Ляля

Елена Фрейдкина
Ляля

 "Не двое они по отдельности – двое в единстве " (Овидий "Метаморфозы")
 "В каждой музыке - Бах, в каждом из нас - Бог" (И. Бродский)

 1.

 Начало всегда прекрасно и обнадеживающе, как весна. Оленька росла чудным ребенком, была самодостаточна и непритязательна.
Она не донимала родителей, требуя постоянного внимания, не капризничала и часами могла играть с одной игрушкой. Даже на особо буйных детей она действовала умиротворяюще: ее не лупил лопаткой по голове белобрысый сосед Андрюшка, и Танечка, охочая до всего чужого, не отбирала у Оленьки игрушки. Впрочем, со своими игрушками Оленька расставалась легко и охотно отдавала их другим детям.
 
Мамаши беспокойных и не всегда добрых детей обмирали при актах Оленькиной благотворительности на детской площадке и, гладя шелковые волосики малышки, заглядывали в глаза ее маме:
 - Какая у вас чудесная девочка. Добрая, совсем нежадная. И со всеми ладит. У вас с ней, наверно, никаких проблем?
 - Да уж, - слегка смущаясь, соглашалась молодая мама, - она с самого рождения такая.
 
Собственно, какая Оленька, лучше всех в доме знала бабушка Полина, которая жила с ней в одной комнате и растила ее с первых дней рождения.
Родители девочки самозабвенно работали и дома появлялись только к вечеру, а иногда и к ночи. Люди они были целеустремленные, и каждый год приближались
к покупке кооперативной квартиры. В субботу и воскресенье, стараясь наверстать упущенное за неделю, супруги одаривали Оленьку любовью и вниманием выходного дня, возили в парк или гуляли с ней на детской площадке. А в понедельник с утра снова отправлялись на работу, поручая Оленьку заботам бабушки.

Полина, с точки зрения молодых родителей, была не самым лучшим вариантом, но ничего другого не оставалось. Не нанимать же няню при живой бабушке! Периодически трудовой долг звал родителей в длительные командировки, а бабушка оставалась с внучкой, получив в качестве последнего наставления: "Мамочка, не слишком мучай ребенка!" или брошенного в предотъездном объятии: "Не забивай голову ребенка своими глупостями!"

Что касается Оленьки, то она даже любила эти командировки и расставалась с родителями без истерик и слез. Конечно, Оленька скучала по маме и папе и ждала их возвращения, но ей нравилось жить и проводить время с Полиной. В доме кончались споры и взаимные претензии, и можно было недоесть манную кашу, и немного опоздать в детский сад, и слушать Полинины истории поздно вечером, когда "все маленькие дети уже спят сладким сном". Сидя на больших и теплых Полининых коленях, Оленька чувствовала себя маленьким пушистым зверьком в руках ласкового хозяина.

Всю трудовую жизнь Полина провела в редакции научно-популярного журнала и перечитала на своем веку немереное количество текстов, которые изрядно попортили ей глаза, но не отбили охоты к чтению вне работы. Тратить время и зрение на современную легковесную литературу было жаль, поэтому предпочтение она отдавала веками проверенной классике. И дело здесь было не только в любви к чистому и правильному языку.
 
Благодаря Полине, уже с трех лет Оленька сыпала стихами, как дворник горстями соли в скользком зимнем дворе. Она знала и про ветер: "Ветер, ветер, ты могуч, ты гоняешь стаи туч" и про другой ветер, который "по морю гуляет и кораблик подгоняет", и про небо, в котором "звезды блещут", и про море, где "волны плещут". И на детских утренниках в детском саду ей не было равных: читала она не очень громко, не напоказ, а как будто себе самой рассказывала, вдумчиво и проникновенно, не глядя в зал и не ожидая умиления взрослых.

В садике Оленьку осторожно любили. Она была "разумным и хорошо воспитанным ребенком". Правда, ей были присущи и некоторые странности: склонность к недетской интровертности, приступы задумчивости и непонятное великодушие по отношению к другим детям. Однажды произошел случай, который переполнил чащу озабоченности воспитательницы Елены Васильевны, и заведующая, посвященная в странности девочки, сочла необходимым поговорить с Оленькиной мамой.
В тот день Оленьке не хотелось играть и она сидела в углу на деревянном стульчике в стороне от других детей. Маленький кулачок подпирал щеку, и только ноги, скользя по полу, танцевали медленный танец: пяточка – носок – вправо, еще раз, а теперь влево, а сейчас высоко-высоко на носочки. Ах, музыка оборвалась на самой высокой ноте!
 - Оленька, иди скорее! А то опоздаешь – наш веселый паровозик отправляется в путь, – позвала Оленьку Елена Васильевна.
Но Оленька покачала головой, продолжая свою игру.
 - Ты танцуешь? А почему одна? В нашем паровозике тоже можно танцевать.
Воспитательница подошла к Оленьке, сладко улыбаясь.
 - Нет, мне нельзя в паровозик, там места мало, - Оленьке было жаль прерванного танца. Ноги остановились, правая рука принялась барабанить по колену, а глаза замерли на вытянутом лице воспитательницы.
 – Надо же, столько карамелек во рту, а щеки не распухли, - про себя удивилась Оленька, глядя прямо в глаза Елене Васильевне.
- В нашем паровозике места для всех хватит. Может, тебя кто-то обидел? – не унималась добрая женщина.
- Нет, просто не хочу...
 
Всем своим видом девочка просила оставить ее в покое. Но именно это насторожило бдительную работницу детского заведения:
- Оленька, ты не заболела? Что с тобой сегодня?
 Оленька нахмурила брови, не по-детски вздохнула и выдала:
 - И скучно, и грустно, и некому руку подать...
- Ну это уже чересчур., - мелькнуло в голове воспитательницы.
– Надо бы с заведующей поговорить, пусть с мамочкой побеседует. Елене Васильевне было совершенно невдомек, что мамочка тут не при чем, и если уж кого винить в странностях Оленьки, так точно не ее.
 
Вечер того дня прошел в бурных выяснениях взаимоотношений между мамой и бабушкой. Мама, не сдерживаясь и не скрывая накопившегося от длительной совместной жизни раздражения, шумно сердилась, наскакивая на бабушку. Оленька испуганно подслушивала из Полининой комнаты.

 - Мама, ты совсем с ума сошла?! Сколько раз я тебя просила?!Ты чему ребенка учишь? - доносились досадливые упреки матери.
 - Да, я полностью согласна с заведующей и Еленой Васильевной: нечего забивать голову ребенка недетскими стихами.
Но сбить Полину с толку возмущенными наскоками было напрасным предприятием. Не сильно тронутая криками дочери, она совершенно невозмутимо и ни к кому лично не обращаясь, развешивала в воздухе умозаключения, недоумевая от их недоступности для некоторых индивидуумов.
- Разве ребенку не может быть скучно или грустно? Вполне нормальные эмоции. Или ребенок не человек?
 - Оставь свою казуистику, мама! Ребенок прежде всего - ребенок, - парировала дочь, - и у него должно быть нормальное детство, с детскими, понятными ему книжками. Чем тебе Михалков не угодил, или Агния
Барто?!
- Да ерунда это все. Тебе было бы легче, если б ребенок бился в истерике от собственной немоты и непонимания взрослых? Оленька умеет объяснить свое состояние словами, не вижу в этом ничего плохого. К тому же у нее, в отличие от некоторых, хороший вкус.
Полина грозно сложила руки на груди, являя символ непоколебимости, и провозгласила:
- Разговор окончен.
 
Мать обреченно махнула рукой и ушла в другую комнату искать сочувствия мужа.
Книги для внучки Полина выбирала по внутреннему наитию, она любила хорошие стихи и была уверена, что настоящей литературой ребенку не навредишь: даже если внучка не поймет всех слов, то услышит музыку стиха, почувствует его тональность, а потому усердно пихала в Оленьку и Пушкина, и Лермонтова, а порою неизвестно кем перепечатанных Гумилева и Ахматову. И не просто пихала, а вот как-то так сразу уверовала, что зерно, ею посеянное, даст всходы.
Зерна духовности, брошенные так же щедро и на дочернюю почву, взошли весьма скудно, а уж если быть честной, то и не взошли вовсе. Сначала Полина убивалась сама и мучила дочь неоправданными ожиданиями, но потом поняла, что бывает и так: кровь родная, а душа чужая, и то, что у одной душа просит, у другой душа не принимает. Не обязан ребенок откликаться на музыку твоей души, есть у него право на свою музыку даже если с твоей точки зрения, это и не музыка вовсе, а сплошная какофония. А казалось бы, вот он, чистый источник, набирай горстями и пей. Так нет. Всю жизнь простоишь у колодца с замерзшей водой и не сможешь напиться.

Оленька не только оправдывала Полинины надежды, но и превосходила их. Очень рано девочка начала говорить чисто, выговаривая все буквы, не картавила и не шепелявила, радуя бабушку четкой артикуляцией. И стихи она впитывала, как губка, легко запоминая четверостишия. Некоторые из них в детском исполнении звучали ошеломляюще. Особенно трогательно выходило у Оленьки стихотворение про сероглазого короля. "Слава тебе, безысходная боль! Умер вчера сероглазый король…" Ясные глазки малышки увлажнялись и заволакивались недетской грустью. А уж когда дело доходило до "Послушай, далеко-далеко на озере Чад изысканный бродит жираф", Оленька так мученически вытягивала шею, что, казалось, вот-вот эта чудесная детская головка расстанется с телом.
 
Уже лет с пяти Оленька начала мурлыкать под нос ни на что не похожие мелодии, иногда сопровождая их словесной импровизацией. Оставаясь одна в комнате, девочка придумывала концерты для кукол, высаживая их в ряд на диване. Сама Оленька устраивалась за столом и "играла", перебирая по гладкой поверхности стола маленькими пальчиками. И так у нее это мило и забавно выходило, что бабушка каждый раз приходила в неописуемый восторг от детского щебетанья. Воображение, нередко идущее вразрез с жизненными установками Полины, рисовало Оленьку, утопающей в цветах и овациях на сцене большого концертного зала. Родители только посмеивались над Полиниными
фантазиями, та в ответ награждала их презрительно-снисходительными взглядами.
 - Понимали б чего!

