Кто-то должен начать. Глава 1

Вячеслав Мандрик
 ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Предлагаемая повесть состоит из двух частей. Одна написана в 1963 г. о студентах, живших в 1956-1958 г. Публикации не подлежала из-за цензуры.

 Другая –в 1989 г.о тех же героях, но уже спустя 30 лет.От публикации я отказался сам. В те годы горбачёвской гласности, в том бешеном потоке горькой правды, грязной лжи и ненависти к советскому прошлому моя капля правды была бы не замечена.

 Недавно, перечитав рукопись и сознавая, что мы неуклонно возвращаемся к нашему прошлому до 56-го года, я посчитал , что моя повесть будет затребована молодёжью, чтобы не повторить ей судьбу героев повести.




       
                Кто-то должен начать

                Глава 1

Город со всеми его дворцами и парками, с пустынным сумраком ночных улиц уже давно погружён в то противоестественно дремотное оцепенение, что охватывает в белые ночи всё в нём живущее: от человека до камня.
 Недвижна и тяжела вода в Неве.

Ни один лист, ни одна ветвь не вздрогнет, не колыхнётся.
Напрягшуюся в томлении тишину изредка вспугнёт горячий звон мотора запоздалого такси или совиный вскрик портового крана, чьи одичалые от бессонницы глаза-фонари краснеют над причалами порта.

В этих жутковатых ночных криках, доносящихся издалека, слышалась какая-то нечеловеческая жалоба и Наргинский каждый раз вздрагивал как от боли и чувствовал как в нём полнится, созревает непонятная щемящая жалость к самому себе, к ушедшей молодости, к тем безвозвратно утерянным мгновениям счастья, что так редко выпадали на его долю.
-Как же так?...Как же так? – мысленно вопрошал он к кому-то с неразрешимой мольбою отчаявшегося человека и всё мотал отяжелевшей головою, и всё крепче обнимал сидящего рядом друга студенческой поры.

Тот понимающе и снисходительно улыбаясь, подливал шампанского и совал бокал в руку Наргинского.
- Пей, Севочка, пей.
Всеволод  Викторович пригубливал колючую жидкость, смотрел в тёмное  окно, где маячили красные огни портальных кранов и его собственное отражение, но видел и слышал совсем иное.
Прошло уже два года, а кажется  всё было вчера.

В самом начале вечера, когда шумно и весело стали рассаживаться за столами, и Наргинский, отодвигая стул, задел кого-то локтем и повернулся, чтобы извиниться, вдруг увидел проходящую рядом женщину в чёрном длинном платье, на редкость изящно облегающем её девически долгое тело, с короткой модной стрижкой замечательно ухоженных волос, из-под которых в розовой мочке почти детского ушка тускло блеснул простенький белый камешек.

Она так разительно выделялась среди огрузневших и полинявших с возрастом  однокурсниц, что Наргинский замер со стулом в руках. Женщина, очевидно, взглянула на него, но чья-то рука заслонила её лицо и он увидел только её губы, не знающие помады. Они растерянно вздрогнули, словно прошептали его имя, и затаённая грусть чем-то знакомой улыбки сдавила сердце Наргинского.
-Сева, садись, не мешай!

Его подтолкнули к столу, усадили, заговорили и он забыл в застольном гвалте и звоне о той женщине с её внезапно поразившей его улыбкой.
Вечер был юбилейный -25-летие со дня окончания института и, хотя Наргинский  из-за болезни отстал от своего курса на год, бывшие однокурсники пригласили его на встречу.

   Весело и грустно было узнавать, а порою угадывать в седых, лысых и солидных мужчинах и дородных, молодящихся не без косметики женщинах, тех мальчиков и девочек со взбитыми на темени коками и чёлками, что так искренно и жадно рвались к знаниям, и не менее искренно ниспровергали в тартарары всё, что не принимала чистота и непогрешимость юности.

