Неупокоенная покойная

Аполлинария Мирошина
    Ледяной осенний ветер хлопнул раскрытым окном, смёл иней с подоконника. Пахнуло гнилыми листьями, мёрзлой грязью. В коридоре едва слышно раздалась дверная трель.

– Галочка, ну зачем ты так разоряешься? – спрашивала мама, завидев в руках у шумной тети Гали пухлую пластиковую коробку с тортом.

– Да, а шо ты, Люд, – ответила она громогласным кубанским говором, – Мы с тобой чай пустой пить не будемы!

– Ты как всегда, – говорила мать с едва скрываемой довольной улыбкой. Галочка вновь оправдала наши ожидания. Впрочем, всю выпечку, приносимую теть Галей, она сама и съедала. Мы сладости ели редко. Дома иной раз не было даже черствого Юбилейного, – Рит, а ну подойди, поздоровайся с теть Галей.

    Я пролезла в тесный коридор, миновав нагруженную тяжелыми пальто вешалку, чуть не получила локтем под дых, от излишне тучной тети Гали, стаскивающей с себя мокрый пуховик. Пахнуло морозом и шипровым парфюмом.

– Ритка! У, тощая! Видно плохо тебя тут кормят, ко мне столоваться приходи. Да ладно, – заключила она, стиснув меня до хруста ребер, – Я же жартую. Торт тащи на кухню.

    Вырвавшись из поистине боксерского захвата и получив скрипучую коробку, перевязанную бечевкой, я поплелась на кухню. Кислотно-зеленый жирный крем лениво сползал по песочному коржу.

    Вечер пролетел за женскими разговорами, обсуждением слоёных пирожных, за гневной критикой новой экономической политики Гайдара. Я лениво сидела с ними за столом, кусала торт, делать было нечего. Тетя Галя достала из сумочки железную фляжку и, хихикая, разлила в чай коньяку. Разговор повеселел.

– Ой, Люд, я тебе по телефону-то так и не договорила. Мне мой Виталик такую жуть рассказывал,  – глаза ее расширились в предвкушающем испуге.

– Это про его работу что ли? Что там? – лениво спрашивала мать, шумно отхлебывая обжигающе-крепкий черный чай.

– Да-да, оно самое. Рит, – заметив меня, будто впервые за все это время, – страшные истории нравятся? Слушать будешь, али боишься?

    Мне, впрочем, было все равно. Представляла я их страшные истории о вызове матерного гномика или Пиковой Дамы. Лениво качнула головой.

– Ну вот, как я уже тебе говорила, Витя мой в 82-ом году уехал в село, уже не вспомню, как называлось, в Мурманской области, вроде. Его туда направили в Совхоз, агрономом. Группой, точнее, туда ребят молодых после института увозили, они там и первый опыт получали. Распределяли всех по общежитию единственному в деревне, Витя одним из последних туда попал, комнат не хватило. Его и еще пару человек поселили непосредственно в деревне, бабки некоторые приютить помогли.
Досталась ему жуткая сварливая старуха. Со звучным именем Надежда Анатольевна. В деревне ее не жаловали, даже сторонились, скорее. Вся сырым тряпьем обвешана, кожа трупная, синюшная, волос из-под тугого платка не видно, холодом и подвалом от нее пасло – вот что говорил. Как глянет иной раз своим недобрым взглядом из-под складок сухой полупрозрачной кожи – кровь в жилах стынет. Старуха молчалива, будто смерть сама перед тобой стоит – тёмная, мешковатая, глаза безмолвны. Только и знала: «Не тронь» и «Уйди», больше ничего не говорила. «Ну, – думал Витенька, – маразм». Поселила его в самую дальнюю комнату дома, хоть и в приличную (мебель вся тяжелая, дубовая, резная, видно, мастера дореволюционные еще делали). Только сыро – сквозняк вечный и погребом пасло. Дом сам такой огромный, видно, раньше шумный был, а сейчас будто и не живет в нем никто уже давно, пыль и темень. Пространство даже будто расширялось, как только в сени входишь, и долгий коридор, (через весь дом который проходил) вообще такой, что конца его не было видно из-за общей темени. Входишь с дневного уличного света – и слепнешь в этой темноте. Окна завешаны непонятными тряпками, шалями, платками – всем, чем только завесить можно было. Воздух сырой и спертый, будто не проветривали годами. Витька мой в своей комнате все-таки проветрить умудрился, но тряпье на окнах тронуть не рискнул, так и жил в вечных сумерках. В комнате что-либо переставлять и трогать старуха запретила. Вещи свои наказала в чемодане хранить, тумбочки все на замках, ничего не открывай. Свои продукты и пожитки хранила в погребе, брать не разрешала, питание сам себе ищи, говорила (хотя как другие ребята-стажеры рассказывали, их старушки и блинами кормили, и засолками всякими). Витя мне говорил, первое время до ужаса старуху боялся. Однако, выбирать не приходилось, куда распределили – туда и распределили.  В дом старался допоздна не возвращаться, и уходил рано утром.
Дом для нее, одинокой старухи, был поистине огромный. Как оказалось, раньше в доме семья жила большая (все ее родственники), только вот померли. Померли, как в селе говорили, довольно давно. Кто от старости, кто вследствие несчастного случая. Бабка одна в этом доме и осталась, и, как говорили, ужасно за последние годы изменилась, исхудала, посинела и высохла, глаза будто совсем бесовскими стали, как угольки черные, злобные, с соседями общаться перестала, детвору гоняла от своего дома, да так их пугала, что они и на километр не подходили. Да и в целом, Надежда Анатольевна удивительной долгожительницей оказалась. Вся его история связана несколькими случаями, которые произошли с Витей в самом начале его неудачной стажировки в деревне, что, собственно, и побудило его вернуться в город, – тетя Галя шумно отхлебнула чай из блюдца и закашлялась. Искала глазами лопаточку для торта. 

