Русская жатва 10

Олег Кошмило
***
После этих вдохновенных слов раздалась исполненная чувством тишина, которую долго никто не хотел нарушать. Откуда-то исподволь, с не улавливаемой зрением периферии, меж деревьев и домов под сумерки начал подтекать свет забрезжившего утра, неся с собой отрезвляющую прохладу.
- Ну, что?! Поздно уже, хотя и рано. Я думаю, вы еще успеете выспаться перед работой? – Побеспокоился Углов.
- Так, воскресенье же! – Обрадовано сообщил Агошкин.
- Да, но поспать всё же надо. – Согласился Воскресенский. – Да, и дома… Варя, наверняка, будет беспокоиться.   
Они встали и пошли. 
- А где вы тут живете?
- Да, всё рядом. Пешком можно дойти. Я в Замоскворечье. А Вася на Тверской…
- Да, тут рядом. По московским меркам. Недалеко от работы. В общежитии Наркомпроса.
- А где ты работаешь?
- В Ленинской библиотеке. В бывшей Публичной. Звезд с неба не хватаю, зато все книги мои. Даже те, что в спецхране. – С довольством известил Василий.
- В библиотеке работаешь? Значит, часто будем видеться.
Скоро Валентин поспешил куда-то в сторону.  Василий и Алексей остались вдвоем. Углов участливо спросил:
- А как дома дела? Родители? Что отец?
- Слава Богу. Живы. Батя… м-хе… перековался в школьного учителя. Русский язык и литературу преподает. Церковь-то нашу, Спасскую закрыли. Хорошо хоть не разрушили. Но вообще…       
Агошкин замялся. Потом набравшись духа, вскинулся и решительно заговорил:
- Я бы  при Воскресенском не стал. Но тебе скажу. Ерунду они там понаделали. Я имею ввиду в деревне. Колхозы все эти. Они, по сути, вернули крестьянство в крепостное право, где крепостником оказалось всё государство. И всё вопреки обещанию раздать землю. Понятно, что индустриализацию, там, ту же надо проводить в условиях агрессивного милитаризма Запада. И вообще, я согласен с тем, что во всём виноват Запад. Это он нам навязал эту гонку индустриализации, из-за которой русский мужик продохнуть не может. И те одинаково губят природу, а теперь и эти. И еще идёт беспощадное подчинение деревни городу. – Агошкин говорил со страстью. – Эх, если бы они действовали по-бухарински. Тут тонкая настройка нужна была. Просто ювелирная. И многоукладность нужна. Пусть бы индустриальный город жил при социализме и под эгидой государственного управления, раз индустриальная экономика такая дорогая и требует жесткой централизации для согласования тысяч разнородных производств. Но мертвая железяка машины – это вам не земля-кормилица. Она же живая. И крестьянин это, как никто другой чувствует. Это чувство в нём почти религиозное, и вполне христианское, а не языческое. И, вообще, крестьянский образ жизни – пребывание на лоне природы, физический труд и так далее – это и есть полнота человеческого бытия. И, вообще, я знаю секрет и цель русской жизни!
- Какой? – С волнением спросил Углов.
- Россия тогда будет счастлива, когда в ней будет счастлив крестьянин. Он один её хранитель и зиждитель. Сделай счастливым крестьянина и Россия осчастливится! Прав Пушкин: Русь это rus, деревня. На Руси крестьянин – главный, потому что хлеб всему голова!.. А новая власть его вновь в раба превратила, отнесшись к крестьянскому миру, как к подчиненному придатку индустриального производства,  как подсобному хозяйству при гиганте индустрии. То есть, для неё это не живой организм, а какой-то механизм, конвейер по производству продовольствия. Мне тут приятель втихаря принёс почитать рукопись одну. Причём понятно, что её никогда не напечатают.  Некоего Андрея Платонова. «Чевенгур» называется. Написана он так витиевато. Стиль особенный. Очень метафоричный. Там в каждом слове целый пласт бытия таится. В-общем, этот Платонов город не трогает. И в целом, город от революции выиграл. Но вот деревня… И даже не деревня, а сама природа. Причем природа не как совокупность лесов, полей и рек, а как нечто большее, как, по сути, Бог. Но это не пантеизм какой-нибудь языческий. А вот то, о чём, как я понимаю, Хайдеггера, который про поэтичность человеческого существования. Они, вообще, Платонов и Хайдеггер очень близки. Они как бы такие деревенщики. Поскольку только деревенский образ жизни наиболее органичен человеческому призванию. Что и выражается русским словом «крестьянин». Крестьянин и есть христианин по сути. И Платонов показывает, что настоящее поэтичное слово растет из самой вещи, что вещь и