит на берег – «и вызвали там разрушения. Quid non mortalia pectora cogis, Auri sacra fames.»
Пороховое облако фрегата разносится бризом.
Якоб встает и старается успокоить свое дыхание. «Где Уилльям Питт?»
«Удрал: одна Macaca fuscata умнее двух Homines sapientes.»
«Я не знал, что Вы – ветеран боев, Доктор.»
Маринус делает глубокий выдох. «Ближняя стрельба артиллерии привела Вас в чувство, или мы остаемся?»
Я не могу оставить Деджима, знает Якоб, и мне страшно умереть.
«Тогда остаемся.» Маринус щелкает язвком. «У нас есть короткий интервал времени, пока британцы продолжат свое представление.»
Храм Рюгаджи издает звон наступления Часа Лошади, как в любой другой день.
Якоб смотрит на ворота к суше. Несколько неуверенных стражников выходит из них.
Группа бежит от площади Эдо, по мосту Голландия.
Он вспоминает, как увели Орито в паланкин.
Он думает, как она выживает сейчас, и бессловесно молится за нее.
Футляр Огава из кизилового дерева спрятан у него под камзолом.
Если я погибну, пусть он будет найден, и пусть его прочтет кто-нибудь из начальства ...
Некоторые китайские торговцы показывают друг другу на что-то и машут руками.
Суматоха у пушечных окон Фебуса обещает продолжение.
Если я не буду говорить, понимает Якоб, я тресну, как упавшая на пол тарелка.
«Я знаю, во что Вы не верите, Доктор: так во что Вы верите?»
«О-о, в методологию Декарта, в сонаты Доменико Скарлатти, в эффективность противомалярийной иезуитской коры ... Так мало, на самом деле, вещей, во что стоило бы верить или не верить. Лучше просто попытаться сосуществовать, а не искать опровержений ...»
Облака разливаются на горных склонах; дождь стекает по шляпе Ари Гроте.
«Северная Европа – место холодного света и четких линий» – Якоб знает, что начинает плести несуразицу, но не может остановиться – «и таково Протестанство. Средиземный мир полон солнечного света и непроницаемых теней. Таков Католицизм. А здесь этот» – Якоб проводит рукой по всему берегу – «этот ... сверхъестественный ... Восток ... его колоколы, его драконы, его миллионы ... И эта теория переселения душ, кармы – ведь, сплошная ересь у нас дома – э-э ...» Голландец чихает.
«Будьте здоровы.» Маринус ополаскивает свое лицо дождевой водой. «Правдоподобна?»
Якоб вновь чихает. «Я ничего не понимаю.»
«Лучше всего поймет тот, кто ничего не понимает.»
Вверх, вдоль поднимающихся тесных крыш, течет дым из треснутого дома.
Якоб пытается найти Дом Глициний, но Нагасаки – это лабиринт крыш. «Те, кто верят в карму, Доктор, верят ли в то, что случайные грехи возвращаются к человеку, чтобы мучать его, не в следующей жизни, а в этой же, продолжающейся?»
«Какое бы у Вас там не было преступление, Домбуржец,» говорит Маринус, доставая для них по яблоку, «я сомневаюсь, чтобы оно было таким уж ужасным, что в настоящее время мы получаем за него взвешенное и честное наказание.» Он кусает яблоко ...


В этот раз выстрел артиллерии роняет их обоих на пол.
Якоб лежит, свернувшись клубком, словно мальчик, закутавшийся в одеяло, в комнате полной привидений.
Куски черепицы сыпятся на пол. Я потерял мое яблоко, думает он.
«Клянусь Христосом, Магометом и Фу Дзи Ве,» говорит Маринус, «было очень близко».
Я выжил во второй раз, думает Якоб, но все плохое приходит по трое.
Голландцы помогают друг другу встать, как пара инвалидов.
Створки ворот на сушу исчезли; и аккуратные шеренги стражников на площади Эдо больше не такие аккуратные. Два выстрела прошли сквозь строй солдат: как каменные шарики, вспоминаются Якобу детские игры, сквозь деревянных солдатиков.
Пять или шесть, или семь окровавленных человеков лежат на земле, дергаясь и крича.
Хаос, ор, беготня, дома ярко-красных языков.
Еще плоды твоих принципов, насмехается внутренний голос, президент де Зут.
Моряки Фебуса перестали кривляться ему.
«Посмотрите вниз.» Доктор указывает на крышу под ними. Одно ядро вошло в одну сторону и вышло с другой стороны, и проследовало дальше сквозь другие. Половина ступеней лестницы сбито. Прямо на их глазах, край крыши рушится, заваливаясь в верхнюю комнату. «Бедный Фишер,» замечает Маринус. «Его новые друзья сломали все его игрушки. Послушайте, Домбуржец, Вы отстояли свое, и нет никакого позора в ...»
Доски визжат, и ступени лесницы падают на землю.
«Ну,» говорит Маринус, «Мы могли бы прыгнуть в комнату Фишера ... возможно ...»
Проклятье на мою голову – Якоб нацеливает свою подзорную трубу на Пенхалигона – если я сейчас убегу.
Он видит пушкарей у квартердека. «Доктор, карронады ...»
Он видит, как Пенхалигон нацеливает свою трубу на него.
Проклятье на твою голову, смотри и учись, думает Якоб, как охраняют голландцы.
Один из английских офицеров, похоже, в чем-то не согласен с капитаном.
Капитан игнорирует его. Дула пушек поднимаются на уровень стрельбы ближнего боя. «Стреляют цепью, Доктор,» говорит Якоб. «Не спастись.»
Он опускает трубу: нет смысла в дальнейшем рассматривании.
Маринус кидает свое яблоко в Фебус.
Якоб представляет себе, как на них летит конус шрапнели ...
... расширяясь до сорока футов, когда долетает до платформы.
Шрапнель пройдет насквозь их одежды, кожи и внутренностей, и вновь и еще ...
Пусть не смерть, укоряет себя Якоб, будет твоей последней мыслью.
Он пытается вернуться назад по всей его извилистой дороге, приведшей его сюда, в настоящее ...
Ворстенбош, Зваардеркрооне, отец Анны, поцелуй Анны, Наполеон ...
«Вы не против, если я начну Двадцать Третий Псалм, Доктор?»
«Не против, если и я присоединюсь к Вам, Якоб.»
Плечом к плечу, они держатся за поручни платформы в скользкий дождь.
Племянник пастора снимает шляпу Ари Гроте, чтобы обратиться к своему Создателю.
«‘Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться.’»
Голос Маринуса съезжает виолончелью; Якоба трясет.
«‘Он покоит меня на злачных пажитях: он ведет меня ...’»
Якоб закрывает глаза и видит церковь дяди.
«‘... стезей правды ради имени Своего.’»
Рядом с ним – Геертйе. Якобу очень хочется, чтобы она встретилась с Орито.
«‘Если я пойду и долиною смертной тени ...’»
... а у Якоба все еще есть этот свиток, и простите, простите ...
«‘... не убоюсь зла: потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох –...’»
Якоб ждет взрыва, свиста и боли.
«‘... они успокаивают меня. Ты приготовил предо мною трапезу ...’»
Якоб ждет взрыва, свиста и боли.
«‘... в виду врагов моих; так, умастил елеем голову мою ...’»
Голос Маринуса пропадает: наверное, он позабыл слова.
«‘... чаша моя преисполнена. Так, благость и милость да сопровождают меня ...’»
Якоб чувствует, как трясется Маринус тихим смехом.
Он открывает глаза и видит, уходящий Фебус.
Ее мачты распускаются парусами, которые набирают мокрый ветер и раздуваются ...


Якоб спит беспокойно на кровати директора ван Клиифа. Следуя привычке все классифицировать, он составляет для себя лист беспокойств: во-первых, блохи в постели ван Клиифа; во-вторых, праздничный «деджимский джин» Байерта, названный так, потому что  у этого напитка – какой угодно вкус, только не джина; в-третьих, устрицы от магистрата Широяма; в-четвертых, инвентарый список Кона Туоми поврежденной собственности голландцев; в-пятых, завтрашняя встреча с Широяма и официальными лицами магистратуры; и, в-шестых, его впечатления от, как назовут потом историки, Инцидента с Фебусом, и что получается из всего произошедшего. В колонке профита: англичане не смогли выжать ни одного семени из голландцев и ни одного кристалла камфоры из японцев. Любые Англо-Японские соглашения стали невозможны, по крайней мере, на последующие два-три поколения. В колонке дебита: личный состав фактории сократился до восьми европейцев и горстки рабов, слишком мало для того, чтобы даже называться «костяком», и если не прибудет корабль следующим июнем – скорее всего, нет, если Ява находится в английских руках, и ОИК более не существует – Деджима должна будет полагаться на заемы у японской стороны, чтобы оставаться на плаву. Как отнесется доброжелательный хозяин к своему «вечному союзнику», особенно, если японцы сочтут голландцев частично виновными в приходе Фебуса. Переводчик Хори приносит новости о потерях на берегу: шесть солдат погибло на площади Эдо и еще шестеро ранены; много горожан в районе Шинмачи получили ожоги, когда начался пожар от ядра, попавшего в кухню. Политические последствия, опасается он, будут еще боле угрожающими. Я никогда не слышал, думает Якоб, о двадцатишестилетнем директоре ...
... или, тут же вспоминает он, о фактории, глубоко погрязшей в кризисе, как Деджима.
Он скучает о Высоком доме, но директор должен спать рядом со своим сейфом.


