Кто-то должен начать. Глава 14

Вячеслав Мандрик
…И всё вновь дрогнуло, замельтешило, поплыло и вот уже низкое небо тяжело нависло над голым безжизненным полем.  Стальное лезвие плуга легко как бритва вспарывает землю, выворачивая наизнанку её чёрную маслянисто блестящую внутренность.

Изредка мелькнёт в ней бледный с желтизной свежий срез картофелины. Мёртвая коричневая ботва путается под ногами. Руки погружаются в стынущую мякоть и пальцы на ощупь отыскивают тугие картофелины. На ветру пальцы твердеют, скрючиваются. Грязные, их даже не спрятать в карманы на минуту, чтобы согреть.

 А когда ветер принёс дождь и он был мелок и назойлив как мошкара, и нечем было вытереть лицо, и негде было на мгновение хотя бы спрятаться, прикрыться от пронизывающей леденящей сырости, вот тогда всё началось.

-Нет мира под оливами!- В отчаянии вскричал Жек и ожесточённо стал растирать руки, и жидкая грязь потекла с его пальцев. И все согласились, что мира нет и под соснами и, вообще, когда у тебя над головой дырявое корыто, самое милейшее занятие забраться под одеяло и поплёвывать в потолок.

 И все ухватились за эту мысль, как ребёнок за материнскую грудь, и начали сосать, чмокая и захлёбываясь от предстоящего удовольствия.

 - Ночью будет заморозок,- напомнил Марк. Он всегда напоминал не во время.
- Стихийное бедствие,- сказал Махоркин, - против природы не попрёшь.- Потому нужно кончать.-

- В такую слякоть даже колхозники не работают,- с укоризной высказалась всегда молчащая Аня Чигирин.
- Это их дело. Мы приехали сюда работать,- сказал Марк.
 
- В человеческих условиях,- напомнила Аня.
 
- Бывает хуже… И работают.

- Нам от этого не легче.

 Король с Эриком ушли за кусты и теперь возвращались и Марк увидел их.
- Не будем устраивать собраний,- поспешно сказал он,- каждому по четыре борозды. К обеду закончим и свободны до завтра.

 Все неохотно разбрелись  по своим местам. Борозды лоснились своими чёрными спинами; они начинались  у дороги и обрывались далеко в кустах, смутных и неясных в туманной завесе дождя.

 Мы как грачи бродили и нагибались над бороздами. Наши ватники были грязны и мокры. Они набухли влагой и тяжело облепляли озябшие тела. Под ногами хлюпало и чавкало. На сапогах как вериги, комья грязи. Картошка лежала в лужах, в грязи. Её было много, рассыпанная вдоль борозд, она была настолько грязная, что когда смотришь на борозду издали, то кажется, что в ней ничего нет.

 И тогда робкая надежда пытается обласкать твоё усталое промёрзшее на ветру тело, и ноги невольно ускоряют шаг и руки становятся проворней. Но это всего лишь обман зрения и он раскрывается, как только тело нагибается за первой картофелиной. Поясницу ломит от бесчисленных поклонов и многие предпочитают перемещаться на корточках.

 Рядом со мной шёл Махоркин. Он вдруг проявил необыкновенную прыть в работе. Я ещё не успел пройти первую борозду, а он уже начал третью. Но борозды его были чисты. Но когда я присмотрелся к его ногам, я понял в чём дело. Я медленно выпрямился и, проваливаясь по щиколотку, шагнул к нему.

 Я ощутил как между пальцами, сжатыми в кулак, выдавливается грязь, склизлая как слизняк. Но Марк опередил меня. Он схватил Махоркина за плечо, повернул его лицом к себе и рванул за ватник.

- Ты что!? Гад! Ты что?!

- Убери руки! Не твоё дело!- Махоркин вырвался.- Что тебе? Какое тебе дело? Как хочу, так и делаю! Плевать мне на эту дрянь!- Он поддел сапогом крупную картофелину.

 И в тот же миг голова его метнулась влево и на щеке чётко отпечаталась чёрная пятерня. Потом вправо и опять влево. Вправо, влево, вправо. Она болталась как у старой затасканной куклы.

 Махоркин беспомощно тянул к Марку руки, потом попятился, споткнулся и сел в борозду. Синие навыкат глаза его ещё более посинели и выпучились, рот зло искривился.

