Бессмертный Александр и смертный я - 37

Волчокъ Въ Тумане
Раскрыв глаза в пробуждающемся шуме чужого дома, я уже знал - он здесь, Дионис, Бромий, Элевферий, Загрей, Освобождающий от забот, Узорешитель, Козлоногий, Ведущий Хороводы... Растворяй ворота, распахивай двери: Великий Бык идет во влажном блеске утра, в щедрой славе своей, увенчанный плющом, увенчанный бессмертием.

Выскочил из дому – и на меня хлынул свет, как вода, прорвавшая плотину. Солнце играет, облака летят тополиным пухом, аисты щелкают клювами на крыше, собаки по всему городу брешут на пьяных с утра чужаков. Уже и песни поют смятыми от сна голосами, а не поют, так прокашливаются, и где-то со стороны горы авлос выводит хрупкую спотыкающуюся песенку, и сиринга отвечает с другого конца... От одной только радости жизни и нетерпения сорвался я с места и обежал весь город по утренней росе. Все кипело нежными весенними цветами - сады, дороги, стены домов. Все, что вчера было бурьяном, сухостоем, прошлогодней гнилью, навозной вонью, все жухлое, сухое, сгнившее, - зазеленело, расцвело, заблагоухало.

Дионис шел порывами ветра, шумел листьями, гнул тополя. В каждом дворе летали качели, женская забава: воздух свистит, деревья скрипят, девы визжат, щеки яркие, глаза пьяные, летают, разгораются, ловят в ветре хмельные поцелуи златобёдрого Диониса... Казалось, весь мир за ночь обернулся и снова настали века золотые, когда боги ходили по земле и праздновали вместе с людьми, щедро сея свое семя среди земных женщин.

Я захмелел от одной только свежей прелести утра - словно бог откинул полог и дал увидеть мир так, как он замысливался, во всей торжественной красоте и одухотворенной силе. Все было полно божественной сверхжизни. Я всей кожей чувствовал себя живым и то, что вне себя, тоже как свое - ветер, запах цветов, переливы цвета и света, будто у самого солнце в груди зажглось, на голове гиацинты выросли, из ушей маки, губы в меду, в жилах молодое вино бурлит и пенится, и с кончиков пальцев текут ароматы.

Я обежал весь город по кривоколенным узеньким улочкам, посмотрел на обновленный стадион, на новую статую Артемиды Эвклии в храме - она стояла легкая, настороженная, в любой миг готовая сорваться в бег,  посверкивали яркие белки на темном лице да золотой лук за плечом. Нынче не ее дни, и в храме пусто, тихо. Должно быть, Охотнице больше любезна тишина, чем праздничное многолюдье.

Один горжусь я даром - быть с тобою,
 Дыханьем уст с тобой меняться звучным
 И голосу внимать, лица не видя...
 О, если бы, как начинаю путь
 И обогнув мету, все быть с тобою..   - произнес я и ударил себя по губам, сильно, слезы выбил - не мне теперь Деве цветы приносить.

Потом я сбегал в построенный к празднику театр, потому что услышал, что там сейчас хоры репетируют. Кратин, которого прочили в победители, уже ушел куда-то со своими, но чей-то другой хор лихо отплясывал, а зрители пытались угадать, в каких же костюмах они будут представлять. Потом они запели куплеты - похоже, это был хор пьяных кентавров. "Выпьем, братцы, и взбрыкнем, выпьем-побушуем, - я старался запомнить слова и мелодию, чтобы Александра повеселить. - Сыты-пьяны, в пляс пойдем, песни загорланим. Бей в ладоши веселей – скачут пусть повыше. Бей копытом посильней - вздрогнут склоны Иды. Водопады-камнепады загрохочут, прошумят, а дриады и наяды к нам на праздник прибегут". Веселый мотивчик, но все это я уже прежде слышал не раз. Что-то не рождаются в наши дни Аристофаны, Пиндары, Еврипиды и Анакреонты, сколь их не корми.

  - Олух беотийский! - орал наставник на кого-то. - Что за "тряты", какие "бутупаты"? Язык распух? Смерти моей хочешь? Дри-а-ды! Повторяй!

 И красный до ушей паренек старательно выводил прозрачным родниковым голосом: "А триаты и наяты..." Незваные зрители хохотали, подбадривали хорошенького мальчишку, а в злющего наставника кидались огрызками.

* * *

Эги - сердце Македонии, которое спрятали в ларце, зарыли в горе, а сами ушли жить на новое веселое место, и лежит оно осень и зиму в тишине, как зерно в земле, а по весне шумно и буйно накатывает на него мир, и все кругом закипает, бурлит, льется через край.  На площадях не протолкнуться; маленький город, куда на праздник съехалось полмира, не вмещает огромную ярмарку, и она перетекает за стены чуть не до Галиакмона. Местные жители бродят среди тысяч приезжих, оглушенные и растерянные, как заблудившиеся дети в диком лесу, слушают столичные новости, рот открыв, задавая множество нелепых вопросов, глазеют на ионийцев и сирийцев, на дерзких афинян, суровых спартанцев, разряженных коринфян, на ионийцев в длинных одеяниях и сирийцев с крашенными бородами, набираются впечатлений и рассказов на весь год до следующего праздника.

Иные показывают, что их ничем не удивишь. "Говорят, сам Дидим из Милета приплыл, чтобы сыграть Дионису на авлосе... А на кой? Будто у нас славных музыкантов нет. У нас такой хор собрали - не стыдно и на Делос к Аполлону послать. Слышал бы ты нашего школьного учителя, чисто соловей, а у меня сосед, как выпьет, как за лиру схватится, с других улиц слушать прибегают, голос у него поразительный, вроде как бык ревет, только очень уж красиво, до печенок продирает"... Говорили с гордостью и тревогой: на этот праздник денег ушло больше, чем на прошлую войну, Афины, небось, на весь свой флот меньше тратят, значит, новая война скоро, пора пустые карманы набивать.