2.

 Теплым июньским вечером, уложив Оленьку спать, Полина зашла в комнату молодых родителей.
- Нельзя зарывать талант в землю, - с порога сурово изрекла Полина. – Ребенку нужен инструмент.
- Какой инструмент? – вяло поинтересовался зять, не отрываясь от журнала "Знание–сила".
- Музыкальный. Думаю, лучше всего пианино.
Дочь пристально вглядывалась в лицо Полины, пытаясь понять серьезность ее намерений:
- Зачем Оленьке пианино, мама? Да и денег у нас таких нет, и поставить его негде! Вечно ты что-то придумываешь.
- Я не придумываю, уже и на очередь встала и первый взнос заплатила.
И, посмотрев на мнущихся в нерешительности родителей, добавила:
- А стоять оно будет у нас в комнате. Найдем место.

Так в доме появилось пианино. Конечно же, "Красный Октябрь", то самое, которое считалось лучшим и относительно доступным по цене. По случаю приобретения инструмента бабушка приготовила праздничный обед и пригласила на него даже тех родственников, о существовании которых Оленька не догадывалась. Этот неожиданный позыв остался необъяснимым и для самой Полины, но что сделано, то сделано. Родственники поели, похлопали по крышке инструмента, потыкали пальцами в клавиши и довольные разошлись по домам, смеясь над очередной Полининой блажью.
 
На следующий день бабушка записала Оленьку в музыкальную школу и исправно, по три раза в неделю, возила внучку на занятия, терпеливо ожидая ее в коридоре, прислушиваясь к звукам, доносившимся из класса, и подглядывая в дверную щель. Она была неизменной Оленькиной болельщицей на экзаменах и концертных выступлениях. Когда же Оленька от волнения забывала ноты и горестно опускала руки на колени, Полина переставала дышать. Оленька чувствовала, что роднее Полины, нет для нее человека, и имя придумала для нее нежное и ласковое – Ляля. Однажды Оленька прибежала со двора необычно взволнованная и бросилась к Ляле на кухню:
- Ляля, Ляля, червяку больно?
- Какому червяку? – удивилась Полина.
- Ну понимаешь, там, во дворе, Андрюшка ногами топчет червяков, они после дождя вылезли, а я ему говорю: не дави, им же больно. А он все равно давит...и смеется. Они же не могут ни убежать, ни улететь, это нечестно.

 Глаза у Оленьки стали большими и влажными, вот-вот заплачет.
- Ты сядь и послушай, что я тебе скажу. - Ляля вытерла руки о фартук и опустилась на стул напротив внучки. – Червяку, как и всему живому, больно, если его давить ногами, поэтому сама никогда без надобности не убивай ни червяков, ни жуков. Но и плакать по каждому раздавленному таракану не стоит. Слез не хватит. Оленька благодарно посмотрела на бабушку.
- А Андрюшке своему расскажи сказку про то, как однажды ночью все червяки, которые узнали про Андрюшкины злодейства, решили ему отомстить за смерть своих братьев. Темной ночью они приползли к нему в кровать... Дальше сама досочиняешь.
 
Полина подмигнула внучке, и та вприпрыжку пустилась бежать во двор, как будто поймала брошенный бабушкой мяч.
Шло время. Занятия музыкой сильно переменили Оленьку. Она стала задумчива и уязвима.

В каждое движение руки она вкладывала чувства, и они не всегда были ей под силу. Иногда созвучия отзывались такой болью в душе, что на глаза наворачивались слезы. Экзамены и любые публичные выступления были для Оленьки двойной мукой. Больше всего ей хотелось играть для себя и для Ляли, другие слушатели ей мешали. Она тонко чувствовала исходящие от них флюиды сомнения и скепсиса, и не могла от них отвлечься. Они проникали внутрь, пальцы тяжелели, и наваливался панический страх забыть ноты.
 
Но самой страшной мукой было разочаровать Лялю. Впрочем, эта мука была совершенно напрасной, так как Полине нравилось в Оленьке все: даже гаммы, выходящие из-под Оленькиных рук, звучали для нее дивной мелодией. В этой маленькой девочке она видела свое продолжение и компенсацию несостоявшейся духовной близости с дочкой. Для Оленьки ей хотелось совсем иной судьбы, яркой, наполненной звуками, глубокими чувствами, настоящими, живыми. Она мечтала дать внучке больше, чем было у нее самой. С малых лет ведомая по жизни твердой Полининой рукой, Оленька старалась уверовать в себя бабушкиной верой. Когда Оленька заканчивала разучивать новую пьесу и могла сыграть ее без запинаний, на первое прослушивание она звала Лялю:
- Ляля, ну пойдем, послушай. Только не хитри, скажи честно, хорошо ли?
Ляле всегда было "хорошо". Чтобы идти в ногу с внучкой, Полина все шире открывала для себя мир классической музыки. Проигрыватель, одиноко стоявший в углу комнаты, ожил и зазвучал симфониями Бетховена и Гайдна, ноктюрнами и прелюдиями Шопена, концертами Чайковского и Рахманинова.

Она покупала новые пластинки и одалживала у своих знакомых, не пропуская трансляций симфонической музыки по радио и телевизору. Она читала книги о жизни и творчестве музыкантов и композиторов и с увлечением пересказывала их Оленьке.
Вера бабушки в недюжинное будущее внучки была непоколебима, ее не сокрушал даже тот факт, что учителя музыкальной школы довольно сдержанно относились к юному дарованию. И через несколько лет обучения, придя к Оленькиному педагогу, бабушка была огорошена неожиданным приговором:
- Да, в плане композиции девочка весьма талантлива, но пианистки из нее не получится. Да, конечно, хороший слух, внутренняя музыкальность, пластичные руки, природная беглость пальцев …Конечно, пусть играет и сочиняет для себя, но в плане выбора профессии…надо подумать о чем-то другом, менее публичном: очень слабенькая нервная система, на концертах и экзаменах теряется, не может собраться… А главное… Понимаете, она совершенно лишена амбиций. Ей неважно быть первой или лучшей. А пианисты – те же спортсмены, должны уметь соревноваться и хотеть побеждать.
- Да как же это?! - бабушка от недоумения беспомощно разводила руками. – Разве это главное?! Да неужто вы не слышите, как она играет! А сочиняет как!
Недоумение перерастало в возмущение, и Ляля уже рвалась в атаку, но была остановлена усталым и немного сочувствующим голосом педагога:
- Ну что вы., не стоит так расстраиваться. Быть пианистом – тяжелейший труд. Не нужна вашей Оленьке такая судьба. А уж женщине композитору совсем не позавидуешь. Вы мне еще спасибо скажете.

По дороге домой Полина все думала, как сказать об этом разговоре внучке и сказать ли вообще. А когда открыла входную дверь, то сомнений не осталось: дом был наполнен звуками. Оленька как раз разучивала ноктюрн Шопена, и все удивлялась, как из легких переливающихся аккордов и трелей рождается невероятная грусть и даже отчаяние. Но эти трели… до чего же сложно их играть! Рука все время зажимается и не успевает отскочить от клавиш. Нет, надо перестать думать о том, что это сложно, и просто играть. Бабушка постояла на пороге комнаты, счастливо улыбнулась и пошла на кухню готовить яблочный пирог.
– Скольким знаменитостям говорили, что никуда они не годятся. Где теперь эти "говорители"?! Ну а если не суждено, так Бог с ней, с этой большой сценой. Главное – пусть играет. Каждый должен свой путь пройти, обойдемся без триумфальных арок, - решила бабушка.

 То, что этот путь является Оленькиным призванием, бабушка не сомневалась, и когда у внучки опускались руки от усталости и неудач, она находила нужные слова, красивые и убедительные:
- Это ничего. Так бывает сначала, до того как приходит зрелость. Вот ведь и гроздья раннего винограда сначала кажутся тусклыми, восковыми. Ни вкус не радуют, ни глаз. Но проходит время, и день за днем они вбирают в себя теплые солнечные лучи, оживают и начинают переливаться янтарным светом. И Оленька запоминала и верила, и каждую виноградинку, перед тем как положить в рот, задумчиво перекатывала пальцами по ладони, будто пыталась проникнуть за упругую шкурку и найти волшебный янтарик.
Именно Ляля пристрастила Оленьку к музыкальным вечерам в Московской консерватории, и стали для Оленьки родными и большой зал, окрашенный в светлые тона, и мягкие бархатные кресла, и портреты композиторов, сурово глядящих со стен. У входа Памятник Чайковский улыбался Оленьке едва заметной улыбкой и одобряюще ухмылялся в усы. Слушая музыку, Ляля одним глазом приглядывала за внучкой, не в силах забыть тот страх, что пережила однажды на концерте Эмиля Гилельса. Вообще, концерты выдающихся исполнителей были Лялиной слабостью. Но этот пианист был самым любимым, вернее, боготворимым, у Ляли. Билеты доставались через десятые руки с переплатой и неимоверными сложностями, но Оленька должна была услышать его игру "живьем", несмотря на свой малолетний возраст.
 
Пластинки Гилельса бабушка хранила в отдельном ящике, отдавая ему предпочтение перед другими исполнителями. Да и Оленьке самой не терпелось живьем увидеть того, о ком она так много слышала. Восхищаясь виртуозностью и вдохновенным исполнением Гилельса, Ляля рассказывала Оленьке, что сам Артур Рубинштейн восхищался его игрой и не находил слов, чтобы описать игру пятнадцатилетнего одесского музыканта, что Сергей Рахманинов завещал ему свою медаль с профилем Антона Рубинштейна.
 
