Не из пробирки же он! Главы 25-29

Иосиф Сёмкин
                25
     Я проснулся так, будто очнулся от удушья. То есть я пришёл в сознание и понял, что лежу в быстро мчащейся машине, но не в «семёрке». Да и лежал я не поперёк, а вдоль машины. И надо мной склонились явно медики – мужчина и женщина в белом, которые тут же начали мне улыбаться и что-то говорить, но я плохо их слышал. Я лежал на боку и хотел, было, приподняться, но медики прижали меня к моему ложу со словами: «Лежи, лежи вот так, миленький, нельзя тебе двигаться». «Что случилось, почему я здесь? Где мои родители?» – слабым голосом спросил я медиков, – видимо, это были врач и медсестра, – но они опять начали уговаривать меня не волноваться, не двигаться, мол, машину и так трясёт, а мне нужен покой. У меня кружилась и гудела голова, тошнило.
      
       Второй раз я очнулся уже в больнице.
       Что произошло, почему я оказался в машине скорой помощи и в больнице, я не знал. Где мои отец и мать? Что с ними? На эти вопросы мне никто не отвечал: врач и палатные медсёстры лишь уговаривали лежать спокойно и не разговаривать, а когда станет лучше, тогда мне и ответят. И вообще, мне надо очень быстро стать на ноги, поэтому меня так усиленно лечат – скоро всё пройдёт. «Главное сейчас – вылечить сотрясение мозга, а ушибы – это для молодого парня не беда. Переломов нет – вот что хорошо, да и, слава Богу, сотрясение не сильное», – со знанием дела утешала меня нянечка, которую я сначала принял за врача.
 
       На третий день моего пребывания в больнице в палате появились мои оба дедушки и обе бабушки! Я уже чувствовал себя вполне сносно, мог вставать, и сейчас едва не выпрыгнул из кровати навстречу им, но лица дедушек и бабушек мне всё сказали: и что случилось, и что с отцом и матерью – я всё понял…
Меня привезли домой на четвёртый день, в первой половине дня. Забирали меня дядя Жора и тётя Нина – они уже успели приехать из Москвы.
    Эли с ними не было.
    В этот день хоронили моих родителей.
    Был последний день августа, солнечный и тёплый: лето ещё не закончилось.
    Я мало чего запомнил с того момента, когда пришли ко мне в палату мои дедушки и бабушки – всё, что происходило вокруг меня, происходило как бы без меня, без моего участия; я всего лишь был безучастно-равнодушным зрителем какого-то страшного спектакля, нет – жуткого сна, от которого хотелось проснуться, но я был не в состоянии этого сделать.
    В памяти остались лишь отдельные сцены панихиды, проходившей в здании стройтреста, главным инженером которого был отец к этому времени, затем на кладбище, на поминках; запомнились лица некоторых людей, совершенно незнакомых мне. Спустя некоторое время стали возникать в мозгу картины и лица тех дней, о которых я не могу сказать – были они в реальности или так сформировались из пережитого мной. Продолжалось это долго, но со временем всё реже.
    На второй день после похорон состоялся совет моих родственников с участием дяди Жоры и тёти Нины. На нём было принято решение оформить временное опекунство надо мной до моего совершеннолетия – оставалось меньше года – на дядю Жору. Он был самый грамотный человек из всего совета.  Никто не оспаривал такого решения с обеих родственных сторон. Ведь было решено, что я буду учиться в Москве, дядя Жора будет рядом, а все мои родственники разбросаны по разным городам и весям, все с семьями пристроены к своим домам, квартирам, работе – какое тут опекунство? Квартиру решили сдавать внаём – опять же, у дяди Жоры здесь ещё живы связи, надёжные, как он сказал, люди, и он всё уладит лучше, чем кто-то ещё.
   