Среди базарной чепухи и вздорных слухов одна новость меня встревожила: говорили, ночью на статую Филиппа обрушилось дерево. Статуя осталась неповрежденной, и даже с пьедестала не упала, только слегка покосилась, и все быстро выправили, но я сразу представил, как линкесты разносят сейчас по всем углам весть о  дурном предзнаменовании, улыбаясь во всю пасть, и наверняка у кого-то из них острый топорик за поясом. Деревья просто так в тихую ночь не валятся.

Уже потянулись первые процессии к храму Диониса в горах. Это местные идут, со своими козами, голубями в корзинках, мехами с вином и сладкими пирожками, принаряженные, чопорные, настороженные - перед чужаками выламываться не пристало. Так уж повелось - им своего праздника хотелось, а в царской процессии им таких почетных мест не достанется. А после жертвоприношений - скорей назад: кому праздник, а кому - работа, на Дионисиях местные зарабатывали больше, чем за остальной год.

И вот - гордое шествие под огромным, из буйволиной кожи сделанным фаллосом (а раскрашен-то как искусно - словно живой). Скромные девушки из лучших эгейских семей - нарядные, гордые, как кобылицы, головы подняты, глаза опущены, щеки горят от великой чести - несли корзины с цветами, сушеными фигами, сморщенными медовыми яблочками и подсохшими гранатами, лучшие городские мужи (и Сострат впереди всех) несли священные хлеба и меха с вином. За ними - эфебы, краса и гордость Эг - что ж, некоторые и в нашей палестре неплохо смотрелись бы. Я приосанился, поправил красный плащ оруженосца и получил в ответ несколько завистливых и злобных взглядов. Они несли старинную деревянную статую бородатого Диониса в разноцветном одеянии, вытканном местными мастерицами. Гимны самые древние поют: «Шумного славить начну Диониса, венчанного хмелем, многохвалимого сына Кронида и славной Семелы»... Один громче всех выводил пропойным басом, прочие подстраивались под него. Древний лик Загрея казался  печальным, как его не подкрашивай, борозды на щеках, точно от слез.

Я бродил среди этого пьянящего многолюдья, останавливался послушать софистов, гадателей и прорицателей, смотрел на ученых козочек и танцующих обезьянок с печальными старческими лицами, на пестроодетых гетер с тяжелыми от благовоний волосами, как они, нарядные, оживленные, бесцеремонные, кидают жаркие взгляды и хватают проходящих мужей за локоть. Какой-то сладкоглазый афинянин  подарил мне венок из фиалок, другой, со смешным беотийским говорком, угостил вином и пирожками, третий хватал за руки и умолял прийти  к нему на пир нынче ввечеру, я со всеми шутил и смеялся, но нигде не задерживался, не запоминал ни лиц, ни имен, толпа закручивала в водовороте.

 Поэт читал о Дионисе-младенце, о жадных руках и оскаленных ртах титанов в крови божественного младенца, он восклицал «тайный, неистовый, неизреченный, чистый, крылатый!» Думаю, и он тоже орфиков слушал. К ним многие тянулись за надеждой и утешением.

Оратор красиво говорил о том, что когда собираются на общий праздник эллины с разных концов ойкумены, мы вспоминаем про наше общее родство, забываем о ссорах и разногласиях. Риторы стояли вокруг: одни запоминали изящные обороты, другие критиковали неудачные созвучия, третьи насмехались - мол, Никодим долго язык в параситах оттачивал, всю риторику превозмог, чтобы колбасу со стола стянуть, поучи-ка нас, дружок, поучи...

А потом я засмотрелся на фокусников: они забавляли народ исчезающими под кубками камешками, протыкали язык и щеки железными гвоздями, вытаскивали из бород у зрителей монетки и воробьев и глотали огонь. Один положил в кавсию яйцо, уселся сверху, поквохтал курицей, а когда встал, из шляпы выскочила здоровенная лягушка. Смуглый и бритый чужак в странном наряде («Египтянин, - говорили, - из-за моря, вишь, к нам приплыл, народ позабавить») лил в подставленные чаши то воду, то вино из одного кувшина. Это казалось таинственным чудом, на него смотрели с восхищенным трепетом - уж не один ли из свиты самого Бромия от своих отбился и к нам заглянул? «Нет ли здесь кощунства?» - вопросил кто-то угрюмый, но его тычками оттеснили прочь, никому не хотелось с этим разбираться - Абраксас! Лей вино во славу Диониса!

Акробаты вертели сальто, жонглировали шишками, факелами и ножами, запрыгивали друг другу на плечи - один, другой, третий,  а на самый верх вскарабкался ловкий, как хорек, мальчишка, сорвал венок с головы и подбросил в воздух, крича: «Вакх, эвоэ!». Мим с накладным брюхом и огромным членом изображал кого-то хорошо знакомого хохочущей толпе. Кривлялись два карлика, один в уродливой маске духа, а второй в женской одежде, раздувал щеки, играя на флейте и ловко приплясывал. Заезжие актеры в причудливых масках и полосатых тарентинках отплясывали что-то столь лихое, что вся толпа вокруг раскачивалась и подпрыгивала вместе с ними, хлопала в ладоши, а потом все положили руки друг другу на плечи и пошли хороводом, приплясывая, притопывая, так что земля гудела, и я, одной рукой обняв стражника-скифа, другой - толстогубого фиванца, в котором я безошибочно признал вора по всем повадкам, плясал и пел и хохотал, запрокинув голову.
Вот растянули канат между деревьями и появился канатоходец в пестрых тряпках, пробует канат ногой, как воду в море, шагнул скользящим осторожным шагом, и вдруг пробежался до середины, остановился между небом и землей, взмахнул руками, как крыльями, вот улетит или упадет!.. но он держался на эфемерной грани между полетом и падением, да еще и танцевал, яркий, как зимородок. И мне туда сразу захотелось, вдвоем бы сплясали, а все смотрели бы снизу, восхищались и ужасались.