слово нераздельно живут вместе. Нет никакого отдельного от вещи слова. Но слово это не внешняя оболочка вещи, некая кожура плода. Они составляют единое целое. Да, вещи без слова не бывает. Но и слову без вещи не быть. Правда, тут есть и критика однобокости христианской теории, которая возводит идеальный субъект небесного слова в господство над реальным объектом земной вещи, полагая разницу между ними. Но тут нужно признать, что есть всесильное, высшее и немое имя Божье, которым мир творится, и есть звучные слова человеческие, и с них нет особенного спроса, они «шум воды», как сказано. И по Хайдеггеру и Платонову  получается, что нет Бога вне природы, вне какой-нибудь поэтичной видимости. Бог неотделим от своей наличной явленности, от красоты мира. Перефразировав Ницше, я скажу, что поверил бы только в прекрасного бога. Нету Бога вне земной красоты мира. Возможно, это что-то в духе Достоевского. Вне её остается одна только голая логическая абстракция и страх смерти, из которого надуваются всякие языческие идолы, «повелители мух»…
Агошкин замолчал, чтобы привести разбросанные волнением мысли в порядок и вновь заговорил:
- Я полагаю, что в деревне надо было, как обещал, оставить такой капиталистический инструмент как частную собственность на землю. Но просто ограничить меру владения землей в десяток, там, двадцаток гектаров, чтоб не вернуться в феодализм крупного землевладения. Вот здесь точно надо было пойти по пути американского фермерства. Ну, и чтобы, конечно, кооперация, коллективность была. Для тех, кто хочет. Не принудительная чтоб… Вот тот же рабочий. Ему не надо быть собственником средства производства, своего станка или доменной печи или отбойного молотка. А крестьянин должен чувствовать себя хозяином и собственником своей земли. Земля – она же женщина. А жена не должна быть общей. Тогда и результат будет. А сейчас… Производительность низкая… Работают из-под палки… Словом, хиреет деревня. Лежит крестьянин на печке и ничего делать не хочет. Не горит у него душа. Потому что вытряхнули её из крестьянина. И ничего он не хочет. Это беда, когда город командует деревней. Несутся оттуда всякие директивы и приказы. Но организатором её деятельности является не государство, а сама природа. Она её бог. В деревне природа главная. На самом деле, как она управит, так и будет. Что толку в этих директивах? Это человеку приказать можно. А разве на природу есть человеческий указ?
- Полагаю, нет. Как и на человеческое сердце. – Грустно согласился Углов. – А тебя куда, Василий?
- Да я тебя провожу до гостиницы. А-то ты заблудишься. Тут столько уже понастроили.
Радуясь возможности еще немного пообщаться, Углов высказался по поводу эмоционального рассуждения друга:
- Да. Согласен со всем. Онтология здесь простая. Есть твердый, железный инструмент – лопата, плуг, станок, трактор, завод, ГЭС, а еще пулемёт, танк. И, кстати, еще и деньги, которые тоже изначально металлические. Всё это вещи смертоносные. В силу их опасности владение ими должно облагаться мерой повышенной ответственности. Это ответственное пользование достигается в разделении совместным, коллективным использованием в рамках социалистической собственности. Но наряду со смертоносной твердостью формообразующих инструментов есть жизнетворная мягкость содержательной наличности. Это сама земля и все, что рождает – растения, плоды, животные, их молоко, мясо, хлеб, словом, всё продовольствие. Взращивание и культивирование этой аграрной мягкости в отличие от индустриальной твердости требует для себя некоего личного участия человека, нуждается в его особенной теплоте, душевности. И выясняется, что подобное невозможно без причастности человека к природному объекту в рамках частной собственности. Действительно, здесь весьма уместна аналогия с женским началом. Земное это и есть женское. И женская содержательная аграрность значительно контрастирует с мужской инструментальной индустриальностью. И этот спор давний: что важнее – инструментальная субъектная  форма или жизнетворное предикатное содержание?
- Тут, я вижу, не только спор. Есть еще противоречие. До этого, Лёша, ты говорил, что субъектность – это земное, а предикатность – это небесное. А теперь ты говоришь о земном и женском начале аграрного содержания. И по контрасту речь должна  идти о небесном и мужском начале индустриальной формы.
