Чужие

Александр Герасимофф
Александр ГЕРАСИМОВ

ЧУЖИЕ


«…она  рассказала  подробно,  обнаружив  большую,  мелочную,  чисто
женскую наблюдательность, обо всем, что касалось Рыбникова: о том, как его
называли генералом Куроки, об его японском лице, об его странной  нежности
и страстности, об его бреде  и,  наконец,  о  том,  как  он  сказал  слово
«банзай»...»

А.Куприн, «Штабс-капитан Рыбников»





   С ума сойти! Другой. Другой человек. Чужой, несчастный, сидящий на корточках перед закопченным, с оранжево-синей пляской внутри, очагом. Глядящий на пламя чужими, обиженными, серыми в темной обводке, глазами. Надо же! У него, оказывается, серые глаза. Хотя, теперь это не так уж важно, какого они цвета.

   Как все-таки скоро близкие еще недавно люди становятся посторонними! И не просто чужими, а до омерзения. Как, например, гадкой бывает вылезающая из надкусанного яблока гусеница. Или липкий, присосавшийся к нежной сливочной губке найденного в лесу боровика, слизняк.

   Что он делает в моем доме, этот человек? Эй! Послушайте! Как вас там?!.. Что вы здесь расселись? Это мой ковер. Я привезла его из Персии накануне Второй Первой Мировой войны. Тогда дул неутихающий ни на минуту северный ветер. Лишенная шпингалета форточка постоянно хлопала, стоило только прилечь в постель. И ничто не помогало. Ни воткнутый в зазор между фрамугами, сложенный в несколько раз отрывок газеты, ни натянутая между вколоченными с помощью деревянного молотка для отбивания котлет, найденными в слесарной шкатулке кривыми гвоздиками, приспособленная для запора розовая аптечная резинка. Газета оказывалась на полу, резинка – непременно на буфете или плите, выстреленная, словно из рогатки. И я засыпала под неровный этот стук. Представляла, опускаясь в сон, что это кто-то пытается достучаться до меня. И я никак не могу вспомнить нужного для расшифровки послания слова.

   По опустевшим улицам Города бродили два пожилых фрика. Словно договорившись, они проходили по бульвару, навстречу друг другу в один  и тот же час.  Встречаясь, непременно раскланивались самым церемонным образом, подобно старым добрым знакомым. В полной тишине, словно на экране синематографа или будто бы все это происходило под водой.  Движения их были плавны и размеренны, точно они нарочно спорили с суетой спасавшегося от ветра, носившегося по подворотням уличного мусора.

   Один из них, одетый в слишком длинное для его роста, серое, отороченное потертым черным шелковым кантом пальто, постоянно держал во рту необыкновенную курительную трубку с круглой оловянной крышечкой, какие бывают на немецких пивных кружках. Чашка трубки была вырезана из вереска в виде головы хохочущего Мефистофеля. Глаза демона, сделанные, наверное, из рубинов или гранатов, в отблесках вечерней зари горели ужасным инфернальным огнем. Хозяин трубки отчего-то никогда не поджигал ее. Зачем тогда он вставлял ее в рот, было для меня загадкой.

   Другой выходил на улицу в светло-зеленой шляпе с длинным фазановым пером, мягкой горчичной пиджачной паре и бархатном галстухе-бабочке, нацепленном прямо на голую шею. Непонятно было, отчего он не носит сорочек. Под пиджаком красовалась только покрытая седой шерстью голая грудь. Бабочка выглядела на нем столь нелепо, что я всякий раз отворачивалась, не в состоянии глядеть на душивший тощую его шею траурный темно-фиолетовый бархат.


   Основным моим занятием в то время было размышление о том, как скверно поступает человек с самым ценным Богом данным ему даром – своей жизнью. Стоит ли женщине в муках, поту и крови рожать детей, чтобы они, пройдя через самые  ужасные испытания, лишения и невзгоды, толком еще не сообразив, для чего появились на свет,  закончили дни свои в сырой, тесной, выковырянной в земле яме? Весь путь от рождения до могилы, теряя по дороге зубы и волосы, человек, подобно слепому котенку, ищущему материнского сосца, тычет рыльцем туда-сюда и постоянно натыкается на твердую холодную стену непонимания и отчуждения окружающих. Чужие. Вот, как можно назвать всех сущих на земле человеков.