Рано утром следующего дня Якоб встречен в магистратуре переводчиком Гото и управляющим Томине. Томине извиняется перед Якобом за просьбу сделать неприятную услугу им перед встречей с магистратом: тело иностранного моряка было найдено вчера вечером рыбацкой лодкой недалеко у устья залива. Смог бы директор де Зут посмотреть тело и решить, что оно принадлежало человеку с Фебуса?
Якоб не боится мертвецов: он помогал своему дяде на каждых похоронах в Домбурге.
Управляющий ведет его по двору к складскому помещению.
Он говорит неизвестное Якобу слово; Гото переводит, «Место мертвое тело ждет».
Покойницкая, понимает Якоб. Гото просит Якоба научить его этому слову.
У здания их ожидает буддийский священник с ведром воды.
«Очиститься,» объясняет Гото, «когда выходим из ... ‘покойницкой’.»
Они входят. Внутри: маленькое окошко и запах смерти.
Единственный узник здесь – молодой матрос, метис с пучком собранных сзади волос.
На его теле – только парусиновые штаны моряка и татуировка ящерицы.
Холодный сквозняк прилетает от окна из-за открытой двери.
Воздух шевелит волосы парня, подчеркивая его недвижность.
Управляющий подает поднос, на котором лежит британский фартинг.
GEORGIVS III REX читается по аверсу монеты; Британия – на обратной стороне.
«У меня нет сомнения,» говорит Якоб, «что он был моряком с Фебуса».
«Са,» отвечает управляющий Томине. «Но он – англичанин?»
Только его мать и его Создатель могут точно сказать, думает Якоб. Он говорит Гото: «Пожалуйста, передайте Томине-сама, что его отец, возможно, был европейцем. Его мать, возможно, была негритянкой. Это все, что я могу сказать.»
Управляющий все еще недоволен ответом. «Но он – англичанин?»
Якоб обменивается взглядом с Гото: переводчики часто должны давать перевод и объяснять, что означает. «Если у меня был сын от японской женщины,» Якоб спрашивает Томине, «он будет голландцем или японцем?»
Невольно, Томине кривится от такого вопроса. «Половина.»
Тогда, Якоб указывает на труп, и он такой же.
«Но,» настаивает управляющий, «говорит директор де Зут, что он – англичанин?»
Курлыканье голубей из-под карниза нарушает спокойствие тихого утра.
Якобу не хватает Огава. Он спрашивает Гото по-голландски: «Я что-то не понимаю?»
«Если иностранец – англичанин,» отвечает переводчик, «тело выбросят в канаву».
Благодарю, думает Якоб. «А в противном случае его тело будет покоиться на кладбище иностранцев?»
Сообразительный Гото кивает. «Директор де Зут прав.»
«Управляющий.» Якоб адресуется к Томине. «Этот молодой человек – не англичанин. У него слишком темная кожа. Я хочу, чтобы его похоронили» – как христианина – «на кладбище горы Инаса. Пожалуйста, положите монету ему в могилу.»


На пол-пути по коридору к Комнате Последней Хризантемы находится мало посещаемый дворик, где растет клен над маленьким прудом. Якобу и Гото было сказано подождать на веранде, пока управляющий Томине проконсультируется с магистратом Широяма перед их аудиенцией.
Упавшие красные листья плывут по разбрыганному отражению солнца на поверхности темной воды.
«Поздравляю,» говорит голос на голландском языке, «с повышением, директор де Зут».
Никак не избежать. Якоб поворачивается лицом к убийце Огава и похитителю Орито.
«Доброе утро, Лорд-Аббат,» отвечает он по-голландски, чувствуя, как прижимается к ребрам свиточный футляр из кизилового дерева. Длинный тонкий выступ, должно быть, заметен на левой стороне.
Эномото говорит Гото, «Некоторые картины в коридоре будут тебе интересны».
Гото кланяется. «Лорд-Аббат, правила моей гильдии запрещают ...»
«Ты забываешь, кто я такой. Я прощаю только один раз.»
Гото смотрит на Якоба; Якоб соглашается кивком. Он старается повернуться телом немного левее, чтобы скрыть цилиндр.
Один из слуг Эномото сопровождает Гото; другой остается невдалеке.
«Голландский директор был смелым против корабля.» Эномото практикуется в разговоре на голландском языке. «Новости путешествуют по Японии, даже сейчас.»
Якоб может только думать о Двенадцати Заповедях ордена Ширануи. Когда члены ордена умирают, думает Якоб, разве не открывается всем фальшивость заповедей? Разве Богиня – не просто безжизненный деревянный чурбан? Разве все страдания сестер и утопленные младенцы не становятся тогда напрасными?
Эномото хмурится, словно прислушивается к дальним голосам. «Сначала я увидел Вас в Зале Шестидесяти Матов один год тому назад, я думаю ...»
Медленная белая бабочка пролетает совсем близко от лица Якоба.
«... я думаю, Странно: он – иностранец, но похожи как-то. Понимаете?»
«Я помню тот день,» подтверждает Якоб, «но не почувствовал никакой похожести».
Эномото улыбается, как улыбнулся бы взрослый на неумелое вранье ребенка. «Когда мистер Гроте говорит, ‘Де Зут продает ртуть’, я думаю, Вот: похожи!»
Черноголовая птица наблюдает за ним со ствола, полыхающим красным цветом, дерева.
«И я покупаю ртуть, но все еще я думаю, Похожесть продолжается. Странно.»
Якоб думает, как страдал Огава Узаэмон перед своей смертью.
«Затем я слышу, ‘Мистер де Зут предлагает Айбагава Орито’. Я думаю, О-ооо!»
Якоб не может скрыть своего потрясения. Листья на воде крутятся, очень медленно. «Как Вы ...» и он думает, Я подтверждаю сейчас.
«Ханзабуро выглядит очень глупым; вот, поэтому он – очень хороший шпион.»
Тяжесть ложится на плечи Якоба. Болит спина.
Он видит, как Ханзабуро вырывает страницу из его тетради ...
... и та страница, думает Якоб, проходит целую вереницу похотливых глаз.
«Что Вы делаете с монахинями в храме? Почему Вы должны ...»
Якоб останавливает себя от опрометчивых слов, доказательств, что он знаком с текстом аколита Джирицу. «Почему Вы украли ее, когда человек Вашего положения может выбрать кого угодно?»
«Она и я – тоже похожи. Вы, я, она. Приятный треугольник.»
И есть четвертый угол, думает Якоб, называемый Огава Узаэмон.
«... а сейчас она очень довольная.» Эномото переходит на японский язык. «Ее работа в Нагасаки была важной, но ее миссия в Ширануи еще более важна. Она служит владению Кийога. Она служит Богине. Она служит моему ордену.» Он снисходительно улыбается, видя бессилие Якоба. «Я теперь понимаю. Наша похожесть – это не ртуть. Наше похожесть была Орито.»
Белая бабочка пролетает совсем близко от лица Эномото.
Рука аббата пролетает кругом над бабочкой ...
... и она падает, безжизненная, как бумажный лист, в темную воду.
Управляющий Томине видит голландца и аббата и останавливается.
«Наша похожесть закончилась, директор де Зут. Наслаждайтесь долгой-долгой жизнью.»


