Глава 9. Однажды в полярном море 2

Борис Тарбаев
   - Матросы из экипажа на барже спустили трап — верёвочную лестницу с деревянными поперечинами. Трое с резинки взобрались на борт, а один остался в лодке. Глаза у всех троих как ледышки, прищурены. Командир их с бородкой задал по-немецки вопрос. А кто у нас немецкий понимал, мы на барже, считай, все языкам иностранным не обучены. Тогда он показал пальцем на лаз в трюм, велел открывать. У лейтенанта голос-то и сел. А у кого бы не перехватило? В трюме-то кто? В трюме зэки. А он кто? А он какой ни есть начальник охраны. Были бы зэки воры, грабители — тогда совсем другое дело. У этих другая статья. И делать ему что-то нужно, а что — не знает. Баржу взорвать вместе с зэками, а заодно с самим собой и с остальной охраной, но кто он такой, чтобы учинять такое зверство? Да и динамита у него нет. Не верит он ни в Христа, ни в Магомета, но человек же, обычный служивый, в зэков ни разу не стрелял, случалось грозить кулаком, ну может быть раз-другой в морду кому-то заехал, но ведь не до крови. У него на Большой земле семья: жена. Вот откроют лаз — зэки полезут как муравьи, найдётся среди них, который по-немецки стрекочет. Что скажет он немцу, на кого пальцем покажет? А первым делом на него и скажет, что они, зэки, есть враги советской власти и стало быть друзья немцам, и поэтому эту охрану, в первую очередь лейтенанта, нужно немедля отправить тресочке на корм. Конечно, мог лейтенант дать команду стрелять в немцев, но вряд ли кто его послушал. Вон она, подводная лодка, в кабельтове торчит, на лодке пушка хорошего калибра — бабахнут и пойдёт это корыто на дно вместе с зэками и охраной, только вода забулькает. Солдаты его команды ждать не стали, немца послушались — откинули крышку одного лаза. Немец с бородкой нагнулся, крикнул в трюм — оттуда ему ответили, и потом поднялся на палубу такой длинный, тощий, лицо узкое, что лезвие твоего топора. На лице радости нет — тревога. Руки по швам вытянул, встал столбом. По роже судить, тоже вроде бы немчура. Немец-подводник говорил, как лаял, а немец из трюма отвечал одно: «никс, никс». Немец пальцем ему в грудь тыкал и орал, повторял: «капитан», «капитан». Я по-немецки, понятно, не кумекаю, но так понимал, что немец с подводной лодки про какого-то капитана спрашивал и на люк рукой показывал, дескать есть там в трюме этот капитан и при этом, похоже, по-своему ругался. Длинный что-то ему на их языке отвечал, ладонью по тощей груди стучал, но, видно, немцу это надоело, и он показал длинному на люк, чтобы возвращался к своим в трюм. Затем он же поманил пальцем ближнего солдата, взял у него винтовку, вынул затвор и швырнул его за борт. Сделал он знак рукой, чтобы вся охрана повторила то же самое. Те, кто поближе стояли, приказ выполнили, а те, кто подальше — затворы в карманы сунули. Навели немцы на нас свои автоматы, но палить не стали, повернулись и стали спускаться по трапу в свою «резинку». Лейтенант рядом со мной стоял, вздохнул шумно, как корова. Наверное, подумал: слава Богу пронесло, вернутся они на свою крокодилину, упрячут «резинку» в её нутро и подадутся куда подальше. Зэков полный трюм, рады бы они их вызволить, да в подводную лодку такую ораву не вместишь, на буксир баржу лодке опять же не взять. Поскорей бы вернулись к себе на крокодилину, чтобы сигнальщик флажками помахал: топайте с Богом на Большую землю. Так, поди, подумал.