* * *

Трубы хрипят, стонут, звенят - зовут Диониса, его ликующий расцвет.

И двинулись - из дворцовых ворот мимо смуглых бронзовых богов на Священной дороге, вниз, в город.

Впереди важно идет хорошенький румяный мальчик с кадильницей и жрецы Диониса в золотых венка - седой и пугающе странный человек без возраста с сумасшедшими взором, шатается под тяжестью золотых блях на длинном хитоне, бледнокожий, истощенный и трясущийся, как раб в каменоломне, и его цветущий сын, румяный, кудлатый и крепкий; бок о бок они шли, человек и тень человека,  поглядывая друг на друга, и каждый видел свое отражение: один - каким он был прежде, другой - каким станет. Мальчишки в ланьих шкурках, храмовые служки, сироты и подкидыши, немилосердно дудели в сиринги, колотили в тимпаны и скакали козлами.

О Дионис быколикий, блаженный, в огне порожденный,
Вакх Бассарей, о Вакх вдохновенный, гремящий;
В радость тебе и кровь, и мечи, и святые менады,
Тирс твой подобен копью, о гневный, у всех ты в почете —
Ныне гряди, о плясун, о блаженный, всеобщая радость!

И вот он, Дионис, на расписном корабле-колеснице,  в вышитом красно-черном хитоне до пят - тревожные цвета погребального костра, золото и серебро вышивки посверкивает искрами. Плющевым венком увенчанный, в одной руке -  зеленеющий побегами посох, в другой - виноградная лоза. Девушки бросают цветы, старушки - сладкие пирожки ему в колесницу, а я смотрю жадно, ищу в торжественном лике милости и прощения, и вдруг сквозь бессмертный облик божества проступает знакомое надменное лицо Александра Молосса. Ну конечно, я же знал, просто не хотел знать. Неважно. Безумие плачущих авлосов и бешеный рокот тимпанов: расступитесь, место богу! Он приближается, хмельной, благой, грозный! К богу Вакху взываем: эвоэ!

За Дионисовым кораблем - царь, родня царская и мой Александр в пурпурном плаще, расшитом золотыми пчелами, рыкающий лев на фибуле (я сам ее застегивал, палец уколол, хорошо, что кровь на пурпуре не видна). На его круглом полудетскоом лице - вострг, маленький рот приоткрыт: он как ребенок, которому чудеса показывают - встревожен и восхищен, и хочет, чтобы это никогда не кончалось. Ну и охрана рядом оружная, хоть копья увиты плющом, а поверх доспехов цветочные гирлянды.

Женщин ведет Олимпиада, в длинном пеплосе, в тяжелых золотых украшениях, царица с головы до пят, исступленно-сдержанная, с раздувающимися ноздрями, глаза грозно горят - одержима божеством, сама почти богиня; в руках несет двух больших черных полозов, легко  несет, как цветы, а они судорожно и гибко извиваются, с угрозой поднимают желтоглазые головы с красноватыми щечками, тревожно осматриваются вокруг, узкими язычками воздух пробуют, стягивают петли на ее голых предплечьях, захлестывают  запястья поверх браслетов - тускло блестит золото из-под тугих медленных колец, Я чую запах змеи - резкий, гадостный, неживой.  Радуйся, змеями увенчанный бог, радуйся, Лиэй, освобождающий от оков! Мималлоны хватают медяниц, подносят к оскаленным ртам, раздирают их зубами, кровь течет по подбородку, брызгает на одежды. Мужчины отшатываются, толпа захлебывается криками и всхлипами ужаса. Какова у змей кровь на вкус? Милости твоей просим, Флойос, разрывающий, оплодотворяющий, дарующий жизнь! Невнятные гортанные восклицания, смех, от которого кровь в жилах стынет, тела исступленно выгибаются, груди обращены к небу, головы запрокинуты - пьют солнечный свет, как неразбавленное вино, рты окровавленные, зубы острые...

А следом - девы, гордые, как кобылицы,  с трепетом и вызовом идут в длинных хитонах,  на головах короба со свежими цветами (запах, запах до головокружения! и цветы, и чистая кожа...), у других в руках священные предметы и сосуды, прикрытые вышитыми платками, венки,  соль в большой серебряной солонке в виде храма... Тут и царевны: Киннана-амазонка, похожая на переряженного парня, хорошенькая Фессалоника, совсем еще малышка, и Клеопатра, которая смущала меня кровным сходством с Александром - пышные каштановые волосы, румяные щеки, диковатый мечтательный взгляд... Следом - бледноглазая и нескладная пока дочь Пармениона, зато одета богаче всех и держится царицей, старшие дочки Антипатра - маленькие, усатенькие, спокойные, дружные меж собой, простые и приятные на вид. Дети в белоснежных, отстиранных ослиной мочой хитонах несут игрушки младенцу Дионису - золотые яблоки, волчки, коленчатые куклы, раскрашенные лошадки на колесиках, маленькие  колесницы и триеры.