Тонкие бумажные шторы закрывают прекрасный вид на Нагасаки, придавая Комнате Последней Хризантемы почти траурную атмосферу, словно, как кажется Якобу, в тихой часовне на шумной улице дома. Розовые и оранжевые цветы в вазе наполовину выцвели от штор. Якоб и Гото становятся на колени на маты лишайникового цвета перед магистратом. Как постарел на пять лет, думает Якоб, за эти два дня.
«Так любезно, что голландский директор посещает нас в такое ... занятое делами время.»
«Уважаемый магистрат так же занят делами, несомненно.» Голландец инструктирует Гото, как отблагодарить магистрата надлежащим формальным языком за поддержку во время недавнего кризиса.
Гото успешно переводит: Якоб узнает слово «кризис».
«Иностранные корабли,» отвечает магистрат, «заходили в наши воды до этого. Рано или поздно, их пушки должны были заговорить. Фебус был нашим учителем, и в следующий раз» – он резко вдыхает – «слуги сегуна будут лучше подготовлены. Ваш ‘понтонный мост’ записан в моем отчете для Эдо. Но в этот раз судьба не была ко мне благосклонна.»
Накрахмаленный воротник раздражает шею Якоба.
«Я наблюдал за Вами,» говорит магистрат, «на сторожевой вышке вчера.»
«Благодарю Вас за» – Якоб не уверен, как отвечать – «за Ваше беспокойство».
«Я подумал о Фаэтоне и о летающих громах-молниях.»
«Удачно для меня, англичане не целились так хорошо, как Зевс.»
Широяма открывает свой веер и вновь складывает его. «Вы боялись?»
«Я хотел бы сказать, ‘Нет’, но, честно говоря ... я никогда так не боялся до этого.»
«И все же, Вы могли убежать, но Вы остались на посту.»
Не после второго выстрела, думает он. Никак не смог бы. «Мой дядя, который воспитал меня, всегда ругал меня за мою ...» он просит Гото перевести слово «упрямство».
Снаружи, бамбук машет вслед морскому бризу печальным шорохом.
Широяма замечает край футляра в одежде Якоба ...
... но говорит, «Мой отчет для Эдо должен содержать один ответ на вопрос.»
«Если смогу ответить, Ваша Честь – отвечу.»
«Почему англичане уплыли до того, как Деджима была разрушена?»
«Такая же загадка мучала меня всю ночь, Ваша Честь.»
«Вы, должно быть, видели, как они заряжали свои пушки.»
Якоб просит Гото объяснить, что пушки годятся для пробивания больших дыр в кораблях и стенах, а карронады – для пробивания малых дыр во множестве людей.
«Тогда почему англичане не убили ‘карронадами’ вражеского директора?»
«Возможно, капитан захотел не усугублять разрушение Нагасаки.» Якоб пожимает плечами. «Возможно, это был ...» Он просит Гото перевести «акт милосердия».
Доносится детский голос, приглушенный стенками двух-трех комнат.
Сын магистрата, полагает Якоб, которому помогла родиться Орито.
«Возможно,» раздумывает Широяма, разглядывая сгибы большого пальца, «Ваша смелость устыдила врага».
Якоб, вспомнив свои четыре года жизни с лондонцами, сомневается в предположении, но кланяется в ответ. «Ваша Честь повезет в Эдо свой отчет?»
Боль пронизает лицо Широяма, и Якоб удивляется – почему. Магистрат дает трудно понимаемый ответ Гото. «Его Честь говорит ...» Гото останавливается. «Эдо требует, э-э ... слово у торговцев, ‘полностью рассчитаться’?»
Якоб помнит, что намеренные неопределенности не обсуждаются.
Он замечает доску го в углу; он узнает ту же игру с прошлого, два дня тому назад, прихода – добавилось лишь несколько ходов.
«Мой соперник и я,» говорит Широяма, «редко встречаемся».
Якоб гадает, «Лорд-аббат владения Кийога?»
Магистрат кивает. «Лорд-аббат – мастер игры. Он распознает слабости своих врагов и использует их, чтобы связать силу врага.» Он с сожалением смотрит на доску. «Я боюсь, что моя позиция безнадежна.»
«Моя позиция на сторожевой вышке,» говорит Якоб, «тоже была безнадежной».
Кивок управляющего Томине переводчику Гото означает, Время.
«Ваша Честь.» Нервный Якоб вытаскивает свиток из-под камзола. «Почтенно прошу Вас прочесть этот свиток, когда Вы будете наедине.»
Широяма хмурится и смотрит на управляющего. «В отсутствие прецедента,» Томине объясняет Якобу, «все письма от голландцев должны быть переведены двумя членами Гильдии переводчиков Деджима, и лишь потом ...»
«Британский корабль приплыл к Нагасаки и открыл огонь, и где был такой прецедент?» Широяма рычит от своей меланхолии. «Если это – петиция для увеличения квоты меди или какая-то другая просьба, тогда директор де Зут должен знать, что моя звезда в Эдо не идет наверх ...»
«Откровенное, персональное письмо, Ваша Честь. Пожалуйста, простите за мой японский язык.»
Якоб чувствует, что его ложь успокаивает любопытство Томине и Гото.
Невинно выглядящий свиточный футляр переходит в руки магистрата.




глава Тридцать Девятая
С ВЕРАНДЫ КОМНАТЫ ПОСЛЕДНЕЙ ХРИЗАНТЕМЫ,
В МАГИСТРАТУРЕ
девятый день девятого месяца

Колесо крутящихся чаек ныряет между спицами солнечных лучей над изящными крышами и грязной соломой, воруя куски внутренностей с рыночной площади и спасаясь бегством над отгороженными клуатрами садов с, усеянными шипами, стенами и тройными запорами ворот. Чайки парят над выцветшими скатами крыш, скрипучими пагодами и навозными конюшнями; кружат над башнями и пузатыми колоколами, и за ними следят погонщики мулов, сами мулы и собаки с волчьими рылами, и они совершенно безразличны сгорбленным обувщикам сабо; чайки набирают скорость над каменным руслом реки Накашима и летят под арками мостов, наблюдаемые крестьянами, стоящими на высоких, каменистых хребтах гор. Чайки летят сквозь облака пара прачечных чанов; над воздушными змеями, уносящих в последний полет кошачьи трупы; над учеными, вглядывающимися в хрупкие построения природы; над купающимися вместе любовниками; безнадежно влюбленными девушками-простолюдинками; женами рыбаков, разделывающими омаров и крабов; их мужьями, которые рубят на куски выпотрошенные скумбрии; сыновьями плотников, точащими топоры отцов; свечниками с восковыми циллиндрами; остроглазыми чиновниками, считающими налоги; пропахшими красками лакировщиками дерева; красильщиками в разноцветных пятнах; предсказателями сульбы с их неясными видениями; смелыми лжецами; плетельщиками матов; резчиками тростника; каллиграфистами с чернилами на губах; книготорговцами, разоренными непроданными книгами; придворными дамами; пробователями еды; костюмерами; вороватыми пажами дам; поварами с текущими носами; темными углами аттиков, где швеи колют свои мозолистые пальцы; ковыляющими симулянтами; свинопасами; жуликами; кусающими свои губы должниками по-множеству-причин; слышащими-все-что-угодно кредиторами, затягивающими петли; узниками, которых преследуют видения их прошлых счастливых лет и беспутного времени, проведенного с чужими женами; высохшими учителями-наставниками; пожарными-ворами в зависимости от обстоятельств; неразговорчивыми свидетелями; продажными судьями; свекровями, таящими в себе злость и прежние обиды; аптекарями, размельчающими порошки в ступах; паланкинами со скоро-но-еще-незамужними дочерьми; молчаливыми монахинями; девятилетними проституками; когда-то прекрасной, а теперь – покрытой язвами; статуями Дзизо, украшенными букетиками цветов; сифилитиками, чихающими прогнившими носами; гончарами; парикмахерами; разносчиками масла; дубильщиками; торговцами ножами; перевозчиками «ночной почвы»; сторожами; пасечниками; кузнецами и продавцами мануфактуры; палачами; кормилицами; лжесвидетелями; ворами-карманниками; новорожденными; растущими; жесткими и мягкими; больными; умирающими; слабыми и дерзкими; над крышей художника, ушедшего в себя от мира и от семьи, в картину-шедевр, которая, в конце концов, и сама уходит от своего создателя; и вновь, и опять; туда, где снова начинается полет, над балконом Комнаты Последней Хризантемы, где высыхает лужа воды от дождя прошлой ночи; лужа, в которой магистрат Широяма наблюдает за расплывчатым отражением чаек, чье колесо ныряет между спицами солнечных лучей. У этого мире, думает он, есть одна картина-шедевр, и она – сам мир.


Кавасеми держит белый нательный халат для Широяма. На ней – кимоно, украшенное голубыми корейскими цветками утренней славы. Сломана вереница сезонов, так говорит ее весеннее кимоно в осенний день, и я тоже.
Широяма вкладывает свои пятидесятилетние руки в рукава.
Она нагибается перед ним, расправляя и затягивая материю.
Кавасеми обматывает его кушаком оби выше талии.
Она выбрала бело-зеленые цвета: Зеленый – жизнь, белый – смерть?
Вымушрованная куртизанка завязывает узел в форме креста фигура-цифры-десять.
«У меня всегда получалось лишь на десятый раз,» обычно говорил он, «чтобы завязать такой узел».
Кавасеми поднимает кимоно хаори; он берет его и одевает. Тонкий, черного цвета шелк прохладен, как снег, и тяжел, как воздух. Рукава вышиты его семейным гербом.
Он слышит, как топает в двух комнатах отсюда двадцатимесячный Наозуми.
Кавасеми дает ему его шкатулку инйо: в ней нет ничего, но без нее он будет чувствовать себя неподготовленным. Широяма продевает шнур сквозь брелок-нэцкэ – она выбрала для него Будду, вырезанного из клюва птицы-носорога.
Надежные руки Кавасеми подают ему кинжал танто в ножнах.
Как я хотел бы умереть в твоем доме, думает он, где я был счастливее всего ...
Он затыкает ножны в кушак оби, как положено его носить.
... но соблюдение этикета должно быть увиденным.
«Шуш!» утихомиривает служанка в соседней комнате. «Сюс!» смеется Наозуми.
Пухлая ручонка сдвигает дверь, и мальчик, очень похожий на Кавасеми, когда смеется, и на Широяма, когда хмурится, вбегает стрелой в комнату, оставив позади себя помертвевшую служанку.
«Я прошу прощения у Вашей Светлости,» говорит она, становясь на колени у входа.
«Нашел тебя!» напевает редкозубый улыбающийся малыш и тут же падает.
«Закончи собираться,» Кавасеми говорит своей служанке. «Позову, когда наступит время.»
Служанка кланяется и уходит. Ее глаза красны от слез.
Маленький человечек встает вьюном, трет колено и ковыляет к отцу.
«Сегодня – важный день,» говорит магистрат Нагасаки.
Наозуми полу-поет, полу-спрашивает, «‘Уточка в пруду, ичи-ни-сан?’»
Взглядом Широяма успокаивает свою конкубину.
Для него – лучше сейчас, думает он, когда слишком молод, чтобы понять.
«Иди сюда,» зовет Кавасеми, сев на колени, «иди сюда, Нао-кун ...»
Мальчик садится к матери и запускает свою руку в ее волосы.
Широяма сидит на расстоянии шага от них и водит кругами свои руки, погружаясь в, видимую только им, красоту ...
... и в его ладони – замок из слоновой кости на горе из слоновой кости.
Мужчина крутит его на своей ладони, совсем близко от уставившихся глаз мальчика.
Крохотные шаги; скрытые намерения; сосны; стены из камней ...
«Твой пра-дедушка вырезал это,» говорит Широяма, «из рога единорога».
... арка ворот; окна; летит стрела; и, на самом верху, пагода.
«Ты его не видишь,» продолжает Широяма, «но принц живет в этом замке».
Ты забудешь мою историю, знает он, но твоя мать будет помнить.
«Имя у принца такое же, как у нас: широ – это замок, яма – гора. Принц Широяма, он очень особенный. Ты и я, однажды, должны попасть к нашим предкам, но принц в этой башне никогда не умрет: так долго, как жив Широяма – я, ты, твой сын – снаружи, и он охраняет свой замок, посмотри внутрь.»
Наозуми берет вырезанную из кости фигурку и подносит поближе к свои глазам.
Широяма не обнимает сына и не вдыхает сладкий аромат его тела.
«Спасибо, Отец.» Кавасеми наклоняет голову мальчика в неумелом поклоне.
Наозуми прыгает со своей добычей с одного мата на другой мат до самой двери.
Он поворачивается, чтобы посмотреть на отца, и Широяма решает, Сейчас.
Шаги мальчика уходят долго-долго, навсегда.
Похоть обманом дает детей их родителям, думает Широяма, неприятность, долг ...
Ноготки в вазе – точное чувство тени лета, вспоминается ему.
... но, возможно, самые счастливые – те, кто был рожден без расчетливых дум: невыносимое расстояние между любовниками может быть преодолено лишь костями и хрящиками нового создания.
Колокол храма Рюгаджи возвещает о Часе Лошади.
Сейчас, думает он, мне надо совершить убийство.
«Лучше будет, если Вы уйдете,» говорит Широяма своей конкубине.
Кавасеми смотрит вниз, еле удерживаясь от слез.
«Если мальчик покажет успехи в го, передайте его мастеру школы Хонинбо.»