Перед встречей с живой легендой Оленька волновалась так, будто ей самой предстояло выйти на сцену. Весь концерт она просидела как завороженная, изредка прижимая руки к пульсирующим вискам. Звуковой потоп обрушился парализующей мощью на девятилетнюю душу. Пятый концерт Бетховена уже приближался к финальной третьей части, когда Оленька потеряла сознание и обмякла в кресле. Обморок был коротким, заметным только для Ляли. Через мгновение Оленька снова открыла глаза: на сцене сидел сурового вида мужчина, напоминавший льва, из-под его рук все катилась и катилась звуковая лавина, накрывающая зал…

Концерт закончился. Люстра, свисающая с потолка, ослепила светом. Сначала в зале повисла сверхъестественная тишина, через секунду взорванная восторженными аплодисментами. Все повскакали с мест и в искреннем экстазе отбивали ладони, словно совокупная энергетика композитора и исполнителей вселилась теперь в слушателей. Через плотно стоящие ряды хлопающих людей Ляля тащила Оленьку на спасительный свежий воздух.
- Ничего, ничего, - утешала Полина внучку. – К этой атмосфере, к этому волшебству, к этой огромности нужно привыкнуть, и ты обязательно привыкнешь, и полюбишь, и найдешь свое место. И Оленька, правда, привыкла и полюбила. С местом оказалось немного сложнее.

В начале весны Ляля, обычно не жалующаяся на здоровье, стала чувствовать недомогание: то сердце прихватывало и сбивалось дыхание, то наваливалась общая тяжесть, и перед глазами летали черные мушки. Конец зимы всегда был утомителен, надоедало
грязно-серое месиво под ногами, поздние рассветы и ранние сумерки. Весной к Ляле возвращалась молодость. Раньше других она скидывала зимнее снаряжение. Не любила она ни тяжелой зимней обуви, ни громоздкой шубы, ни толстых вязаных блуз
. - Мама, ты хоть шапку надень, не молодая ведь, - более укоризненно, чем заботливо, бросала на ходу Оленькина мама.
 
Но Ляля только улыбалась. Она не чувствовала старости и называла свой возраст осенью жизни, когда ждешь зимы и готовишься к новой весне. С первым весенним ветерком постылый зимний скарб исчезал в недрах огромного стенного шкафа. "Шапки – прочь! В лесу поют дрозды!" – громогласно провозглашала Полина, и меховые шапки, пересыпанные нафталином, покорно прятались в марлевых мешочках. Рыжие кудри Ляли мягко подпрыгивали на плечах, лицо лучилось, и весь дом наполнялся духом обновления.
 
Да и как могло быть иначе, когда даже на тонких голых веточках проклевывалась новая жизнь, пробивалась нежными зелеными комочками почек и разливалась в воздухе едва уловимым ароматом и трелями Шопена. Но эта весна для Полины пришла другой, суетливой, неповоротливой, лишающей сил, и все для Ляли изменилось. Не было прежнего воодушевления и блаженства. Походка стала тяжелой, и непонятный озноб заставлял даже дома кутаться в старческие теплые шали. В апреле разбилась вдребезги любимая Лялина
ваза, стоявшая на маленьком столике у окна. Вроде и сквозняка не было, просто упала и раскололась на десятки цветных кусочков, и собирая с полу осколки, Полина неожиданно расплакалась. На следующий день не привыкшая отдыхать днем Полина прилегла на кровать, да так и пролежала до самого ужина. В груди теснило, и к самому горлу подступала вязкая тошнота.

 - Мама, так нельзя. Совсем за собой не следишь. Ты когда последний раз в поликлинику ходила? – встревоженная дочка испугано капала в стакан валокардин, сбиваясь со счету.
Оленька льнула к бабушке, обнимая за плечи, тревожно заглядывала в глаза:
- Ляля, ты бы, правда, к врачу сходила.
К врачам Полина ходить не любила, а потому только поморщилась и нехотя отмахнулась:
 - И так пройдет. Полежу немного – и пройдет. Ты не бойся – не помру.
- Обещаешь? – полушутливо полусерьезно спросила Оленька.
- Обещаю, - Ляля снисходительно улыбнулась, слегка прикрыла глаза и, тяжело переведя дыхание, продолжила:
 - Помнишь, я тебе недавно Арсения Тарковского читала? - Мама… - дочь укоризненно посмотрела на Полину, - ты неисправима.
Будто не расслышав слов дочери, Полина продолжила, обращаясь только к Оленьке:
- Дай-ка мне сборник, я его на кухне оставила. Хочу одно стихотворение тебе показать. Оленька побежала на кухню и легко нашла книгу. Небольшой зеленый томик лежал раскрытым на подоконнике.

"Предчувствиям не верю и примет
Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда
Я не бегу. На свете смерти нет.
Бессмертны все. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком."
 
Обещанья Ляля не сдержала: через месяц, в середине апреля, умерла в одночасье, стоя у плиты. Дома была только Оля. Услышав грохот падающего тела, она вбежала в кухню и увидела Лялю на полу. Рядом валялись миска и венчик в яичной пене. По линолеуму живым пятном растекалось жидкое тесто. Ляля неподвижно лежала на спине, нелепо раскинув руки, и не дышала.

3.

 Через полгода после смерти Ляли Оленька вместе с родителями переехала в кооперативную квартиру почти в центре Москвы. Из Лялиных вещей Оленьке разрешили взять лишь книги и бабушкин настенный коврик. Сколько Оленька себя помнила, он всегда висел над Лялиной
кушеткой. Серый олень, остановившийся на лесной поляне, смотрел на Оленьку немного грустными глазами. Иногда она гладила его по мягкой ворсистой голове, проводила пальчиками по ветвистым рогам, разглаживала ворс на серой в белых крапинках груди.
 
В суматохе переезда и хлопотах по устройству нового дома мама с отцом, казалось и не вспоминали о Полине, все бегали по очередям, покупали новую мебель и по-детски радовались каждой новой вещи, определяя для нее место. Они так энергично стремились заполнить квадратные метры новым содержанием, словно старались перечеркнуть и как можно скорее забыть все, что напоминало о прошлой жизни, развязаться с ней, отдав необходимые долги.

Приближалась пора выпускных экзаменов. После Лялиного ухода Оленька, несмотря на наличие живых родителей, чувствовала себя осиротевшей. Соединение с Лялей было на уровне сердца, и теперь это сердце беспрестанно болело и маялось. Слезы не унимали боль, и измученная страхом и немотой правда рвалась наружу. Не утешали попытки ухватиться за разные спасительные сентенции, типа бесконечности души и вечных возвращений.

Несколько раз после уроков Оленька ездила к старому дому, усаживалась на скамейку во дворе и смотрела на окна новых жильцов, живущих теперь в ее с Лялей комнате. Она представляла, как по ее квартире ходят чужие люди. Почему-то казалось, что там, в доме, все осталось по-прежнему, и только Оленьке туда нельзя – посторонним вход воспрещен. И это она, прожившая здесь целых пятнадцать лет, теперь посторонняя. После этих поездок на душе становилось еще тяжелей. Клавиши стали вязкими и тугими, как будто кто-то перетянул струны. Она часами сидела у инструмента, бессмысленно перебирая пальцами ноты и уставившись в одну точку.
- Ты думаешь, мне не тяжело? – раздражалась мама. -
Тяжело. Но надо взять себя в руки. Человек должен бороться с горем. Ну что ты, как привязанная, в комнате сидишь и молчишь все время?!
Оленька не отвечала.
- Я знаю, - мама заходила с другого конца, - бабушка тебя очень любила, и ты ее. Но что же делать? Надо жить дальше. Нельзя же вечно убиваться. Смотри, какая красота за окном!
- "Но марта не сменил апрель на страже росписей и правил. Я памятник тебе поставил на самой слезной из земель", - вполголоса произнесла Оленька и осеклась, натолкнувшись на непонимающий взгляд матери.

Экзамены в музыкальной школе прошли как в тумане. Оленьке казалось, что она исчезает, превращается в ничто. Днем хотелось спать, и не было сил заниматься, а ночью стоило положить голову на подушку и закрыть глаза, как сон пропадал. К утру усталость брала свое, и Оленьке, наконец, удавалось заснуть. На выпускной экзамен по специальности она пришла невыспавшейся и разбитой. Усилия собраться перед выходом к инструменту оказались тщетными.
Она затравленно оглядела зал, заполненный одноклассниками, родителями и преподавателями, и, не найдя в нем Ляли, почувствовала, что теперь она уже не прежняя Оленька, а рыцарь, потерявший доспехи прямо на поле боя. Ей хотелось кинуться в бегство. Она обреченно опустилась на табуретку около рояля, заранее предвкушая поражение. И не ошиблась.

Прелюдия Шопена оказалась скомканной и безнадежно загубленной, не говоря уже о более сложной технически сонате Скарлатти, которая не удалась совсем. Родители, сидевшие в зале и мало что понимавшие в музыке, остались вполне довольны игрой дочки, но, для профессионального уха и по Оленькиному
определению, это был позор и провал. Именно позор и провал и ничего другого. И после такого позора и провала о музыке надо просто забыть. Всю ночь после экзамена Оленька горько плакала в своей комнате, вспоминая Лялю. И память рисовала последний концерт в консерватории. (Как теперь туда, без Ляли?!) Музыка Гайдна и оркестранты, задувающие свечи и тихо уходящие со сцены, умолкающие один за другим инструменты, сначала духовые, потом струнные, и вот уже только две одинокие скрипки, и Ляля, притихшая и растроганная, как маленькая девочка. Прощальная симфония…альт, две скрипки, Ляля… Разлука была
неисцелимой.
Под утро Оленька все же заснула, и приснился ей музыкальный ключ, презрительно показывающий на нее пальцем, и ноты, враждебно соскакивающие с линеек и водящие вокруг нее насмешливый хоровод.

4.

 Замуж Оленька вышла уже после окончания
историко-архивного института. Надо сказать, что была она прехорошенькая, и молодые люди охотно с ней знакомились, но отношения не складывались и не переходили во что-то серьезное. Ей как будто не хватало воздуха, того самого воздуха и света, которым струилась для нее музыка Шопена. Оленька во всем винила себя, но ничего не могла поделать с тем, что ухажеры наводили на нее тоску. Ей было скучно, и все никак не удавалось влюбиться. Лишь музыка пробуждала любовь и томление. В то время, как ее однокурсницы хвастались многочисленными увлечениями и бурными романами, Оленька приходила к выводу, что вылеплена, наверно, из какого-то другого теста. Ей никто не нравился всерьез, а "невсерьез" было гадко и противно.
- Наверно, мне это просто не дано, - утешала себя Оленька, и подружки радостно с ней соглашались:
- Ну да, бессердечная ты наша...