- Да, верно. Действительно, противоречиво. Ну, давай, Вася, разбираться. В любом случае субъектная форма по причине рукотворности представляет земное начало, а объектное содержание в силу нерукотворности – начало небесное. Это наше онтологическое априори. А далее в переходе к экономике, видимо, как в зеркале, происходит рокировка, перемена. И еще я до этого говорил о небесной вещи. То есть, вот она земная вещь, но, будучи, нерукотворной, она небесная. Эта вещь выражает нерасторжимое единство Неба и Земли. И вот она-то и есть главное начало, по отношению к которой все человеческие формы и оценки вторичны и субъективны. И вот эта небесно-земная вещь она и принадлежит, и не принадлежит человеку. Здесь всякое человеческое отношение условно. В сущности, и частная собственность – тоже условность. Вот мы с тобой встретились, и я говорю тебе: «Вот этот кусок земли принадлежит мне», а ты отвечаешь: «Хорошо. А вот тот мой», и я соглашаюсь, и мы закрепляем этот договор рукопожатием. Вот и вся частная собственность. Но на следующий день со мной что-то случается, я отдаю Богу душу…
-Тьфу, типун тебе на язык, - как-то резко чертыхнулся Агошкин.
- Ничего, Вася, всякое бывает… и, вот, в могиле со мной этого куска земли не будет, а это я буду, хе-хе, в нём. Словом, все мы тут арендаторы у Господа Бога. Правда, есть еще проблема наследования. Но и тут, я думаю, возможно какое-нибудь законодательное регулирование. Ладно, давай-ка, я доскажу свою мысль в продолжение уже развернутой логики противоречия смертоносной формы и жизнетворного содержания. Эта оппозиция очень хорошо ложится на различие индустриальной, городской и аграрной, деревенской  экономик. В этом смысле мы имеем полярность смертоносной земной единицы в качестве  индустриального инструмента и жизнетворного небесного ноля как ключевого аграрного объекта. И тогда понятно, почему опасная в своей смертоносности индустриальная субъектная рукотворная и рационально неделимая единица в форме Я-есть должна облагаться демократически распределяемой коллективной ответственностью. А, напротив, спасительный в своей жизнетворности аграрный объектный нерукотворный и мистически неделимый ноль как Мы-есть должен оставаться в аристократически персональной ответственности-собственности. Поскольку земной объект – лично вручаемый Богом человеку неоценимый дар. И забота о нём обременяет жизнь озабоченного смыслом. А отсюда уже делается фундаментальный вывод о контрасте частной собственности в ипостаси благодатной свободы небесного содержания, самого Неба, мистически измеряемого уникальной единичностью бессмертной души в её благодатной случайности, и коллективной собственности в ипостаси всеобщего законодательства в отношении земной формы и самой Земли, рационально измеряемой смертным телом в его родовой необходимости. И всё же в финальной перспективе Небо с благодатной случайностью правит закономерной необходимостью Земли.
Закончив долгую тираду, Углов выдохнул накопившийся воздух, и собеседники надолго замолчали, разглядывая начало нового дня. Вспомнив о времени, Агошкин качнулся:
- Надо немного вздремнуть. А то весь день вареным будешь. Пойду я, Лёша. А твоя гостиница вот.
- Да, я тоже пойду. Спасибо, что проводил…
На следующий день Алексей пошёл в гости к Воскресенским. Дверь открыла Варя. Смутилась, но быстро нашлась, радушно распахнула дверь, приглашая в дом. Тут же из-под её ног выскочил хорошенький мальчик, принявшись с любопытством рассматривать гостя, о котором его, видимо, сообщили. И сразу навстречу вышел Валентин в коротком подпоясанном халате, широких штанах и с нарочитой бравурностью заговорил, обращаясь к мальчику:
- Вот, Серёжа, познакомься. Это твой отец Алексей.
- А ты кто тогда?
- И я твой отец, - убедительно подтвердил Воскресенский. – Просто тебе крупно повезло – у тебя два отца: он и я.
- Но у всех по одному отцу, - не согласился не по годам развитый малец.
- Иногда круг нашего обычного правила прорывается каким-нибудь необычным исключением, и за счет этого наша жизнь становится всё лучше и лучше. Мы же к этому стремимся. Да? – Ласково объяснил Валентин, гладя растерянного ребенка по головке.      
- Ой, Валентин, не морочь мальчику голову своим умничаньем! – С напускной веселостью воскликнула Варя, с трудом пряча своё смущение перед Угловым.
Тоже борясь с волнением, Алексей присел и притянул Сережу к себе:
- Иди-ка сюда, парень. Смотри-ка похож. У меня для тебя подарки.