Коридор у Зала Шестидесяти Матов и долгая галерея, ведущая к парадному двору, забиты коленопреклоненными советниками, инспекторами, чиновниками, стражниками, слугами, банкирами и работниками его дома. Широяма останавливается.
Вороны распускают слухи в тусклом, влажном небе.
«Все вы: поднимите головы. Я хочу видеть ваши лица.»
Поднимаются двести-триста голов: глаза, глаза, глаза ...
... смотрят на привидение, думает Широяма, хотя еще живой.
«Магистрат-сама!» Старейшина Вада назначает себя представителем всех.
Широяма смотрит на раздражающего его, но верного ему, человека. «Вада-сама.»
«Служба магистрату была всегда для меня особенной честью ...»
Лицо Вада натянуто эмоциями; его глаза блестят.
«Мы учились у магистрата мудрости и примеру ...»
Все, чему вы научились у меня, думает Широяма, это всегда держать тысячу человек на береговой охране.
«Воспоминания о Вас навечно будут жить в наших сердцах и умах.»
А мое тело и моя голова, думает Широяма, будут гнить под землей.
«Нагасаки никогда» – текут слезы – «не оправится!»
О-о, полагает Широяма, к следующей неделе, все будет, как обычно.
«От лица всех, кто были – и сейчас – почтены службой под Вашим началом ...»
Даже неприкасаемые, думает магистрат, которые чистят нужники?
«... я, Вада, предлагаю Вам нашу вечную благодарность за Ваше покровительство!»
Под стрехой курлычат голуби, словно старики приветствуют своих внуков.
«Благодарю вас,» говорит он. «Служите моему преемнику, как служили мне.»
Эта моя самая глупая речь, думает он, была и самая последней.
Управляющий Томине открывает ему дверь для самой последней встречи.


Дверь Зала Шестидесяти Матов с грохотом задвигается. Никто не смеет войти сюда, пока не выйдет управляющий Томине и возвестит о почетной смерти магистрата Широяма. Почти безмолвная толпа в галерее возвращается к светлым реалиям жизни. В знак уважения магистрату, целое крыло здания будет пустовать до прихода ночи с редкими проходами стражников.
Одна высокая штора наполовину поднята, но зал все равно темен и похож на необжитую пещеру.
Лорд-аббат Эномото изучает положение игры на доске го.
Аббат поворачиается и кланяется. Его аколит кланяется еще ниже.
Магистрат идет к центру зала. За его телом следуют занавеси бесшумного воздуха. Его ноги тихо шуршат по полу. Управляющий Томине следует за своим хозяином.
Зал Шестидесяти Матов – похоже, в ширину около шестисот шагов или все шесть тысяч шагов в длину.
Широяма сидит на другой стороны стола го от своего противника. «Совершенно непростительно для меня взвалить на  Вас два обязательства в такой занятый для Вас день.»
«Просьба Вашей Чести,» отвечает Эномото, «уже комплимент для меня.»
«Я услышал о достижениях Эномото-сама в области фехтования мечом – и всегда почетным тихим голосом – задолго до того, как встретился с Вами лично.»
«Люди преувеличивают такие истории, но это правда, что за все года пять человек попросили меня быть кайшаку-‘вторым’ при их смерти. Я выполнил все мои обязательства с честью.»
«Ваше имя сразу пришло мне на ум, Лорд-Аббат. Ваше и ничье другое.» Широяма бросает взгляд на кушак Эномото в поисках ножен.
«Мой аколит» – аббат кивает на юношу – «принес его».
Меч, завернутый в черную материю, лежит на квадрате красного бархата.
На, рядом стоящем, столике – белый поднос, четыре черные чашки и красный тыквенный сосуд.
Белое покрывало, достаточное размером, чтобы завернуть тело, тактично лежит вдалеке.
«У Вас все еще есть желание» – Эномото говорит об игре – «закончить начатое нами?»
«Надо обязательно закончить перед смертью.» Магистрат обертывает полами хаори свои колени и погружается в игру. «Вы решили, как пойдете?»
Эномото кладет белый камень, угрожая черной восточной группе.
Рассчитанное движение камнем звучит, как клик трости слепца.
Широяма осторожничает, опасаясь за свои атакующие мосты к северным белым камням.
Чтобы выиграть, отец учил его, очисти себя от желания выиграть.
Эномото защищает свою северную армию и открывается в другом месте.
Слепец идет быстро: клик трости; клик камня.
Несколько ходов спустя, черные камни Широяма захватывают шесть белых пленных.
«Они не должны были долго жить,» замечает Эномото. Он ставит шпиона позади западного фронта черных.
Широяма игнорирует его и начинает строить мост между западной и центральной армиями.
Эномото кладет еще один камень в странное никуда – где-то на юго-западе.
После двух ходов смелой атаки к мосту, Широяма не хватает трех камней до связки. Естественно, думает магистрат, он же не позволит мне просто так?
Эномото кладет камень невдалеке от его западного шпиона ...
... и Широяма видит свои черные войска, выгнутые полумесяцем с юго-запада до северо-востока.
Если белые не дадут сомкнуться армиям в этом месте ...
... моя империя, видит Широяма, развалится на три части.
Мост – всего в двух пересечениях: Широяма берет одно ...
... а Эномото кладет белый камень на другое: начинается битва.
Я иду сюда, а он – сюда; я иду сюда, и он – сюда; я иду сюда ...
После пятого просчета хода и ответа, Широяма забывает, какой был первый ход.
Го – это дуэль провидцев, думает он. Кто увидит дальше, тот победит.
Его разделенные армии могут только уповать на ошибку белых.
Но Эномото, знает магистрат, не делает ошибок.
«У Вас когда-нибудь появляются сомнения,» спрашивает он, «в том, что мы играем в го, а не го играет нами?»
«У Вашей Чести – ум монаха,» отвечает Эномото.
Все больше ходов ложится на доску, но игра уже потеряла ее начальную свежесть.
Широяма благоразумно пускается в счет захваченных территорий и пленников.
Эномото делает то же самое для белых и ждет магистрата.
У аббата получает восемь очков в пользу белых; Широяма дает восемь с половиной – в пользу Эномото.
«Дуэль,» говорит проигравший, «между смелостью и тонкостью».
«Мои тонкости почти подвели меня,» признается Эномото.
Игроки собирают камни в две чашки.
«Сделайте так, чтобы этот набор для игры в го попал моему сыну,» Широяма приказывает Томине.