Он стал медленно подниматься, а правая рука его потянулась к порожнему ящику. Марк стоял и смотрел себе под ноги. Руки опущены, пальцы сжались в кулаки. Лицо его было белым, как в ту ночь в парке и на щеках два бугра желваков. Все бросили работать и бежали к нам. Пальцы Махоркина коснулись ящика.

Он попытался вскочить, рванул на себя ящик, но моя нога уже стояла на днище ящика и Махоркин, дёрнувшись всем телом, потерял равновесие и снова сел на борозду. Он резко повернул голову в мою сторону. Мы смотрели друг на друга, словно виделись первый раз. Он отвернулся первым и зябко повёл плечами.

- Что здесь такое? –спросил Жорж.

- Плата за отличную работу,- сказал я.

- Шутки сейчас неуместны.

 - Я не шучу, Жора. Он ещё от меня не получил.
Я вспомнил, как меня лупила соседка за выдернутый куст молодой картошки в том голодном 47 году.

- Ребята, как вам не стыдно. Свои же, Марк я бы никогда не подумала.-  Ася едва сдерживала слёзы.

- Что ты не подумала? Что?! Взгляни!- Он отошёл назад, на соседнюю борозду, с которой Махоркин собрал картофель, наклонился, разгрёб землю там, где были следы сапог Махоркина и вытащил десяток картофелин.
 
-Что ты думаешь об этом? Что? В блокаду за пару картошек люди жизнь отдавали. А он... Он ногами топчет . Ногами топчет!

- Ну и что? Если мы не уберём, всё равно никто не станет убирать. Кому она нужна? Только руки незачем распускать. Укоротить можем,- пригрозил Эрик.

- Конечно, всё равно сгниёт. А зачем нам гнить, мальцы, не понимаю.- Жек как всегда в своём репертуаре.

- Пора кончать, иначе не всем придётся увидеть Питер,- сказал Лев.

- Я уже изрядно простужен, - сказал Стас, - и надо пожалеть прекрасную половину человечества.

- Правильно, пусть девчонки уходят, а мы закончим без них,- поддержал Стаса Пронин.

-Что-о?! Ха-ха! Пошли домой, пацаны.! – крикнул Эрик и запел:
- А помирать на-ам рановато-о, есть у нас ещё дома жена, да не одна, вот это да, герой труда.
- Никуда мы не уйдём, пока не уберём всё, - категорично заявил Марк.

 - Кто это – мы? Ты не мыкай. Здесь нет трибуны. И, вообще, Оболенский, запомни – здесь тайга, а не Красная площадь.
 
- Для совести, Шаргородский, это не имеет значения.

 - Ты ещё забыл напомнить о долге комсомольца.

 - Если будет нужно, напомню.

- А может тебе напомнить  кое о чём?

- Кончай, Эрик. Счёты будете сводить в другом месте. Я вот что думаю, Марк. Ребята устали, промокли. Заболеть сейчас, раз плюнуть. На сегодня хватит. Или в крайнем случае прекратится дождь, выйдем снова и закончим,- предложил Король.

- Хорошо, но если дождь не кончится. Что тогда, Жора? Завтра могут  быть заморозки. Вы же понимаете, что это означает?

- Понимаем, понимаем,- передразнил его Эрик, -тем лучше для нас. Устроим выходной.

- Заткни фонтан, Эрик, - сказал я, - мы сюда приехали…

- Не для того, чтобы издыхать здесь,- перебил меня Эрик, - я отказываюсь. Ты можешь вкалывать вместе с ним. Пошли домой.

- Идём Марк.

 -Нет Король, я остаюсь.

- Ну и чёрт с тобой, оставайся, копайся в этой грязи. С меня довольно. А ты что?

- Жора, проваливай. Не раздражай.

- А ты чего остался? – спросил Марк, когда все ушли и мы остались одни в голом чёрном поле под мелким моросящим дождём.

- А ты?
 - Я не могу иначе.
- Бесполезно всё.
- До темноты ещё далеко.

- Жалкие крохи. Давай лучше перетаскаем всё в одну кучу и закроем, пока светло.

 Он согласился молча.
 Мы носили картофель в плетённых корзинах. Потом сходили на соседнее поле за соломой и укрыли ею картофель и сверху забросали землёй. Когда мы кончили, дождь стих и уже у горизонта над кромкой леса мутно и тоскливо как глаз больного пса, проглянулся закат.

