5 продолжение повести

Щербакова Елена 2
   5

Уже середина сентября, а ответа отцу от Марии все не было. Время зависло в какой-то пустоте. Отец, приходя с работы, глядел выжидательно на мать. «Ничего», – качала она головой, пожимая плечами.
На днях она купила голубого в мелкую клеточку шелка – отцу на рубашку к ноябрьским праздникам. И теперь вечерами, после всех дневных забот, делает ему примерки.
Проходя мимо дома Марии, я теперь украдкой поглядывала на белые выбитые занавески, стараясь угадать ответ. Добротный большой дом, веранда голубого цвета. Редко кто в селе имеет такой большой дом с верандой. Я знаю и ее сына. Он младше меня и учится он не в нашей, а в центральной школе.
Крупная женщина, она выделяется ростом и слегка горделиво откидывает назад голову. Темные волосы забраны в большой узел, и гребенка в них. Потому что отец в нее влюблен, она и мне кажется загадочной, и  я ее побаиваюсь немного, когда она проходит мимо.
Возле масло-заводского ларька в очереди я часто вижу ее. Мы все ждем, когда молоко прогонят после сепаратора и нам дадут «сколотину». Она не жирная, слегка кисловатая и в ней плавают кусочки масла. Мы выстраиваемся с утра в очередь.
Громкий маслозаводской гудок на все село возвещает время обеда: два часа. Открывается ларек. Скорчившись в три погибели, поднимаю десятилитровый алюминиевый бидон и несу, но через несколько шагов ставлю, потому что дужки врезаются в пальцы и тяжесть неимоверная. Мать не разрешает таскать бидон. Я должна ждать ее или отца на велосипеде, но я упертая – все равно тащу бидон вперед, пока меня не встретят. Матери я всегда доношу, что видела сегодня Марию.
Мать наконец дошила отцу шелковую рубашку и, раскачав утюг с раскаленными угольями, погладила ее. Мы обступили отца.
– Ну, как? – мать застегнула на нем манжеты.
– Хорошая получилась! – оглядев себя в висящем на стене склоненном зеркале, улыбнулся отец, заправляя рубашку под ремень, и мы сразу оживились, радуясь за него. В животе у меня приятно защекотало.
Но вот уже иссякла радость за рубашку, а ожидаемой новости не было. «Что, написать ей три слова трудно?» – возмущался отец. Я тоже досадовала на это. Ожидание все болезненее было для отца. Большей частью он молчал или вздыхал так глубоко, что наружу выходил внутренний стон.
После ужина, когда кровавые отблески разметенного по небу зарева окрашивали слегка запотевшие стекла, голые стены, отец брал в руки гармонь, купленную недавно вместо угля, садился на сундук и, запрокидывая ремень через плечо, с какой-то яростью начинал играть.
Торчащие вверх, а потом скобкой свисающие волосы распадались на две половины, и черная лохматая тень от сползающего за окном заката то уменьшалась, то закрывала собой полстены. Откинув назад голову, так что был виден выпирающий кадык, слегка отведя назад плечи, перебирал он пуговицы гармони. Глубоко посаженные глаза его загорелись таинственным кошачьим блеском.
При первых же звуках в комнату вползала настоящая, невыносимая тоска. И некуда было деться от нее и от этой пожираемой надвигающейся какой-то погребальной тьмы с отцом, сидящим на сундуке, окрашенным в огонь обессилевшего заката. Только гармонь жила и главенствовала, вытесняя все живое.
«Раскинулось море широко...», – надрывно, сходу хватанув сжатый воздух, заплакали меха, оглушая нас, и непосильная печаль погибшего матроса входила в дом и заглатывала все свободное пространство тесных комнат и насыщала их таким невыразимым безысходом, что не хватало воздуха, чтобы как-то пережить ее.
Душа моя разрывалась на части, страдая от неотвратимости беды идущей по следу чужой судьбы. «Последний подарок ему поднесли...», – и все существо гармони, вытряхнув наружу остатки жизни, уже было где-то далеко-далеко в потустороннем мире.
Противоположная стена, остывая, слабо отливала медью... Комната становилась еще меньше еще теснее, как бы собирая нас всех в замкнутый круг...
«Напрасно старушка ждет сына домой...», – и страшная весть смывает весь смысл ее жизни и ее саму, оставляя позади только пустоту белого света. В моем израненном воображении стоит на краю бескрайней водной пропасти ее одинокая, маленькая фигурка. А вокруг густой, сизый туман... и ничего кроме...