Широяма указывает на красный тыквенный сосуд. «Благодарю Вас за принесенное саке, Лорд-Аббат.»
«Благодарю Вас за уважительное отношение к моим предосторожностям, даже сейчас, Магистрат.»
Широяма просеивает сказанное Эномото в поисках иронии, но не находит ее.
Аколит наполняет четыре черные чашки из красного сосуда.
Зал Шестидесяти Матов становится тихим, как позабытое кладбище.
Мои последние минуты, думает магистрат, наблюдая за осторожным аколитом.
Черная бабочка-парусник пролетает над столиком.
Аколит подает первую чашку с саке магистрату, затем – своему учителю, еще одну – управляющему и возвращается на свой мат с четвертой.
Чтобы не смотреть на чашку Томине или Эномото, Широяма представляет себе опозоренные души – сколько десятков, сколько сотен? – наблюдают за ними из темной глубины, жаждущие мести. Он поднимает свою чашку. Он говорит, «Жизнь и смерть – неразделимы».
Другие трое повторяют избитую фразу. Магистрат закрывает свои глаза.
Пепельно-вулканная глазурь чашки Сакураджима ощутима губами.
Вяжущий вкус алкоголя втекает в горло магистрата ...
... и послевкусие полно аромата ... добавления.
С закрытыми глазами, он слышит, как пьет его верный Томине ...
... но ни Эномото ни его аколит не следуют за ними. Проходят секунды.
Отчаяние охватывает магистратом. Эномото знал об яде.
Когда он откроет глаза, то будет встречен злой шуткой.
Наши планы, подготовка, и ужасная жертва Томине – все напрасно.
Он не смог отомстить за Орито, Огава и де Зута, и за все опозоренные души.
Поставщик Томине предал нас? Или китайский аптекарь?
Должен ли я убить дьявола своим церемониальным кинжалом?
Он открывает глаза, чтобы узнать, какие у него шансы, и в это время Эномото допивает свою чашку ...
... и аколит опускает свою пустую, через мгновение после своего учителя.
Отчаяние покидает Широяма; взамен нее приходит со следующим сердечным стуком простое понимание факта. Они узнают тоже через две минуты, и мы будем мертвы через четыре. «Не смогли бы Вы разложить покрывало, Управляющий? Прямо здесь ...»
Эномото поднимает свою ладонь. «Мой аколит может заняться таким делом.»
Они смотрят, как молодой человек разворачивает большой кусок конопляной материи. Она нужна для того, чтобы впитать кровь из обезглавленного тела, но этим утром ее роль – отвлечь Эномото от настоящего окончания игры, пока саке впитывается их телами.
«Мне начать,» предлагает лорд-аббат, «с молитвы искупления?»
«Какое искупление можно получить сейчас,» отвечает Широяма, «оно принадлежит мне».
Эномото не говорит ничего в ответ, но достает свой меч. «Ваше харакири, Магистрат, будет внутренним – с кинжалом танто, или просто символичным касанием веера, как в нынешнее время?»
Чувствительность покидает концы пальцев рук и ног Широяма. Яд зашел далеко в наших венах. «Сначала, Лорд-Аббат, я должен объясниться с Вами.»
Эномото кладет свой меч на колени. «Касаемо чего?»
«Касаемо, почему все мы четверо будем мертвы через три минуты.»
Эномото изучает лицо Широяма в поисках подтверждения, что он ослышался.
Хорошо-тренированный аколит вскакивает, готовый к молчаливой угрозе с любого конца зала.
«Темные чувства,» простительно говорит Эномото, «могут затмить чье-то сердце в такую минуту, но ради имени данного Вам отцом, Магистрат, Вы должны ...»
«Тихо перед лицом указа магистрата!» Управляющий возглашает в полную силу своих полномочий.
Эномото моргает. «Обращаться ко мне в таком ...»
«Лорд-аббат Эномото-но-ками» – Широяма знает, как мало остается им времени – «даймио владения Кийога, высокий священник храма горы Ширануи, властью наделенной мне светлейшим сегуном, Вы найдены виновным в убийстве шестидесяти трех женщин, похороненных за гостиницей Харубаяши по дороге к морю Ариаке, в заключении монахинь храма горы Ширануи и в постоянном и намеренном умервщлении младенцев, чье отцовство принадлежит Вам и Вашим монахам. Посему Вы отвечаете за свои преступления своей жизнью.»
Приглушенный звук лошадиных копыт проникает снаружи.
Эномото невозмутим. «Меня черезвычайно огорчает, что когда-то блестящий ум ...»
«Отвергает ли Вы эти обвинения? Или Вы считаете себя неподсудным никакому суду?»
«Ваши вопросы постыдны. Ваши обвинения презренны. Ваш вывод, что Вы, обесчещенный назначенец, можете наказать меня – меня! – потрясающее тщеславие. Подойди ко мне, Аколит, мы должны покинуть это жалкое место и ...»
«Почему Ваши руки и ноги так холодны в этот теплый день?»
Эномото открывает свой насмешливый рот и хмурится на красный сосуд.
«Он всегда был у меня на глазах, Учитель,» заявляет аколит. «Ничего не было добавлено.»
«Во-первых,» говорит Широяма, «я поведаю Вам о моих причинах. Когда, два-три года тому назад, до нас дошли слухи о телах, погребенных в бамбуковой роще за гостиницей Харубаяши, я не обратил на них должного внимания. Слухи – это не доказательства, а Ваши друзья в Эдо могущественнее моих, и сад даймио, обычно, никого не касается. Но когда Вы утащили акушерку, которая спасла жизнь моей конкубины и моего сына, мои интересы к храму горы Ширануи возросли. Лорд Хизена привел мне шпиона, который рассказал неправдоподобные истории о Ваших, ушедших на пенсию, монахинях. Вскоре он был убит, что подтвердило его рассказы, так что когда один свиточный футляр из кизилового дерева ...»
«Отступник Джирицу был вероломным человеком, предавшим своих собратьев.»
«А Огава Узаэмон, конечно же, был убит горными бандитами?»
«Огава был шпионом и собакой, который должен был умереть, как шпион и собака.» Эномото качается, встав, пытается удержаться, падает и рычит, «Что ты .. что ты ...»
«Яд атакует мышцы тела, начиная с конечностей и заканчивая сердцем и легкими. Он был выделен из гланд древесной змеи, которую можно найти только в реках Сиама. Это создание известно, как четырехминутная змея. Умелый аптекарь знает, почему так. Оно сверхъестественно смертельно и сверхъестественно трудно для противоядия, но Томине – сверхъестественный управляющий со связями. Мы проверили на собаке, которая жила ... как долго, Управляющий?»
«Меньше двух минут, Ваша Честь.»
«Умерла та собака от недостатка кровотечения или задохнувшись, мы скоро узнаем. Я теряю свои локти и колени, когда говорю с Вами.»
Аколит помогает Эномото сесть.
Аколит падает и лежит, содрогаясь, словно отрезанная от ниток марионетка.
«В воздухе,» продолжает магистрат, «яд отвердевает в тонкую, чистую чешуйку. Но жидкий – особенно, в алкоголе, как саке – растворяется мгновенно. Посмотрите на чашки Сакураджима – поверхность скрывает нанесенный яд. Вы увидели всю мою атаку на доске го, но не разглядели такую простую уловку – вполне достаточно, чтобы гордиться моей смертью.»
Эномото, с лицом полным страха и гнева, хватается за свой меч, но его рука немеет, и ему не удается вынуть оружие из ножен. Он смотрит на свою руку в полном непонимании и, животно рыча, бъет кулаком по своей чашке.
Она отпрыгивает по пустому полу, словно галька – по темной воде.
«Если бы ты знал, Широяма, ты, навозная муха, что ты наделал ...»
«Что я знаю – это то, что все души неоплаканных женщин, похороненных за гостиницей Харубаяши ...»
«Тем безобразным шлюхам было суждено провести всю жизнь в отстойной яме!»
«... те души могут успокоиться. Справедливость восторжествовала.»
«Орден Ширануи продлевает их жизни, не укорачивает!»
«И ‘подарки’ рождаются для того, чтобы насытить Ваше психическое расстройство?»
«Мы сеем и жнем наш урожай! Наш урожай – это наш, и мы пользуемся им, как хотим!»
«Ваш орден сеет жестокость в честь сумасшествия и ...»
«Заповеди работают, ты, человеческое насекомое! Масло душ работает! Как мог орден, основанный на безумии, выживать столько столетий? Как мог аббат получить благословление самых хитроумных людей империи своим шарлатанством?»
Самые верующие, думает Широяма, они и есть настоящие монстры. «Ваш орден умрет с Вами, Лорд-Аббат. Признание Джирицу ушло в Эдо и» – его дыхание становится все более редким от проникающего в легкие яда – «и без Вашей защиты храм горы Ширануи будет распущен».
Отлетевшая чашка крутится в широкой арке, о чем-то болтая и шепча.
Широяма, сидя со скрещенными ногами, пробует свои руки. Их нет.
«Наш орден,» хватается за воздух Эномото, «Богиня, ритуал, урожай душ ...»
Булькающий звук покидает управляющего Томине. Его челюсть дрожит.
Глаза Эномото горят и светятся. «Я не могу умереть.»
Томине падает на доску го. Чашки камней рассыпаются.
«Старения нет» – лицо Эномото застывает – «кожа не пятна, сила опять.»
«Учитель, мне холодно.» Тает голос аколита. «Мне холодно, Учитель.»
«За рекой Саншо,» Широяма тратит свои последние слова, «ожидают Ваши жертвы.» Язык и губы больше не подчиняются ему. Кто-то скажет – тело Широяма каменеет – что нет загробной жизни. кто-то скажет, что человеческие создания не более вечны, чем мыши или мухи. Но Ваши глаза, Эномото, доказывают, что ад – это не выдумка, потому что он – в них. Пол кружится и становится стеной.
Над ним – проклятье Эномото, незаконченное, полусловное
Оставь его позади, думает магистрат. Оставь все позади ...
Сердце Широяма останавливается. Пульс земли бьется в его ухе.
Совсем близко от него лежит ракушечный камень го – прекрасный и гладкий ...
... черная бабочка садится на белый камень и распускает свои крылья.