   Я тогда только что прочла «Аннигиляцию синтаксиса» Ричарда Баха и находилась под чрезвычайным впечатлением от его оригинальных для той поры идей. Выпивая в вечер за чтением бутылку-полторы дешевого сухого вина,  просыпалась с больной головой и ужасным металлическим вкусом во рту. Под глазами явственно обозначились темные полукружья. Сестра Анна пугала меня скорым алкоголизмом: Лучше кокаин, - говорила она, - от него хоть не мучит похмелье. Но кокаин пугал меня своей дороговизной и страшной перспективой привыкания, и для смягчения жизненных впечатлений я предпочитала надуваться Шевротеном из пластиковой коробки,  нежели нанюхиваться до одури «коксом».

    Наступил сентябрь. На смену надоевшему за лето ветру пришли нудные, нескончаемые дожди. Воздух наполнился сыростью и запахом плесени. Стены в доме стали влажными и скользкими на ощупь. Не дававшую раньше покоя, стучащую форточку теперь было не открыть. Деревянная, некрашеная со времян последнего Всемирного Потопа, фрамуга отсырела и намертво заперлась. За мутным стеклом билась в лихорадке поредевшая листва красного канадского клена. Небо, не оставляя солнечному лучу даже малого шанса пробиться, заволокли серые плотные тучи.


 
   Накануне приезда Николая, я подрезала подол старой маминой панбархатной юбки. Давно собиралась взяться укоротить, больно уж она мне нравилась, да как-то руки все не доходили. Всё занята была очень «важными» делами. У нас ведь как – то понос, то золотуха. А тут как раз все сошлось одно к другому. Ко мне прислали умирать мою любимую двоюродную тетку Шуру. Она перебывала у всех близких ей родственников. И все  уже от нее отказались.


   В юности Александра Григорьевна была девушкой гренадерского роста, громкоголосой и до чрезвычайности активной. Всё что-то она строила в Ташкенте; носилась спасать, повадившихся выбрасываться на сушу, черных новозеландских дельфинов; в команде Адама Лунквиста ныряла с аквалангом в поисках первого шведского деревянного драккара, в общем, занималась черт-те чем. Пока не состарилась. А как рубанул ее по ногам, не к ночи будет помянут, русский «дядька Кондратий», так и кончились ее приключения. Сразу всё куда-то подевалось: и вышина ее необыкновенная – сгорбилась, ссохлась, совсем махонькой старушонкой сделалась – и голос командирский, и друзья-товарищи зарубежные. Кому нужна старуха обезножевшая, в коляске на резиновом ходу, да с клюкой в тощей курьей лапке?

   Шура была мне очень мила тем, что, приезжая к нам в дом в передышках от экзотических странствий, непременно привозила мне какую-нибудь диковину – сплетенного из волос африканского болвана, или намазанный страшным ядом кураре наконечник стрелы австралийского аборигена, сделанный из большой рыбьей кости, или бусы, снизанные из  «волшебных» семян растения мандрагоры. И очень уж она, бездетная лягушка-путешественница, меня любила тискать, подбрасывать под самый потолок и рассказывать мне на ночь страшные сказки о том, что случалось с нею самой в дальних ее странствиях по белу свету.

  Сейчас же она, совсем слепая и бессильная, но не смирившаяся со своим бедственным, беспомощным практически, положением, сидела в своей скрипучей колеснице и требовала работы. Какой тебе работы, старая ты перечница? – вопрошала ее я сердито. Но покорно шла в чулан и выносила на свет Божий пенелопино шитьё – пожелтевшую от времени старую холстину, которую баба Шура, под видом новых, только что купленных простыней, постоянно подшивала. Потом я распарывала ее тщетную работу и снова отдавала старухе, и та снова обметывала ее частыми старательными кривыми стежками, и так без конца, пока не уснет.