 Осенью темнеет быстро, сумерки сгущались. Ночь надвигалась долгая и скучная.  Одним мазком провела она вдоль леса и все яркие краски осени потускнели и затушевались, поле стало ещё чернее, а голые кусты в напоённом влагой мраке, стали густы и косматы. Лес стоял настороженно и чутко и осторожно ронял  дождевые капли с последней своей листвы.

 Шорохи, едва уловимый прозрачный звон. Тихо булькают невидимые ручьи.
 
- Мелодии осени,- сказал задумчиво Марк, когда мы вошли в лес.- У каждого времени года свои мелодии, свой ритм, движение и мы всецело подчиняемся им. Мы в их власти. Независимо от нашего рассудка. Это – бессознательно, инстинктивно.

- Ты любишь осень?

- …С некоторых пор – нет. Осень любят слабые, чувствительные. Хотя осень прекрасна. Она чарует красками, но ей можно только любоваться, глядя со стороны. Вот весна, это другой разговор. Весной всё оживает, всё ломается, рвётся, мчится, задыхается в стремительном беге. Всё в движении. Жизнь клокочет. И ты втягиваешься, увлекаешься бешеным потоком радости, чувств.- Он резко оборвал фразу и я понял в чём дело, поймав его взгляд на себе. Я подавил улыбку.

- Ты чего замолчал?

 - А почему я должен говорить?

- Ты умеешь красиво говорить.

 - А разве это недостаток?

- Сейчас это редкость. Люди разучились говорить настоящим русским языком. Три матерных слова и десяток производных от них  у большинства весь словарь. Да, вообще, наш язык стал беден и сух, примитивен.

- Ты прав, наш язык огазетился. Но так и должно быть. Каждому веку свой язык. Сравни язык Карамзина и Хемингуэя. А прошло ведь не больше двух веков. Наш язык – язык действия, движения. Литературный язык сжат до предела, лаконичен, словно сошёл с телеграфной ленты. Это в духе нашей эпохи, весь мир говорит глаголами. Иначе нельзя в наш атомный век.

 Потрясающие открытия, две мировые войны, революция, чудовищный рост техники и всё это за полстолетия. Человечество ошарашено колоссальной  силой собственного разума и собственным варварством. Мы не успеваем осмыслить, понять, прочувствовать одно, как ему на смену приходит новое. Бешеный ритм жизни.

И язык вторит ему, вступает в резонанс. Очищается от давящей тяжести оборотов, эпитетов, вводных слов. Упрощается до схемы, до символов.

- Но это обедняет нашу речь.

-  Возможно.

- По-твоему выходит, что с ростом прогресса.

- Ты меня не понял, Роберт. Дело не в прогрессе. Конечно, прогресс движет человечество, меняет его лицо и, следовательно язык. Но это не значит, что язык и в дальнейшем будет упрощаться. Язык будущего будет иным. Я не знаю, как будет говорить человечество, но уверен, что язык его будет чист, красочен, ярок.

 Словарный состав его резко сократится. Исчезнут тысячи слов и словосочетаний, определяющих несправедливость и низость сегодняшнего мира. Возможно появятся новые слова, но они будут прозрачны и звонки, как звук этих дождевых капель. Обидно, что мы так мало живём.-

- А тебе хочется услышать?

 - Тебе разве нет?

 - Насмешил.
   В руках Марка хрустнула ветка и он швырнул её в кусты.
- Ты не плохой парень, Роберт. Но порой мне жаль тебя. Ты из тех, кого вышибло однажды из колеи, и теперь ты стоишь в стороне и зализываешь своё обиженное и обозлённое я.

 И чем больше лижешь, тем больше в тебе растёт злость, но уже на самого себя. У тебя нехватает сил снова шагнуть в ту же колею. Ты предпочитаешь плестись по своей индивидуалистской  тропинке, где-то в стороне, рядом. Это сейчас модно. Но так можно оказаться вне своего времени и своего пространства.

- Не ожидал, ты тонкий психолог. Смотри-ка. Моё дело как мне жить. Я смотрю на мир своими глазами и не нуждаюсь в чужих очках.

- Они у тебя на переносице и давно.