 
часть Четвертая
СЕЗОН ДОЖДЕЙ
1811 год




глава Сороковая
ХРАМ ГОРЫ ИНАСА,
ВИД НА ЗАЛИВ НАГАСАКИ
утро пятницы 3 июля 1811 года

Торжественное шествие идет по кладбищу, ведомое двумя буддийскими священниками, чьи черные, белые и сине-черные цвета халатов напоминают Якобу о сороках – птицах, которых он уже не видел тринадцать лет. Один священник бъет в глухой барабан, а другой стучит палочками. Следом за ними – четыре эта с гробом Маринуса. Якоб идет со своим десятилетним сыном Юаном. Переводчики первого ранга Ивасе и Гото – в нескольких шагах позади с убеленным сединой, неувядаемым доктором Маено и Оцуки Монджуро из академии Ширандо; замыкают шествие четыре стражника. За надгробие и гроб Маринуса заплатили академики, и директор де Зут благодарен их помощи: три последних сезона Деджима зависит от заемов у казны Нагасаки.
Капли тумана собираются на рыжей бороде Якоба. Другие капли сбегают по горлу под его менее всего поношенным воротником и теряются в теплом поте, покрывшем его тело.
Место для иностранцев находится в самом конце кладбища – на краю у возвышающегося леса. Это место напоминает Якобу угол для похорон самоубийц, примыкающий к церкви дяди в Домбурге. К бывшей церкви дяди, поправляет он себя. Последнее письмо из дома пришло на Деджима три года тому назад, хотя Геертйе написала его за два года до получения. После смерти дяди, сестра вышла замуж за директора школы во Вровенполдере – небольшом городке к востоку от Домбурга, где там же она учит малышей. Французская оккупация Валхерена делает жизнь трудной, призналась Геертйе – большая церковь в Вере превратилась в бараки и конюшни для наполеоновского войска – но ее муж, написала она, хороший человек, и они очень счастливы.
Кукушкина песня разносится в туманном утре.
У места захоронения иностранцев стоит большая группа оплакивающих, наполовину закрытая зонтиками. Медленный ход процессии позволяет ему внимательно рассмотреть несколько надгробий из более ста, установленных здесь: он – первый голландец, когда-либо попавший в это место, так, по крайней мере, думает он согласно записям предшественников. Имена самых первых надгробий неразборчивы от запущения и лишайников, но, начиная с эры Генроку – с 1690-ых годов, высчитывает Якоб – надписи довольно различимы. Йонас Терпстра, скорее всего, фрисландец, умер в первый год Хоей, в начале прошлого века; Клаас Олдеваррис был призван к Богу на третий год Хорияку во время 1750-ых; Абрахам ван Дойзелаар, земляк из Зееланда, умер в девятый год Аньей за два десятилетия до прихода Шенандоа в Нагасаки. Здесь же могила молодого метиса, упавшего с британского фрегата, которого Якоб назвал посмертно «Джэк Фартинг»; и Вибо Герритсзоона, умершего от «разрыва кишок» в четвертый год Кийова девять лет тому назад: Мартинус подозревал аппендицит, но сдержал свое обещание не вскрывать тело Герритсзоона, чтобы узнать диагноз. Якоб помнит агрессивность Герритсзоона, но его лицо уже ушло из памяти.
Доктор Маринус прибывает на свое место.
Надгробие гласит и по-японски и латинскими буквами – ДОКТОР МАРИНУС, ВРАЧ И БОТАНИК, УМЕР В СЕДЬМОЙ ГОД ЭРЫ БУНКА. Священники бормочут мантру, когда опускается гроб. Якоб снимает свою шляпу из змеиной кожи и в тон языческому песнопению молча повторяет Сто Сороковой Псалм. «‘Как будто землю рассекают и дробят нас ...’»
Семь дней тому назад Маринус был здоровым, как всегда.
«‘... сыплются кости наши в челюсти преисподней. Но к Тебе, Господи, очи мои ...’»
В среду он сказал, что умрет в пятницу.
«‘... на Тебя уповаю, не отринь души моей!’»
Медленно растущая аневризма мозгов, сказал он, лишит его чувств.
«‘Да направится молитва моя, как фимиам, пред лице Твое ...’»
Он выглядел совершенно спокойным – как всегда – и написал свое завещание.
«‘... воздеяния рук моих – как жертва вечерняя.’»
Якоб не поверил ему, но в четверг Маринус лег в постель.
«‘Ради имени Твоего, Господи, оживи меня’, говорится в Сто Сорок Втором Псалме, ‘ради правды Твоей ...’»
Доктор шутил, что он был змеей, снимающей с себя лишь одну кожу.
«‘... выведи из напасти душу мою.’»
Он заснул после обеда в пятницу и больше не проснулся.
 Священники закончили свою службу. Присутствующие смотрят на директора.
«Отец» – Юан говорит по-голландски – «Вы можете сказать несколько слов».
Старшие академики занимают центр; слева от них стоят пятнадцать семинаристов доктора прошлых лет и настоящего; справа – люди признательные и любопытные, несколько шпионов, монахи храма и еще кто-то, кого не разглядывал Якоб.
«Я должен сначала,» говорит он по-японски – «выразить мою искреннюю благодарность каждому из вас ...»
Бриз раскачивает деревья, и жирные капли падают на зонтики.
«... за то, что дождливый сезон не остановил ваши намерения попрощаться с нашим другом ...»
Я не почувствую его смерть, думает Якоб, пока не вернусь на Деджима и захочу рассказать ему о храме горы Инаса, а не смогу ...
«... перед его последним путешествием. Я выражаю свою благодарность священникам за то, что они предложили моему товарищу место для упокоения и разрешили мне присутствовать здесь этим утром. До самых последних дней доктор делал то, чем он всегда был занят: учить и учиться самому. Когда мы будем думать о Лукасе Маринусе, давайте вспомним ...»
Якоб замечает двух женщин, прячущихся под широким зонтиком.
Одна помоложе – служанка? – с капюшоном на голове, закрывая ее уши. На другой постарше – головной платок, скрывающий левую часть лица ...
Якоб не может вспомнить, о чем он говорил.