Углов снял рюкзак и стал доставать оттуда игрушки – какие-то машинки, самолетики, выполненный в натуральную величину деревянный пистолет, еще что-то. Мальчик пришёл в возбуждение – таких рукотворных чудес он еще не видел. Потом новоявленный отец достал большой обернутый бумагой сверток и протянул Варе:
- Здесь одежда кое-какая – куртка, сорочки, брючки, белье. Не знаю, подходит ли по размеру. Но вроде должно подойти. Я говорил продавцам, о мальчике какого возраста идёт речь. Они и подыскивали.
- Ну, что ты, Лёша. Зачем?! У нас всё есть. Мы хорошо живём. Зажиточно.
- Возьми, возьми. Это не столько подарок, сколько мой долг. Перед сыном.
- Спасибо.
- Серёжа, что нужно сказать? – Требовательно напомнил Валентин.
- Спасибо.
- Да не за что.
Алексей обнял мальчика и поцеловал в голову. Потом они сидели за большим щедрым на угощенье столом. Шутили, смеялись, вспоминали хорошее из прошлого, и всё время в центре веселого застолья пребывал маленький мальчик, который с наслаждением купался в теплых водах внимания и обожания взрослых…               
Месяца три-четыре братья по философскому логосу не виделись, кружась в своих  непересекающихся хороводах дел, забот, проблем. Но однажды, когда вечера стали невыносимо долгими, а городские пейзажи – однообразно белыми, Воскресенский предложил собраться на выходные на своей только-только выделенной ему как высокопоставленному госслужащему дачу в Кунцево.
Запрятанный в сосновом бору деревянный дом был построен еще до революции. Своим модным в начале века стилем «северный модерн» с асимметричными пропорциями и витражными стеклами в круглых рамах строение напоминало о том экспортированном  из Европы капиталистическом размахе, на который нацелилась едва народившаяся московская буржуазия. Но будучи смыта беспощадным валом русской революции, она вынуждено оставила своё имущество социалистическому государству, что одаряло теперь им представителей новой элиты из числа партийно-хозяйственного актива.
Обживаемый только с лета и вначале холодный и неуютный дом через полчаса, как только яркие блики от быстро заполыхавшего камина из черного мрамора забегали по светло-полосатым стенам с очень похожими на оригиналы репродукциями Моне и Ван Гога в аккуратных рамках, погрузил своих обитателей в буржуазный комфорт. По своей окрашенной ностальгией по молодости аскетической привычке друзья обошлись набором из бутылки водки, соленых  огурцов, сала, хлеба, совершенно не обращая внимание на то, как этот чисто русский натюрморт кричаще контрастирует с европейским интерьером.
Выпив, закусив огурцом и исполнившись речевой жаждой, интеллектуальные собутыльники тут же наперебой заговорили. Воскресенский с живым интересом спросил Углова:
- И каково это преподавать философию в советском контексте?
- Да, ничего. Привыкаю. Но нам жрецам логоса не впервой изобретать очередной эзопов язык. Какой-никакой, а Маркс-то наш, философский человек. И он нам, слава Богу,  понаоставлял кучу лазеек. Вот, например, в центр своего лекционного курса я ставлю тезис Карла Маркса: «Бытие определяет сознание». Под бытием здесь можно понимать - чёрт его знает какой! – «базис», но важно, что сам я под ним подразумеваю исключительно Хайдеггерово бытие, Sein. Напротив, под сознанием можно понимать – чёрт его знает какую! – «надстройку», но под ним я подразумеваю, собственно, Гуссерлево сознание, Bewusstsein. И тем самым по видимости рассуждая про то, как реальный базис социально-экономических отношений определяет символическую надстройку идеологического порядка из морали, культуры, государства, я исподволь мыслю сцену, на которой Dasein Хайдеггера определяет трансцендентальное Ego Гуссерля. А на еще более глубинной или – не поймешь – на высотной сцене я мыслю, как в описываемом двумя библейскими координатами человеке новозаветное бессмертное благодатное Мы-есть предвечно объемлет ветхозаветное смертное закономерное Я-есть.
- Здорово! – Восхитился Валентин и тут же напрягся:
- И всё же, Алексей, будь, пожалуйста, осторожнее! К чему эта интеллектуальная бравада? Тем более что у нас есть замечательный прецедент Галилея, который не нашел зазорным покориться вовне воле церковных иерархов, чтобы внутри сохранить своё убежденность в том, что Земля вертится.