После курса античной литературы к ней прочно прилипло имя Дианы, которым приятельницы по институту шутливо прозвали ее за сексуальный аскетизм и презрение к женским уловкам. Однако отсутствие возбуждающих эмоций ни чуть не смущало Оленьку. Она не пользовалась косметикой и не знала дешевого кокетства. Одевалась просто и не искала в глазах мужчин подтверждения своей красоте. В тех редких случаях, когда ей все же удавалось увлечься и взять первый высокий звук, к началу следующего такта она утрачивала запал. Мелодия все время кружилась и повторялась вокруг одного и того же звука и после первого всплеска ввысь, неизбежно никла в гаснущем порыве. После вымученных свиданий, Оленька с особым удовольствием проваливалась в музыку, играла для себя, не зажатая страхом, и в этой свободе звуки приобретали глубину, трепетность и утонченность. Одиночество уже не пугало. Со стены любящими, бесконечно преданными глазами смотрела Ляля. И Шопен завораживал музыкальной идеальностью и гармонией.

 Однако отец и мать все чаще бросали тревожные взгляды в сторону дочки и невесело подшучивали над ее "синечулочностью". Почти все подруги уже обзавелись семьями, и только их Оленька "сидела в девках". А хотелось, чтобы у нее все было "как у людей": семья, муж, дети.
- Это все мама вбила ей в голову глупости, - недобрым словом вспоминал отец Полину, - оттого у нее роман только с "Красным Октябрем", да и тот незадавшийся.Большевичка, ядрена корень...

В одном он был, безусловно, прав. Если бы не Ляля,Оленькина жизнь сложилась бы совсем по-другому, и, понимая это, Оленька не хотела оставлять прошлое с Лялей в прошлом.

Однажды одна из приятельниц пригласила Оленьку на день рождения, и в этой случайной, почти незнакомой компании, ее увидел Вадим. Они начали встречаться. Не часто, а в свободное время, которого у Вадима выкраивалось немного. Он не просто ходил на работу, а был страстно ей предан и грезил успешной карьерой. Оленька сразу оценила его высокий интеллект, ей нравилась увлеченность Вадима, манера говорить, держать себя, нравилось, как он ходил, уверенно ставя ноги на землю. Он практически не задавал никаких вопросов, но с охотой рассказывал о своей работе, научных открытиях.

 Ему немного не хватало чувства юмора и порою он был грубоват и чересчур приземлен, но Оленьку тянуло к нему, не фатально, но ощутимо. Когда первый раз она пригласила его в дом, он с удивлением обнаружил, что Оленька неплохо играет на пианино, чего совсем не ожидал от выпускницы историко-архивного
института. Родителям Оленьки Вадим очень понравился, особенно отцу.
 - Серьезный, солидный….
И мать считала Вадима хорошей партией для ее несовременной и чересчур далекой от жизни дочери. Роман в силу своей четырехмесячной длительности тешил родителей надеждой. Они то и дело вопросительно поглядывали на Олю, не решаясь спросить, скоро ли свадьба. Оленька не торопила события, но, когда через несколько месяцев Вадим сделал ей предложение, она согласилась. Накануне регистрации (свадьбы молодые не захотели) Оленьке вспоминались знаменитые Цветаевские строчки: "мне нравится, что вы больны не мной, мне нравится, что я больна не вами."
 А ночью приснился странный сон, будто она с Полиной идет по осеннему лесу. Над головой ослепляющее синевой осеннее небо, а вся земля усыпана разноцветными кленовыми листьями. Вместе с Лялей она доходит до развилки. Дальше Оленьке идти одной. Но лес исчезает, небесный свет меркнет, и под ногами - ни листочка, ни травинки, а вокруг лишь смыкающиеся стены, и сердце сжимается точно в кулаке.

5.

 То, что семейная жизнь не задалась, Оленька поняла через пару месяцев. Близости с мужем, несмотря на сопутствующие супружеству отношения, не получалось. В притворстве Оленьке не была искушена и не умела скрыть своего разочарования. Даже держа Оленьку в объятиях, Вадим чувствовал, что не может до нее дотянуться, она словно ускользала в свой мир, оставляя мужу лишь лягушачью шкурку. Связь с мужем была вся на поверхности и носила сугубо физиологический и материальный характер. Дуэт не складывался, и взаимное неслышанье становилось все более очевидным.

Душа Оленьки по-прежнему срасталась с музыкой, книгами, с Лялей, а с Вадимом не срасталась никак. Вадим был человеком практичным и в любом деле заряженным на результат. Даже играя с друзьями в преферанс или шахматы, он получал удовольствие от игры лишь в случае выигрыша. Неудача приводила его в раздражение, он снова и снова возвращался к игре, заново разбирая ходы и анализируя собственные ошибки.
 
Память у Вадима была отличная и позволяла в точности воссоздать ситуации на доске или карточном столе. Оленька же наслаждалась самим процессом игры и зарождающимся в ней азартом. Конечно, ей тоже хотелось победить, но проигрыш не расстраивал ее. Проигрыш был только проигрышем, а не поражением. Тогда она еще не задумывалась глубоко о природе и сущности внешних побед и поражений, а только чувствовала отчуждение. К немалому огорчению Вадима, Оленька оказалась никудышной хозяйкой. Она не любила готовить и заниматься домом, и как только молодые остались одни в малогабаритной двухкомнатной квартире, стала очевидной разница в их приоритетах. Вадим был чистюля и аккуратист. Оленька же была склонна к "творческому беспорядку", в котором прекрасно уживалась и не могла в должной мере оценить мужниных стараний по маниакальному наведению порядка.

В силу своей рассеянности она частенько теряла важные документы и даже ключи от семейного гнезда. Когда выпадала свободная минута, не посвящала ее борьбе с пылью и не мчалась к плите, воодушевленная новым кулинарным рецептом. То есть она, конечно, могла, но, "господи, отчего же эта пыль так быстро собирается и неужели нельзя поужинать бутербродами?!".

Музыка все сильнее звучала в ней, смещая реальность и вырывая из реального мира. Ей хотелось играть и сочинять, и она ничего не могла с этим поделать. В выходные она искала повода исчезнуть из дома, бродила по лесу, дышала воздухом свободы, выискивая "райские уголки". Еще один отголосок Ляли, приучившей ее замечать и впитывать красоту. "И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…" Как часто она вспоминала эти прогулки с Лялей, проникновения за тайну тайн, когда становились осязаемыми едва уловимое движение травы и величие деревьев, свет и тени слагали живописную мозаику, а гладь пруда превращалась в волшебное зеркало. После этих прогулок Оленька чувствовала, как углубляется ее сердце.
 
Сначала Вадим, преисполненный великодушия, свойственного молодожену, старался закрывать глаза на странности жены, и даже пытался взвалить на себя часть "женских" обязанностей по дому. Но в этом благородстве было для Ольги что-то неприемлемое, да и Вадиму ненадолго хватило порыва. Он постоянно наталкивался на что-то ускользающее, не поддающееся приручению. Житейская несостоятельность и неприспособленность жены раздражала Вадима, ему хотелось основательности, успеха, комфорта, признания. Маршрут был точно обозначен до выхода на уровень непотопляемости. Наверно, это было правильно и разумно, но подчеркнутая определенность желаний, диктующая опустошающую суетность их жизни, вызывала в Оленьке лишь угрюмое отвращение и желание отгородиться.
- Чистоплюйка, как есть чистоплюйка, - бурчала она себе под нос, пытаясь почувствовать угрызения совести.
 
Но угрызений не было.
– Я умру на этом победоносном шествии к цели.
Она смотрела на мужа, на его волнистые волосы, широкий разлет бровей, четко очерченный подбородок, уши, плотно прижатые к голове, без всякого намека на
лопоухость, все пытаясь найти что-то родное, хоть одну черточку, от которой защемило бы внутри, чтобы тепло разлилось по каждой жилке. Тщетно. Ничего не выходило. Оленька могла любить только односущное. Постепенно синдром "несовместимости" заявлял о себе все громче и громче.

Оленька со всех ног бежала с работы домой, чтобы до прихода мужа побыть немного одной, сидя за инструментом. Вадим днями пропадал на работе, приходил домой уставший и молчаливый и, плохо скрывая глухое раздражение, садился с полупустой тарелкой у телевизора. Звуки музыки, доносившиеся из соседней комнаты, те самые звуки, рядом с которыми все земное казалось ничтожным и в которых преображались самые простые предметы, приобретая особый глубинный смысл, заглушали слова диктора. Он просил играть потише или, если можно, не играть совсем. Оленьке было досадно, но она понимала его чувства.
 - К чему одушевлять "немую плоть предметов и явлений?"
Он хочет тишины. И разве он не имеет на это права?

Она все чаще проводила ночи без сна, чувствуя в душе беспокойство и животный страх. Оленька не находила себе места, металась, как в лихорадке, из угла в угол, натыкаясь на мебель и дверные проемы, выбегала на улицу, надеясь в непрекращающемся ритме города найти успокоение. Похожие приступы бывали у нее и раньше, но тогда была рядом Ляля, умевшая смирять их. Бабушкины руки обнимали успокаивающе и нежно, а слова действовали как заговор:
- Страшно бывает всем. Но страх отступает, если думать о вечном, а вечное – это твоя душа и музыка, которая в ней живет. Ты помни всегда, что не тоскливая зависть и подлая мелочность, не алчность и ненависть, а любовь и музыка. Они победят самый страшный страх. И еще запомни: самые важные победы – это победы внутренние. Только они плодотворны: победы над страхом, над желанием первенствовать, богатеть, побеждать...

Смыкающиеся стены и правда раздвигались при первых звуках музыки, но не покидало ощущение запредельного одиночества, душевной незахваченности, и связь с внешним миром становилась все более призрачной. Чтобы скоротать ночь, она часто уходила на кухню, и, сидя на табуретке с книгой, следила за тем, как постепенно гаснут окна дома напротив. Совсем невмоготу становилось, когда темнело последнее окно, и ухо пугалось беззвучия, и душа сжималась до удушья, но ежедневным спасением вставал в окне рассвет.
Особенно донимала маята бессонниц длинными зимними ночами. Темень казалась вечной и беспросветной.
Рассвет наступал поздно, и невыспавшаяся и встревоженная Оленька, ковыляла к метро по темным скользким улицам, проклиная архив, его пыльное содержимое и дотошных обитателей.
 