«Как Вы добры, Айбагава-сенсей, что решили подождать ...» Надо было сделать пожервования храму, обменяться любезностями с учеными, и Якоб боялся точно так же, что она уйдет, как он нервничал от того, что она останется.
Ты. Он смотрит на нее. Настоящая ты, на самом деле здесь.
«Это было слишком эгоистично,» начинает она по-японски, «навязывать свое присутствие такому занятому директору, с которым была знакома короткое время и так давно ...»
В тебе столько всего, думает Якоб, но никогда не было ничего эгоистичного.
«... но сын директора де Зута передал просьбу отца с такой ...»
Орито смотрит на Юана – тот стоит очарованный ею – и улыбается.
«... такой вежливой настойчивостью, что было невозможно уйти.»
Якоб бросает взгляд на Юана. «Я надеюсь, он не был чересчур назойливым.»
«Трудно согласиться, что такой вежливый мальчик может быть назойливым.»
«Его учитель-художник старается, как может, вложить в него дисциплину, но после смерти матери мой сын стал неуправляемым, и я боюсь, что он останется таким же.» Он поворачивается к спутнице Орито, неуверенный: кто она – служанка, ассистентка или равная. «Я – де Зут,» говорит он. «Благодарю Вас за приход.»
Молодая женщина не удивлена его иностранностью. «Мое имя – Яйои. Я не должна рассказывать, как часто она говорит о Вас, а не то она рассердится на меня.»
«Айбагава-сенсей,» Юан передает отцу, «сказала, что знала Мать еще до того, как Вы, Отец, прибыли в Японию.»
«Да, Юан, Айбагава-сенсей была очень добра и иногда помогала твоей матери и ее сестрам в чайных домах Мураяма. Но по какому поводу, сенсей, Вы находитесь в Нагасаки в это» – он оглядывает кладбище – «в это печальное время? Я слышал, что у Вас есть акушерная практика в Мияко.»
«Да, есть, но доктор Маено пригласил меня сюда помочь советами одному его ученику, который планирует открыть школу для помощи при родах. Я не была в Нагасаки с ... ну, с тех пор, как покинула, и я подумала, что пришло время навестить. Мой приезд по совершенно неприятному совпадению совпал с уходом доктора Маринуса.»
В ее объяснении нет упоминания планов посещения Деджима, и Якоб полагает, что это так. он чувствует любопытные взгляды свидетелей и указывает на длинный ряд каменных ступеней, сходящих от храма к реке Накашима. «Не желаете пройтись вместе со мной, мисс Айбагава?»
«С большим удовольствием, директор де Зут.»
Яйои и Юан идут за ними следом в нескольких шагах, а в самом конце – Ивасе и Гото, потому Якоб и знаменитая акушерка могут разговаривать в условном одиночестве. Она осторожно ступает по мокрым, покрытым мхом, камням.
Я мог бы рассказать тебе сотню вещей, думает Якоб, и совсем ничего.
«Я слышала,» говорит Орито, «Ваш сын – ученик художника Шунро?»
«Шунро-сенсей пожалел талантливого мальчика, да.»
«Значит, Ваш сын унаследовал талант художника от своего отца?»
«У меня нет талантов! Я – неуклюжий болван с двумя левыми руками.»
«Простите, что не соглашаюсь: в моих руках ¬– доказательство.»
У нее все еще есть тот веер. Якоб не может удержаться от радостной улыбки.
«Растить его, должно быть, тяжело после смерти Цукинами-сама.»
«Раньше он жил на Деджима. Маринус и Еелатту учили его, и я нанял, как мы называем, ‘няню’. А теперь уже два года он живет у учителя, но магистрат позволяет ему посещать Деджима на каждый десятый день. Я очень жду прихода корабля из Батавии для бенефита всех находящихся на Деджима, и так же очень не хочу его прихода, ожидая расставания с ним ...»
Невидимый дятел работает короткими очередями где-то неподалеку.
«Маено-сенсей сказал мне,» говорит она, «что доктор Маринус умер очень спокойной смертью».
«Он гордился Вами. ‘Ученики, как мисс Айбагава, делают мою жизнь осмысленной, Домбуржец’, так говорил он, и ‘Знания существуют, лишь когда их передают ...’» Как любовь, добавил бы Якоб. «Маринус был бесстыдным мечтателем.»
На половине пути они начинают слышать и видят вспенившуюся кофейно-коричневую реку.
«Великий учитель становится бессмертным,» замечает она, «его учениками».
«Айбагава-сенсей может прямо сказать ‘ее учениками’.»
Орито говорит, «Ваше знание японского языка достойно восхищения.»
«Такие комплименты говорят о том, что я до сих пор делаю ошибки. Сложность статуса даймио в том: никто не поправляет меня.» Он замолкает на какое-то время. «Огава-сама поправлял, но он был особенным переводчиком.»
Вверху, на невидимой глазу горе, певчие птицы зовут и спрашивают о чем-то.
«И смелым человеком.» Тон Орито говорит Якобу, что она знает, как он погиб и почему.
«Когда мать Юана была жива, я просил ее поправлять мои ошибки, но она была никудышной учительницей. Она говорила, что мои промахи звучали слишком приятно для ее слуха.»
«И все же Ваш словарь теперь можно найти в каждом владении. Мои студенты не говорят, ‘Подай мне голландский словарь’, они говорят, ‘Подай мне Дазуто’.»
Ветер треплет длинные ветви ясеней.
Орито спрашивает, «Уильям Питт все еще жив?»
«Уильям Питт сбежал с обезьяной на Санта Марии четыре года тому назад. Утром, когда отчалила она, он поплыл за ней. Стражники не был уверены – относится ли к нему закон сегуна – но дали возможность ему уплыть. Без него только доктор Маринус, Иво Оост и я оставались с тех времен, когда Вы были ‘ученицей’. Ари Гроте приезжал два раза, но только на время торгового сезона.»
Позади них Юан говорит что-то смешное, и Яйои смеется.
«Если Айбагава-сенсей пожелала бы, когда-нибудь ... посетить Деджима, тогда ... тогда ...»
«Директор де Зут очень любезен, но я должна вернуться завтра в Мияко. Несколько придворных дам беременны, и им нужна помощь.»
«Конечно! Конечно. Я не подразумевал, что ...в смысле, я не ...» Якоб замирает, не в силах сказать, что он не хотел подразумевать. «Ваши обязанности,» находится он, «Ваши обязанности, они ... важнее всего».
Внизу лестницы носильщики у паланкинов натирают маслом свои икры и голени, готовясь к возвращениям с ношей в город.
Скажи ей, приказывает себе Якоб, или всю оставшуюся жизнь будешь упрекать себя в трусости.
Он решает провести жизнь, упрекая себя в трусости. Нет, я не могу.
«Я должен рассказать Вам о чем-то. В тот день, двенадцать лет тому назад, когда Эномото похитил Вас, я был на сторожевой вышке, и я видел Вас ...» Якоб не осмеливается взглянуть на нее. «Я видел, как Вы пытались убедить стражников у ворот, чтобы пропустили внутрь. Ворстенбош только что обманул меня, и, как надутый от злости ребенок, когда я Вас увидел, то ничего не сделал. Я мог бы прибежать, начать спорить, шуметь, позвать нужного переводчика или Маринуса ... но я не сделал. Бог знает, я не мог предположить последствий моего бездействия ... и что более не увижу Вас до сегодняшнего дня – а когда ко мне вернулся разум, то» – он чувствует, словно в его горле застряла рыбья кость – «когда я прибежал к воротам, чтобы ... чтобы ... помочь, я опоздал.»
Орито слушает и осторожно ступает, и глаз ее не видно.
«Год спустя, я попытался исправить случившееся. Огава-сама попросил меня спрятать в надежном месте свиток, который попал к нему от беглеца из храма, Вашего храма, храма Эномото. Через несколько дней пришли новости о гибели Огава-сама. Месяц за месяцем я учил японский язык, чтобы перевести свиток. День, когда я понял, что досталось Вам от моего бездействия, был самым худшим днем в моей жизни. Но отчаянье не могло помочь Вам. Ничего не могло помочь Вам. Во время инцидента с Фебусом, я заслужил доверие магистрат Широяма, а он – мое, и тогда я решился на смертельный риск показать этот свиток ему. Слухи об его смерти и смерти Эномото был очень расплывчатыми, и трудно было понять что-нибудь ... но, вскоре, я узнал, что храм Ширануи был разгромлен, и владение Кийога перешло к лорду Хизен. Я рассказываю Вам это ... я рассказываю Вам, потому что ... потому что не рассказать Вам, это будет ложью молчания, а я не могу лгать Вам.»
Ирисы цветут в подлеске. Пунцовый Якоб раздавлен рассказом.
Орито готовится к ответу. «Когда боль все еще жива, когда решения принимаются под давлением обстоятельств, мы верим в то, что мы можем быть своими хирургами. Но проходит время, и все видится гораздо яснее, и сейчас я воспринимаю нас, как лишь хирургические инструменты, использованные миром, чтобы отделаться от ордена горы Ширануи. Если бы Вы укрыли меня на Деджима в тот день, я бы не прожила ту боль, да, но Яйои до сих пор была бы там узницей. Заповеди все еще соблюдались бы. Как я могу Вас простить, если Вы не совершили ничего неправильного?»
Они доходят до подножия горы. Река гремит.
В ларьке предлагают амулеты и жареную рыбу. Скорбящие возвращаются людьми.
Кто-то говорит, кто-то шутит, кто-то просто смотрит на голландского директора и акушерку.
«Должно быть трудно,» говорит Орито, «не знать, когда Вы сможете увидеть Европу».
«Я стараюсь думать о Деджима, как о доме. Мой сын – здесь, в конце концов.»
Якоб представляет себе, как обнимает эту женщину, которую он никогда не обнимал ...
... и представляет себе, как целует ее, всего один лишь раз – между ее бровей.
«Отец?» Юан хмурится, глядя на Якоба. «Вы плохо чувствуете себя?»
Как быстро ты вырос, думает отец. Почему я этого не заметил раньше?
Орито говорит по-голландски, «Значит, директор де Зут, наши шаги вместе закончились».

 
часть Пятая
ПОСЛЕДНИЕ СТРАНИЦЫ
осень 1817 года




глава Сорок Первая
КВАРТЕРДЕК ГОЛЛАНДСКОГО КОРАБЛЯ ПРОРОЧИЦА,
ЗАЛИВ НАГАСАКИ
понедельник 3 ноября 1817 года