    В течение четырёх дней после совета, решив основные вопросы, мы втроём – дядя Жора, тётя Нина и я – уехали в Москву. В квартире Элю мы не застали: студентов-первокурсников их института отправили в подмосковный колхоз убирать картошку. В тот же день я заявился в деканат своего факультета, то есть спустя неделю после начала занятий в институте. В деканате знали о причине моего отсутствия на занятиях: дядя Жора сообщил телеграммой сразу же после похорон. Правда, занятия в моём институте тоже не начались, и по той же причине, что и у Эли. В деканате мне оформили место в общежитии, я должен был там устроиться, и назавтра с провожатым – преподавателем, с которым меня свела секретарь деканата, – следовало выехать электропоездом в тот самый колхоз, где уже трудились мои однокурсники. Общежитие было недалеко от института, и я сразу же пошёл устраиваться на место моего жительства в ближайшие пять лет. Ближе к вечеру поехал к родителям Эли забрать свои вещи.

Дома была одна тётя Нина. Она огорчилась тем, что я так быстро принял решение об устройстве в общежитии; говорила, что лучше было бы мне пожить какое-то время у них, да вот эта картошка – она нарушила все их планы по моей адаптации к новой для меня жизни. Примерно так она говорила, это я уже так упрощаю. А с другой стороны, может, так оно и лучше: быть среди сверстников, да ещё и в работе – это сейчас самое лучшее для меня во всех отношениях. Тут уже почти дословно.
    Мы с провожатым-преподавателем приехали на следующий день довольно ранней утренней электричкой в село, где находились наши первокурсники. Пройдя километра два от остановки в конец села, подошли к  ППП – полевому пункту питания, здесь студенты уже собрались на завтрак. С ними был и бригадир. Мой провожатый представил ему, а заодно и группе, в которой я должен был учиться, ещё одного студента, то есть меня. Так началась моя студенческая жизнь в колхозе недалеко от Москвы.
   
    Тётя Нина оказалась права. Мне некогда было переживать всё то, что случилось со мной и моими родителями:  так получалось как бы само собой. Ребята в группе оказались замечательными – никто и виду не подал, что знают, какая трагедия произошла у меня, хотя, думаю, что деканат через старосту их об этом поставил в известность. А старостой был у нас человек, прошедший срочную службу в Афганистане. Да, и такие были в то время студенты. Их принимали в институты вне конкурса. И, наверно, благодаря старосте, в группе уже чувствовалась и дисциплина, и уважение к той работе, которую многие впервые в жизни делали, и к товарищам, хотя совсем недавно даже не знали о существовании друг друга. В конце сентября месяца мы уже были настолько знакомы, что, казалось, и в школе учились вместе.
  В последнюю субботу сентября наша студенческая группа, ударно проработав четыре недели на уборке картофеля, вернулась в Москву. За полтора дня обустроились в общежитии: ещё в колхозе договорились, кто с кем поселится в комнатах, рассчитанных на троих человек. Вообще-то они рассчитывались на двоих, когда строилось общежитие – тогда предполагалось, что во время Олимпийских игр в Москве в нём будут жить предполагаемые массовые туристы, но по известным причинам ожидаемого массового наплыва туристов не случилось даже из социалистических стран, и прекрасное общежитие досталось советским студентам необжитым. Правда, в комнаты заселяли по трое, а то и по четверо студентов. Ну, известное дело, советский человек не привычен к такой роскоши: потесниться, уплотниться – наша извечная роскошь. Нас в комнате оказалось трое, и среди них – староста группы, афганец, показавший себя прекрасным организатором на уборке картошки. Выбирал соседей по комнате он сам. Забегая вперёд, скажу, что мне здорово повезло на соседей.


                26
      Из Москвы я вернулся, ошарашенный.
      Поцелуй Эли, затем слова Георгия Васильевича оказали на меня такое воздействие, что впору было свихнуться.
      Не имея привычки лезть в душу человека, я не стал расспрашивать отца Эли о причинах её развода с мужем. Я не знал, кто её муж, мне этого не хотелось знать. Знал, что он учился в одном институте с Элей. С её родителями я никогда не обсуждал историю Элиного замужества. Эта тема у нас с ними была табуирована после того, как Эля объявила родителям, что выходит замуж; родители её звонили мне и пытались со мной объясниться, но я попросил их не объяснять мне ничего и не касаться больше этой темы. Да и сам Георгий Васильевич, видимо, понимал моё состояние после встречи с Элей, и не стал продолжать дальше.