   Тогда в печально посветлевшей от седины аудитории он не заметил чёрного платья. Все одежды были красочны и светлы и чёрный цвет наверняка привлёк бы его внимание, как диссонанс всеобщему настроению.

Возможно она опоздала к открытию. Не видел её Наргинский и при переходе в столовую, хотя покидал аудиторию последним. Всё не в силах расстаться с наплывом воспоминаний, он прикасался к дереву кресел и откидных крышек густо исписанных, исцарапанных нетерпением юности, зачем-то считал стёртые в щепу ступени, и незаметно будто поправляя галстук, поглаживал горло с застрявшим в нём комом.

В столовую шли своей группой и в центре внимания всех был Эрик  Борисович Расторгуев. Тот самый Эрик, зеленоглазый красавчик со следами порочной жизни, баловень слабого пола, но уже тогда с замечательно светлой головой и необычайной для возраста целеустремлённостью. Он всегда знал чего хотел сегодня и что нужно завтра.

  Эрик Борисович (даже мысленно Наргинский не мог назвать его иначе как по имени и отчеству, то же самое, очевидно, чувствовали и другие) выглядел более чем респектабельно и внушительно. К такому не подойдёшь и запросто на правах студенческого братства не хлопнешь дружески по плечу, не скажешь радостно:
  -Здорово, дружище! Как жизнь?

  И никто за весь вечер не подошёл к нему именно так, а подходили, замедляя шаг, здоровались с аккуратной вежливостью в голосе и позе. И Расторгуев всем предлагал свою руку для пожатия, всем ласково улыбался и каждому находил своё слово, но смотрел на подходившего к нему так, как смотрит государственный муж на человека толпы: кажется, весь внимание к тебе, но не слышит, кажется, смотрит тебе в глаза, но не замечает. Наргинскому, когда пожимал твёрдую влажную руку Расторгуева, показалось, что он не то чтобы не узнал его, а просто не видит. Но он ошибся.

-Прослышан о твоих успехах, Всеволод. Рад за тебя. Дерзай дальше.
В мягком баритоне его была ласковая снисходительность, не больше.
- Мы не виделись 25 лет,- сказал Наргинский, -  И я..
-Хорошо. Молодец.
 Расторгуев отечески похлопал его по плечу и в то же время будто отталкивал его от себя, как это делают занятые взрослые с детьми.

 Никогда ещё Наргинский не чувствовал себя таким униженным.  Они сидели напротив друг друга, но Расторгуев был увлечён дамами и лишь несколько раз бегло взглянул в его сторону. Он много пил, но не пьянел. Его голос ни на минуту не умолкал. Он был в центре внимания. На него было приятно смотреть. Он подавал себя, как подают фирменный десерт к столу.

  Время пишет человеческие портреты двояко.
  Одним заканчивает его ещё в молодости, щедро растратив всю палитру красок и совершенство форм, и которые уже к зрелости стремительно начинают тускнеть и искажаться. Другим же пишет портрет всю жизнь: к лаконическому скупому наброску в юности постепенно добавляет то мазок, то штрих – тень и след перенесённых страданий и радостей, тайных пороков и явных достоинств, но с такою изящностью и тонким вкусом, что в каждую пору свою человек обретает необычную своеобразную красоту.

  К последним судьба отнесла и Расторгуева.
 В первые годы студенчества он был с виду хрупок, нескладен, но уже тогда чувствовалась в нём скрытая физическая и духовная сила. В узком, с едва намеченными мужскими чертами лице, выделялись только глаза.

Прозрачно зелёные, длинные, они из-за детской припухлости век казались калмыковатыми, но когда он, озлобившись, вскидывал тонкие девичьи брови, глаза его округлялись, желтели и что-то дикое, рысье застывало в его немигающем глубоком взгляде.
  Его трудно было выдержать.

  На третьем курсе, когда Наргинский после полугодовой  маяты в больнице зашёл в общежитие проститься с ребятами (он взял академический отпуск), его  поразило как Эрик изменился.
  Вначале он никак не мог понять в чём дело, но присмотревшись обнаружил, что всё дело в носе. Раньше Наргинский не замечал ничего не обычного- нос как нос и даже не мог вспомнить какой он был прежде.