... и когда Якоб смотрит вновь, то Утренней звезды – уже нет на небе. Деджима отдаляется с каждой минутой. Он машет рукой фигуре на сторожевой вышке, и фигура отвечает ему тем же. Наступает отлив, но ветер дует в обратную сторону, и потому восемнадцать восьмивесельных японских буксиров тащат Пророчицу по всему заливу. Гребцы поют одну песню в ритм взмахов весел: их хриплый хор сливается с барабанами воды и кряхтением корабля. Четырнадцать лодок справились бы, думает Якоб, но директор Оост выжал очень крупную скидку на ремонте склада Роза, поэтому, скорее всего, ему посоветовали увеличить количество лодок. Якоб стирает мелкую дробь влаги с усталого лица. Лампа все еще зажжена в комнате с видом на залив в его доме. Он вспоминает те года, когда был вынужден продать библиотеку Маринуса – книгу за книгой – чтобы купить масла для ламп.
«Доброе утро, директор де Зут.» Появляется молодой гардемарин.
«Доброе утро, хотя я уже – просто де Зут. А Вы?»
«Бурхааве, сэр. Я буду Вашим помощником на корабле.»
«Бурхааве ... замечательная морская фамилия.» Якоб протягивает ладонь.
Гардемарин пожимает ее. «Почтен, сэр.»
Якоб поворачивается к сторожевой вышке, наблюдатель на которой стал не более шахматной фигурки.
«Простите мое любопытство, сэр,» начинает Бурхааве, «но лейтенанты рассказывали за ужином о том, как Вы стояли лицом к лицу с Британским фрегатом в этом заливе, и только Вы один.»
«Все это случилось, когда Вы еще не родились. И я не был один.»
«Вы имеете в виду, что само Провидение помогло выстоять Вам в обороне нашего флага, сэр?»
Якоб чувствует благоговейность в голосе. «Скажем так.»
Рассветом дышет болотистая зелень, и угольная краснота пробивается сквозь серые деревья.
«А после всего, сэр, Вы были заброшены на Деджима семнадцать лет?»
«‘Заброшены’ – совсем не то слово, Гардемарин. Я был в Эдо три раза – очень увлекательные путешествия. Мой друг доктор и я собирали ботанические экземпляры вдоль побережья, а в поздние годы мне было позволено посещать знакомых в Нагасаки гораздо свободнее. Стало похоже на строгое школьное расписание, чем на тюремное заключение.»
Моряк, стоя на нижней рее бизань-мачты, кричит что-то на скандинавском.
Ответом через некоторое время с канатной выбленки доносится продолжительный и нахальный хохот.
Команда довольна тем, что закончились двенадцать недель якорной стоянки.
«Вы, должно быть, очень хотите увидеть дом, мистер де Зут, после столь долгого отсутствия.»
Якобу завидна юношеская самоуверенность и ясность. «На Валхерене будет больше незнакомых лиц, чем знакомых, из-за войны и двадцатилетнего отсутствия. Сказать правду, я подавал в Эдо прошение на то, чтобы остаться жить в Нагасаки в качестве какого-нибудь дипломатического представителя новой компании, но в архивах не нашли подобного прецедента.» Он протирает забрызганные моросью очки. «И потому, как Вы видите, я должен уехать.» Сторожевая вышка видится ему лучше без очков, и дальнозоркий Якоб кладет их в карман камзола. Он с испугом внезапно обнаруживает, что нет его карманных часов, но тут же вспоминает, что оставил их Юану. «Мистер Бурхааве, Вы не знаете, сколько сейчас времени?»
«Две склянки левобортовой вахты были не так давно, сэр.»
Прежде, чем Якоб объяснит, что хотел узнать обычное время, колокол храма Рюгаджи отбивает Час Дракона: семь часов пятнадцать минут в это время года.
Час моего убытия, думает Якоб, это – подарок Японией мне на прощание.
Фигура на сторожевой вышке уменьшается до крохотной цифры I.
Он мог быть мной, видимым с квартердека Шенандоа, хотя Якоб сомневается в том, что Унико Ворстенбош стал бы глядеть назад. Капитан Пенхалигон, возможно, посмотрел ... Якоб надеется, что, однажды, пошлет письмо англичанину от «голландского охранника» и спросит о том, что остановило того от выстрелов карронадами Фебуса тем осенним днем: акт христианского милосердия или какой-то другой, более прагматичный, повод?
Скорее всего, должен признаться он, Пенхалигона уже нет в живых.
Чернокожий моряк карабкается по канату, и Якоб вспоминает, как Огава Узаэмон говорил ему, что иностранные корабли кажутся управляемыми призраками и зеркальными отражениями, появляющимися и исчезающими в скрытых порталах. Якоб коротко молится о душе переводчика, наблюдая за беспокойным пробуждением корабля.
Фигура на сторожевой вышке становится расплывчатым пятном. Якоб машет рукой.
Пятно отвечает широким размахиванием двух расплывчатых рук.
«Особый друг, сэр?» спрашивает гардемарин Бурхааве.
Якоб перестает махать. Фигура перестает махать. «Мой сын.»
Бурхааве – в замешательстве. «Вы оставляете его, сэр?»
«Нет выбора. Его мать была японкой, и таков закон. Непонятность для других – это передний край обороны у Японии. Страна просто не желает быть понятной.»
«Но ... значит ... когда же Вы вновь увидитесь со своим сыном?»
«Сегодня – в эту минуту – последний раз, когда я увижу его ... в этом мире, по крайней мере.»
«Я смог бы принести Вам на время подзорную трубу, сэр, если Вы желаете?»
Якоб тронут заботой Бурхааве. «Благодарю Вас, но не надо. Я не увижу его лица. Но мог бы я попросить у Вас фляжку горячего чая с камбуза?»
«Конечно, сэр – хотя, наверное, займет какое-то время, если печь еще не разожжена.»
«Пусть сколько надо. От него ... от него теплее в моей груди.»
«Очень хорошо, сэр.» Бурхааве идет к трапу и спускается вниз.
Очертания Юана становятся совсем неразличимы на фоне Нагасаки.
Якоб молится и будет молиться всю ночь, чтобы жизнь Юана была лучше, чем жизнь туберкулезного сына Тунберга, но бывший директор хорошо знаком с недоверием японцев к иноземной крови. Юан может быть самым талантливым учеником, но он никогда не получит по наследству титул учителя или женится без разрешения магистрата, или просто выйдет за пределы районов города. Он – слишком японский, чтобы его отпустили со мной, знает Якоб, но недостаточно японский, чтобы принадлежать Японии.
Сотня диких голубей слетает с березовой рощи.
Даже письма должны полагаться на честность доставки незнакомцами. Ответы займут три-четыре-пять лет.
Высланный отец чешет веко обветренного глаза.
Он переставляет ноги от раннего холода. Колени жалуются болью.
Оглядываясь в прошлое, Якоб видит месяцы и годы впереди. По прибытии на Яву, новый генерал-губернатор приглашает его в свой дворец в Бейтензорге, подальше от миазмов воздуха Батавии. Якобу предлагают выгодную должность при губернаторе, но он отвечает отказом, настаивая на своем возвращении на родину. Если я не могу оставаться в Нагасаки, думает он, тогда совсем покину Восток. На следующий месяц он наблюдает закат, накрывший Суматру, с борта корабля, направляющегося в Европу, и слышит доктора Маринуса, так же ясно, как медленный рефрен клавесина, который рассуждает о краткости жизни, похоже, на арамейском языке. Очевидно, сознание играет с ним злую шутку. Шесть недель спустя, пассажирам предстает вид Столовой горы, возвыщающейся за Кейптауном, где Якоб вспоминает куски истории, рассказанной ему директором ван Клиифом на крыше борделя много лет тому назад. Корабельный тиф, жуткий шторм у Азорских островов и стычка с корсаром делают путь по Атлантике более тяжелым, но он благополучно прибывает на Тексел под ледяным дождем. Начальник порта представляет Якобу вежливое приглашение от городского правления Гааги, где его далекое участие в войне празднуется короткой церемонией в Департаменте Торговли и Колоний. Он направляется в Роттердам и стоит у того же причала, где когда-то обещал молодой девушке по имени Анна, что в течение шести лет он вернется с богатством из Ост-Индии. Сейчас у него достаточно денег, но Анна умерла при родах много лет тому назад, и Якоб уезжает в Веере на остров Валхерен. Ветряные мельницы на острове, потрепанном войной, вновь отстроены и заняты работой. Никто в Веере не узнает вернувшегося домой Домбуржца. Вроувеннолдер – в получасе лошадиной езды, но Якоб предпочитает пройти пешком, чтобы не помешать своим прибытием послеобеденным классам Геертйе в школе мужа. Его сестра открывает дверь, когда он стучится. Она говорит, «Мой муж в своем кабинете, сэр, не могли бы Вы ...» затем ее глаза расширяются, и она начинает рыдать и смеяться.
В воскресенье Якоб слушает церемонию в церкви Домбурга среди конгрегации знакомых лиц, состарившихся, как и он. Он идет на кладбище, к могилам матери, отца и дяди, но не принимает приглашения нового пастора отужинать с ним в его доме. Он отправляется в Мидделбург на встречу с директорами торговых домов и импортных компаний. Делаются предложения, выносятся решения, подписываются контракты, и Якоба выдвигают в члены Масонской Ложи. Между временем цветения тюльпанов и Троицей, он появляется из церкви под руку с флегматичной дочерью одного из знакомых торговцев. Конфетти напоминает Якобу цветение вишни в Мияко. Возраст жены мистера де Зойта – в половину возраста мужа, но возражений ни у кого нет: ее молодость стоит его денег. Муж и жена находят компанию друг друга подходящей в большинстве времени или, если быть точнее, в какую-то часть их совместного времяпровождения; в ранние годы семейной жизни, по крайней мере. Он намеревается опубликовать свои мемуары о своих годах пребывания директором в Японии, но каким-то образом времени на написание не хватает. Якобу исполняется пятьдесят лет. Его выбирают в Совет Мидделбурга. Якобу исполняется шестьдесят лет, а его мемуары все еще не написаны. Его медного цвета волосы теряют свой блеск, его лицо обвисает, и верх его головы становится похожим на выбритую макушку головы пожилого самурая. Молодой известный художник, который рисует его портрет, удивлен его меланхоличным отсутствующим взглядом, но придает ему целеустремленность на картине. В один день он передает деЗойтовский Псалтырь своему старшему сыну – не Юану, который еще старше, а его старшему голландскому сыну, честному юноше, совсем нелюбопытному о жизни за пределами Зееланда. Поздним октябрем или ранним ноябрем приходят ветренные сумерки. День срывает последние листья с вязов и сикамор, и фонарщик идет своей дорогой от одного фонаря к другому, когда семья Якоба выстраивается у изголовья патриарха. У лучшего доктора Мидделбурга на лице – печальное выражение, но он доволен, что успел сделать все во время короткого, но прибыльного, заболевания, и что он успеет домой к ужину. Маятник часов отражает свет очага, и в последние дрожащие вздохи Якоба де Зута янтарные тени в дальнем углу сгущаются в женскую форму.
Она – тонкая, маленькая – проскальзывает между стоящими, незаметная никому ...
... и поправляет головной платок, чтобы получше закрыть свой ожог.
Она кладет ее прохладные ладони на лихорадочно горящее лицо Якоба.
Якоб видит себя – молодым – в ее узких глазах.
Ее губы касаются его переносицы.
Хорошо смазанная воском бумажная дверь широко распахивается, съезжая в сторону.