- Вот как. Интересно.

- Да. Ты видишь мир глазами Шаргородских. И им подобных.

- Истина! Ты прав. Я не собираюсь менять свои взгляды. Я не хочу видеть мир, разложенным по полочкам. Здесь- чёрное, а тут, мальчик, - белое. И не желаю на каждый случай жизни иметь заранее заготовленную цитату. У меня своё жизненное кредо. Я хочу сам жить. Ты понимаешь – сам! Мне плевать на эти измы, морали, цитаты. Они претят мне. Ими столько лет прикрывались и оправдывались ложь и преступления.

 Пятьдесят шестой научил нас многому, не знаю, как тебя.  Я научился думать собственными извилинами и не просто думать, а критически осмысливать происходящее, исходя из собственной совести и долга.

- Тебе совесть подсказывает быть в стороне?

- Никому не могу верить. Если я верил Сталину, почему я должен верить Хрущёву?

- Разве дело в одном Хрущёве? Ты не хочешь видеть перемены, которые произошли вокруг.
 - Один портрет сменили другим.

 - Хотя бы так. Нужно было иметь титаническую веру в свой народ и в свою правоту, чтобы сделать это.

-Это нужно было сделать двадцать лет назад.

- Да. Ты прав... У всех не хватило мужества.

- Не исключено, что его снова может не хватить.

 - Это исключено.

- Не надо меня убеждать.

-  Но нельзя же всю жизнь оставаться наблюдателем и скептически поплёвывать на всё. От скептицизма несёт плесенью.

- Давай не будем.

- Тебя задело?

-  Мне надоели твои морали.

- Я хотел тебе помочь разобраться в самом себе.

- Предоставь это мне самому.

- Пожалуйста.

 Мы вышли из леса и пошли по отлогому склону навстречу редким и тусклым огням. Тайга ржавым обручем сдавила безлесный голый пятачок, где сиротливо жались друг к дружке десятка три изб, почерневших от дождей и времени. У изгороди мы остановились. Отсюда начиналась единственная в деревне жилая улица.

 Она как всегда пустынна и темна. Керосиновые лампы бросали на дорогу маслянистые пятна света. Где-то в конце улицы тяжело вздохнула корова. И снова тишина. Тишина здесь страшна своей глухой первобытной немотой.

Она гнетёт, давит, стискивает тело в паническом ужасе одиночества. Стоит закрыть глаза и задержать дыхание, как мир исчезает, растворяется и ты ощущаешь лишь самого себя, своё тело, стук своего сердца, движение крови в венах. Ты сам ограничен оболочкой твоего тела и за его пределами обрывается жизнь.

 Дальше ничего нет. Вакуум. Бездна. Но где-то подсознательно возникает чувство связи, неотделимости, нераздельности с окружающим миром, который всё же существует независимо от тебя с миллионами своих неразгаданных планет, звёзд, Галактик, с миллиардами людей, обречённых так же, как и ты.

 И уже с щемящей грустью вбираешь расширенными в темноте зрачками ночную мглу, неясно белеющую берёзовую изгородь, чёрные остовы крыш, и заглатываешь глубоко и полно влажный хвойный воздух, чуть пахнущий жилым дымком, и думаешь, что вот когда-то до тебя стоял на этом месте человек, смотрел в ночь и тоже думал, зачем живёт человек.

 Последние слова я неожиданно произнёс вслух. Сейчас начнёт, усмехнулся я, но он молчал и в его молчании чувствовалось ожидание моего ответа. В другой раз я бы облёк всё в шутку, но сегодня что-то не шутилось; и в то же время не хотелось лезть на откровенность.

- Я говорю, зачем живут они?- я кивнул головой в сторону изб.

- Спроси у них.
 
- Они не знают, уверен. Живут, потому что дана жизнь. Они знают только друг друга, а их всего не больше сотни. Живут, любят, рожают, умирают, но во имя чего? Зачем? Что заставляет их жить здесь в этой глухомани?
 Мы здесь меньше месяца, а мне кажется- вечность. Время здесь стоит на месте. Они отрезаны от всего мира, но они этого не чувствуют. И это- самое страшное. Я бы не смог прожить и месяца, если б приехал сюда один. А они живут всю жизнь.Как они могут?

 - Жить можно везде, зная для чего живёшь.