   Однажды мне не удалось разбудить Шуру. Проснувшись, я по обыкновению вознамерилась убрать ночную вазу, сменить ей подгузник, умыть и причесать ее. Она сидела, склонив лысый почти, весь в старческих коричневых пятнах череп, упершись подбородком в жалкую, впалую свою грудь, и строго смотрела поверх черепаховых очков, которые, несмотря на слепоту, упрямо не снимала, на выцветший клюквенный узор привезенного мной из Персии старинного шерстяного паласа.

   Торговец коврами из Шираза, кривоногий и горбатый, словно нарочито опереточный, коротышка Али, клятвенно уверял меня, что на этом ковре лёживал сам Саади и написал, примостившись на нем, не одну из своих великолепных газелей. На мои возражения, что поэт не мог приземлять свой талантливый зад на этот узор, хотя бы потому, что и ковер, и сам мотив рисунка появились никак не раньше середины девятнадцатого века, он шумно возражал и слушать ничего не хотел, а только хватал меня за руки и насильно усаживал на пыльный пурпур старого «килима».

   Я уложила покойницу на стол, накрыла ее глаза зелеными, медными, оставшимися от денежной реформы, пятаками и позвонила единственной ее знакомой, такой же, как и сама Шура, древней бабульке Нине Андревне. Скоро мой дом наполнился невесть откуда взявшимися плакальщицами. Казалось, все, выжившие после Первой Войны, старухи сбежались в мою, и без того не очень просторную, квартиру. Похожие на кладбищенских мышей, все, как одна, в темных одеждах, они завесили зеркала, распахнули двери, по всем, одним только им известным правилам обмыли и убрали новопреставленную Шуру, стали варить кутью и кисели. Натыкав повсюду восковых свечей и масляных лампад, они утерли беззубые сморщенные рты уголками черных платков, успокоились и расселись вдоль стен проводить в мир иной только что обретенную подругу.

   В молчании прошло сколько-то времени. Я уже было решила, поблагодарив старушек, выпроводить их восвояси. Но вдруг из угла, где сидела самая крохотная бабулька, раздался тоненький, еле слышный звук. Будто кто-то ничтожный, вроде канарейки, легонечко, исподволь пробовал голос. Он был такой тихий, что я подумала, что мне померещилось или в ушах звенит от всей этой катавасии с покойницей. Звук исчез, как и возник, внезапно. Но тут все бабки купно, на разные голоса,  вдруг завопили-заплакали. Это было до того неожиданно и произвело на меня столь сильное впечатление, что я не выдержала и бросилась вон из комнат. Я стояла на лестничной площадке и ревела в три ручья. А за моей спиной из неплотно закрытой двери, подобно кружащимся над водой чайкам, голосили безумные старухи.


   Война началась, будто все только ее и ждали. Разнесчастные Балканы снова стали причиной мирового конфликта. Китайцы, давно замышлявшие худое, имитировали ущерб своих интересов в Черногории и  с двух сторон пошли войной на Объединенную Европу.

   Николая призвали в числе первых. Он только и успел  - заехать домой за собранным уже мной «сидором», потереться небритой щекой о мою шею, сказать банальное: Все там будем! - это насчет бабы Шуры - и слинять. Выкурив свою душистую самокрутку, он, словно чертик с пружинкой в попке, вскочил и исчез - поминай как звали. Я даже толком и всплакнуть не успела. Даже неловко стало - брат все-таки. Хоть и троюродный.

   Его застрелили на второй день боевых действий. Да глупо так, что нарочно и придумать трудно. По прибытии на передовую, они с однокашниками напились взятой из дома водки, и, поспоривши на какой-то пустяк, Николай вызвался помочиться, стоя на бруствере. За которым занятием и получил пулю вражеского снайпера прямо в свой круглый дурацкий лоб. Привезший урну с прахом и личные вещи брата, легко раненный осколком фугаса в мягкие ткани бедра, Фалька Тимоничев, с идиотским упрямством заверял меня, что пари он, Николай, все-таки выиграл - пописал в сторону противника «в полный рост». Сволочь Фалька выпросил у меня любимый братнин бритвенный станок, Zolingen - на добрую память - и был таков. Так в доме появилась еще одна горстка пепла оставшаяся от близкого мне, когда-то, человека.
   