 Но теперь природа как скульптор несколькими движениями резца придала ему новую форму и выражение. С заметной горбинкой, тонкий, заострённый из-за глубокого выреза ноздрей, оттенённых по низу чёрным пушком, он напоминал клюв благородной хищной птицы, собирающейся терзать пойманную жертву.

 Вместе с колючей зеленью слегка раскосых глаз и стремительным разлётом тонких бровей и с той внутренней напряжённостью в движениях каждого мускула лица, в какой постоянно находился в последние годы учёбы, он был действительно красив какой-то странной злой красотой.

 Видно ему самому она была в тягость. Не было в нём уже тогда той раскованности и свободного дыхания, свойственного людям, сознающим свою красоту.
  Сейчас за столом сидел мужчина в расцвете сил и успеха, знающий себе и окружающим цену. Время выправило изгиб его губ в прямую жёсткую линию, углубило ямку на подбородке, подвесило под глазами голубые мешочки. Бледная стерильно матовая кожа, присущая большинству кабинетных работников, ещё плотно обтягивала скулы и выпуклый с едва намеченными залысинами лоб. Волосы по моде длинные, вьющиеся, всё такие же тёмные, только на висках слегка отмечены временем.

 И всё та же манера смеяться: беззвучно сотрясаясь телом и ссужая глаза. Раёк их теперь выцвел, пожелтел, но когда взгляды их встречались, Наргинский замечал, как раёк наливался янтарём, а в зрачках проскальзывала то ли настороженность, то ли затаённый холодок недоверия.
-Возможно это от предубеждения к моей профессии, - подумал Наргинский, снова увидев огни и собственное отражение в окне.

- Ты, Севочка, чем-то расстроен? Не бери в голову, повеселились от души. Самое главное – всё хорошо для нас. А на остальное – наплевать. А на Расторгуева…не обижайся… Такова специфика его должности. Не ты ли говорил: должность лепит человека!
-При чём тут Расторгуев,– хотел сказать Наргинский, смущённый проницательностью Стаса. Он понял по тону его голоса, что тот не настолько пьян, как казалось, когда они пришли к нему в квартиру.

 Там, в «Астории», за роскошным обеденным столом Расторгуев восседал неким пресыщенным снобом, не знающим на что ещё бы потратить деньги и беспрестанно заказывал новые блюда и напитки с заморскими названиями и почти приказным тоном заставлял бывших сокурсников есть и пить. Унизительно!

-Я был рад его снова увидеть. Как никак два года срок тоже немалый,- Наргинский тщательно подбирал слова,- но ты прав - он вызвал во мне смутную неприязнь к нему. Не думай, я не завидую, меня этим бог не обидел… Дело в другом, Стас… От Расторгуева исходит не подвластная маниакальная страсть… Ничто человеческое не может устоять перед ней. Да-да, Стас. Я знаю эту не вымирающую породу людей. Они - роботы по своей целеустремлённости. Живут раз и навсегда по заложенной в них программе. И уж она-то рассчитана до мелочей ради достижения конечной цели.

 А цель, Станислав, у них одна. Власть!.. И затем – упоение всемогуществом и вседозволенностью власти. О, такие руководители опасны и во вред обществу. Ущерб от них страшен и не измерим. Если у них ещё есть моральные изъяны, то это уже бедствие масштабов от локального до государственного в зависимости от степени власти. Я с такими встречался. Расторгуев, уверен, один из этой властной элиты.

- Ты перегибаешь, дружочек, чрезмерно преувеличиваешь… Эрик Борисович не так грозен, как кажется. Ну, обюрократился, посолиднел, заважничал. А почему бы ему среди нас, мелкоты, технарей, не блеснуть этаким удельным князьком с периферии. Между нами, – он понизил голос до шёпота, -ходит слух...его переводят в Москву.  В Кремль.- И снова громко, восторженно: – Этак покрасоваться, снизойти до нас, клерков, осчастливить своим присутствием. ..Что он и сделал. А ты подвёл, Сева, целую базу под него. Давай налью… Ну как хочешь, а я выпью.