    Я тем временем уже заинтересовалась историей, а мать, казалось, и вовсе не слушала, облокотившись на стол и едва открывая глаза, сохраняя всё ту же улыбку приличия. Монолог тети Гали и коньяк подействовали на нее как снотворное.

– Витька, как он мне сказал, очень плохо спал всё это время, – продолжила она, отправляя в рот очередной кусок торта, – всё думал свыкнуться с новым местом жительства, окно ночью открывал, чтобы свежий воздух в комнату шел, убаюкивал себя как мог. Но не помогало, спать никак не мог. Молитвы читать пытался, хоть и не особо набожный был. Да и сложно было в этом доме молитвы читать, вечно запинался, слова сбивались, к тому же, на весь дом ни одного святого образа, ни одной лампадки (что удивительно было для деревни). Единственная закопченная икона, что уж и изображения не видно было, стояла на кухне в красном углу перекошенная, черная и заваленная потухшими свечами. Бабка сама, видимо, неверующая была. Случилась вся эта история в одну из таких бессонных ночей. Поднялся Витя с кровати, совсем его духота замучила, решил все эти тряпки с окна снять, створки открыть, летним воздухом подышать, успокоиться. Открыл шпингалеты, выглянул на улицу – ночь черная, тихая, звезды как кристаллики сияют. Видит, вдруг, краем глаза, открывается дверь крыльца, тяжелой поступью на улицу выходит старуха. Витька затаился, смотрит – поспешно к калитке идет, мешкается, оглядывается так нервно, в тряпье свое кутается. Ну и сразу в голове вопросы, куда бабке-то в два часа ночи на улицу. Весь день дома сидит, ни с кем не общается, а тут – на те, приспичило! Витя в замешательстве так и остался, лег на кровать, да тут же забылся, дрема такая приятная накатила, будто бабка в доме ему все это время спать мешала. Утром в совхозе разговоры только об одном – у какой-то там Алевтины курицам кровь пустили (проснулась, а весь двор мертвыми бескровными тушками усеян), волки, али лисицы, али вовсе чупокабры, кто поймет-то. Мужики все переполошились, начали сокрушаться – «Снова, снова», а кто пожрал, так и не выясняют. На следующий день – кроликов перебили, уже в другом хозяйстве, опять не понимают, виноватых ищут. Повадился Витя ночью за старухой следить, догадки строил, что сама она кровь курам по ночам пускает, соседям насолить хочет (от злобы излишней). Да так и не повторялись ночные вылазки старухи. Неделя, две, и вот, наконец, вышла. Выглянул в окно, видит – снова вышла, снова тряпки на себя наматывает слоями и быстро так, несвойственно для старухи, за калитку юркнула. Ну, Витька за ней, в окно вылез и кустами, перебежками за Надеждой Анатольевной следил. Остановилась она у соседнего участка, стоит, двор высматривает, сгорбилась и сама в кусты полезла. Витя уже и фотоаппарат  приготовил, затаился, думает, что сейчас-то и запечатлеет. Старуха перелезла через ограду, направилась к сараю, Витя за ней. В ночи приглушенное кудахтанье куриц сменилось воплем, шумом перьев и крупы. В темноте и не разберешь, что происходит, видно лишь, что схватила старуха одну и уселась на корточки, а что делает – не поймешь, то ли глотку режет, то ли ест ее сырую. Звуки в ночной тишине хлюпающие, сосущие. Ком к горлу подступил, руки занемели, понимает, что сфотографировать надо, а не может. Гул в курятнике так и не прекращался, видно было, что старуха только трупики от себя отбрасывает, один за другим, один за другим. Надежда Анатольевна вся укуталась в шали, сидит, куриц мучает, а Витька за ней наблюдает, и глаз отвести не может. И тут отвлек ее далекий собачий лай, лицо поднимает к фонарю, кожа трупно-бледная, а рот весь в крови блестит. Сразу все понятно стало, Витя шевельнулся, фотоаппарат приставил, вот-вот сфотографирует,  и видит, как старуха на него отвлеклась. Смотрит издали, и прямо ВИДИТ, будто бы, сквозь темноту, как дикий зверь, страх чует. Могильный холод пробрал, от ужаса, как мне Витя говорил, у него тогда первые седые волосы и появились. Так и остановились, Витя с фотоаппаратом наготове, а старуха вся в крови перемазанная, руки сжаты, в шали укутана. Сам не помнил, как бежал оттуда, в дома стучался, приютить на ночь просился, пощадили бедного студента, хоть и подумали, что белочку поймал, – закончила тетя Галя, пугающе улыбаясь. Подлила к остаткам чая коньяку.
 