     Разумеется, я уснул далеко за полночь.
     Впрочем, утром я был в форме, и Нина Ивановна за завтраком ничего не заметила в моём настроении.
     Машина Георгия Васильевича была подана вовремя, и мы втроём – Нина Ивановна тоже работала в одном министерстве с мужем – отправились по адресу гостиницы, в которой пребывала наша институтская команда, где и простились. Чуть позже командой отправились на вокзал, на дневной поезд – домой.
     В поезде я, конечно же, первым делом, улёгся спать. Коллеги переглядывались, как бы понимающе, но мне было не до этого. Отвернувшись к стенке, стал воспроизводить в памяти все подробности вчерашнего «марлезонского балета». Анализа происшедшего не получилось: мысли прыгали, перескакивая по времени и лицам – всё путалось, и никаких выводов из происшедшего со мной вчера, не последовало. Пришлось всё-таки уснуть.
Вечером был уже дома. И продолжал вспоминать вчерашнее. Конечно, все мысли были об Эле. Сказать по правде, мне хотелось знать хоть что-то о её жизни – слишком дорога она была мне. Но и слишком тяжёлым был удар, нанесённый мне ею. И зачем только я поехал к её родителям?! «Вот же дурак!» – ругал я себя, да и ещё покрепче, не находя себе места. Правда, толку от этого было мало. Надо было как-то успокоиться. А успокоение мне всегда приносила работа. Вот только настроить себя надо было, да ещё и как надо! Ладно, завтра на работу: отчёт о командировке – небольшой тезисный доклад с набросками бизнес-плана дальнейшего сотрудничества с нашей палочкой-выручалочкой из «третьего мира». Надо подготовиться.
    В общем, взял себя в руки.
    Наутро был в институте, как говорится, в полной рабочей форме, хотя допоздна просидел над набросками бизнес-плана. Я плохо себя чувствую, плохо засыпаю, когда на завтра остаётся что-то несделанное, или незаконченное, или не найдена мысль, которую завтра нужно воплотить в точную формулировку. Потому и просидел. Отдых в поезде, конечно, этому поспособствовал. А вообще, хорошее это дело – мыслить! Глядишь, и толковое что-то придумаешь.
    На институтском совещании по поводу предстоящей большой работы «в свете поездки в Министерство» – так было объявлено участникам совещания – мой доклад был принят «в качестве основы для создания базового принципа осуществления дальнейшей деятельности института» – это уже из постановления совещания.
    Я не возражал.
    Действительно, что-то стало налаживаться в институте. Стало легче дышать, несмотря на то, что в целом по стране царил, если не хаос, то полнейшая бесхозяйственность. Развалины перестройки не расчищались, наоборот, их становилось всё больше. Старые предприятия закрывались, новые не на что было строить; природные ресурсы страдали от расхищения, к чему приводила их приватизация, названная очень скоро «прихватизацией» – шла «дикая капитализация», как материального общественного состояния, так и общественного сознания. По существу, страна была погружена в колхозно-бесхозное состояние: тащи, ребята, кто что может! Разумеется, больше тащили те, кто ближе стоял к источнику общественных благ – вчерашние управляющие, директора и их присные.
    Лишь отдельные островки разумного хозяйствования были разбросаны по стране, да и те испытывали на себе нездоровый интерес «капитализма по-русски». Криминал – непременный спутник такого капитализма. В зоне его внимания оказался и наш институт.


                27
     Начало занятий в институте пришлось  на понедельник, 29 сентября. Конечно, этот день запомнился. Я и сейчас его помню так, как будто это было вчера утром. Может, тому способствовали назревающие в стране какие-то перемены, которые мы, вчерашние школьники, пока ещё не понимали, но чувствовали кожей. Умом это до нас не доходило. Наверно, потому, что в те годы в стране было столько событий одного порядка, сменявших друг друга, и не приносивших коренных изменений в устоявшийся образ жизни, что очередные изменения в руководстве страной нами, подростками, были восприняты, как и предыдущие, ничего не значащие для нас. Но оказалось, что это не так. В стране вызревала, как в огромной квашне, совершенно новая закваска, которой суждено было создать новый продукт общественного сознания, перевернувший мышление всего народа огромной страны, названный вскоре «новым мышлением» (или мЫшлением?), за которым должен был последовать животворный процесс, названный «перестройка», приведший в итоге чуть ли не к катастрофе мирового общественно-политического устройства.