Он налил полный бокал и осушил залпом.
-За то, чтоб повезло и нам. Да, Эрик Борисович из современной когорты властителей! Им ничего человеческое не чуждо! Понял? Ни-и что-о! Но-о...молодец! Завидую. Ведь сам себе карьеру вылепил. Сам! После второго курса, помнишь, сразу после целины. Ах, да-а! Ты же тогда в больнице провалялся, герой. ..Так вот, после целины его будто подменили. Ты же помнишь каким он был? Пьяница, бабник, циник. И вдруг - завязал. Отличник учёбы, активист. Дошёл до того, что его избрали комсомольским секретарём факультета. Ха-ха, Эрика, баламута. Но талант, талант организатора у него от бога.

 Вместе с дипломом получил партийный билет и жену. Да с каким приданным! Дочь замминистра! Между прочим это я познакомил его с ней,- последние слова он произнёс с плохо скрываемой злобной завистью. Наргинский знал, что Расторгуев увёл её от него.

-Помнишь поговорку, – Стас ухмыльнулся, -не имей сто друзей, а женись как Аджубей. Не прошло и года - он уже начальник техотдела, затем – главный инженер, а после управляющий трестом. И всё это менее чем за 10 лет! Но – не всегда коту масленица. Вскоре папочке его жены укоротили ручки. Если помнишь, судебное дело с торговлей валютой, драгметаллом. Много было слухов, но как всегда замяли. Хотя вскользь промелькнули имена, о которых не принято говорить вслух..

 Вот тогда он исчез вместе с семьёй. Но однажды объявился. Прилетел из Средней Азии. Уже в должности замуправляющего каким-то республиканским Главком… А сегодня - уже в Москву летит. Умеют люди жить.- Вздохнул Стас с откровенной завистью.

-Ты никогда не задумывался, Стас?... Сознают ли государственные деятели, что при нынешних средствах информации, даже их личные качества определяют нравственный климат целого поколения людей? Какое бремя ответственности должен нести каждый из них, живя на виду миллионов глаз, сколько физических и душевных сил надо иметь, чтобы выполнять свой долг искренно и честно!

 Наргинский разволновался, жизнь постоянно подтверждала обратное и это доставляло ему непрестанную боль и глухое разочарование.
-Как ты прав, Всеволод. Я о себе скажу… Кто я был? Преподавателишка в куцем пиджачке. Почасовой тарифчик, зарплатка на заплатку. Подрабатывал в вечерние часы. Крутишься, вертишься, с одной работы на другую, то трамвайчиком, то пешочком, чтоб подешевле. В антрактах- магазины, детсад. Жена прибаливала после родов.. Закружи-  -и - ло!

  Но…привык. Как должное принимал и не замечал. Крутился как волчок, жизни вокруг не видел. Вижу, коллеги мои, те  что вступили в партию, растут, кандидатские защищают, профессорами становятся. Я подумал и вступил. От общественной работы вначале как таракан от света. Но скрутили, загрузили. Избрали в партком. Я там заговорил.

 Почувствовал вдруг - замечают меня. Здороваются первыми. А ведь не замечали! Не замечали, Севочка. Вот вопрос. А потом…внезапно от инфаркта скончался наш секретарь. Меня назначили временно.. Переизбрали и оставили. И вот тут-то, Сева, я тебе скажу, началось со мной...- Стас глубоко вздохнул, выпрямился и Наргинский убрал с его плеча руку.Он вдруг почувствовал интерес к Стасу.


-Как ты прав, что делает должность с человеком. Сколько вдруг необъяснимо противоречивого проявляется в этом гомосапиенсе. Вчера – малозаметный, пару дежурных фраз не сказать, а сегодня в новой шкуре – антипод вчерашнему. Всё, что было скрыто, придавлено, заглушено, да что там, Сева, я сам никогда не подозревал что во мне сидит… дьявол или что-то в этом роде… Ах, давай ещё нальём.- Он плеснул в обе рюмки. Вино без газа уже было не вкусно.