– Конец? – спрашивала я, уже совершенно схоронившись в углу, от страха кусая ногти, – Со старухой-то что стало?

– Ну, Рит, там дальше история мутная, и не поймешь – байка али нет, – продолжила она,  – Муж мой, Витька, сразу наутро пожитки собрал, побежал в администрацию, там ему, конечно, на слово не поверили (фотографию он так и не сделал). Сказали, что старухой слишком уж впечатлился, да и выпил, наверное, прилично. Да и где это видано, чтобы человек у кур кровь сосал ночами. Тем не менее, Витя до того напугался, что стажировку прекратил, да из деревни уехал. Потом ему университетские приятели (которые в том селе стажироваться остались) еще много жути и мистики рассказали. Что старуха с каждым годом всё туже в шали кутается. Что так и пропадал мелкий скот в селе, так и не нашли зверей, которые аккуратно кровь сосут, а трупы мясные выбрасывают.  Потом уже и похуже слухи стали, якобы и младенцев обескровленных в люльках находили, но это уже ближе к 90-м. Как раз финал истории с ребенком связан. Пробрался, как думали, зверь в дом, а малыш-то хоть и в люльке отдельно от родителей спал, но пес чуткий рядом лежал. Как поднял лай, так всех и перебудил. Вскочили, видят – старуха в шалях посреди комнаты стоит, кто такая, откуда – не поймут. Схватили незваную, начали тряпье ее разматывать, оказалось, – Надежда Анатольевна, рот кровавый в темноте блестит. Так разозлились, что вывели ее на главную улицу посреди ночи, сразу линчевать начали, самосуд устроили. Били ее, шали снимали, долго ее разматывали, вся в тряпье укутана, как мумия. Старуха безмолвно всю кару принимала, ни крика, ни слезы, как будто и не больно ей было. До того размотали, что увидели, как худа была – кости сплошные, вскоре и запах трупный в нос ударил. Под сырым, провонявшим тряпьем плоть уже разложившася, гнилая до такой степени, что, как оказалось, весь скелет ее на тряпках и держался. Вся она и развалилась тут же, как тряпки ее убрали. Старики деревенские сразу все поняли, говорили – упырь. Покойник живой, до крови охотный. Сразу у всех в голове все сложилось, как пазл. Кто у скота кровь пил, детей пугал, на свет дневной не выходил, в тряпье с годами всё туже кутался (чтобы не развалиться гнилыми останками, верно). Тряпки ее, с остатками плоти все сразу пожгли, священника позвали. Но за самосуд милиционеры все-таки ответственных нашли, не знаю уж, что с ними. Но одно известно точно, нападения на скот и детей прекратились, как старуха умерла.

    Тётя Галя отхлебнула уже остывшего чая и как-то отстраненно поглядела в окно, устало думая о своем. На улице окончательно стемнело. Шел, может, час двенадцатый. Мать спала, уткнувшись головой в столешницу.

– Так как это она, жила, мертвая уже будучи? – спрашивала я, чуть позже обдумывая рассказ, – Дак это ж невозможно, чтобы покойник столько по земле ходил после своей смерти.
 
– Невозможно-то невозможно, но об упырях в деревнях издавна знают и говорят. Знают, что у скота кровь пьют, мор и несчастье насылают на людей. Покойники-то, Рит, разные бывают. Одни – в рай и в ад, другие – на земле остаются, отпевать их некому, молиться за них тоже. Как одинокая Надежда Анатольевна, при жизни милая старушка, после смерти – кровожадный ужас. Да что ты, не трясись, Ритка, от нас всё это далеко, всё нынешнее лишь отголоски прошлого, – заключила она задумчиво, заметив тихий ужас на моем лице, принялась потихоньку собираться и будить маму. Позже они оделись, и тетю Галю забрал тот самый дядя Витя на машине.

    Снова настежь открыла окно, впустив ледяной кристально-инеистый воздух в натопленную духоту квартиры. Страх неминуемой ночи, непостижимого мрака, будто обуял голову. Мглистые леса, стылый ветер в полях, поганый вой на болотах – словно позабытые жуткие, мефистофельские замыслы, замогильная пляска.
Такой далекий, но такой родной, русский мистицизм, совершенно непонятый нашим современным рационализмом, он был будто в нашей крови. Чувствовался пульсом.
Холодные, стеклянные березки мерно качались в туманной темноте. Какие вековые потусторонние предания за этими туманными, инеистыми березками, за этой темной травкой-муравкой?

    Это была настоящая, непостижимая русская мистика, окунувшись в которую с головой, действительно, суждено поседеть раньше времени от хтонического ужаса.