   - На барже спасательное средство было: плот не плот, а так, бандура какая-то: два запаянных железных баллона, на торпеды похожие, а что на самом деле, про то нерпа знает. К баллонам доски проволокой прикручены. Я на эту бандуру сразу, как немцы отчалили, присел, на всякий случай. Лейтенант же сел на кнехт, башку на грудь опустил. Все на барже маленько расслабились, пока кто-то не крикнул: «Пушку расчехляют! Пушку расчехляют!». Лейтенант только башкой мотнул.
«Зачем расчехляют? Чистить что ли собираются?». Я же догадался, почему они возле пушки шуруют, а вот лейтенанту в башку не пришло, что они палить в нас собираются. А когда вокруг заорали, что пушку на нас наводят, лейтенанта будто воздухом подбросило, крикнул: «Ложись!». А зачем ложиться то: не на земле ведь, на палубе баржи. Какой прок? Однако мы все до одного плюхнулись на доски.
   - Как гром ударил. Жвах! Снаряд прошиб борт баржи как картонку и рванул внутри. В трюме раздался вой — кровь от него в жилах может застыть. А те, на подводной лодке, выбросили из пушки пустую гильзу и новый снаряд зарядили. Жвах! Поправили что ли взрыватель, только в борту, у самой ватерлинии, дырища образовалась, на телеге можно въехать — вода туда так и хлынула. Жвах! От третьего снаряда на куски разлетелась рубка. Ко всем чертям её разнесло вместе с сундуком, куда я портреты вождей сложил. Баржа стала валиться на бок с дифферентом на нос: тонем. В трюме уже не воют — ревут, не приведи Бог такое услышать. Барабанят в крышки люков. Буксир послал баржу ко всем чертям, обрубил трос и дал ход, но где ему от подводной лодки удрать: у неё дизеля в тыщи лошадей. Буксир потом вслед за нашей баржей с концами ушёл под воду. Лейтенант орёт: «Открывайте люки, падлы, дайте людям наружу выйти!».
   - А как открыть, когда от крена всё перекосило. Уже и на палубе не удержаться: она вот-вот торчком готова встать. Скользим, один за одним жик в море. Я вместе с плотом туда же, боком между досок застрял. Так вместе с ним в воду и плюхнулись. Лежу на плоту, вцепился в доски как краб клешнями, руками не машу, никого к себе не приглашаю: мне попутчики лишние, да их, по правде говоря, и не видать: вода ледяная, в такой не наплаваешься. Потонули, ну и ладно, я-то ещё живой. Но тут один попутчик всё-таки объявился. Тот самый зэк длинный, тощий, который с мореманом с подлодки разговор вёл. На плоту места на четверых хватит — пятый уже будет лишний. Но второго милости просим, залезай. Помог я ему на плот залезть, а его уже судорогой сводило. Легли рядом, трясёмся аж доски под нами ходуном ходят, в мыслях у меня ничего, голова как тыква пустая. Море штилевое: жалел нас морской бог, не послал волну — случись ветру, волнами бы нас сковырнуло, а не сковырнуло — околели бы от холода. А тут на наше счастье солнышко припекает, одежку сушит, плот помаленьку куда-то течением гонит. Я то приду в себя, то отключусь. Время считать нет никакой возможности: полярный день — солнце вокруг горизонта кружит. И вот стали у меня в башке разные видения, будто сны какие-то. Город родной привиделся. Он ведь только назывался городом, а так село селом. Наш дом на самом краю стоял: тут тебе речка, тут тебе старичное озеро, тут тебе лес. В лесу соловьи, в старице лягушки. Старый дом, при царе в нём графские егеря жили, два окна на лес, где соловьи распевали, два на озеро, где квакушки водились. У меня башка дурная — соловьи по мне просто тренькают, а вот лягушки поют, да ещё хором. Любил я их, дурачок, слушать. И вот тогда в забытьи представился мне родной дом (его ещё при царе в кирпичный цвет выкрасили, и он таким и остался, только маленько полинял), и будто сижу я у раскрытого окна, а за кустами озеро на солнце сверкает, и слышу я лягушек — орут, надрываются. Тут глаза сами по себе раскрылись, и слышу я не лягушечий ор, а греготание чаек. Вижу я их целую тучу, и кружатся они над островом из серого и белого камня, и несёт плот течением прямо на берег. Грешен я сызмальства: в Бога не верую, родители забыли окрестить, но стал я его молить, чтобы не пронесло нас мимо.