    У меня всё это «мировое» совпало с личным, то есть с тем, что произошло накануне моего нового жизненного этапа – вступления в самостоятельную, относительно самостоятельную, конечно, жизнь. Поэтому всё, что происходило «то ли со мной, то ли со страной», разжижало последствия трагедии моей семьи – мне легче было переносить случившееся со мной в таком вихре событий, которые сопровождали моё вступление во взрослую жизнь.
     После первой, немного суматошной, недели занятий в институте, мне удалось, наконец, дозвониться до Эли. Я раза два звонил ей домой, но звонки не заставали никого дома. Видимо, в их институте происходило то же самое, что и у нас, а может, даже и посуматошнее: ведь это не какой-то технический ВУЗ, пусть даже и самый-самый, но – международных отношений! Родители её тоже, наверно, задерживались на работе, а звонить поздно вечером я не решался – не принято в Москве поздно звонить, как мне разъяснил кто-то из студентов-знатоков правил хорошего тона в столице. 

    Наконец, в воскресенье, из будки телефона-автомата, стоящей в вестибюле нашего общежития, дозваниваюсь до Эли. Звонил я, разумеется, не с самого раннего утра: надо же было и самому выспаться после такой богатой недели, и других рано не побеспокоить. К телефону-автомату – очередь. Понятно, что больше трёх минут говорить не придётся. Надо продумать, что сказать, что предложить. Хотелось, конечно, встретиться, стало быть, надо назначить свидание. О! – это будет наше первое свидание. Нетерпение охватывает меня, но очередь движется медленно, она не уменьшается, а растёт, потому что почти все стоявшие передо мной «заняли очередь» и на своего соседа, а то и двух, по комнате. Вот и по этой причине мне не удавалось позвонить вечером из общежития: очередь, а там уже и поздно.
 
    Подходит моя очередь, и вот в трубке после первого же сигнала вызова раздаётся её голос: «Слушаю вас» – и это странно на меня действует. Вместо того, чтобы радостно крикнуть: «Эля, наконец-то, – здравствуй!», я проглатываю на несколько секунд язык, то есть он у меня отсох на эти секунды, и Эля уже с едва заметным нетерпением произносит: «Алло, кто говорит?». «Эля, – сипло произношу я, – здравствуй, Эля». «Юра? – поспешно раздаётся в трубке. – Здравствуй, вот хорошо, что ты позвонил. Почему у тебя такой сиплый голос?». Всё, что я надумал сказать Эле, стоя в очереди,– всё забылось. А секунды бегут. Ну, что со мной такое? «Эля, – наконец, говорю я быстро, – Эля, давай встретимся, где тебе удобно, ну, например, в центре, в Александровском саду» – назвал я первое место, которое пришло мне в голову, может, потому, что других мест для свидания в Москве я просто не знал, а в книгах почти всегда назначали первые свидания в садах. «Нет, нет, знаешь что? Приезжай-ка ты к нам домой, мы все ждём  тебя: и мама, и папа. Вот прямо сейчас, собирайся и приезжай – это будет в самый раз!» – быстро, тоном, не допускавшим возражений, ответила на моё предложение Эля. Это было как раз то, что мне было нужно: я должен был после колхоза нанести хотя бы «визит вежливости» – родителям Эли в первую очередь.
    И я поехал.
    Со времени последней нашей с Элей встречи прошло… сорок дней? Да, сорок. Я ведь начал считать эти дни, когда окончательно пришёл в себя. Дни летели очень быстро, времени на грусть и все другие переживания не оставалось после трудовых будней колхоза и первой недели учёбы, и вот сейчас я увижу её, мне необходимо видеть её, – возникало в моём мозгу, пока я ехал на метро к Эле.
Когда я вошёл в квартиру Кондрашовых, ощущение появилось такое, будто меня уже давно ждали. Дядя Жора так и объяснил мне, что они ждали моего звонка, и очень удивился, что я так робко звонил: надо было звонить хоть бы и поздно вечером, раз надо. «И чтоб такого больше не было» – строго отчитал меня он. Тётя Нина заступилась за меня, сказав, что они всё равно нашли бы меня сегодня, даже если бы я и не позвонил, но Эля их убедила, заявив, что Юра непременно сегодня позвонит.