Через год Оленька с Вадимом расстались, тихо, без обид, как два вполне хороших человека абсолютно разной сути. Вадим помог Оленьке перевезти вещи и Красный Октябрь обратно на квартиру родителей. Он вяло ткнулся в Оленькину щеку, поджал нижнюю губу и, моргнув несколько раз, проронил:
- Ну, бывай…
 
Расставшись с Вадимом, Оленька не испытала ни потрясения, ни разочарования. Иногда она задавала себе вопрос: "Зачем? Зачем это все было?" И не находила на него ответа. Видно, выбрала не ту тропу у развилки, где оставила ее Ляля.
Родительский дом отреагировал на решение молодых драматически.
- Ну как же так, Оленька? – допытывалась мама, - ведь Вадим такой хороший парень. Неужто не жалко? Нельзя жить только собой и музыкой. Ты оглянись вокруг, повернись к другим людям. Им плохо рядом с тобой. Оленька молчала, тихонько вздыхая.

Выдав ее замуж за правильного и серьезного Вадима, родители надеялись, что Оленька, наконец, заживет "нормальной жизнью" и перестанет чудить. Но дочь не оправдала возложенных на нее надежд. "Нормальной жизни" не получилось. Отец смотрел на Оленьку обреченно-трагическим взглядом, ища и не находя следов раскаяния на ее лице.

- Бедный, - пронеслось в Оленькиной голове, - наверно, так глядят на больного ребенка, вернувшегося из больницы без всякого шанса на выздоровление.
Родители сидели на диване напротив Оленьки и ждали хоть какого-то ответа. Но Оля по-прежнему молчала. Отец, как и Вадим, любивший все раскладывать по местам и мыслить четко и здраво, жаждал определенности:
- Объясни нам все-таки, что случилось. Что между вами произошло? Может, Вадим тебя обидел? Может, поругались из-за ерунды какой?
- Меня никто не обижал, папа. И я никого не обижала. И не ругались мы. Просто так решили. Не получается у нас вместе жить. Чужие мы друг другу, живем в параллельных мирах.
- Послушай меня, дочь. Я, конечно, не бабушка твоя, говорить красиво не умею, но мир, в котором живет Вадим – нормальный, разумный и понятный.Твой мир – заумь, выдумки и полнейшая нереальность. Спустись на землю, потрогай ее руками, открой глаза, наконец! Детство кончилось, пора взрослеть.

Оленька не удостаивала отца ответом, терпеливо ждала конца разговора, пытаясь уловить обрывки мыслей, крутившихся в голове:
- Как же он так ничего во мне не понимает?! А, впрочем, ничего удивительного, ведь и мама прожила всю жизнь далеко от бабушки, так далеко, что даже не знала ее любимых поэтов. Но в одном мама права: им всем плохо рядом со мной. И получается, если я их люблю, я должна стать такими, как они. Другой они меня не принимают. Нет, это неправильно. Родители меня любят и примут любой. Мы с Вадимом не любили, поэтому и не приняли друг друга. Но где-то же есть люди, созвучные мне.
 Кто б мог подумать?! – горько сокрушалась Оленькина
мать. – Когда она была маленькой, мне все завидовали. А как это пианино в доме появилось, так ребенка словно подменили. Будто вселилось в нее что-то. Ах, мама, мама…, - она переводила взгляд к небольшой
Лялиной фотографии, стоявшей в серванте на фоне сияющего хрусталя.
Кто-то должен был виноват в том, что Оленька выросла
такой.По всем статьям виноватой выходила Полина.
Из-за сервантного стекла она тихонечко подмигивала внучке и кривила губы в насмешливой улыбке:
- Ну, ну… Понимали б вы чего…

4.

 Работа в архиве все больше утомляла Оленьку. Она бы с радостью бросила это пыльное и скучное дело, но тогда ее зависимость от родителей стала бы полной.
А этого Оленьке не хотелось. Между тем унылая жизнь сотрудниц архива приобретала особый смысл: теперь она была наполнена неустанными хлопотами по налаживанию Оленькиной личной жизни. Пошушукавшись за ее спиной о возможных причинах развода и с аппетитом посудачив, как полагается в таких случаях, постепенно они перешли к активной фазе сочувствия, подстраивая Оленьке "случайные" встречи с симпатичными молодыми людьми.

Но из этого невинного сватовства ничего путного не выходило. И совершенно неожиданно вышло, когда в метро к Оленьке обратился мужчина средних лет, слегка богемного вида, но вполне прилично одетый, и попросил денег на проезд. У него были большие нездешние глаза и растерянно-виноватый вид.
- На встречу опаздываю, а тут кошелек прямо из кармана стянули. Наверно, пока в автобусе ехал, - он поднимал и опускал брови, как будто недоумевая, что можно вот так, запросто, залезть в чужой карман.

Оленька вопросительно взглянула на незнакомца и хотела уже пройти мимо, но доверчивое выражение глаз незнакомца остановило ее.
- Вы не одолжите мне копеек двадцать? Никогда в такой дурацкой ситуации не был. Не думайте, что я мошенник. А, впрочем, думайте, что хотите, только не заставляйте снова попрошайничать. Уж очень это неприятное дело. Оленька открыла кошелек, выгребла монетную мелочь и молча протянула ее мужчине. Лицо несчастного озарилось благодарной улыбкой.
 - Знаете, я ведь долго не решался к кому-то обратиться. Вот, чутье не обмануло, на вас указало. Почему-то был почти уверен, что вы не откажете и незапрезираете.

Оленька тоже улыбнулась. Она и сама не знала, чему улыбается. Незнакомый попрошайка чем-то был ей приятен. Беспричинная, непонятно откуда возникшая симпатия. Они сели в один вагон и проехали вместе несколько остановок. Народу, штурмующего в это время метрополитен, как всегда, было полно. На хрупкую Оленьку напирали со всех сторон пассажиры, отчаянно рвущиеся вовремя попасть на работу. И в этой толчее и давке завязался разговор, шутливый и легкий. Впрочем, и разговором-то это было назвать трудно, скорее ни к чему не обязывающий треп.
 
Когда двери вагона открывались, чтобы впустить страждущих с очередного перрона, толпа бесстыдно прижимала их друг к другу. Обворованному незнакомцу и Оленьке ничего не оставалось, как обмениваться смущенными, извиняющимися улыбками. В какой-то момент вагон переполнился до такой степени, что верхняя часть Оленькиного тела оказалась вдавленной в грудную клетку безденежного мужчины. Нижняя часть еще сохраняла соответствующую приличиям дистанцию.

 - Простите, - смущенно пробормотала Оленька, пытаясь отстраниться.
- Ну что вы! Мне даже приятно. После такой почти интимной близости, мы просто должны продолжить знакомство. К тому же я ваш должник. Я – Гурин. Понимаю, что вы не можете протянуть мне руки в этой тесноте, но, может, рискнете дать свой телефон? Говорите, я запомню, с памятью у меня все в порядке.
- Конечно, конечно, - обрадовалась Оленька и,
Ничтоже сумняшеся, дважды повторила незнакомцу номер своего телефона.
Решительно пробираясь к выходу, она все же умудрилась еще разок выхватить из людского месива лицо мужчины, прежде чем толпа вынесла ее на перрон. И еще поймала себя на мысли, что почти благодарна карманному воришке, оставившего Гурина без копейки.

Весь оставшийся день Оленька чувствовала необыкновенное возбуждение, которое не осталось незамеченным чуткими коллегами по архиву.
Она не могла дождаться конца рабочего дня, и когда, наконец, за последним занудливым посетителем закрылась тяжелая дубовая дверь, Оленька с несвойственной для нее прытью выскочила на улицу и опрометью помчалась к метро. У автоматов в серой униформе стояла неулыбчивая тетенька, монотонно подгоняя пассажиров парой немудрёных фраз:
 - Граждане, будьте взаимно вежливы. Проходим, не задерживаемся, готовим пятаки заранее.
- Ужас какой! – подумала вдруг Оленька. – Вот так стоять каждый день, смотреть на мельтешащих людей, тысячу раз за день повторяя одно и то же. Бедная женщина...

Она с жалостью посмотрела на работницу метрополитена, но та, похоже, была вполне довольна своей судьбой, и напоминала опытного пастуха, оберегающего вверенное ему стадо. В вагоне опять была давка. Пассажиры с неиссякаемой энергией напирали друг на друга. Спертый воздух вагона время от времени распадался на составляющие, и ударял в нос то запахом пота и мокрой кожи, то соленых огурцов и квашеной капусты. Из правого угла от пестро и безвкусно одетой женщины тянуло дурманящими французскими духами.
 
Гурин не обманул и позвонил как раз в тот момент, когда Оленька снимала пальто, сильно пострадавшее при штурме вагона. Пуговицы на рукавах держались на честном слове, хлястик на спине постигла участь хвостика Иа-Иа. Гурин бодрым голосом приглашал в кафе, обещая вернуть долг и угостить пирожными. При одной мысли о том, что надо снова спускаться в подземку, Оленька скисла и предложила посидеть в небольшой кондитерской рядом с ее домом. Гурин с готовностью согласился.
 
Пока он добирался, Оленька успела перевести дух, постоять у кухонного окна, всматриваясь в причудливые тени деревьев. Темнело, по двору, как бездомные кошки, шныряли мальчишки, зажигались фонари, и оживали окна в доме напротив. В кондитерской было душновато, но пирожные таяли во рту, и Оленьку не покидало банальное ощущение, что где-то она уже видела этого человека и слышала его голос.
Глядя на него, Оленька удивилась тому, как легко он ее расположил к себе, обаял, "втерся в доверие". Просто наваждение какое-то! Невозможно оторваться от иронически нежных глаз, беспомощной, почти детской улыбки, а руки... давно она уже не видела таких мужских рук с длинными изящными пальцами и аккуратно подстриженными ногтями. Он много курил и слегка щурился, выпуская дым.
– Кажется, я попалась. Люцифер распахнул объятья. "Сатана там правит бал, там правит бал", – напевал голос Мефистофеля. - Наверное, из художников или артистов, - продолжала Оленька внутренний монолог, но, поддразнивая себя, не торопилась с вопросом и продолжала рассматривать Гурина.
 