   - И ведь не пронесло — прямо к острову прибило. Ноги мои одеревенели, хоть отрежь и выбрось, не слушаются. Плюхнулся на мелководье, а потом давай на четвереньках на берег. Малость продышался и айда за немцем — он совсем полуживой. Положил его на солнышко пузом, а сам давай осматриваться: остров-то всего-ничего, если на серёдку встать, весь, как на ладони, гнёзд чаячьих не счесть, в которых птенцы, а в которых ещё яйца — ясно, что от голода не помрём. Есть и озерцо с большую лужу — стало быть и жажда не одолеет. Плавника на берегу навалом — избу можно построить. Но, главное, на острове маячок стоит, возле него будка с деревенский сортир, крыша толем покрыта — для нас всё равно что гостиница, от дождя укрытие. И ещё радость: в будке ящичек из осмоленных дощечек, непромокаемый, в нём мешочек крупы, жестяная коробочка с солью, три коробка спичек, бидон с соляркой и алюминиевая кастрюля. Плавника на острове навалом. Развёл первым делом большой костёр, чтобы дым до самого неба был, и каждая посудина, плывущая мимо, его бы приметила. Зэка к огню подтянул: живая душа ведь — не бросишь. Он погрелся и зашевелился, на меня уставился, но молчит: челюсти у него поначалу, как спаялись — такое, парень, от холода бывает — не двигались. Но когда очухался, приподнялся, вдруг вытаращил глаза и заорал, как ошалелый: «Ой, беда!», стал хлопать себя по карманам, будто что-то дорогое потерявший. Но оно к его радости — рожа прямо-таки просияла — не потерялось, нашлось в кармане бушлата. Было же из-за чего трястись — какая-то тетрадь, от морской воды раскисшая.
   - Но, парень, это не всё. Немец бушлат сбросил, рубашку с себя стянул, и вот удивление: к рубашке изнутри был пришпилен пакет с бумагами, как есть весь в резиновом пузыре. Видел когда-нибудь, как мужики, которые за погодой следят, шары в небо запускают? Надуют его из баллона, подвесят хренотень, которая воздух проверяет, и пускают — лети. И оно летит, шар быстро поднимается, потому что резина лёгкая, тоненькая. Вот в такой резиновый пузырь и был упакован пакет — вода внутрь не проникла, ни капельки. Точно тебе говорю. Но тетрадке, которая сильно подмокла, в пузыре, похоже, места не хватило. Немец её не у костра сушил, а на солнышке: сберегал. Чудным мне это показалось. Я было нагнулся посмотреть, так он от меня рукой отгородился. Я его, понятно, спросил, зачем он из-за какой-то мокрой тетрадки шухер устроил, так он на меня, как на дитя несмышлёное посмотрел, как злой учитель на двоечника, у которого в башке одна извилина. «Ты, что мелешь, темнота! Это же написано рукой самого Капитана! В ней самая большая наука, та которая небо и землю крутит! И всё о правде, что в мире! Ей цены нет! Понимаешь?».
   - Я так понял, чтобы такое уразуметь одной теоремы Пифагора мало в башке держать. А немец в тощую грудь кулаком ударил. «Это труды самого Капитана! Такой человек на земле только один. Соображаешь?». Такой рассказ про эту тетрадь немец толкнул. Во. Коротко. Что хочешь думай, шемеля, но меня будто молния прошила. В голову вошла и из пяток вышла. Вот так сразу.