 - А ты смог бы здесь жить, именно, сейчас, после всего городского?
 
- Если в этом была бы необходимость.

- Чушь!.. Ты вырос в условиях цивилизации  и если их лишить тебя… Представь, чтобы ты делал в свободное от работы время? Нёс в массы свет познания и культуры? Рафаэль, Гейне, Пикассо, Бах.

- Хотя бы так. Счастье в познании и в ощущении нужности людям. Без этого жизнь - бессмысленна.

- Коптить спичкой.

- Каждый как может. Но лучше быть горящей спичкой, чем сырым поленом. Шипеть и пускать дым в чужие глаза- пресквернейшее занятие.

- По крайней мере, лучше, чем в собственные.

 Мы молча дошли до своих изб, распрощались, пожелав спокойной ночи. Марк задел, ковырнул моё больное. Мне вдруг остро, болезненно захотелось тишины и одиночества. Идти туда, к ним, слушать их похабный смех, напускную пошлость, скабрёзность анекдотов, нет! Мне это уже давно претит.

 Удивительно, каждый из них  в отдельности, по одиночке вполне воспитанный, чуть не пай мальчик. Но стоит собраться  в компанию больше двух начинается омерзительное щегольство, бравада пошлости, самой низменной и чем она гаже, тем выше они себе кажутся в собственных глазах.

Что это? Последствие переходного возраста, когда хочется выглядеть взрослым с неким житейским багажом, полученным  от улицы.  Ведь все мы половое воспитание получаем на улице от молодых извращенцев, смакующих грязь разврата. Я тоже вырос на улице, но от уличной грязи меня очистили книги.  Я читал запоем всё, что попадалось под руку.

 И я тогда считал, что источник зла в жизни кроется в том, что люди не понимают и не ценят красоту человеческих отношений, чувства любви  - а я уже был влюблён по уши -, красоту природы и творений человеческих рук. И я думал, если научить людей видеть и тонко чувствовать красоту, они изменятся, начнут понимать и любить друг друга.

 И я написал повесть о жизни нашей улицы. Мне тогда ещё не было восемнадцати.  Воспоминание о тех ученических тетрадках, где я выложил всего себя, обожгло меня стыдом. Но я не мог тогда не писать. Слишком много горя было вокруг и я не мог молчать. И ещё –я видел мир глазами влюблённого. И мир был прекрасен.

Я хотел показать его людям, заставить их смотреть моими глазами, слушать моими ушами, чувствовать моими чувствами. Но я не знал, что пятьдесят третий год ещё не любил и боялся правды.
 Я вдруг заново пережил те минуты, когда сидел сырой мартовской ночью на городской свалке и смотрел как на огне корчатся листы бумаги, исписанные знакомым, но уже чужим почерком.

Вчерашняя ночь, бесконечная, как все бессонные ночи, к рассвету заполнилась затаённой надеждой; предстоящая сулила только бессонницу, боль и ужас безнадёжности. Уже с первым перезвоном курантов в тишину весеннего утра ворвалось что-то мучительно тревожное, страшное в своей непоправимости и безысходности.

 Гимн впервые не пели, словно слова могли затронуть что-то к чему даже словом нельзя было прикоснуться. И гимн прозвучал как похоронный марш.
 Но ещё слабая, как пульс умирающего, надежда билась в зловещих шорохах, издаваемых динамиком. А потом всё оборвалось, опрокинулось, смялось и в образовавшуюся пустоту метнулась боль. Она заметалась, ища выхода, забилась о рёбра и колючим комом застряла в горле.
 
  Серенькое утро влажно дышало в окно, заплаканным глазом висело солнце над крышами, возвещая кому-то о новом дне, и люди как обычно торопились на работу, но в их движениях, походках, лицах было что-то гнетуще общее, словно в доме каждого лежал покойник.

 Плыли под ногами подмёрзшие лужи, тлеющие окурки, жёлтые плевки, исчезали, разбредаясь по сторонам забрызганные грязью манжеты брюк, резиновые сапоги, ботинки, проносились колёса, оставляя за собой  испуганный как вскрик гудок и запах бензина.
 Ноги инстинктивно несли тело по знакомой дороге, потом втиснули его в автобус меж таких же бесчувственных тел и оно толкалось и тряслось там минут десять, пока его снова не вынесли на асфальт.