Мы едем верхом: чем больше коней и колесниц, тем богаче город, тем пышнее праздник. Фараон, тоже нарядный, в цветах и бубенцах, приплясывает и фыркает - слишком много чужих вокруг, надо, значит, посердиться, пошалить и покрасоваться. Мы одеты сатирами, у меня оленья шкура вокруг бедер (норовит сползти еще ниже), конский хвост прицеплен,  цветочная гирлянда на шее да венок на голове из белых фиалок, пьянею от их аромата, сладостного, отравного... А лицо я мелом выбелил и сам себя испугался, когда увидел отражение в тазу; испугался и очаровался: я и не я, может, такое лицо у меня мертвого будет, и чужое и свое. А другие намазались винными дрожжами, иные - в масках, завывают из-под них, как духи.

Александр, когда на меня во дворцовом дворе наткнулся, остолбенел, а потом сказал:

 - Ты мне нравишься с этим хвостом и... - он повертел пальцами, не находя слов. - Я имею в виду, что одежды у тебя совсем мало и ты выглядишь замечательно. Только лицо... Как будто ты с той стороны за свежей кровью явился.

Он провел пальцем по моей щеке, смазывая мел.

- Хорошо, что ты не в маске. Не люблю я маски, как-то это тревожно и нечестно.
- А Герода в женской палле, видел? Выламывается там, аппетит людям портит.
- Видел. Неправильно это. В эти дни одеваться в женское должны настоящие мужи, ну вот как Геракл у Деяниры. А Герод и так всегда бабой был под своим хитониском.

Глухие мерные удары тимпанов в такт сердцу, и флейта по ним как кистью выводит что-то слепяще белое, нежное, томительное... Разгоняются быстрее, рваный ритм - и  сердце за ним вскачь несется, голова кружится, пот течет, и вот, как с цепи сорвались - грохот, лавина, камнепад, резкие звонкие вскрики кимвалов, сухой рассыпчатый треск кроталонов, дрожь и трепет... И вдруг (верно, к какому-то алтарю подошли) процессия стала останавливаться, спешились -  и задохнулись трубачи, замолк рокот тимпанов, оборванный последний звук сиринги повис в воздухе, и тишине зазвучал вдруг чистый и торжественный голос -  знаменитый мелосец .. запевает гимн.

Я зову Диониса, неистовым «эвоэ!» чтимого,
Перворожденного, дважды и трижды рожденного, дикого
Вакха-царя, несказанного, тайного, с видом изменчивым,
С оком быка, плющеносца, рогатого, чистого, доброго,
Рвущего мясо сырое, Арею подобного, винного,
В ризе из трав, Эвбулея, трехлетнего, мудростью щедрого,
Бога бессмертного, Зевсом рожденного и Персефоною.
Голос услышь мой, блаженный, и будь ко мне ласков и милостив –
Ты, и твои восприемницы, чьи подпоясаны пеплосы. (перевод Garsia)

Среди праздничного многолюдья, не знаю, как, я выхватывал лица Линкестов. Вот старик Аэроп, Силен, опухший, обрюзгший, с распущенными похотливыми губами, с тусклым взглядом, по-сократовски умный, по-лесному опасный. Он едет на осле, как и положено, смеется, вино, смешанное со слюной течет по подбородку. А вдруг поднял руку, оглянувшись, опустил резко, точно в атаку людей посылает. А вот - Александр Линкест, дешевая копия Диониса - в длинном раззолоченном одеянии, плющевой венок из золота. Ничего в нем нет - ни зла, ни добра, и никогда не было... Обижен, небось, что вместо него Молосс в божественной колеснице едет, но виду не кажет. Ручной линкест, среди них есть ручные и дикие, Александр и Аминта - ручные, Аэроп, Аррабей, Геромен, Неоптолем - дикие.

Вдруг задрожал, хотя солнце палило -  какой-то сквозняк в душе, муторное беспокойство. День, другой - и взрывы хохота сменятся ревом нападающих, предсмертным хрипом и проклятиями  из разорванных ртов.

Филипп спокоен и празднует, и Александр с небрежной безмятежной улыбкой машет всем рукой, и никто не беспокоится, а ведь сам Дионис бежал от титанов, как затравленный зверь, и не смог спастись от погони - разодрали его в клочья, кровь по всей земле, по небу, давленные виноградные гроздья, багряный закат...

Вот они, наши титаны, шепелявый, свинячий и вяленый - Аррабей в древнем шлеме из кабаньих клыков, Геромен в львиной шкуре,, Александр Линкест в золоте... Ручной до первой крови. Я подумал - а ведь его царем будут ставить, случись что с Филиппом и его семьей.

А если подойти к нему в толпе? Мимо скользнуть и одно только неприметное движение, один удар тонким лезвием под лопатку... Словно рыбка выпрыгнула из воды и ушла на глубину. Он сразу и не поймет - так, кольнуло что-то, пройдет еще несколько шагов, потом споткнется, удивление на морде, и осядет в пыль, его окружит родня и слуги, станут в чувство приводить, по щекам хлопать, водой брызгать, кровь не сразу разглядят на его цветном платье, и я уже буду далеко. Мне кажется, он и боли-то чувствовать не способен; убить его - как бревно расколоть.

Я повертел эту мысль и так, и эдак, несколько раз повторил в уме то движение (без замаха, быстро и точно) и отбросил в сторону - ножа у меня не было, если я к Линкестам прибьюсь, на меня сразу обратят внимание, и когда Александр сказал: не лезь, он, наверно, и убийство вероятного претендента на престол имел в виду.