   - Точно на земле есть такой Капитан, который один против всех за правду. Крепко в голове засело. В мозгах будто светлее стало. По-другому думать не моги. Ведь я и сам раньше маленько так прикидывал, но что моя голова, у меня мозги кислые. И лучше не спорь — башку оторву и в поганое ведро выброшу. Характер дурной. Тёмный, а откуда мне светлому быть, коли так на роду написано. Есть на земле, кто за правду горой стоит. Должен быть. Точно. И по-другому быть не может. Если Генке Репневу что-то в голову сходу войдёт — он крепко поверит, как в Иисуса Христа. И пусть моя битая башка отвалится, если ошибусь. Но не всё немец за раз рассказал: сил ему ненадолго хватило — голову уронил, да так и уснул. Он такой дохлый был, в чём душа только держалась. Ну, а мне жрать хочется, как волку некормленому, брюхо подвело. Мы, считай, пару суток на плоту дрейфовали и за всё это время во рту ни крошки. За двое суток на свежаке оголодаешь. А еда, вот она вокруг. Собрал я яйца, головы птенцам поотрывал, выпотрошил, как мог, и в кастрюлю тушить. С голоду и не такое скушаешь. Разбудил я зэка, пожевали всласть и уснули как убитые. Чайки над нами кружат, гадят на нас сверху, а нам не до них. Когда проснулись, глаза протёрли, сели напротив друг друга, и зэк стал рассказывать про себя. Честно говорю: я его за язык не тянул, он сам заговорил, сначала он спросил, откуда я родом. И получилось так, что он с Волги, и я с Волги, земляки, только он немец, хоть и зовётся Николаем. Не простой немец, хорошо учёный, сначала у нас в Союзе, а потом в Германии, посланный туда доучиваться, ума набираться. Он сам химик, который химию не в банке изучает, а в земле. Он так сказал, что ничего от меня утаивать не станет, потому что так решил, и делу конец, к тому же вернее всего мы на этом острове загнёмся, и все его тайны тут и останутся. Я, шемеля, такое услышал, о чём только в книжке прочтёшь, а в жизни и быть-то вроде бы не должно. Такое услышишь — ушами похлопаешь и глаза протрёшь. Двойником немецкого шпиона мой кирюха по беде оказался. Фигурами, лицами похожими, как две капли воды. И оба на острове. Во как. У шпиона была кликуха Отто, и такая же к Николаю пристала. Шпион на Гитлера работал, секреты за бугор перекидывал, а попался на крючок на пустом, и не по своей статье на Остров угодил. По той, по евонной, вышака, не моргнув, давали. А ему повезло: он на какой-то мелочи срок схлопотал. Но на Острове его быстро раскололи: там такой народ — посмотрят и через рубаху вошь на теле увидят. В бараках из зэка любой секрет через кишечный газ в воздух выходит и по запаху узнаётся. Понятно, стукачей среди зэков через один, но стук стуку рознь. Бывает такой, который с кашей нужно глотать, чтобы в сортире случаем вместе со стуком не утонуть. Порядок такой в зоне. Строгий. Не выдали операм этого Отто. Мужики, которые руду на Острове копали, разные. Одни шибко духовитые, другие посмирнее. Для тех, кто духовитые, этот шпион Отто — находка. У духовитых мужиков на Острове план был: деру с него дать. А как уматывать, когда вокруг вода, а до чужого берега тысяча вёрст? Фраеру и тому понятно: посудина нужна. А где её взять? Тут шпион им как подмога показался, серьёзная ведь птица, с весом. Уговорить ведь может такой шиш хозяев за бугром посудину под каким-нибудь видом к Острову пригнать. Шпион с забугорными хозяевами связь имел. Спросишь, как такое с Острова, да ещё под охраной, сделать? Вроде бы никак нельзя, но оказывается, если очень нужно, то можно. Варили духовитые мужики свою «кашу». Да до конца не сварили. Куда у них дело зашло — теперь только треска знает, но до поры двигалось, и глядишь что-нибудь и получилось бы, только этот шпион Отто стал киснуть, и перед тем, как ему прокиснуть совсем, серьёзный мужик, которого не послушаешь — пожалеешь, Николаю, как гвоздь в лоб вбил, назначил его на место покойного. Сделали так: помер как будто Николай, а живым остался Отто. И стал мой кореш по нашей общей беде на море актёром, шпиона играющим. Так получилось. Только ведь руду на Острове копали и другие мужики, которые заточку за голяшкой не носили. Эти в побег не больно верили. Да и как поверишь: помятую башку нужно иметь, чтобы поверить. Кругом стылая вода. Кому за бугром из-за шпиона и каких-то зэков на Острове охота тратиться? Они же скупердяи, у них деньги только на верное дело, считанные. Пустая задумь. Эти считали: команды Капитана нужно ждать. Того самого, который у них, как человек-невидимка, как тень: его вроде бы нет, а на самом деле он есть. Он как скажет — так и будет. Нужно только подождать. Бог на небе, Капитан на земле. Всё в его руках. Не поверишь — пожалеешь.