 Мозг бездействовал, в горячем жгучем тумане проносились обрывки нелепых мыслей, клочки воспоминаний. Ноги равнодушно прошли мимо школы, пугающе тихой, словно вымершей. Ноги шли неизвестно куда по асфальту, затем по булыжнику. Тени от деревьев и домов вдруг стали косыми и длинными, мокрые камни и лужи порозовели и знобкая сырость охватило тело.

 И снова какой-то странный ужасающий своей невозможностью звук больно резанул слух. Взгляд с трудом оторвался от растоптанных скособоченных ботинок и медленно скользя по обросшим бахромой штанинам брюк, засаленной фуфайке, жилистой в клетку шее, остановился на блестящих между обветренных губ зубах.

 Уголки губ были приподняты кверху и слабо подрагивали. Человек улыбался. Улыбался весело, радостно, от души. Глаза его откровенно сияли.
-  Что ты Вася приуныл, голову повесил?- пропел он пьяно, - составь компанию… выпьем на помин души …новопреставленного сукина сына.

 Словно внезапно пала ночь и когда из тьмы ослепительным солнцем сверкнули зубы, тело рванулось вперёд и кулак попал в зияющую дыру рта и зубы оставили на пальцах кровавые следы. Но боли не чувствовалось.
- Вставай, гад! Вставай !


- Дур-рак ты, парень, -голос звучал спокойно, устало, и стало вдруг стыдно и больно,- ты никогда не простишь себе этого. Придёт время, не простишь.
 Он медленно поднялся и побрёл по дороге, шаркая своими огромными солдатскими ботинками.

 Ночь застала врасплох на незнакомой окраине, среди горбатых улочек, стиснутых жалкими строениями из ржавых листов железа и фанеры, мрачных переулков, глухих заборов. Выли собаки, задрав морды к луне. Густо и кисло пахло свалкой. Отвратительное море грязи и отбросов цивилизации недвижно катило в ночь вздыбленные волны человеческих пороков.

 Я был один в этом мёртвом море, но оно не было мёртвым. Оно росло с каждым днём, красивый чистоплотный город выкатывал в него новые свежие волны своего грязного нижнего белья.
 Я сидел на помятом ведре у костра, свалка дымилась и тлела в любую погоду. Сегодня оборвалась последняя надежда. Того, кому хотелось доверить себя, обрести в нём поддержку и понимание, уже не существовало. Тот же, кому судьба продлила жизнь ещё на один день, никогда не поймёт меня и моя судьба в его руках.

- Если вам, молодой человек, дорога жизнь, перестаньте пачкать бумагу чернилами. Я жалею вашу молодость.- Рука плотнее прикрыла дверь и жаркий шёпот пополз в уши.- То, что вы здесь изобразили, это же ни в какие рамки, это же клевета на нашу социалистическую действительность. Вы знаете, чем это пахнет? Вы говорите это правда.

 Может быть, но…но  н-не совсем. Нельзя же её преподносить читателю в таких сгущённых чёрных красках. Народ может не понять и не принять её. Вы понимаете, что значит для художника слова быть отвергнутым своим народом? Это равнозначно гибели.

 И вы, молодой человек, талантливый, бессомненно талантливый, сами рвётесь навстречу своей гибели. Ай-я-яй! Одумайтесь!...Мой вам единственный совет: не обращайтесь в другие издательства, вы ничего не добьётесь, в самом лучшем случае вы испортите себе жизнь.

 А вы ещё так молоды.- Он говорил ещё долго, сбивчиво, заглатывая обильно набегавшую слюну вместе с концами фраз, но до меня не доходил смысл его слов. Я был ошарашен, раздавлен и напуган.
 Единственно, что я понял, что мою рукопись никогда не напечатают и более того, меня самого сочтут за врага народа, если моя рукопись попадётся  на чей-то бдительный глаз и только потому, что я писал о том, что видел вокруг и не хотел этого видеть.

Разве преступление ненавидеть то, что калечит человеческую жизнь, уродует душу? Почему нужно терпеть несправедливость, которую можно уничтожить? Почему люди говорят шёпотом, когда надо кричать? Почему закрывают глаза и проходят мимо беззакония?  Ты задаёшь вопросы, а людям нужен ответ. Прежде чем научить их любить, надо научить их ненавидеть.