   Китайцы занимали города Автономии один за другим почти без шума, практически без единого выстрела. Пятая колонна распухала, словно пшенная каша в забытой на медленном огне кастрюле. Одним прекрасным утром жители Города проснулись и обнаружили, что власть переменилась. По стенам домов пестрели колючими, начертанными киноварью и печной сажей, гиероглифами дацзыбао. На двух языках они извещали население об установлении на оккупированной территории нового временного порядка и введении обязательного для всех комендантского часа.   По улицам ходили наряженные в синие кителя военные патрули, время от времени выставив в небо спаренный пулемет медленно проезжал бронированный автомобиль, на важнейших перекрестках дежурили легкие танки.  В остальном жизнь особенно не переменилась. Временное правительство безмолвствовало. И неделю спустя снова заработали закрытые с перепугу банки и магазины. Юань по-прежнему оставался основной резервной мировой валютой. Правда, курс, в связи с военными действиями, несколько поплыл. 



   Он явился ко мне в дом в сопровождении еще двух, таких же, как он, «синих мундиров». Подбирали помещение под военный штаб.

   Несмотря на утверждение, что европейцу все азиаты похожи, я сразу же выделила его из ряда вон. У него было тонкое, прозрачное какое-то, и вовсе даже не желтое, как у других китайцев, лицо. Совсем, как у стоявших на каминной доске, привезенных дедом из поездки во Внутреннюю Монголию, статуэток. Две фарфоровые фигурки изображали уличных музыкантов. Та, что с флейтой у вытянутых в ниточку губ, была просто-таки точной его копией. Бледное, с нежным румянцем, лицо носило выражение какой-то томной сонливости. Вероятно то, что глаза его были вечно полуприкрыты, придавало ему несколько утомленное выражение.

   Он был удивительным любовником, мой китайчонок. Его тонкие нежные  пальцы необыкновенно бережно, а порой, в зависимости от моего настроения, настойчиво и даже мучительно, ласкали меня. Никто прежде не мог довести меня до такого безумства, как он. Я, словно жертва на заклании, послушно следовала его движениям. Он был настолько внимателен к моим безмолвным желаниям, что я только диву давалась, как ему это удается. Не раз я теряла сознание и просыпалась в слезах любовного изнеможения.

   Но какое-то время спустя его ласки вдруг стали казаться мне пресными. А потом и просто назойливыми. Я отталкивала его, набрасывала на плеча непромокаемую накидку и шла гулять одна, босиком под теплым проливным дождем.

   Теперь он сидел на ковре у камина и безотрывно глядел за судорожными всполохами умирающего огня. Мы так и не стали ближе, чем в тот день, когда он впервые появился на моем пороге. В свете потухающего камина его лицо казалось мне уже таким же, как и у всех его соплеменников, темно-палевым и неживым, точно у куклы, будто вылепленным из куска старого пчелиного воска. Я неслышно приблизилась к нему сзади, привычным движением запустила пальцы в его длинные прямые волосы, потрепала по затылку и легким щелком чиркнула его по макушке. Он еле заметно вздрогнул, но не двинулся, а продолжал смотреть на мигающие фиолетово-красным угли.

   Потом я подошла к буфетному столику, плеснула в стакан анисовой водки, разбавила ее водой и включила радиоприемник. Он затрещал, мигнул зеленой бабочкой настроечного окошка, кашлянул, словно запнувшись на полуслове, и заговорил картонным голосом:

   «…на юго-западном направлении без перемен. Говорит «Военное радио Путонгхуа». Вы слушаете сводку новостей. По сообщениям из непроверенных источников, в горной местности, восточнее населенного пункта Хённефосс, норвежские партизаны применили против наших войск тактическое ядерное оружие…»



СПб, сентябрь 2011