     После непродолжительных расспросов – что да как – Тётя Нина изменившимся голосом сказала:
     – А знаешь, Юра, ведь сегодня исполняется сорок дней твоим родителям. Сорок дней – это такой обычай поминовения усопших.
     Она сказала: «усопших». Я где-то когда-то читал такое, и там было такое про усопших, я тогда понял, что это про умерших так говорили раньше, да и то в книгах. Теперь я услышал это слово применительно к моим родителям, и на меня произвело оно впечатления удара в голову. И она у меня закружилась, и хорошо, что я сидел, и успел вцепиться в подлокотники кресла, иначе точно – упал бы.
 
     Меня привели в чувство довольно быстро – дядя Жора умел это делать. Тётя Нина при этом всплакнула и ушла хлопотать на кухню. Оказывается, что у неё всё было приготовлено к сорокадневным поминкам. Но сначала надо было сходить в церковь, здесь она недалеко от них, работает уже второй год – вновь открыли.
     Я ни разу не был в церкви ни в своём городе, ни, тем более, в Москве. Но тётя Нина сказала, что так надо, и мы быстро собрались и поспешили в эту снова открытую церковь.
    Это была небольшая, но красивая и уютная внутри церквушка, каких в Москве было много до революции 1917 года, но закрытых после неё. Она хорошо сохранилась, работала некоторое время после войны, и опять закрылась, как мне пояснил дядя Жора, фонтанирующей антицерковной энергией  Хрущёва – руководителя страны в пятидесятых–начале шестидесятых годов.
    Тётя Нина заказала молебен об упокоении погибших Кирилла и Анны, и около получаса мы простояли со свечками в руках, слушая молитвы об упокоении душ преставившихся в пути рабов Божиих. Мне не доводилось слушать подобное, и я вникал больше в смысл того, что говорил нараспев священник, переводя молитвы в уме сам себе на понятный современный язык. Получалось понять далеко не всё, хотя догадаться в целом, о чём идёт речь, можно было. Но в голову лезли вопросы типа: «А почему бы не произносить молитвы на современном русском языке, чтобы они были понятны всем? И неужели все находящиеся в храме понимают, о чём говорится в молебне?». Конечно, торжественная обстановка храма, звучание хора, отдельные понятные фразы священника действовали завораживающе, заставляли забывать земное, тянуться в неведомое, ввысь, туда, куда призывала молитва, профессионально исполняемая священником. Наверно, эти чувства испытывали все мы, стоявшие перед иконостасом. Иногда я бросал взгляды на стоявшую рядом с матерью Элю. Она была сосредоточенна, свечка ровно горела в её руке, глаза были устремлены сквозь священника; казалось, она была вся во власти звуков его голоса.
    В общем, посещение церкви оставило двоякое впечатление в душе: с одной стороны было ощущение чего-то возвышенного, неземного, но с другой – осталось неудовлетворённость, неловкость оттого, что происходило всё это действо слишком уж схематично. Впрочем, возможно это потому, что я впервые участвовал в нём.
      Часа через полтора, придя из церкви, собрались за столом: полагалось отметить «сороковины», как сказала тётя Нина, по погибшим моим родителям.
Чего уж тут описывать такое мероприятие – должно быть понятно: оно не из весёлых. Но могу сказать, что чувствовал я себя в этой семье, почти как в родной. Только вот между мной и Элей барьером возникла отчего-то натянутая тоненькая ниточка, которая почти физически разделяла нас. Между нами не было того притяжения душ близких людей, которое бывает в таких случаях, как тот, по поводу которого мы собрались. Постепенно до меня дошло, что такой ниточкой было натянутое состояние Эли.
Я решил, что причиной такого её состояния был повод, по которому мы собрались: она всё же переживала произошедшее с моими родителями, – это было видно по её реакции на то, что говорили, вспоминая их, её отец и мать. У меня самого наворачивались слёзы при этом, а ведь мы сидели рядом с Элей, и мои слёзы рвались навстречу её слезам, но что-то мешало нам – или ей, Эле? – раскрыть душевные объятия друг другу. Нет большего облегчения душе в таких случаях, чем объятие душевно сочувствующего с тобой человека.
     Не случилось этого у нас с ней тогда.
     Но это я понял позже. А тогда, в тот день, мы закончили нашу встречу тем, что уже под вечер, меня проводили до метро все трое – Эля и её родители.
По-другому было нельзя.