-С первых же дней я оказался в эпицентре внимания. Поздравления так и сыпались на каждом шагу. Теперь уже сам ректор первым протягивал мне руку. Я обрёл в себе вкус человека. Ты меня понимаешь? Именно – вкус! Не почувствовал, не ощутил! Обрёл вкус. Человек – это звучит гордо! Прав Максимыч! Я наслаждался. Я млел. Я полюбил себя! Своё тело, голос.

 Каждое слово моё казалось мне веским, умным. Каждый мой взгляд - наградой. Я был непомерно счастлив, Сева. Вначале меня удивляло и смешило, как так – вчерашний мой коллега, я после него слюнявый окурок докуривал, трояки до получки занимал. И что ты думаешь, при встрече, вижу робеет, руку боится подать первым. По отчеству, стервец, называет.

 Я ему :-Шура, как дела?- А он  -спасибо, Станислав Николаевич. И господи, в глазках подобострастие.  Как ещё крепок наш страх перед административным мундиром. Какие ещё мы рабы… О чём речь, Сева, если мы чуть больше века от рабства избавились. В генах оно – это наше раболепие. И я ведь таким был. И не замечал подлость свою. Тошно мне стало, Севочка. Ох, как тошно…

Как –то внезапно обнаружил вокруг себя стену отчуждения. Вроде целый день с людьми. Роешься с ними в жалобах, склоках, бумаги строчишь, звонишь, требуешь, просишь, угрожаешь. Одни глаголы, а дверь закрыл – один. Как маяк в море. Все к нему, а он ни к кому. Порою на душе так скволыжно, а поделиться не с кем.

 Все бывшие друзья-коллеги, с кем можно по душам иль просто язык почесать, где-то на другом ярусе жизни. Жизнь как театр: кто на галерке, кто в партере, кто на сцене. А я – на сцене, в кругу избранных. Здесь уже свои законы. Как говорит народная мудрость – каждый сверчок знай свой шесток. Субординация. Одним словом, дистанция огромного размера…

 Ни разу ни один подлец не сказал :- Нате! Возьмите!- Нет, только дай! Дайте! Как мы развратили народишко, Сева, своей нетребовательностью. Своими барскими замашками. Хочу дам, хочу не дам… Заслужил – получи! Нет! Закрой дверь с той стороны! Так бы и надо. Я так и начал. Но не тут же было.

 Заговорили - требовательный, справедливый, а в анонимках – груб, взятки берёт, удельный князь. ..Комиссии, проверки. На бюро в райкоме – треплют нервы. Ох, потрепали, Севочка, ох помотали. Вот тут я и вскипел. Злость во мне взъярилась. Сам себя не узнаю. Откуда во мне мстительность явилась? Всегда считал себя тихоней, этаким добродушным валушком.

 А тут сижу в кресле,как абрек в кустах,- он засмеялся, но как-то сконфуженно, как бы невольно проговорившись в чём-то не приличном, -и входит честнейший малый. Один из тех, кто за правду – голову на плаху. Правдолюбец, защитник справедливости. Такие сейчас в Красной книге.

 И вижу прав он, по всем аспектам – чист. Помочь надо. И по глазам вижу - уверен во мне… И справки, ходатайства от коллектива, месткома и прочее. Всё за него, а я медлю, понимаешь, медлю. Мнительный бес во мне взыграл.
Вот вы все уверены во мне, а почему? Откуда вы знаете меня? Мою душу? Откуда самоуверенность ваша? Вы видите меня насквозь, слабости мои знаете? Ни черта вы не знаете мои дорогие. Вот возьму и не подпишу. Вы все – за, а я один против.