   - Но про немца Николая ещё не всё. Кабы всё, шемеля, рот нужно замкнуть и помалкивать. Продолжение получилось. Был он на Острове двойником этого шпиона Отто, две фигуры друг на друга, как две капли воды похожие, а осталась одна. И, на тебе, раздвоилась. Слушай, проникайся. У Николая фатер и мутер немцы, а сам он в дупель русский, по фамилии Реп, а прозвище школьное русское — Репа. На Остров загремел по нарисованной кривой рукой маляве, по-пустому угодил, сказать стыдно за что. Он за родину готов фатера и мутер, коли что, за ноги повесить, а стал дядей наклеенный секретный номер носить, и связь тайную с каким-то шпионским центром держать. Как актёр в погорелом театре, туфту разыгрывал. Положение, я тебе скажу — крыша на голове щёлкнет и может поехать. А когда войной запахло, те, кто руду копал, без шпионского сигнала её заранее учуяли. Пришёл тогда распоряжающий, кто в зоне выше всех, на морде прищур, и сказал моему немцу: хватит чечётку на дырявом полу бацать — каблук сломаешь, большой шухер на пороге, а ты у нас самый учёнистый, с понятием в голове. Всякое во время шухера может быть, кому что выпадет: кому прямо в ад за грехи тяжкие, кому к верхним людям по облакам гулять, а кому может быть и на земле придётся остаться горе мыкать. У тебя, учёнистого, шансов поболее, и потому заранее беру с тебя честное слово, что выполнишь святое дело. А не выполнишь, увильнёшь — длинные руки тебя и на том свете достанут. И делает он моему немцу намёк, что будет он с назначенного часа, когда звонок прозвенит и колокол брякнет, хранителем бумаг Капитана. И должен сохранять их, пока ноги подпорки держат, а коли согнутся, обязан спрятать их в надёжном месте, чтобы потом искать не корячившись.
   - Стал мой немец всхлипывать, судьбу клясть, а это не моя песня: я парень грубый, из меня слезу коленом не выдавишь, что с меня взять, ему говорю: «Брось слезу гнать, немчура. Считай, мы с тобой пока как в рубашке родились. Коли не отдадим концы от голода и холода на этом каменном пупке, найдём, где эти бумаги сховать и наводку на них сделаем. Ты лучше расскажи о чём ты с мореманом-подводником на барже трёкал. Нам, коли с этого каменного пупка снимут, показания придётся давать. Надо так, чтобы концы с концами гладко сходились без узлов и петлей, чтобы себя ненароком под монастырь не подвести». Я сказал, а он только рукой дёрнул: поднять лапу не смог. Языком еле-еле ворочал. Упрашивал, мол, этого фрица моремана от имени немецкого шпиона не топить, и сигнал — знак шпионский секретный от давшего дуба Отто, ему духовитыми зэками пришпиленный, назвал. Но не помогло, не поверил немец: впаривает, мол, доходяга, шкуру норовит спасти. А по их понятиям советская шкура копейки на базаре не стоит. На том и кончили разговор. А по мне так: хоть и дёшева советская шкура, а спасать её нужно. Стал я палить костёр, подмешивать к дровам сырые водоросли, чтобы больше дымило.