Отец продолжает играть, отчаянно, как от боли передергивает плечами. Он сам будто несется навстречу неизвестной стихии, провоцируя ее на ответный вызов. И все-таки я чувствую его беспомощность, обнаженность его внутреннего состояния. Мне, наверное, хочется пожалеть отца, но я не понимаю этого чувства и, закостенев в нем, безмолвно замираю..
Время от времени отец  вдруг насмешливо кривит рот, как бы цедит воздух сквозь зубы и по искривленным мышцам лица не понять, он сейчас засмеется или заплачет.
Страшная жалость то ли к нему, то ли к несчастной старушке, то ли к матери захватывает душу.
Не выдержав такого накала, я тихонько выскальзывала в ночной двор. И даже если в окне  уже горел свет, мое состояние не осветлялось. Еще больнее было сидеть в черноте двора и глядеть на желтый прямоугольник окна, за которым творилась чужая трагедия, и своя – негласная.
В школе дела мои были плохи. Я смотрела на учительницу, а вместо нее видела горестное лицо матери и только думала, о том, что опять на зиму нет угля, и хоть бы скорее пришел ответ.
«Если б Мария приняла отца, потом нам всем как было бы хорошо!»,– желала я, с головой уйдя в себя, и арифметика улетучивалась из моей головы, освобождая место лучезарной мечте.
Наконец пришел долгожданный ответ. Тетя Феня бросила письмо в ящик. Мать распечатала его, и мы узнали плохую новость. Мария отказала отцу: она писала кратко и жестко, с иронией: «Григорий Яковлевич, пожалуйста, не морочь голову ни себе, ни людям. Лучше подумай, как поднять своих детей. Мария».
Отец еще раз перечитал письмо, медленно положил его на стол и взглянул на мать.
– Не может быть, а...? – Он вытащил из брюк махорку. – Вот это посадила, так посадила!.. – с язвительной усмешкой, процедил сквозь зубы. – Ну ладно...– провел он языком по газетному квадратику.
Такого ответа отец никак не ожидал. Мать хотела что-то сказать, но, взглянув на его лицо,  замолчала, сняла фуфайку с гвоздя и ушла в огород. После такого ответа отец по-настоящему заболел.
Целую неделю он лежал пластом на кровати. Есть почти не мог. И, ослабший, то не шевелясь лежал, глядя пустыми глазами в потолок, то, спустив ноги, курил одну папиросу за другой  теряясь  в клубах густого дыма. С трудом поднялся на работу. Его тяжелый, шаркающий о землю шаг и вовсе отяжелел, еле тянул он за собой  ноги, шкрябая сапогами. Придя домой, притихший, сидел на своем стуле в углу, время от времени вздыхал со слабым, каким-то щенячьим внутренним стоном, кашляя дымом.
Мы, взглядывая на отца, вечером говорили вполголоса и сбивались в другой комнате.
«Господи,– шептала мать, – как будто покойник в доме...».
Иногда он искал оправдания Марии, теша и  себя: «Конечно, если б не было детей – она бы меня конечно приняла». Мне было страшно жаль его –  думаю: матери тоже.
– Не могу, еда не лезет, – жаловался он ей , глядя на нее каким-то потерянным, виноватым  взглядом, отодвигая тарелку. Теперь его рубашка и брюки на ремне казались пустыми и широкими. «Не знаю, как мне дальше жить?», – спрашивала мать тетку Анютку, роняя слезы.
Душевная тяжесть отца каким-то образом передавалась и мне. Невидимая тень безысхода стояла в полухолодных, неуютных комнатах. Мать выбирала золу из печи, поднимая облачко серого пепла и, опустив совок, несколько минут сидела безвольно, уставясь в одну точку.
Днем собирала сухое былье в поле для растопки печи, а ночами шила. Торопилась сшить мне зимнее пальто на вате, перелицевав чужое, кем-то отданное. Взяла и несколько заказов от соседей. И рада была, что шить у нее получается. Старую машинку «Зингер» ей продала  тетя Катя. Вдохновившись этим, заметно оживилась. – «Детворе хоть обувь к зиме куплю!». Кусочком мыла расчерчивала выкройки. Мы ложились спать, а мать все сидела, живила, подшивала, шила, уйдя в себя.
– Смотри ты, как мне не везет в жизни, а? Нет мне счастья..., – отец вопросительно глядел на мать, цокая языком.
– Счастье надо самим строить,– вкрадчиво повторяла мать, глядя исподтишка на него, отрываясь от шитья.
– А, – махнул он отчаянно, – оно, если нет его, из чего ж ты его построишь?
Пласты синего дыма так и стояли над столом. Казалось, безысходом  остановилось и время над всеми нами.
