6. Прошу повернуть! Азарпеша

Александр Парцхаладзе
      В  музей народных промыслов я попал случайно.  Спускался пешком с Комсомольской Аллеи:  у белого монумента Матери-Грузии  начиналась  выложенная кирпичом лестница,  зигзагами ведущая вниз, к Майдану.   С выщербленных ступеней,  с площадок на каждом  повороте  открывался вид на мосты над Курой,  на купола храмов,  похожие на заточенные  карандаши - внизу, у реки, и среди домов на крутом склоне.   
      Там, где лестница заканчивалась, тоже стоял храм. У входа я заметил вывеску: "Музей прикладного искусства".  Я отворил тяжелую дверь - в большом подкупольном помещении, затейливо освещенном витражами не было ни души.  Но где-то, видно, сработала сигнализация -  из комнаты в боковом нефе навстречу мне вышел мужчина лет пятидесяти и представился: директором, хранителем и экскурсоводом - в одном лице.  В экспозиции,  не очень богатой,  оказались  керамика и чеканка, оружие,  одежда,  предметы быта горожан.               
      Меня заинтересовали серебряные черпаки, азарпеши, которыми доставали вино из врытых в землю амфор-марани. Черпаки эти с длинной деревянной ручкой представляли собою чеканные чаши, в центре которых на металлическом стержне вращались, как флюгер, фигурки зверей - барса, оленя.  Никогда раньше ничего подобного я не видел.
               
      - Если застолье дружеское, - объяснил мне директор, - и если не ясно, кто же будет на этот раз вести стол, с помощью такого черпака выбирали тамаду:  хозяин зачерпывал вино, движеньем руки придавал ему вращение, и вино, кружась в чаше, увлекало за собой фигурку зверя.  На кого она указывала, остановившись, тот и становился тамадой.               
      -  Видите, -  улыбнулся директор, - наши предки и выборы  умели организовать  по-человечески,  без склок и скандалов.               
               
      С выборами я был знаком с самого рождения.  И очень не любил их.  Избирательный участок располагался прямо напротив нашего дома, в старом здании  Политеха, и с раннего утра до позднего вечера в день выборов из его окон звучала бравурная музыка, громкая, так некстати будившая меня в выходной.               
      Я вскакивал, закрывал окна - музыка все равно оставалась назойливо громкой. Приходилось вставать.               
               
      На кухне отец уже молол кофе в большой,  похожей на башню,  медной ручной кофемолке.  Кофемолка эта, еще прадедова, стояла обычно на полке, а медные ковшики-джезве  - большой, на три чашечки и малюсенький, всего на одну - находились или на плите, или на столе рядом с нею: все в доме любили кофе.         
      У нас не делили напитки на "взрослые" и "детские" - я пил кофе еще дошкольником,  как и вино - на столе никогда не бывало водки, коньяк, как дижестив, подавали очень редко, а вот бокал натурального сухого вина к обеду был так же привычен, как и кофе, который мы пили на третье, со сладким и фруктами, пили и на завтрак, с соленым дырчатым сыром-гудой и даже на ужин - потому что никто не ложился спать после ужина.               
      Наоборот - мы обычно садились играть в нарды, я и отец,  и малюсенькая чашечка с дымящимся кофе стояла рядом с доской;  трещали выбрасываемые на полированное поле кости-каматели, и кофе в чашечках вздрагивал от стука передвигаемых шашек.               
      Мы играли азартно.  Рискуя.  Радуясь двойному выигрышу-"марсу", как дорогому подарку и обещая друг другу в случае победы в партии  какой-нибудь ну совсем обидный для соперника "презент", например, "Самоучитель игры в нарды".               
               
      Мама не играла. Она тоже пила кофе,  собирала гущу,  которой потом подкрашивала волосы,  говорила о политике и даже читала стихи. Больше всего она любила Маяковского, и благодаря ей я узнал, что Великий Пролетарский Поэт писал не только Левые Марши.  Писал лирику, такую пронзительно личную, что она казалась мне не совсем приличной - в нашей семье было не принято демонстрировать свои чувства.               
      Отцу больше нравился Тютчев.  И оба они могли на память читать "Онегина" - главами.               
      Еще  мама  пела. Это были странные песни - их в то время никто уже и не вспоминал - песни времен молодости ее отца, моего деда, революционера-подпольщика:               
               
      "Заводы, вставайте! Шеренги смыкайте!               
      На битву шагайте, шагайте, шагайте!" *               
               
      И вдруг, без всякого разумного перехода, начинала петь Вертинского:            
               
      "В бананово-лимонном Сингапуре, в бурю..."               
               
      Меня всегда поражал этот кавардак в ее голове - такой ли удивительный, впрочем? Маяковский и Вертинский, они  были не только современниками: "Сумасшедший маэстро"  создан на слова Маяковского.               
      Желтая Кофта и Маска Пьеро были одинаково любимы посетителями "Бродячей собаки"               
               
      В политике между нами не было согласья. Мама оставалась ненавидящей Сталина /он отнял у нее отца!/ ....  сталинисткой.  Непримиримой, с любимой Краткой Историей ВКПб на полке - рядом, кстати, с Шульгиным, с его "Днями" и "1920-м годом".               
      Отец предпочитал социал-демократов: Плеханова, Чхеидзе.  И сожалел об изгнанном правительстве Жордания.               
      Ну а я был вольтерианцем, поклонником Франса и сторонником Кейнса.               
      Удивительно ли,  что за круглым столом под старомодным желтым абажуром не прекращались споры?               
               
      Вот мы сидим - отец в спортивном костюме, сером берете на вечно мерзнущей лысой голове,  мама в халате,  не в том,  цветастом,  в котором она днем возилась на кухне - в бежевом, "праздничном". Наши голоса, то тихие, то звонкие, гневные - они должны быть слышны уже соседям,  и мама прикладывает палец к губам - они еще доносятся, эти голоса,  они пока еще живы и отдаются эхом в навсегда опустевшем  доме.               
      Темноликий бронзовый Цезарь в кресле сидит на подоконнике с раскрытым манускриптом на коленях,  на лице его мелькает тонкая улыбка.  Он держит перо и в то же время  слушает  наш спор, все тот же вечный спор Оптиматов с Диктатором,  не обещающий ни им, ни ему ничего хорошего.               
               
      Мы расходимся за полночь. Мама укладывается спать в гостиной, самой тихой из наших комнат. Отец уходит в свой кабинет, и я, уже засыпая, слышу голоса из его нового транзистора.               
      А я ложусь напротив окна в комнате, где когда-то спала моя бабушка, где вскоре я начну жить уже вдвоем с женой-одноклассницей, где потом будет спать Гия, все на той же кровати, между гардеробом и письменным столом, напротив окна, сквозь которое в дни выборов врывается в комнату бравурная казенная музыка.               
               
               
      Гимн Коминтерна*