- Но это разные вещи. Одно дело – узкая корпорация церковных иерархов, чью волю можно на словах признать в целях выживания. А другое дело – когда ты обращаешься к тем, кто тебя слушает. Им же врать нельзя.
- Ты хочешь сказать, что, выстраивая вот такую многоэтажную конструкцию, тебе удается избежать лжи?
- Надеюсь. По крайней мере, сближение, совмещение таких разнородных сцен методологически оправданно, позволяя решить множество различных задач.
-  Каких?
- Да, всё тех же. Мы уже об этом по моем приезде успели поговорить. Необходимо понять, как объективная социальная диалектика Маркса преодолевает логику Гегеля, а с ней и логику субъективности Канта.
- Да, это проблема. – Возбужденно согласился Валентин. – Я сам об этом много думал. Между двумя этими парадигмами пропасть…
- Именно что…
- …да, и между ними пролегает абсолютная граница. С одной стороны, вся напрочь субъективная теория, грешащая выгадыванием своего качественного  преимущества перед практическим объектом. А с другой – социальная практика, в которой действуют  гигантские по количеству массы – народы, классы, прослойки, корпорации, и человека в его персональном качестве среди них днём с огнём не сыщешь.
- Верно. И здесь нужно выявить ряд сцен, на которых приходят в соприкосновение субъективное качество и объективное количество.
- Ну, самой очевидной сценой является экономический кон купли-продажи, на котором к количеству вещи прицепляется качество цены.
- Правильно. Причём эту сцену мы отличаем от ситуации простого владения вещью по благодатному вменению высшим порядком. Проблема возникает тогда, когда дело доходит до отчуждения вещи в форме обмена её как товара на деньги.
- В этом случае над обмениваемой вещью скрещиваются два меча – меч выгодно  завышаемой цены продажи и меч выгодно же занижаемой цены покупки. Я, кстати, этот образ в какой-то, еще немой фильме про средневековую Японию видел. Там два мужика, какие-то самураи из-за женщины бодаются. А она сидит под углом перекрестья их мечей и со смесью чувств страха и любопытства – мол, интересно, а кто победит? – на это дело смотрит.
- Я тоже эту фильму видел, - напомнил о себе Агошкин.
- Видно, хороший фильм. И раз у нас есть два эти меча, мы имеем еще одну сцену – логическую, где меч цены продажи – это вектор большой посылки завышаемого качества, а меч цены покупки – вектор малой посылки занижаемого качества. Этот образ с мечами  хорошо иллюстрирует то, что узкий пятачок скрещения мечей оставляет место для одного, кто должен стать победителем по факту присвоения той самой нулевой или неделимой суммы выигрыша-прибыли, умно выводимой из заключения экономической сделки. Наверняка, в сцене из этого фильма про самураев женщину получил тот, кто победил, убив соперника, да?
- Мг.
- Конечно, рыночный кон торговых сделок не такой кровавый, как театр боевых действий, но и там льется, если не кровь, то пот и слезы вмененных в рабство тружеников. В этом смысле и героическое государство, и торговое – два сапога пара. Но первое всё же предпочтительней, если, конечно, оно не вынашивает агрессивных намерений. Это я про различие сталинского СССР и гитлеровской Германии.
- Ясно.
- Значит, общая схема такова: по одну сторону, мужская сшибка двух противоречивых – заниженной/завышенной – цен-качеств, а, по другую – пассивно ожидающее своей участи количество женской вещи. И опять же заметим: расщепленная в крест противоречия пара качеств версус круг единства количества. А дальше выясняется, что вот тем исключенным третьим оказывается женская вещь бытия, вытесняемая внутримужской распрей тождественно-субъектного качества заниженной цены и противоречиво-предикатного качества завышенной цены. Логическое исключение задается извлечением креста качественного противоречия из круга количественного единства.
- Причём по способу его отчуждающей продажи.
- И спрашивается: неужели, пока человек – торгаш, мы – в аду?
- Но это вопрос просто о справедливости цены, которые становятся таковыми при  назначении их государством.