Несмотря на высокий рост, сложения он был деликатного, узкая грудная клетка и тонкие плечи. На голове шапка густых кудрявых волос. Пожалуй, первый раз в жизни Оленька так беззастенчиво разглядывала мужчину и не чувствовала неловкости от его взгляда. Когда чай был выпит, и пирожные съедены, Гурин предложил Оленьке погулять по вечернему городу. В сырых ноябрьских сумерках они допоздна кружили по скверам, пока не пошел мокрый снег. К этому времени Оленька успела выболтать Гурину всю историю своей
Незаладившейся жизни. А он утешал ее стихами и дружескими объятиями. Расставаясь с Оленькой у ее подъезда, обворованный шутливо процитировал:

Коль музыка поэзии близка
И как с сестрою с ней соединима,
Любовь меж нами будет велика:
 Одна тобой, другая мной любима.

В его глазах было плутовское очарование, но Оленька лишь грустно улыбнулась украденному у Шекспира пророчеству. Оказавшись в своей комнате, Оленька подошла к окну в надежде еще раз взглянуть на Гурина, но во дворе никого не было. И ей стало жаль, что сегодня она его уже больше не увидит.

 7.

Гурин, с которым начала встречаться Оленька, оказался переводчиком и большим знатоком поэзии. В дополнение к бездне стихов, которые он знал наизусть, Гурин неплохо разбирался в музыке и сам играл на нескольких инструментах. В его небольшой квартире стоял старый рояль, доставшийся ему по наследству от родителей, гитара прислонилась к углу кровати, а на одной из книжных полок томился английский рожок.

В субботу, после недельного знакомства Гурин привел Оленьку к себе домой. Ожидая увидеть берлогу богемного холостяка, она готовилась к голым окнам, заваленному бумагами письменному столу, груде пустых бутылок на кухне, окуркам, вываливающимся из пепельниц или пустых чашек. Но вместо этого оказалась во вполне обжитой и уютной квартире. Со стен на Оленьку смотрели разные люди, смеющиеся, обнимающиеся, задумавшиеся. Их было так много, что Оленьке стало не по себе и показалось на мгновение, что они с Гуриным не одни.
- Как в фойе театра, - подумалось Оленьке. - Это все твои друзья? – спросила она. – Столько фотографий… У меня кружится голова.
- Друзья, близкие, родные… домашний иконостас, - шутливо подытожил Гурин и обнял Оленьку, и ей, столько лет лелеявшей свое одиночество, вдруг захотелось стать частью этого иконостаса.
В квартире было холодно, из-за аварии на теплотрассе не работало отопление. Гурин включил небольшой обогреватель и поставил чайник. Они сидели на кухне друг против друга, пили чай с "Юбилейным" печеньем и ванильными сушками. За окном шел снег, и в паузах между разговорами было слышно, как вечерний дворник старательно разгребает во дворе снежные завалы.

 От выпитого чаю и работающей плитки Оленька разрумянилась, и тепло ласкающей волной разлилось по всему телу. Ей вспомнились дождливые летние вечера на съемной подмосковной даче в Ильинке, Ляля, бросающая дрова в печку, язычки огня, пляшущие в ее и без того блестящих зрачках, и ощущение уютного счастья рядом с тем, кого любишь.
- Это твой рояль в комнате? – нарушая тишину, спросила Оленька.
- Рояль мамин. Она не была профессиональным музыкантом, работала администратором в театре Станиславского, очень любила русские романсы, пела их изумительно. А рояль этот купили мамины друзья вскладчину. Со вторых рук через два года после смерти отца. Раз в месяц мама устраивала музыкальные вечера, приглашала своих друзей артистов. Желающих участвовать всегда было больше, чем сидячих мест. Соседи приходили со своими стульями. Этот рояль много повидал. А сейчас стоит у меня осиротевший, не помню, когда последний раз открывал крышку, – с сожалением сказал Гурин.
 
- Хочешь, я сыграю? – Оленька подошла к роялю, открыла крышку, осторожно пробежала пальцами по клавишам. К ее удивлению, рояль был настроен и имел звук глубокий и чистый, и любимый Оленькин Шопен заполнил Гуринский дом, обещая грусть и томление, мощь и бессилие, сонную негу и порывы страсти, свет надежды и пропасть безнадежности. А ноктюрн, десятки раз игранный ею прежде, вдруг рассказал совсем иную правду о ней самой и этом иронически нежном человеке, стоявшем напротив и не спускающем с нее глаз. Она видела в них и отклик, и соответствие, и поняла, что вот оно, наконец.

Музыка закончилась, и Оленька тихо встала из-за рояля и подошла к Гурину. Чувство, пронзившее ее, было настолько отчетливым и сильным, что Гурин не мог не заметить зовущего, пугающе печального выражения лица Оленьки. Он притянул ее к себе и взял так просто и естественно, будто это случалось с ними и раньше.
Проснувшись наутро в кровати Гурина и увидев свое отражение в зеркале, Оленька улыбнулась счастливой улыбкой. "Господи, неужели бывает так хорошо?!". Она посмотрела на спящего Гурина: небольшая вертикальная морщинка залегла чуть выше бровей, будто сон не расслаблял его, а вгонял в состояние глубокой задумчивости или неспадающего напряжения.
 
Оленька бесшумно выскользнула из-под одеяла и, ежась от холода, вышла из спальни. Постояла у окна большой комнаты, прислушиваясь к музыке счастья, звучащей в душе. Подошла к роялю. Погладила ладонью его слегка запыленное крыло. Душа летела, и не было никакого сомнения, что мир создан музыкой и вся вселенная звучит. Оленьке захотелось разбудить Гурина нежным прикосновением, и она, недолго выбирая, заиграла Шубертовскую баркаролу, ее пальцы ласкали клавиши, как маленького ребенка. И уже через минуту она услышала из спальни голос Гурина, на удивление чисто выводящего: "Ах, как на сердце легко и спокойно, Нет в нем и тени минувших тревог".
И Оленька радостно подумала: "Мы с ним одной сути..." Гурин в майке и трусах, появившийся в комнате, собственнически сгреб Оленьку в охапку.

 8.

 - Оля, ты знакома с этим человеком без году неделя, и так спокойно остаешься у него ночевать?! Ты же ничего не понимаешь в людях, - мама суетливо металась по кухне. – Нет, это только ты можешь влюбиться в нищего, собирающего деньги в метро. Если я расскажу об этом папе, он запрет тебя дома и даже на работу не выпустит.
 - Мама, я уже взрослая, - Оленька двумя руками обхватила чашку чая. Горячий фарфор обжигал пальцы.
- Взрослая, еще не значит разумная.Такие, как ты, до старости ума не набираются и живут мимо жизни.
- Да не волнуйся ты за меня, - Оленька чувствовала себя такой счастливой, будто освободила птицу, запертую в клетке, и улыбалась чуть насмешливо, глядя на недавнее мамино приобретение в виде аляповатых часов с кукушкой и огромной пластиковой ложки над плитой.

- Ляля бы никогда такой ужас не повесила! – без всякой связи к разговору промелькнуло в ее голове. Как раз в это время, будто дразнясь, кукушка высунула из часов крохотную хищную головку и пять раз прохрипела в непонятной тональности что-то похожее на "ку-ку".
 Оля глотнула из чашки и поперхнулась.
- Поладила бы с Вадимом – горя бы не знала, жила бы как за каменной стеной, - не унималась мама. – Тогда все еще можно было исправить. Да что уж теперь говорить... у него уже, наверняка кто-то есть, такие парни долго одни не ходят. А ты? Что с тобой будет? Как есть, не дочь, а отрезанный ломоть, – она горестно махнула рукой.
- Наверно, мне нужны другие стены, - Оленька поднялась из-за стола и пошла к себе в комнату.
- Ты не знаешь, что такое жить с богемой. Эти художники и поэты – сплошь алкоголики и бабники. Хлебнешь с ним горя! – уже в спину Оленьки пророчила мама.
 
Разговор не испортил радужного Оленькиного
настроения, она зевнула и подумала:
- Господи, и правда, отрезанный. Но что же делать, если истинного звучания не добьешься лишь нажатием верных нот. Самому главному выучиться невозможно.
В голове уже который день нарождалась мелодия. Ее летучие обрывки возникали сами собой и просились на бумагу.

 9.

 В отличие от Оленьки, не имевшей опыта настоящей дружбы, у Гурина оказалось такое количество друзей и знакомых, что Оленька с трудом успевала запоминать их имена. В плане общения она много лет жила импульсами, которые чаще всего не предполагали продолжения, и факт многолетнего и непрерывного общения с одними и теми же людьми сильно впечатлил Оленьку. Она даже почувствовала, что-то вроде зависти, но перебирая в уме своих прежних знакомых, ни о ком не подумала с сожалением.

Друзья и подруги Гурина (а их было немало!) в большинстве своем были неприкаянными художниками, разных возрастов, перебивавшимися случайными заработками, хотя попадались и люди вполне адекватных профессий. Но вне зависимости от того, чем они занимались, творчество и работа были для них самоцелью. Не бегством от реальной жизни и не стремлением к цели, и, наверно, поэтому не попадались среди них агеласты или просто угрюмые и потухшие люди. Правдивые маргиналы духа, в своей несовременности они не стремились быть ни богатыми, ни знаменитыми.

"Быть знаменитым некрасиво. Не это подымает ввысь..." Вместе они образовывали давно сложившуюся команду, и Оленька удивительно легко влилась в нее, почувствовав свою среду, в которой жизнь проходит не снаружи, а внутри, и даже то, что происходило снаружи, казалось высшим миром интересов. Поэтому обычная дружеская вечеринка имела особый смысл, даже если была внешне обставлена самыми прозаическими атрибутами. Команда была многолика и разнохарактерна, но с ними было легко держать сердце открытым, хотелось говорить и слушать, просто смотреть на их лица, и чувствовать рядом Гурина.

Оказавшись в фокусе Гуринского влияния,Оленькина душа переходила в другое состояние. Она погрузилась в жизнь этих чудаковатых людей так же самозабвенно, как отдавала себя музыке, и даже мелочи быта перестали звучать примитивно-банальной волынкой.