Теперь ждать было нечего. Задумавшись, глядя в окно, сидел отец недвижно за столом, каждый вечер, прищурив глаз, пускал дым в потолок. Временами так задумывался, что, когда мать к нему обращалась, он странно обводил всех взглядом, как будто не понимал, где он  находится.
– Отказала! – горько усмехался он, опустив голову к полу.
– Да плюнь ты на нее! – советовал уже и дядя Петя, наливая стакан водки отцу.
– Да как ты плюнешь, когда оно вот тут уже все пожгло! – стягивал отец горстью рубашку на груди и тряся ею. – Всю душу уже выело! Как ты плюнешь, когда вся жизня пропала!
«Порчу на него кто-то напустил. Не было с ним такого раньше»,– упрямо повторяла баба Устья и глядела на мать, поджав губы. «Я, что ли, напустила?», – пыталась защититься мать.
А с отцом действительно стали происходить странные вещи. Как-то после ужина сидел он на табуретке, закинув ногу на ногу, опустив локти на стол и, как обычно, курил. Вдруг резко поднял голову, взглянул в черное окно:
– Кто-то там стучит! – глянул на нас  и выскочил за дверь.
Мы все удивленно переглянулись: никакого стука никто не слышал. И теперь стучать в оконное стекло труднее: из-за наполовину заложенного с той стороны кирпичом окна приходилось приподниматься на цыпочки.
Через несколько минут он вернулся возбужденный: – А ты знаешь, это ведь  черт приходил, – сообщил он матери, переступая порог, и насмешливо хмыкнул, – ну,  повадится теперь по мою душу!
– Петька, что ли? – не поняла мать.
–Да говорю тебе, настоящий черт!  Не поверил бы, если б  сам не видел.
 Она перестала  перемывать  посуду: – А ты с ним  что, говорил? – дрогнувшим голосом дапытывалась мать, пряча изумление, –  и как он выглядел?
– Да  черный  и с хвостом, глаза горят,– пояснял отец,– как его и малюют!  Спросить не  успел: он через плетень перемахнул, как ты его догонишь?
В ужасе глянула я на  окно во двор. Пустота комнаты стала настораживающей. Кожу на щеках странно стянуло, и по рукам пошли колючки. А ночью опять слабо стучало под полом, и сквозь сон я чувствовала, как невидимая, потусторонняя сила давит на меня сверху, как бы пытается задушить. И моя душа, чувствуя ее присутствие, панически  сопротивляется ей, борется с нею. Я, с трудом поднимая неподъемную руку, кладу на себя крест.
– Мам, опять меня душит что-то тяжелое! – зову мать.
– Это оттого, наверное, что форточки нет, и воздуха мало,– успокаивает она.– Глубже подыши!
Я начинаю глубоко вбирать воздух, и становится легче.
Отец не мог успокоиться и ночью: – А люди не поверят, если скажешь. Теперь не отстанет от меня... – Может, показалось тебе? – убеждает мать. – Ага, показалось, – злится отец,–   такой здоровый метра два и шерсть  лоснится.  Показалось!  – Мать успокаивала: – Да вот и к Мотре тоже приходил, а потом ничего.
В селе ходили слухи, что тетя Мотря, делающая аборты, вдруг стала бояться спать. Ночью она видела в доме черта, а в ногах у постели – младенцев.
– Да ей за аборты, – рассуждал отец, – а мне-то за что?
Мы стали бояться отца. Мать пошла к бабе Олене за помощью. «Нашепчу, на воду нашепчу..», – заволновалась и она.
«Что, опять пришел?», – взъярился отец через несколько дней на черное окно. Мы затаили дыхание. – Сиди уже  и не выходи,– прикрикнула мать. Олена ж  тебе  сказала: погонишься, он еще больше навредит,– приостановила она его.
– Ага,  не верите, вам  он не покажется, – кривился отец. – Это он ко мне, по мою душу, – но выходить не стал: чем черт не шутит? Мы, сжатые как  вакуумом, скованные страхом, глядели друг на друга.
Перед уходом на работу отец переворачивал бутылку заговоренной воды. Молитву держал в кармане, но я не видела, когда он ее читал.
Переговариваясь с Колькиной матерью, мать иногда сомневалась: – Может, притворяется? Не знаю, что у него в голове. Может, меня извести задумал?
– Ой, не знаю, Анна, – у них ведь дурная порода, начиная от Савки.
– Дурная, дурная, а себя не обидят: в столовой Гришка, вон, гуляш ест, а дети и не знают, что это такое, – сопротивлялась мать.
Может, вода и молитва бабы Олены помогли, но отец немного успокоился. И недели через две черт перестал ходить: может, забоялся дробовика, который отец недавно купил себе.