- Или о том, что есть вещи, которые дороже денег. И это относится, например,  к отношению между государствами. Вот живет и живет себе какая-нибудь страна, живёт-поживает, как может, улучшает жизнь своих жителей. А рядом другая страна, и чё-то ей всё неймется, что-то ей всё кажется и мерещится, что, мол, там, у соседей как-то не так дела обстоят, что якобы жителям там жить не дают, или что этой стране много земли досталось, или, что, вообще, народ агрессивный живёт, а значит, угрожает эта страна той стране. И вот дело доходит до того, что то государство поднимает меч против своего соседа. И это поднятие меча как поднятие, завышение цены на себя, мол, вот сколько я стою, моя цена выше твоей, а значит, я тебя этим булатом как тем золотом покупаю и беру. Правы классики, когда говорят, что война – это продолжение политики другими средствами, а политика – это концентрированное выражение – капитала. То есть, в основном, все международные отношения представляют сцену купли-продажи, а значит отчуждения.   
- Я так понял, ты спрашиваешь о чём-то неотчуждаемом.
- Да. Вообще, здесь требуется решительный посыл, например, такой, что, там, никакого обмена не существует! Ничего не отчуждается! Всё остается людям и на Земле. Богатства, деньги, капиталы, дома и так далее. Но главное сам мир, одновременно принадлежащий всем и никому. Это как про имущество, которое в могилу не заберешь. Точно так же пор всё богатство Земли, которое на какую-нибудь другую планету не увезешь.    
- И что же из этого следует? – Скептически отреагировал Валентин. – В смысле – из  того, что всё принадлежит всем.
-То, что есть вот эта неотчуждаемая вещь мира, которую нельзя ни купить, ни продать, ни выпить, не съесть. Речь о том, что есть некая всеобщая неотчуждаемая ценность, которая сразу принадлежит всем и никому в отдельности. И, как я понимаю, Советская власть поставила своей задачей осуществить реализацию этой всеобщей ценности. Здесь нужно немного поспекулировать на некую религиозную тему. Причём с точки зрения условного крестьянина какой-нибудь Тамбовской губернии, жившего в прошлом столетии. Вот он стоит на литургии, потом слушает проповедь батюшки про то, что есть, мол, такая сила, которая вершит свой справедливый суд над всем сущим, и по причине своей благости она во всем наводит гармонию, в результате чего на всей земле царствует мир, а в человецах – благоволение. Исполнился наш крестьянин благоговения перед этой силой и подумал, перешагивая порог между сакральным пространством небесного храма и профанным пространством земного мира, хорошо, быть посему, и он позволит сквозить чрез себя этой всепроницающей любви Бога. Но стоит ему только выйти в мир, как все его раздавшееся благой воли существо сжимается под напором разящих наповал противоречий мира сего, ибо видит он, как и без того богатый помещик-мироед оброком забирает последнее у бедного крестьянина, у которого семеро по лавкам. Еще стало ему известно, как барин за ночь в карты спустил деревеньку с сотней, эдак, душ. А еще он из письма узнал, что и уехавший за хорошей жизнью в город брат его тоже влачит нищенское существование, работая с утра до ночи на новоявленного заводчика-фабриканта за сущие копейки. И, ладно бы это было с некоторыми его земляками, но знает наш тамбовский крестьянин, что песня-стон страдания русского мужика звучит по-над всей русской землей. А главное, что всё это покрывается непрошибаемым  пафосом дежурного оправдания: «Бог терпел и нам велел», и в эту одну дуду дуют одновременно и высокопоставленный чиновник, и крупный собственник, и церковный иерарх. Как-то замечательно они тут все по одну сторону сословной баррикады от мужика оказались, думает он. И вот тут появляются карбонарии, бунтовщики, раздуватели мирового пожара на горе всем буржуям, словом, революционеры. И пусть на иных и нехристианских основаниях они заявляют, что сделают всех равными. Причём не в смысле горней абстракции экзистенциального равенства перед Богом. И не в смысле формально-конституционного равенства перед законом. А в самом содержательном экономическом смысле. А что? – думает наш тамбовский крестьянин – мне и моей семье много не надо, богатым я быть не смогу да и не хочу, головная боль от этого богатства одна: «кабы чего не сфиздили!». Но пусть мне достанется то, думает он, что я честно заработал. Ведь очевидно, что в нашей богатой стране, если всё правильно распределить – да, командно! да, принудительно! – зато все будут в достатке, а на нищих охота даже начнется, чтобы, поймав его, как следует накормить, одеть, обогреть, чтобы последние треволнения беспокойной совести и неуемной жажды социальной справедливости упокоить и насытить. Но так и пусть действуют, полагает он.