Когда встали у следующего алтаря я пробрался к ним поближе. Вот Геромен в львиной шкуре, злой, как черт, смотрит так на всех, что умел бы взглядом убивать - никто бы из процессии не уцелел, так и повалились бы все дохлыми чурками на землю... говорит что-то, а кому - не видно, нижняя челюсть так и щелкает, будто мясо в клочья рвет... Я так и тянулся к нему с коня, весь превратившись в ухо, - нет, ни словечка не разобрать, слишком шумно вокруг, чец-то тимпан прямо над моим плечом грохочет.  И не разглядеть, кто там с ним - Неоптолем, Ванея? Только кусок плаща и черную тень на земле видел, и вдруг - уже нет никого с Героменом;-я головой заверте, обмирая от ужаса: что если эта тень сейчас приближается к Александру -  мимо скользнуть, и одно только неприметное движение, один точный удар без замаха... На пурпуре кровь тоже не видна.

Послал Фараона вперед, хрен с ним, что проклятий на свою голову наслушался со всех сторон, зато почти прямо к Александру пробился, вот он - безмятежный, опьяненный музыкой, взгляд над всеми парит, ничего не видит, он с Дионисом сейчас - не здесь... А враги-то вот они, на земле, рядом, пока он душой в облаках.

Мужчины в женской одежде широко расставляют ноги, упирают руки в бока... Что за женщин они изображают? Боятся, что получится слишком хорошо? Вымазанные мелом лица духов, мертвые и смеющиеся, с красными провалами ртов, черными провалами глаз... Чья-то белая рука с темными бороздками пота по мелу, тянется ко мне - отбрасываю; кто-то другой хватает за волосы и целует в губы, я яростно кручу головой, потом по запаху понимаю, что это отец. Мне кажется, он и впрямь с ума сошел, не на время, а навсегда. Кто-то уронил корзину со змеями, и они растекаются пёстрыми струями из-под ног, женщины бросаются их ловить, орут укушенные, другие хохочут...

Что за праздник! Извелся я весь, но тут Александр заметил меня и улыбнулся, и повел головой, мол, давай за мной, и какая-то мучительная нота пронзила слух, мелодия взвилась и меня за собой потащила, как река - и я вдруг почувствовал обжигающее прикосновение Диониса, меня тоже с земли сорвало, и уже не люди вокруг, а менады и сатиры, не всадники, а кентавры, и голова Орфея плывет по Галиакмону, поет синими губами так самозабвенно, так сладко, и голова Пенфея парит над толпой на шесте, да не одна - три головы, и лики их меняются - то это лица Филиппа, Олимпиады и Александра, и волосы дыбом встают от ужаса, то Аэропа, Аррабея и Геромена, и мне снова весело и нестрашно. Все вокруг кипело угрозой и бесстрашной радостью даже перед лицом смерти. Эвоэ, Загрей, Бромий, Лиэй! освободитель, спасающий от забот, утешитель в печали, грозный, сладостный, растерзанный и воскресший...

Я выхватил мех из рук соседа, отхлебнул яркого, так, что почти утонул, но когда выплыл, все вокруг неслось в праздничном хороводе: флейтисты с подвязанными ремнем щеками выдувают разноцветные пузыри, кувыркаются мимы с привязанными фаллосами, выпуская струи вина вместо спермы, певцы дифирамбов в роскошных одеждах превращаются в слова и голоса, плясуньи с тимпанами и кимвалами рассыпаются звонкими сверкающими брызгами, звонкий хор мальчишек вспархивает к жаворонкам под облака, качаются ветви в руках - масличные и пальмовые, еловые и сосновые, дубовые и тисовые - лес шумит, буря по верхушкам, поступь бога деревья клонит до земли. Восславим Диониса! Дарующий благо, приди, Иакх!
Качается огромный фаллос над головами, плывет, как корабль многовесельный, по теплым волнам, в пене облаков чайки вскрикивают, как женщины в объятиях, земля дрожит в любовном исступлении, и люди - не люди уже, текучи и изменчивы, как вода; мужчины обращаются в женщин и груди их текут молоком, у старух вздуваются животы и они, не переставая петь и приплясывать, рожают крепеньких младенцев в подставленные подолы девственниц... Волчьи головы на плечах, лисьи, собачьи, львиные, оленьи, пардовы, рысьи, шевелят ушами, топорщат усы, скалят зубы, хвосты метут по земле... 

Снова я ищу Линкестов взглядом и вижу четыре головы: жабью, кабанью, рысью и ослиную. Александр Линкест длинными серыми ушами прядает, траву задумчиво жует, тупые желтые зубы и розовые десны открываются в заунывном икающем крике; у Аррабея щетина дыбом, желтые клыки разодрали рот, длинное хрюкающее рыло; у Геромена морда в рыжей шерсти с пестринами, кисточки на ушах, с кошачьим бешеным визгом он закогтил цыпленка и сожрал с перьями, урча и мяукая. У Аэропа голова распухшая, как у утопленника, исчерна зеленая и в бурых бородавках, с разодранным до ушей ртом и выпученными глазами, белое брюхо торчит из-под задранного хитона, коротенькие лапки с перепонками. Открыл пасть (а там - зубы человеческие, только их втрое больше) и как выстрелит длиннющим языком в сторону Филиппа и Александра - прямо над толпой стеганул, чуть не достал, вместо них голову какого-то телохранителя слизал, как и не было.

Равно причудливые и омерзительные, смешные и жуткие, узнаваемые и нечеловечески чужие... Я проморгался  - знал, что мне все это чудится, всё - морок Дионисов, так и Агава приняла сына за оленя... А они, должно быть, видят себя богами, вот как я вижу Александра - с солнцем в волосах, ветром в движениях, его запрокинутое в небо, освещенное изнутри лицо с расширенными глазами, из которых хлещет душа...