Квартира Гурина находилась на первом этаже. И в этом были свои прелести. Вокруг дома активные пенсионерки, не знающие чем себя занять в свободное от стояния в очередях время, разбили чудный палисадник и следили за ним самым тщательным образом: гоняли мальчишек, подвязывали деревья и даже опрыскивали по весне какой-то дрянью. Окна Гурина выходили как раз в тот участок палисадника, где росли березы, кусты шиповника и сирени, скрывающие листвой убогие дома на улице напротив.

В летнее время квартира Гурина напоминала загородный подмосковный дом, что в отсутствие реальной дачи представлялось безусловным преимуществом. Малогабаритность квартиры не останавливала жаждущих дружеского общения, и на ней охотно собирались маргиналы, шутливо проча хозяину в скором будущем дом в Переделкино. Первый этаж был удобен еще и тем, что свободные художники, принимавшие сверх меры на грудь, легко находили выход из квартиры и быстро приходили в чувства, оказавшись на свежем воздухе. Были, конечно, и неудобства, связанные с расположением квартиры.
 
Дело в том, что под первым этажом находился подвал с мусорными отсеками. Обитатели подвала, мыши и крысы, обычно не беспокоили жителей дома, довольствуясь тем, что есть. Но когда работники домоуправления объявляли облаву и принимались травить грызунов, бедные животные искали спасения и часто находили его в квартирах, расположенных именно на первых этажах.
Однажды Оленька, зайдя вечером в ванну, увидела на ее дне маленького мышонка. Он неподвижно сидел на белой эмалированной поверхности и испуганно смотрел на Оленьку. Мышей Оленька не боялась, но большой радости при виде в ванной мыши не испытала и впала в глубокую задумчивость.

Так ничего и не придумав, она позвала Гурина. Но и он не знал, что делать с несчастным мышонком.
- Делать нечего, - наконец сказал Гурин, - придется его утопить.
И он открыл кран. Вода в ванной начала прибывать и быстро покрыла дно. Мышонок, до этого сидевший тихо, понял, что участь его решена, и начал судорожно сучить лапами, пытаясь удержаться на поверхности. Ванна все больше набиралась водой, он описывал круг за кругом, выставив вверх отчаянно заострившуюся мордочку. Острые глазки осуждающе смотрели на наблюдающих за ним мучителей. Смотреть на это не было никаких сил. На душе скребли кошки.
 - Что же нам с ним делать? Он так хочет жить...Оленька, я не знаю, как ты, но я так не могу, надо с этим как-то поскорее кончать. Гурин выключил кран и задумался на минуту.
 – Неси сюда банку, - приказал он Оленьке.
- Какую банку? – не поняла Оля.
- Да любую пустую банку, лучше литровую, они там в левом шкафчике на нижней полке стоят.
Ловким движением Гурин опустил руку с банкой в воду и выловил ею выбивавшегося из сил мышонка. Наглотавшись воды, тот уже почти не сопротивлялся. Оленька в ужасе закрыла глаза, думая, что сейчас Гурин спустит бедного мышонка в унитаз. Но вместо этого она услышала звук открываемого на кухне окна и напутствие Гурина:
- Беги, беги, малыш, спасайся...
 
Камень упал с души Оленьки, она подошла к Гурину, с обожанием положила ему руки на плечи:
- Гурин, какое счастье, что ты такой же ненормальный, как и я, и нам никто не расскажет сказку о том, как мыши со всего подвала пришли отомстить за убиенного брата. Мне, если честно, даже комаров жалко, но тут ничего не попишешь, они ж нашей крови хотят, приходится защищаться, необходимая самооборона...
Гурин тоже потихонечку приходил в себя, возвращалась свойственная ему ирония:
- Ищешь оправдания нашему аберрантному поведению? Не ищи, это и так понятно. Люди, живущие стихами и музыкой, – явное отклонение от нормы, что мы с тобой и доказали, выпустив на волю грызуна.
 К осени Оленька переехала к Гурину. Вместе с ней в
Дом Гурина перекочевали фотография Полины в деревянной рамке и старый коврик. Несостоявшееся убийство протянуло еще одну невидимую, но прочную нить от Гурина к Оленьке. Связь между ними становилась все крепче, она не прерывалась и тогда, когда каждый из них был занят своим делом. У людей по-настоящему близких всегда есть право на отсутствие.

10.

 Физическое отсутствие Гурина иногда растягивалось на несколько дней, и Оленька оставалась в доме одна. Она уже давно подружилась с книгами в шкафу, стоящем у самого входа в большую комнату, постепенно осваивая полку за полкой. Вкус Гурина был весьма избирателен, и часто Оленьке попадались авторы совершенно незнакомые. Особенно много было сборников поэзии, несколько самиздатовских книжек. Попадались папки, разбухшие от содержимого, в которых Оленька находила отдельные листы печатного или рукописного текста. В тот вечер она наткнулась на темно-синюю папку и неожиданно увидела в ней много старых фотографий.

 Почти на всех снимках рядом с молодым Гуриным находилась чем-то похожая на него женщина. Оленька уже видела это лицо на иконостасе Гурина в большой комнате. У женщины были такие же курчавые волосы, тот же разлет бровей, похожий овал лица. Она выглядела немного старше Гурина и посматривала чуть насмешливо то на самого Гурина, то на происходящее в кадре, то на фотографа. Сестры у Гурина не было. У Ирины Львовны оказалось слабое сердце, и после первых родов врачи запретили ей беременеть. Выходило, что женщина рядом с Гуриным - его бывшая жена, а их похожесть – чистая случайность или совпадение.
 
Оленька внимательно рассматривала фотографии, и в ней пробуждалось чувство, похожее на ревность. Ей хотелось вернуть то время, когда Гурин был молодым, чтобы оказаться на месте этой женщины. Разгребая последние фотографии, Оленька докопалась до самого дна папки и обнаружила три почтовых конверта, адресованных Гурину. Обратным адресом на конвертах значился Новосибирск. Аккуратный изящный почерк выдавал женскую руку. Несколько минут Оленька сидела задумавшись.

Что она знала о прошлом Гурина? Почти ничего. Он охотно рассказывал о детстве, друзьях, юношеских дурачествах, о рано умершем отце, о маме Ирине Львовне. О бывшей жене Гурина Оленька знала лишь, что она была талантливым математиком, что ей пришлось оставить Москву и уехать в другой город, туда, где ей предложили достойную работу. Уезжая, она просила Гурина не приезжать и не писать ей, и связь с Зоей (так звали жену Гурина) в сущности прервалась. Два года назад ему позвонил незнакомый мужчина и рассказал, что Зоя умерла, сгорела за два месяца от острой лейкемии. Гурин хотел вылететь на похороны, но оказалось, что траурные церемонии позади и Зою похоронили без него.
То, что нельзя читать чужие письма, Оленька запомнила с детства, это была одна из заповедей, полученных от Полины. Всю жизнь это было очевидным и не подлежащим сомнению.
 
- Закрой папку! – приказала себе Оленька, но не смогла удержаться: руки уже тянулись к верхнему конверту и разворачивали сложенные страницы, а глаза жадно выхватывали строки письма.
Заливаясь краской стыда, Оленька приоткрывала завесу в прошлое Гурина. Первое письмо было трехлетней давности.

 "Здравствуй, Дима! До чего же холодные и длинные зимы в Новосибирске! Сколько лет живу здесь, но никак не могу привыкнуть к завывающим ветрам и метелям. А снегу здесь наметает столько, что не всегда хватает сил открыть подъездную дверь. Но красиво!!! Получив мое письмо, ты, наверно, подумаешь, что у меня что-то не сложилось. А иначе зачем я бы тебе писала? Да, Дима, не сложилось. Когда мы жили вместе, и с тобой не очень складывалось. Теперь, когда мы так далеки друг от друга (и разделяют нас не только три с половиной тысячи километров!) и моя победоносность оказалась сплошным поражением, многое видится мне в другом свете. Сложение и умножение оказались не моей стихией. Такая вот ирония: добилась всего, чего хотела, "состоялась": защитилась, заведую кафедрой математики, но все время что-то делю и вычитаю из своей жизни. А тогда казалось, что упустить предоставленный шанс – большая глупость. Кто бы дал мне в Москве заниматься моей темой?! Приглашение в Новосибирский Университет упало манной небесной. Хотя в последний вечер в больнице у Ирины Львовны я уже понимала, что вычитаю из жизни то, что больше никогда не дастся.

Как просто написать на бумаге то, что так трудно сказать, глядя в глаза… Димка, Димка, замены тебе не нашлось...Ни тебе, ни твоей маме, ни вашему дому. Ирину Львовну не забываю. Пусть земля ей будет пухом. Какая свекровь придет в восторг от невестки, старше сына на 10 лет? Она приняла и полюбила. Так мало этого, еще и мое предательство оправдала. Ах, Ирина Львовна, как же вы с вашей мудростью не удержали меня от отъезда... А ты, Дима? Неужели до сих пор носишься с
идеей-фикс о призвании и праве на самореализацию? Милый философ, когда тебе 50 и рядом ни одной родной души, начинаешь понимать, как горестна цена тщеславия.
 Возвращаться в Москву я не собираюсь. Но, вопреки нашему уговору, мне бы хотелось, хоть иногда писать тебе. Это не очень нарушит твою теперешнюю жизнь? Обнимаю тебя, Зоя."

Второе письмо оказалось чуть длиннее и пришло через полгода после первого. "Дорогой мой поэт, ты последний из могикан. Я думала, что после смерти Ирины Львовны жизнь все-таки тебя обломает и лишит донкихотского благородства и богемских замашек. Но, судя по твоему письму, ты все прежний. Удивительная цельность! А я вот здорово изменилась. Видишь, даже обратилась к
эпистолярно-лирическому жанру, столь мне несвойственному.
 
Последние годы все время крутится в голове наша московская жизнь. Помнишь, как мы ругались из-за твоих друзей, из-за бесконечных посиделок с гитарами и дешевым вином?
 