 Я один, а вас столько. И вы ничего не поделаете без моей подписи. Потому что я – это я. И я вдруг ощутил свою силу, могущество мне данной власти над этим человеком, над каждым чьи подписи лежали на моём столе. Я словно вырос в своих глазах и так ничтожны мне показались и этот проситель, и эти бумаги, что я, это я помню до сих пор, и даже голос свой слышу, такую ледяную непрекословную интонацию:- Что вам надо от меня? –

 Он побледнел, взял бумаги и вышел. Гордый был. Мне б его окликнуть, вернуть. Мол не так понял. Но нет. Ты понимаешь, не-ет! Я наслаждался его скисшим видом. Чуял я, что он колеблется, замедляет шаг. Надеется ещё. И я мог подарить ему надежду. Что там, осчастливить. Могу… Но - не хо-чу. Сегодня не хочу, а завтра вдруг захочу. А вдруг нет.


Он умолк. И вдруг стукнул кулаком по колену.
 - Вот же гад! Сам себе стал противен. Во время ушёл – испугался самого себя. Если в привычку войдёт, пропадёшь ведь. Вот и перевели меня в зампроректора по учебной части.
-Удивил ты меня, Стас, ай удивил.
-Чему удивляться, Сева-а! Меня уже ничем не удивишь. Ты же видишь, Россия гибнет. Ги-ибнет! Помирает с голоду. Кругом коррупция. Мафия!..Докатились ведь с перестройкой, а?! Рэ-экет! У нас, в Союзе?!

Красивый сытый рот отлично выполнял артикуляционную работу. Звуки сливались в чужеродные слова, уже затёртые на чужбине, как затасканные джинсы. Здесь, на четвёртом этаже новой кооперативной квартиры, приглушенные не столько персидскими коврами, сколько подкожным страхом от вопиющей несовместимости привычных дотоле понятий, слова эти несли оттенок озлобленной растерянности и недоумения.
-Давай, Стас, не будем портить вечер. Чёрт с ней перестройкой, всё равно нам ничего не изменить. Ты лучше вспомни, чем ты хотел меня удивить?

-Я? Удивить?...А-а, вспомнил. Сейчас, сейчас.
Он упал на колени, нагнулся и вытащил из-под тахты пакет, завёрнутый в газеты и перевязанный шпагатом.
- Это для тебя. Профессиональный подарок из далёкого прошлого.
-Что это?- спросил Наргинский с недоумением и брезгливостью держа в руках пыльный  тяжёлый пакет.
-Прочтёшь- узнаешь. Вообще, это долгая история. Ты помнишь Роберта Логинова?
-Логинова? Того, что на целине чуть не убили?

-О, у тебя память.
-Не жалуюсь. Правда о дальнейшей судьбе его – полный мрак. Помню, что мать увезла его домой, кажется, в Пятигорск.
-И тут ты прав. А судьба его не завидная. Всего год прожил после тех событий. Я об этом узнал в прошлом году. Прилетел в Пятигорск подлечиться по курсовке. Снял комнату у одинокой старушки. И что ты думаешь? На стене большой портрет Роберта Логинова. Оказывается, она его  мать. Ну ,сам понимаешь, разговорились, всплакнули по ушедшим денёчкам.

 А перед моим отъездом она дала мне этот пакет.
 Это,говорит, сынок написал. Как сейчас помню её слова: по самую смерть писал и умер с карандашом в руке, на полуслове. Надо же, второй Николай Островский.  Мать дала почитать кому-то из родственников. Те даже перепугались и посоветовали ей сжечь или спрятать подальше.

 Такую антисоветчину не только не напечатают, а скорее упрячут за решётку автора. Но сегодня перестройка, гласность. Вот поэтому и дала. Я не успел ещё пакет вскрыть, как на следующий день, пока я нежился в ванне с целебной водичкой, дом вместе с хозяйкой сгорел дотла. Всё сгорело, но чемодан мой с этой вот рукописью только промок. Во истину – рукописи не горят. Почитай. Есть здесь нечто интригующее. Наводит на размышление.
               







\
               







.