Углов остановился, чтобы перевести дух и выпить. Потом его речь возобновилась:
- Много разного из этой истории получилось. Но одно всё-таки случилось. Экономически однородная, безсословная, безклассовая общность людей. И все они теперь по одну сторону баррикады. И я так понимаю, что внерелигиозными средствами большевики парадоксально добились таки того, что людям вменялось Христом. Прав был Блок: русскую революцию возглавлял Христос в белом венчике из роз. И нынешняя интернациональная общность советских людей это пусть формальная, пусть отчасти атеистическая, но церковь в самом христианнейшем смысле. Например, такая церковь народов, в которой нет эллинов и иудеев. Вот в чём еще безусловная правда марксизма? В интернационализме. И это то, почему гитлеровский нацизм нашему социализму проиграет. Нельзя добиться любви из-под палки принуждения к восхищению собой да еще за счет самоуничижения! Но именно за это сейчас взялся Гитлер в виде самовнушения величия германского народа, но за счет унижения окружающих народов. Но всякая ненависть однажды обращается против самого субъекта…
- Подожди, Алексей, ты говоришь, что советский народ – это церковь. Но чем определяется это церковность.   
- Да, это вопрос. Во-первых, церковь – это единство, сплоченность, солидарность. Во-вторых, его условием является онтологическое равенство все участников общины. А оно сбывается в преодоление господско-рабской диалектики в отношениях между людьми. Вынося за скобки всю множественность ипостасей этой диалектики – логическую, экономическую, политическую, психологическую, там, не знаю, сексуальную ипостаси, её можно понять как онтологическую меру разрыва между Землей и Небом. В перспективе той пропорции, которую мы согласились называть логической, конфликт господина и раба предстает как напряженная разность между земным Я-есть и небесным Ты-есть. Причём небесное Ты-есть заранее определяется по свойству своей зависимости, пассивности, беспомощности, периферийности. И понятно, что, напротив, земное Я-есть наделяет себя характеристиками силы, активности, самостоятельности. А еще, да, и риска, и мужества, и решительности, но это в лучшем случае, особенно важных в военных условиях. Однако дело в том, что эти условия исключительные, а, в основном, на этой стороне наблюдаются различные патологии оголтелой воли к власти. Самой демонстративной сценой актуализации разрыва между Я-землей и Ты-небом является, конечно, экономическая сцена, а его мерой оказывается прибыль. Прибыль – это одна из разновидностей разрыва Неба и Земли. Механически такой разрыв предстает как перекос подвешенности небесного товарного объекта на рычаге земного денежного субъекта.
Углов замолчал, что-то мучительно продумывая, и тут же продолжил:
- Я вот сейчас вспомнил платоновского «Тимея». Ту саму загадочную манипуляцию демиурга, который крест-накрест перекручивает онтологический круг в логический  квадрат с двумя ключевыми координатами – равной его стороне прямой вертикалью и равной его диагонали косой горизонталью. То есть, демиург сконструировал из некоего изначального круга ни что иное как весы с горизонталью динамичного коромысла и вертикалью неподвижного указателя равновесия. Но что здесь принципиально, на чём настаивает сам Платон, это то, что привилегированно неподвижная и потому «небесная» вертикаль измеряющей формы наперед доминирует над ущербно подвижной и потому «земной» горизонталью измеряемого объекта. То есть, в чём тут дело? Здесь всё так запутано, что чёрт ногу или мозг сломит. Но не мы. – Углов усмехнулся. – В-общем, смотрите, в платоновской диалектике вертикаль – это Небо, а горизонталь – Земля. Но логика Аристотеля, отражая диалектическую механику Платоновых весов, диаметрально меняет их акценты в контуре умозаключения. Здесь косой горизонтали соответствует большая посылка, содержащая противоречивый предикат, прямой вертикали адекватна малая посылка в свойстве нести тождественный субъект, и вывод, исключая «третье» баланса единства Неба и Земли, выводит прибыльное превосходство субъектного Я-есть над предикатным Ты-есть. Аристотель наделяет «небесную» вертикаль тождественностью частного субъекта, а «земную» горизонталь – противоречивостью всеобщего объекта. Но, понятно же, что, если субъект частный – он и есть нечто земное, а по ту сторону от его хоть и самотождественной, но частности остается нечто небесное в своей хоть и противоречивой, но целостности. И отсюда две противоречивые парадигмы миропонимания – коллективистская и социалистическая диалектика Платона и индивидуалистская и капиталистическая логика Аристотеля…
- Подожди-ка, Алексей, мне тут коё в чём разобраться надо. – Попросил Валентин. – Значит, товарищ Сталин отредактировал теорию Маркса. Несмотря на такую диалектичность пролетарского коллективизма, Маркс остается в аристотелевской парадигме преобладания частности земного субъекта над целостностью небесного объекта. То есть, его доктрина хоть и левая, но либеральная.