                28
     Кажется, впервые за много лет, в институт хлынуло много денег. Соглашение с дружественной страной о помощи ей в модернизации систем управления обороной и создании аппаратных комплексов управления  было подписано в Москве, после чего началось финансирование работ, приличную часть из которых должен был выполнить наш институт.
     Однако вслед за деньгами заявилась из министерства «группа по координации инвестиций в научно-лабораторные исследования и разработки». Группа была наделена соответствующими полномочиями высшим руководством министерства и, не теряя времени даром, начала рекомендовать, куда и сколько денег необходимо вложить. Ударно поработав, группа вскорости отбыла в Москву. Для нас же наступило время показать всё, на что способен был коллектив института. Да, институт был сильно ослаблен за первую половину девяностых, если не сказать, что рухнул, как и многие подобные организации. Но небольшой костячок, ослабленный, но всё же готовый к той работе, которая доставляет, в первую очередь, творческое удовлетворение,  выстоял, и если вы помните, кое-чего добился. Сейчас же, перед новым испытанием на жизнеспособность, творческие силы института были в состоянии выполнить ту задачу, которую содержал в себе новый контракт с весьма солидным, и к тому же, «долларовым», заказчиком. Казалось, перспективы у института были радужные.

Времени с начала работ прошло не больше одного квартала, и оказалось, что сотрудникам нечем платить зарплату. Мы, конечно, работали, то есть делали конкретное дело, и за три месяца было много чего сделано, но мы просто не могли выбрать столько денег из фонда зарплаты! Да, инфляция в стране в те времена была просто фантастическая, но мы-то были застрахованы тем, что наша работа обеспечивалась валютой – куда же она девалась? Начались разборки руководства института с министерством, закончившиеся снятием директора с должности – его отправили на пенсию. Новый директор оказался как бы и не директор. Откуда его вытащили – бывшего партийного работника, никто и не знал.

Он руководил так, как хотели министерские начальники. Но, надо сказать, зарплату нам стали выдавать. Правда, не такую, как раньше: в министерстве решили, что мы чересчур раскатали губу, как если бы мы забыли, что это такое – сидеть без зарплаты по полгода. Хотя, много ли нам надо, чтобы хоть немного походить на человека! Привыкли к малому. И способствовали этому постоянные «временные трудности». Если не было объективных трудностей, вызванных какой-либо чрезвычайщиной – ну, там, революции, войны, – то мы сами себе придумывали подобную чрезвычайщину, чтобы преодолевать её последствия. Где уж тут быть до жиру. Впрочем, были и такие, что чувствовали себя неплохо в любой чрезвычайной жизненной ситуации. Та же перестройка, превратив одних из добропорядочных людей в люмпенов, других, наоборот, из малозаметных в какой-либо общественно полезной деятельности граждан сделала настоящих буржуа. Это такой закон всемирного тяготения из грязи – в князи с пробуксовкой: она-то и втаптывает в грязь добропорядочных людей, вытаскивая на поверхность проходимцев – эти пройдут через любую грязь.

Понятно, что новая буржуазия возникла не от трудов праведных. В сравнительно короткую эпоху накопления капитала его, капитал, накапливали те, кто имел к нему непосредственное отношение, кто ранее управлял народным богатством или социалистической собственностью, если говорить высоким слогом, и распределял его – ведь распределение капитала в стране было централизованным. И хотя во времена  «развитого социализма» были такие «управляющие социалистической собственностью», что не забывали и про свой карман, всё же такого массового разграбления просто собственности, – про то, что она «социалистическая» как-то все разом забыли, – какое происходило после неудавшейся перестройки, не было. Брали отовсюду, где можно было взять, а уж если где-то только-только заводился денежный запашок, да ещё с иностранным ароматом – тут уж держи кошелёк ближе к телу. Впрочем, и «тело» его не спасало.
 