 Бледные, ужасноликие, огненноглазые духи выходят из могил, присоединяются к нашему комосу и кружатся вместе с людьми - мир открыт для них, открыты двери, сквозь которые к нам поднимаются подземные боги. И этот странный шум в ушах - то ли волны, то ли гул голосов, то ли чье-то дыхание. Дионис приближается, властный, царственный, неодолимый, зовущий за собой. В горы, в горы!

И я, оглушенный вином, пою и выплясываю, вскочив на ноги на спине Фараона, и Фараон пляшет и поет подо мной, и душа бабочкой вылетает из тела, чтобы встретиться с собой настоящей в беспредельной синеве. Земля и небо, жизнь и смерть меняются местами, границы пали, концы исчезли, связи оборваны, узлы развязаны - свобода и безумие воцаряются в мире,  безмерность и бессмертие...

* * *

Танцующие менады и дельфины, корабль, увитый плющом и жертвенные быки, виноградная лоза и смерть Орфея... Я рассматривал новый фриз храма Диониса в Горах, дивился красоте сияющего мрамора и думал: что это за странные головы с крыльями бабочки или пчелы? Души умерших, должно быть... Умрем и полетим.

Народ тихонько, без толкотни, заходит в храм поглазеть на барельефы на стенах целлы, золотые и серебряные статуэтки, искусно отлитые фигурные чаши, мраморные блюда и краснофигурные килики, расписанные лучшими афинскими мастерами, на золотые венки, ожерелья, пояса, сосуды для возлияний  и треножники, на парадное оружие и разукрашенные бычьи черепа-букрании с вызолоченными рогами и венками. Вслух читают имена дарителей, восхищаются и подшучивают над слишком богатыми и слишком бедными приношениями. А из полутьмы целлы сияет юный Дионис в падающем сверху луче.

А перед храмом жертвенные столы ломились от приношений; тут было все - от простого печенья в виде кривеньких толстоногих быков и козлов до золотых сосудов и статуй. Во всем жажда первенства - кто больше жертвует богам, кого внимательней слушают на агоре, кто держит больше прихлебателей и поклонников, чьи колесницы резвей. Такие схватки у алтарей! Завистливые искоса да исподлобья бешеные взгляды, когда ты козла привел, а сосед быка тащит с цветочной гирляндой на рогах. Иные, правда, нарочно прибедняются, но это не в духе времени. У алтаря - старинный деревянный Дионис с длинной кудрявой бородой; вид у него усталый - поутру местные уже обнесли его вокруг города, пашен и виноградников. 
А сейчас все готово для царских жертвоприношений: на древнем каменном алтаре возжигают благовония, несут воду из священного источника, смешивают с вином в серебряном кратере на столике на львиных лапах. Стоны и восклицания труб, плач и пение флейт - это быков ведут. Чтимый бык (аксиос таурос), идущий впереди, - воистину божественной красоты и мощи; ни единого изъяна в нем нет; черная шерсть лоснится, золотые рога сияют, точно солнце на себе несут, страшные мускулы ходят под кожей, ноздри трепещут, чуют кровь. Но он не гневен, не испуган - своей волей кротко идет под топор. Доброе знамение! И дым высоко идет.

Мелосец Дидим запевает дифирамб: "Когда божественные луга пестрых цветов у тенистой рощи..." Молодой жрец в звенящей от золотых пластин одежде поднимает чашу и с молитвой совершает возлияние чистым вином. Темная струя льется на белый камень. Сперва вино, потом кровь.

Рядом стояла жрица, словно бронзовая статуя с безупречной фигурой, смуглая, почти черная, тоже вся в украшениях - височные кольца, серьги, ожерелья, браслеты. Не шевельнулась ни разу, даже не вздохнула, ни одна складка на покрывале не дрогнула, колечко не брякнуло, пока очередь не дошла до нее - тогда поднялись тяжелые веки, страшно сверкнули огромные глаза, и она закричала низким чистым голосом, как женщина в родах: «Он идет!».

Быка медленно ведут к алтарю. Голос певца еще дрожит серебряной паутиной в воздухе, когда, неприметный жрец, человек-тень, седой и изможденный, подкрался к быку, как убийца. Черный двойной топор кажется слишком тяжел для его старческих рук, но удар неприметен и точен - бык падает на колени, взмах ножа - и кровь хлещет на землю. Как этот густой горячий цвет по глазам ударил!

Споро заработали ножи, сдирая шкуру, обнажая слой жира в кровавых подтеках - будто разворачивали карту неведомой страны с багровыми реками среди бело-желтых холмов. Старый жрец склонился над печенью, всмотрелся, пошептал что-то сыну и тот возгласил: "Печень без изъянов, доли равные! Все знаменует благо, ничто не предвещает зла!" А старик облизывал окровавленные пальцы с тихой улыбкой, глядя в пустоту.

Народ радостно закричал. Мималлоны  сорвались с места в вакхическом плясе, вымазав лица кровью; алтарные плясуны кувыркались, изгибались и прыгали, пока не падали на землю в изнеможении, их сменяли нежные девы с расширенными в экстазе глазами, с движеньями сдержанно-неловкими, как у новорожденных жеребят, танец их раскрывался медленно, как цветок.