   - И вот на пятый, а то и на шестой день, когда от чаячьего мяса стало душу воротить, услышали мы стук: никак дизель стучит. Его на море далеко слышно — судно ещё за горизонтом, а дизель о себе предупреждает. У нас уши топориком — заметит или не заметит, пройдёт мимо или причалит, спасёмся или околеем на этом каменном пупке. Плеснули в костёр соляркой — пыхнуло, дымище столбом в небо. А дизель всё громче стучит, вроде бы недалеко посудина от острова, а мачт не видно и корпус не рисуется. И вдруг нарисовалась. Мать честная, подводная лодка идёт, на остров курс держит. У меня, понятно, догадка: не нашенская. Чего скрывать, струхнул я малость, а спрятаться негде, да и прятаться ни к чему: выдали мы себя дымом. Где тут спрячешься, когда голое место. Застопорила лодка ход примерно в трёх кабельтовах от острова, люк немцы отдраили, резинку спустили и к нам гребут. Первый, который главный, старый знакомый, в бинокль нас разглядывает. Мы стоим, а когда они подплыли поближе, мой немец руками знак дал, а с лодки стоявший знаком ответил: мол, понял. Высадились, автоматы за спинами, лыбются. Первый, опять тот же главный с бородкой, быстро шагает и кричит: «Гер лейтенант, гер лейтенант». Я глазами луп-луп: получается, что мой немец, туфтовый шпион, вместо подохшего Отто погоны на плечи может положить. Во дела. Этот с бородкой и Реп между собой по-немецки гыр-гыр, потом Реп махнул мне рукой, мол, топай за нами, и потопали мы к «резинке». Внутрь лодки залезли — духотища, соляркой и просто говном человеческим пахнет, угарно и, главное, ничего из этой бочки железной не видно. Затряслась она от дизелей — поплыли, а куда — гадай. Моего немца командир лодки, бородка с проседью — они все на этой посудине с бородами, положено что ли им бороды носить, низенький, но плотный, взял под локоток и к себе в каюту увёл. Ну, а мне что? Я сел на пол в уголке и стал соображать, куда нас везут, далеко или близко, в Германию или нет, и отчего такие эти подводники добрые: то кашку принесут, то чаёк? В подводной лодке, честно скажу, время теряется. Что там наверху: день или ночь, ясно ли или дождь идёт — поди догадайся. Гальюна нет, вместо гальюна каютка малюсенькая — закуток, в каютке вёдра с дерьмом. Тут дерьмо, а за перегородкой торпеды. Сколько плыли? А чёрт его знает, может быть пять часов, а может все восемь. Наконец сбавили ход. Из командирской каюты вышел мой немец, капитан его под локоток ведёт, поддерживает, чтобы не споткнулся о какую-нибудь трубу, моего немца не узнать: он уже не в лагерном барахле, а в комбинезоне, матрос вслед за ним два мешка с чем-то несёт. Капитан показывает на лесенку, которая к люку — значит, собираются нас высаживать. Команда в штормовых форменках. Вылезли мы по одному, чистый воздух вдохнули — видим, земля, мыс такой острый, длинный, как кинжал в море вдаётся, а море уже играет: пока мы плыли, погода сменилась. Командир пожелал Репу по-своему удачи, и поплыли мы на «резинке» на берег. Высадили, гыр-гыр по-своему, похлопали по плечу моего немца, погладили меня по спинке, оставили нам мешки — в них харчи, да разное барахлишко — и подались к себе на лодку.