     Вот таким объектом беззастенчивого грабежа оказался институт. Грабителем оказалось высокое министерское чиновничество. Причём, это произошло не в первый раз. Несколько лет назад от нас уплыл в Москву тогда ещё кооператив по выпуску видеомагнитофонов. Через два года он превратился в крупного поставщика радиоэлектронной аппаратуры, включая персональные компьютеры, на рынках Москвы и регионов. Почему бы не воспользоваться случаем и не прибрать к рукам деньги, которые получил институт?
     Такие вот мысли всё назойливее лезли в мою голову, забитую большую часть суток проблемами на работе. Где уж там, в голове, им было помещаться, но вот лезли же. Особенно часто мне вспоминался Вадим. Что-то подсказывало мне, что он как-то связан со всеми теми манипуляциями, если не сказать – махинациями, что происходили с институтскими денежными счетами: то они разбухали от «зелени», которая сваливалась невесть откуда, – но для некоторых, «не слишком рядовых работников», имелось представление, откуда, – то вдруг тощали в силу дебиторской задолженности, и приходилось брать кредиты для выдачи зарплаты. Но почему возникал в подсознании образ Вадима, когда такое происходило, объяснить не могу. Возникал – и всё.
 
    Однажды, уже после завершения рабочего дня, который у нас, как правило, заканчивался позже общепринятого времени, мне позвонили. То, что  звонили поздно, меня настроило на то, что звонил кто-то из сослуживцев, зная, что моя лаборатория ещё работает. Но голос был незнакомый, вернее, не из наших, – я уже за время работы в институте легко ориентировался в голосах тех сотрудников, с кем общался хотя бы один раз. На этот раз мне понадобились секунды на то, чтобы после услышанного в трубке: «Здравствуйте, Юрий Кириллович» узнать голос. 
    Это был голос Вадима.


                29
   А у меня начались дни, полностью заполненные студенческими заботами. Да, это вам не школа в областном центре. Это институт, в котором преподают известные академики, не говоря уже о почти поголовных профессорах и докторах наук. Они с самых первых лекций внушали нам, что мы, если хотим чего-то достичь в своей жизни, должны хотя бы в вполуха слушать то, что они нам говорят. И, правда, слушая их сначала вполуха, мы невольно поддавались их воздействию на слушателей, полностью подчиняясь логике их мыслей. Они, эти корифеи науки, научили нас конспектировать самое главное в их лекциях, так что впоследствии, при обращении к конспектам, вспоминалось почти всё, что они рассказывали нам. И хотя на первом курсе читались, в основном, общетеоретические курсы дисциплин, всё равно было интересно. Так что учёба доставляла мне удовольствие, я был полностью поглощён ею. На учёбу уходило очень много времени, пожалуй, больше половины суток. Свободного времени, исключая сон, оставалось не больше трёх часов. Оно уходило на решение каких-то бытовых дел, прогулку или спортивные игры на спортплощадках во дворе общежития – были такие, к нашей радости. В воскресенье, конечно, хорошо отсыпались и устраивали, как кому хотелось – группой или поодиночке, походы, главным образом, в московские музеи. Хотелось как можно больше увидеть всего, чем была богата Москва.
 
     Да, мне хотелось всё это увидеть вместе с Элей.
Я продолжал звонить ей, предлагая вместе пойти куда-нибудь – хотя бы в Третьяковскую Галерею. Ведь Эля, как и я, провинциалка. Нам бы как раз и объединиться на общих интересах – ознакомлении хотя бы с частью того, что может предложить Москва как мировой центр культуры и искусства. Мечтали же мы недавно о том, как будем ходить по театрам, музеям, на концерты знаменитостей, гулять по столице, знакомиться с ней, чтобы остались в памяти годы учёбы в Москве навсегда.
    Однажды она откликнулась на моё предложение сходить вместе куда-нибудь, и мы побывали именно в Третьяковке, как её называли москвичи. Да, однажды мы сходили в Большой театр, правда, на дневной спектакль; давали оперу «Евгений Онегин», нам очень понравилась постановка – это же классика, которую мы «проходили» в школе. Помню, мы были под большим впечатлением от спектакля, и я предложил побывать ещё раз в Большом, уже на балете. Эля ответила, что попасть на балет в Большой театр не так просто: билеты заказываются за много дней до спектакля, и распродаются они, в основном, иностранным туристам за валюту.
    Валютой я не располагал. 
    После были ещё попытки с моей стороны встречаться с Элей, но всякий раз мои предложения не вызывали у Эли желания поддержать их или предложить что-то своё. Я уже начал чувствовать, что в отношении ко мне у Эли что-то изменилось. Не чувствовалось искренности в её словах, она заставляла себя разговаривать со мной, и я заканчивал очередной разговор, огорчённый тем, что Эля явно тяготилась им. Почему так поступала Эля – я не догадывался. Просто ещё не строил догадок. Не было опыта. 
   