Часть мяса и внутренностей быка обернули жиром и торжественно сожгли на жертвеннике. Жрец дал знак - и пошла работа! Один вяжет, другой держит нож, третий воскуривает, четвертый возливает...  Одного за другим подводят быков к алтарю: вызолоченные или увитые плющом рога, цветочные гирлянды на крутых шеях... Их осматривали - у жертвы не должно быть изъянов, бык кивал головой, соглашаясь умереть во славу Диониса, - и удар молота, сверкание ножа, безумные глаза, тоскливое мычание, отчаянный рев... Трубачи надрывались, флейтисты раздували щеки, кимвалы гремели, заглушая предсмертные стоны. Один, второй, третий - всего было двести пятьдесят быков от царя и благотворителей. Реки крови.
Благовонный дым из множества курильниц - ладан и мирра, шафран и корица; ароматическое масло льют в огонь, подкладывают душистые травы, масло трещит на огне, искры летят, но все  равно остро чувствуется вонь паленой шерсти, жженных костей, и головокружительно странный, будоражащий запах свежей крови окутывает все липкой пеленой.

Меня замутило, зашатало. Это я в отца пошел: помню, лет семь назад он руку распорол: весь цвет стек с лица в один миг, губы посинели, и, слабо взмахнув руками, он вдруг стал валиться на землю; Линкей тогда успел его подхватить, а я замер в ужасе, думая, что Аполлон насмерть поразил отца стрелой - за что? почему? и как мне теперь жить без него? А месяцем позже, я и сам брякнулся в обморок, когда поранилась моя собака. Алекто жалобно визжала и умоляюще била хвостом, я встал перед ней на колени перевязать лапу, смотрел, как кровь пропитывает белую ткань, яркое пятно расплывается все шире и заливает  мне глаза; красный мир закрутился смерчем, и меня утянуло в пустоту, - маленький опыт небытия, мгновенной, но обратимой смерти. Очнулся я оттого, что Алекто, поскуливая, лизала мне щеки, и все вернулось назад - жизнь и краски мира, и стыд, что я обмер, вишь, как утка в грозу.

Смешной порок для воина по рождению, призванию и воспитанию. Слава Гераклу, ни в бою, ни в драке такое со мной не случается, всматриваться-внюхиваться некогда, а то бы хоть и вообще не жить. А в остальном - просто надо знать, чего ждать от себя, и быть готовым. Чуя, что зазвенело в ушах и свет в глазах потемнел, я принялся драть себя за уши немилосердно, под носом себе надавил так, что слезы брызнули - и в голове малость прояснилась. Я смотрел в небо, где кружили вороны и ястребы, слетевшиеся на кровь, и жадно дышал, ловя свежий ветер.

Жрецы умело свежевали тушу и разделывали мясо; раздавали куски сперва лучшим гражданам, а потом и всем подряд. Весь город тут был - многие целый год ждали случая наесться до отвала. Оборачивают мясо в лопухи и капустные листья, радостно несут домой. Поутру -  жалобы Керберу на боль в пустых кишках, ввечеру -  икота, пердеж, хрюканье перекормленной свиньи и прочие безобразия сытости.

 Загорелись костры. Пока жарится мясо и готовят пир, собираются новые шествия: одни - обойти город, другие - на виноградники, третьи - в горы и леса для тайных обрядов.

Я увидел отца в процессии орфиков. Сперва гимн пели: «Дерзайте, мисты, господа спасенного: нам из трудов страстных взойдет спасение". А потом стали выкрикивать уж совсем безумное, дергая головами, чтобы быстрее войти в божественное исступление: "Мир - вражда, истина - ложь, свет - тьма, жизнь - свет!"

Отец, с исступленным белым лицом, шатался, как опоенный; он нес чашу с кровью и брызгал ею вокруг. Так обезумевший Дионис обходил моря и землю, ища избавления. Да нет же! Темное несмешанное  вино это  было... отчего я решил, что кровь? Он хохотал, запрокинув голову, кричал в небо: "Тело - гробница, душа - бабочка, падение - полет!" А я смотрел на него и чувствовал: что-то рвется в нем, решается, меняется необратимо. Вспомнил, как он говорил о таинствах:  "Выворачивают тебя наизнанку и бросают в бесконечность, по другую сторону всего, и больше не понимаешь мир, который только что покинул". Каким он вернётся поутру? Узнаем ли мы друг друга?

Тем временем началось застолье и состязания - кто больше выпьет, кто быстрее осушит Гераклов кубок. "Чтобы в жилах кровь не выдохлась - добавим к ней яркого вина!" Царь махнул рукой, резкий и чистый звук трубы - все схватились за чаши, и пошла потеха.

Анаксарх, который сидел неподалеку рядом с Аристотелем, с чашей в руках возгласил: "Нам судьба путей не открывает: ни наукой, ни хитростью ее не купишь тайн. Сообрази ж и веселись". (Еврипид) Философы, блюдя разум незамутненным во славу Аполлона, в винопитии умеренны, а вот поэты и драматурги - слуги Диониса и пьют как сатиры.

Победителям в состязании выпивох сам царь вручал подарки - кому мех лучшего вина, кому свиную ногу, кому красивую посуду. Большинство тех победителей на ногах уже стоять не могли, их болельщики с боков поддерживали, а те шатались, мычали и пытались сдержать рвоту - не каждому удавалось.

По фессалийскому, прижившемуся у нас обычаю пускали чаши по кругу. Царь ходил среди празднующих, сыпал зерно на головы. Все звали его по имени, кричали «Филипп! Филипп! Иди сюда, выпей с нами» - дионисийское равенство, пир на весь мир.

Некоторые устраивались пировать прямо здесь, у святилища. Разгорались костры, пар от жареного мяса поднимался к небу. Из корзин раздавали хлеб, не только ячменный, но и пшеничный, замотанные рабы разливали вино, подносили соусы, оливковое масло и уксус, торговцы продавали сыр, колбасу, маковые пирожки и медовые крендельки. Запах шафрана и цветов, чеснока и мяса. И меха с вином повсюду.