Сначала мне даже нравились ваши постоянные сборища, хотя не от всех твоих друзей я приходила в восторг. Как меня бесило, что они могли звонить в любое время суток и вваливаться по ночам в наш дом! Я не высыпалась, опаздывала в институт, голова гудела от недосыпа и отказывалась работать. Как ты срывался по первому зову, мчался кого-то выручать, или неожиданно уезжал в Питер и зависал там на несколько дней. Ревновала тебя ужасно. И спать никто не мешал, а сама заснуть не могла, все боялась, что не устоишь перед прелестями какой-нибудь молоденькой поэтессы. Может, от этого вечного страха и решила сбежать, не дожидаясь, когда это случится... Теперь у меня редко бывают гости. Иногда заходят дети мужа. Игорь любит порядок и тишину. Он, как и я, много работает. Но все как-то скучно, безрадостно.
И все время ощущение призрачности, как будто все только понарошку, не настоящее, а сплошная бутафория. Как так получается, что для всех я чужая? Да ладно, что об этом писать...
 Скажи мне лучше, жив ли рояль Ирины Львовны? Я часто вспоминаю ее последний день рождения. Как не хватает мне этой атмосферы, воздуха вашего дома! Знаешь, что удивительно?
Твои друзья относились к ней, как к ровеснице, а ко мне, как к твоей матери, старой, сварливой, не понимающей сына.
Они приглашали ее танцевать, с ней шушукались, дурачились, сыпали анекдотами. Она была своя, а меня так и не приняли в команду.

Однажды, в самом начале нашей совместной жизни, я подслушала чужой разговор. Ты, конечно, помнишь Юлю Ветрову, одну из твоих фанатичных поклонниц. Я в тот день рано пришла с работы, а она плакала в комнате Ирины Львовны. Все тебя жалела. У меня ее слова долго из головы не выходили, хоть и было это все чересчур литературно и пафосно. Но по существу верно.
Она никак не могла смириться с моим существованием рядом с тобой и сравнивала тебя со свободной птицей, парящей в вышине, а меня с аквариумной бесчувственной рыбой. И все это вперемежку с искренним восхищением тобой и полным недоумением от твоего выбора. Я все ждала, что же ей ответит Ирина Львовна. А когда услышала первые слова, даже не узнала ее голоса, таким холодным и высокомерным он был.
- Послушайте, девочка, - сказала твоя мама, - не говорите о том, чего вы не понимаете. И никогда больше не приходите ко мне с этим.
У меня тогда с души камень упал. Правда, не надолго. И все равно, это было самое счастливое время. Зоя."

Третье письмо было совсем коротеньким. Даты на нем не было. "Здравствуй, Дима! Ты все правильно пишешь и о нашей короткой совместной жизни и о закрытости моей души. Так оно и есть. Заклинило что-то в моем сердце, видно, не открывается. Может, подсознательное чувство страха, боязнь чрезмерной привязанности перед лицом неминуемой потери, непокидающее ощущение быстротечности жизни... Ради чего стоило так суетиться?! Наверно, это была плохая затея – начать писать тебе. Последнее время я только и делаю, что вспоминаю нашу прежнюю жизнь. Из всех разорванных связей ты моя самая живая связь.
"Все проходит в этом мире, снег сменяется дождем. Все проходит, все проходит, мы пришли, и мы уйдем..." Прощай, Дима. Живи долго."

Щеки горели. Оленька уложила письма обратно в конверты, засыпала их фотографиями. Завязала папку пожелтевшими тесемками. Вторжение в чужую жизнь обернулось пленом. Запретная территория затягивала и не отпускала ее, и снова прошлое не хотело оставаться в прошлом.

 11.

 Зимой, к искреннему удивлению Гурина, вышла книжка его новых переводов. Ее сильно ругали в печати, да по-другому и быть не могло. Рецензенты в единодушном порыве обрушились на издание, им не нравилось в нем решительно все, начиная с выбора переводчика – мало известного французского поэта, автора "бессодержательных и чересчур откровенных" стихов, кончая качеством перевода. Досталось всем: и издателю, выпустившему в свет никчемную книжонку, и даже автору аннотации.
 
- Ругают? Это хорошо, это нормально, - весело потирал руки Гурин, открывая очередной критический отзыв.
 - Что-то наши критики, как с цепи сорвались. Интересно, кто команду дал, - волновались друзья.
 
Оленька была категорична в той же степени, что и ругатели, только в отличие от них ей в книге все нравилось. Она громко негодовала и возмущалась тому, насколько литераторы могут быть непрофессиональны, предвзяты и просто непорядочны, вырывая из контекста строки и вольно толкуя их.
- Ты читала, что пишут о книжке твоего любимого? – в телефонной трубке возвышался голос отца. Образумься, этот "поэт" отравит тебе всю жизнь.
- Папа, перестань. Все не так. Ты же книг не читаешь, как ты можешь судить?! Удивительно, как вообще узнал.
- Ну конечно, - негодовал отец, - никто ничего не понимает, да и как понять твоего гениального Гурина! Только он пустышка и развратник, а ты попалась в ловушку красивых слов и с каждым днем увязаешь все глубже. Опомнись, дочь.
- Пап, ты хоть сам себя слышишь? Нет, тебе определенно надо каждый день слушать итальянский концерт Баха или симфонию Гайдна. Очень помогает в случаях крайней озлобленности и обидчивости.
 
Сначала в трубке воцарилась тишина, потом оскорбленное отцовское чувство вырвалось наружу:
- Спасибо, дочь, Может, ты и маме что-нибудь посоветуешь, а то она спать не спит, а днем без конца глотает таблетки от головной боли?
- Посоветую, - голос Оленьки звучал непривычно сурово. – От бессонницы хорошо помогает "Баркарола" Чайковского, 2-я кантата Баха, а от головной боли – нет ничего лучше "Венгерской рапсодии" Листа.
- Ну что ж… значит, нас тебе не жалко… Правильно, чего нас жалеть?! У тебя Гурин есть, а родителей можно теперь и побоку. Да ладно, Бог с нами. Ты о себе подумай. Из-за какого-то рифмоплета жизнь себе рушишь…
 - Любые слова бесполезны, - досадливо подумала Оленька и заставила себя промолчать и обращаясь только к Ляле на стене, обронила:
- Понимали б чего...

12.

Через какое-то время Гурин показал Оленьке изрядно потрепанные тетради, исписанные мелким не всегда понятным почерком. Это были его стихи, не переводные, а те, которые он писал сам.
Они никогда не издавались, но были известны некоторым близким друзьям. Оленька целый день просидела в комнате над попавшей в ее руки тетрадью. Читая, она ощутила себя в мире смещенной реальности, как будто она, а не он был поэтом, а Гурин превратился в персонажа ее романа, плод ее воображения. Ах, как он умел нанизывать слова, словно бусинки на тонкую нить! Как умел недосказать, играть смыслами, вживаться в то, о чем писал до поразительной глубины. Она чувствовала, что эти строки были самой сутью его жизни, его свободой, лежавшей по другую сторону причинно-следственных связей. Они выходили за рамки очевидного, общеизвестного, поражали остротой зрения, сражали шестым, поэтическим измерением. Но самое главное – в его стихах была та самая мудрость, которая пришла к ней с музыкальной гармонией, мудрость проигравших, не ищущих внешних побед.
 
Они долго разговаривали в этот вечер. Оленька недоумевала, почему Гурин не пытается издать лучшее, что им написано, не находила этому объяснения. А объяснения Гурина заводили ее в тупик.
- Поэзия способна на самостоятельное существование. Это у красоты есть потребность в зрителе, она нуждается в публике, оценивающем глазе. А поэзия может обойтись и без массового читателя. Хватит и одного настоящего слушателя. А хвалители и почитатели – это все мишура. Во всяком случае живому поэту случайные читатели только мешают.
- Зачем же ты это пишешь? - Потому что я в этом живу, так устроен, что не могу не писать, - Гурин смущенно улыбнулся.
- Но ведь ты же издаешь переводы, и радуешься, когда получаешь заказы.
- Ну, а ты бы хотела, чтобы я в метро каждый день деньги выклянчивал?! – он заговорщически подмигнул Оленьке. – " И мы уходим в переводы, идем в киргизы и казахи, как под песок уходят воды, как Дон Жуан идет в монахи". Переводы выходят под именем автора, а имя переводчика интересно только профессионалам.
- Ты не хочешь быть знаменитым?
- Не хочу. Более того, я ее боюсь. " Молитесь на ночь, чтобы вам вдруг не проснуться знаменитым..."
- Послушай, но ведь если бы так рассуждали все поэты, нам бы ничего не досталось: ни Ахматовой, ни Левитанского, которых ты так к месту приплетаешь.
- Ну, это вряд ли... Время все расставляет по местам. Ты лучше скажи, как можно целыми днями сидеть в архиве, занимаясь не своим делом?
Оленька не ожидала нападения и растерялась. Она теребила пальцами и без того потрепанную тетрадь стихов, стараясь не смотреть на Гурина, а потом тихо сказала:
- Наверное, мне не хватило веры в себя. Она умерла вместе с Лялей.
 - Да, вера – это серьезно, - Гурин прищурился и закурил.

Вдруг напомнила о себе детская уязвимость, и потому в реакции Гурина Оленьке почудилась ухмылка. Ей казалось, что она способна читать оттенки чувств в его голосе, как нотную строку. Но на этот раз она ошиблась.
- Вера – это действительно очень серьезно, особенно когда мы только в начале пути и еще плохо понимаем, в чем истинное наслаждение, пока не осознаешь, что занимаешься тем, для чего рожден, и создаешь что-то стоящее. Помнишь, что отвечал Мандельштам на вопрос Надежды Яковлевны "зачем я тебе нужна?"
- Помню, помню, - отозвалась Оленька, - он говорил ей: "Ты в меня веришь."
- Вот именно, "ты в меня веришь", хотя смолоду знал свое назначение. Жаль, что тебя никто не поддержал. Но ведь еще не поздно, Ляля. Не поздно?
- Как, как ты меня назвал?- Оленька посмотрела на Гурина, потом перевела взгляд на Лялину
фотографию.
Со стены смотрела Полина, она чуть заметно подмигнула внучке. Оленька замотала головой, прогоняя наваждение, глубоко вздохнула, подняла лицо к портрету. С деревянной рамки одобрительно и величественно улыбалась Ляля