- Да, Маркс либеральный теоретик. И он не диалектический платоник, а логический  аристотелик. А товарищ Сталин платоник, поскольку движим мистицизмом, хотя, возможно, и бессознательным. И он по-настоящему диалектик, вновь разворачивающий логические весы Аристотеля в диалектические весы Платона, чья вертикаль, превозмогая свою частную субъективность, вновь приобретает характер всеобщей объективности как социальной справедливости, гарантируемой всесилием как бы небесного государства.
Воскресенский возбужденно воскликнул:
- Получается, что товарищ Сталин – это некий антидемиург, который разломал нечестивые весы логического выгадывания капиталистического преимущества земного субъекта перед небесным предикатом. И на их месте учредил другие такие троичные весы социальной справедливости.
- Получается. Но не совсем. Здесь еще разбираться надо. Беда в том, что инициатива конструкции механизма выгадывающего подвешивания целостного объекта на рычаге частного субъекта принадлежит Платону. Он их сам сконструировал так, что они оказались выворачиваемы на аристотелевскую изнанку. И демиургом нарушения онтологического баланса является сам Платон…
- Значит, оба хуже. – Сокрушился Валентин.
- Оба. Мы уже когда-то об этом говорили, говоря о последовательном переходе от частной, капиталистической, качественной логики к всеобщей, социалистической, количественной  диалектике, а от неё к тому, что мы называли троичной пропорцией. И еще совсем недавно я думал, что в принципе диалектическая пропорция и троичная пропорция совпадают. Но вот тут меня Агошкин своей страстной проповедью в защиту крестьянства надоумил. Спасибо тебе, Вася. – Углов нежно взглянул на друга. – И после того нашего разговора вот что я думаю. Конечно, государство – это хорошо и правильно, но государство – это вещь земная. И даже не вещь, но форма. Да, государство в своей всеобщности объективно. Но это земная объективность, и здесь какое бы то ни было мистическое наполнение невозможно и вредно. Функция государства – в коллективизации всеобщей формы в её свойстве смертоносности, в обобществлении угрозы жизни. Смертоносная форма должна принадлежать всем, поскольку и смерть принадлежит всем. Но вот жизнь принадлежит каждому по одному. У нас у всех есть частная собственность на свою жизнь. Жизнь, вообще, то, что не может принадлежать всем, принадлежа каждому по отдельности. Форма смертоносна, смертоносна и её высшая форма как государство, и по причине своей смертоносности, форма имеет земной характер, а с ней и сама смертоносная форма – это нечто земное. Напротив, противоположное земной форме содержание небесно, поскольку жизнетворно. И жизнетворная небесность как, например, душа пребывает в частной собственности. То есть, как мы видим всё выходит к простейшей паре жизни и смерти, где одно проходит по ведомству Неба, другое – по ведомству Земли. И небесная жизнь и земная смерть имеют противоположное экономическо-правовое наполнение. Так Небо и даруемая им жизнь благодатно пребывает в частной собственности, а Земля и несомая ею смерть закономерно вменяются в коллективную собственность и соответствующую ответственность. Контраст небесной жизнетворности и земной смертоносности на экономической сцене отношений между содержательной вещью и формальной ценой на ней выражается в разнице между персональной ответственностью исполненного частным интересом собственника и коллективной ответственностью со стороны государственных институтов, преследующих национальный интерес. Имеет место контраст частной небесной вещи и коллективной земной цены на неё.
Алексей замолчал ненадолго, давая себе отдышаться от волнения, и продолжил:    
- Вот тут Агошкин сказал, что на Руси крестьянин главный человек. Ни бюрократ, ни директор гиганта индустрии, ни идеологический агитатор, но крестьянин.         Абсолютно согласен. Но сейчас так случилось, что индустриальный город командует аграрной деревней. То есть, земная форма командует небесным содержанием, Земля распоряжается Небом. Но правда и справедливость восторжествует тогда, когда деревня начнёт мягко покровительствовать городом. Но деревня это не столько, там, утренняя дойка, покос, околица и завывание ветра в трубе. Деревня это Небо и Восток, а Город лишь Земля и Запад. То есть, в итоге вот о чём идёт речь. О том, чтобы вновь Небо оказалось наверху, а Земля внизу. Одновременно с тем, чтобы небесный Восток вернул свои полномочия по отношению к земному Западу. А пока наоборот…