Одни удобно улеглись на покрывалах и подушках, иногда с парой гетер в обнимку, и свои рабы наливали им вино и подавали мясо на узорчатых блюдах, но большинство устраивалось прямо на голой земле, жарили мясо на углях и тут же ели, сидя на корточках, закусывая луком и чесноком. Пробиваются к столам, работая локтями, бросаются на мясо со страстью истомленного любовника, рвут колбасные круги, рубят ножами твердый сыр с тмином, впиваются зубами в пышные калачи.

Старикашка, который всем рассказывал, что у него больной желудок и кишки, так что он может только за других радоваться на этом празднике, сел на корточки перед костром и всей тощей грудью вдыхал запах бычьей ноги,чтобы хоть им насытится, с тоской провожал каждый кусок, отправляющийся в чужие рты. Кто-то крикнул: "Да пожри ты хоть раз во славу Диониса! Кишки тебя простят". И он, разволновавшись, как ребенок, взял  с ножа маленький кусочек мяса и принялся сосать его с наслаждением. Шамкал беззубым ртом: "Хорошшшо! Пригорело лишь шамую малошть"...

Оглушенные вином пели сперва дифирамбы нестройными голосами, потом скабрезные песенки, приставали к гетерам: "Вот красотка, а можно тебя поприжать?", а потом петь бросили и в пляс пошли под бешеный треск кроталонов и бряцанье кимвалов. Плясали до упаду, вертелись в хороводах козлоногие сатиры, менады в небридах, духи, вставшие из могил, и я тоже плясал, люблю это дело, и как тут бога не почтить, Ведущего Хороводы?

Ванея вдруг запел старую афинскую сколию со своим жестким иллирийским акцентом - про Гармодия и Аристогитона и убийство тирана. И все вокруг были так пьяны, что подхватили, только Филипп смотрел на певцов, прищурившись и жестко усмехаясь.

Какой-то бродяга (я в нем безошибочно опознал матерого вора по Лабракову образцу)  сидел посреди поляны, ноги калачиком подвернув, обдирал с прутика куски жареного мяса и жрал оливки из большой миски, выплевывая веточки укропа, рассуждал вслух: мол, на царском столе, должно быть, павлины и фазаны и маринованный копаидский угорь, и винцо-то непростое, а с крупинками амбры, шафрана и корицы - "на вес серебра такое вино". Он, не в пример остальным, был трезв, и, когда пошел валкой походочкой к толпившимся вокруг мимов зевакам, видно было - человек работает.

Мимы разыгрывают драку афинян из-за Филократова мира -  Дрочила-Демосфен и Громыхало-Эсхин мутузят друг друга под азартные крики народа, а сам Филократ тем временем уползает в кусты, а актер в одноглазой маске, виртуозно передразнивающий хромоту и осанку Филиппа, ворует у них мешки с надписью Эвбея, Византий, Перинф.

- Кто у нас Царь сатиров? Кто такой длиннорукий, сильномогучий, всё загребущий, всех побивающий, баб не пропускающий? - звучно вопрошал статный актер, изображающий Эсхина. - Кто у нас самый длинный язык в Элладе?

 И зрители орали хором:

- Филипп!

- Кто у нас самый длинный хер в Элладе?

Все хохотали впокат и дружно орали ответ. Царь сатиров принялся вытягивать из-под хитона помянутый хер, пядь за пядью, до колен, до земли, в два шага длиной, в пять, аккуратно сворачивал его кольцами на сгибе локтя, отсчитывая витки, как канатчик.

- Да удавиться ему на своем хере, - орал Дрочила а маске Демосфена. - За что ему такое богатство, когда у достойных афинских граждан между ног и горохового стручка не сыщешь?

И царь сатиров забрасывал петлю из своего непомерного фаллоса на шею, но, передумав, разгонял афинян, хлеща их хреном, как бичом.

Филипп хохотал до слез, народ помирал, надрывая животики, Александр смеялся, густо краснея - он не любил похабщины, но тут удержаться было трудно. Доброе старое македонское веселье: Дрочила с перепугу навалил большую вонючую кучу посреди поляны, отчего зрители прянули назад, заткнув носы, а Громыхало вывозил его в той куче мордой. Людям нравилось.
 
Ближе к концу представления, когда зрители по традиции должны надавать царю тумаков и сбросить его в речку, телохранители заслонили Филиппа, а тех, кто все же пытался к нему пробиться, вежливо, но непреклонно отталкивали копьями и с широкими ухмылками указывали на актера: "Вон ваш Филипп, его и бейте". Одежду бедняги разодрали на клочки, самого отколошматили и бросили в ручей; он вопил - вода-то ледяная.

Я снова подобрался поближе к линкестам. Их взгляды все время скрещивались на Филиппе и Александре: охотятся, выслеживают, выцеливают... Навострив уши, услышал, как Геромен сказал: "Будет им жертвоприношение", а  Аэроп, отсмеявшись серебристым смехом-ручейком, ткнул пальцем в актера, который все пытался затолкать свой длиннющий член под хитон: "Нашелся ведь тот, кто и Крона оскопил". С ними был какой-то афинянин, и он хохотал напоказ, когда царю сатиров на сцене доставалось пинка, кричал: "Так его, бей сильней!"

Выламывались шуты, народ веселили, мимы  изображали что-то уж совсем непотребное, дрались, размахивая огромными фаллосами, заскакивали друг на друга, как бык на корову. Шутливые поединки похабников и перебранки - кто кого крепче и заковыристей обругает. Разлетались в черепки пустые амфоры. А я всё плясал, пока Александр не подошел ко мне и не взял меня за руку.