     Студенческий быт в общежитии – сродни солдатскому в казарме. В том смысле, что всё должно содержаться в чистоте собственными усилиями и соответствовать требованиям правил проживания в студенческом общежитии, за соблюдением которых следит студенческий совет общежития. А если принять во внимание, что председатель нашего студсовета – вчерашний воин-интернационалист, воевавший в Афганистане, сравнение с казармой очень удачное. По крайней мере, кровати в комнатах застелены идеально, ни-каких разбросанных вещей, книг; стол чист, как стёклышко, то есть, как и стёкла на окнах – всё радует глаз образцовым порядком. Сказать по правде, лично мне это постепенно понравилось. Ещё бы, муштровал-то нас - и меня, и Вовика,  вчерашних школьников, не кто-нибудь, а наш же сосед по комнате, тот самый воин-интернационалист, он же староста группы, он же председатель студенческого совета общежития. Муштровал, – конечно, сказано так, для красного словца. Сергей относился к нам чуть снисходительно, но заботливо.

Он был великолепный организатор: образцовое общежитие, образцовая студенческая группа. Мы, школята, ему и в подмётки не годились – так нам чувствовалось сначала. Много лет спустя, я узнал, что судьба Сергея сложилась удивительно-трагически: по окончании института он оказался во главе организованной преступной группировки, державшей под контролем едва ли не половину московских рынков, частных компаний, индивидуальных предпринимателей и даже сотрудничал с интермафией – группировками бывших советских людей, развернувших свою преступную деятельность на просторах капиталистического мира.

Закончилось для него это трагически: борьба за передел мира, пусть и преступного, обязательно заканчивается для одной из сторон устранением из жизни вообще. Жаль, но Сергей выбрал вот такую дорогу. Впрочем, не будем судить. Мало кому удавалось в те годы после окончания института устроиться на работу хотя бы куда-нибудь, чтобы зарабатывать на жизнь. А каково было тем, кто исполнял «интернациональный долг» – ложную теорию интернационализма по-советски, бросившую таких, как Сергей, в афганскую мясорубку, а после от них, физически и морально искалеченных, открестились: «мы вас туда не посылали». Ах, не посылали – получите организованную преступную группировку, ОПГ!
Впрочем, я забежал вперёд. Это чтоб отдать память Серёге, человеку, который научил меня порядку.

    Но не только Сергей учил меня жизни в первый год моей учёбы в институте. Всё окружение, среда, в которой я находился, учили новому и меня, и таких же, кто был рядом со мной. Не забывал меня и Георгий Васильевич – отец Эли. Он иногда навещал меня в общежитии, интересовался моей учёбой, причём довольно въедливо, просматривал даже мои конспекты и отчёты по лабораторным работам – я не возражал, поскольку у меня всё было в порядке. Георгию Васильевичу это нравилось, а мне смысла не было его разочаровывать: мне нравилось учиться так, как учили нас в институте. Не забывал он и о материальной стороне моей студенческой жизни. Я получал стипендию, мне полагалась пенсия как несовершеннолетнему погибших родителей. Георгий Васильевич, как мой опекун, распоряжался ею: часть пенсии он клал на мой счёт до совершеннолетия, другую часть выдавал мне на конкретные покупки, такие как одежда, обувь, предметы первой необходимости, и в том числе на «культурно-массовые мероприятия», которые тоже требовали финансовых расходов. К тому же бурно прогрессировало время всякого рода дефицитов, не сравнимых с теми, что были всего год назад, как говорили знатоки. Надо было учитывать и этот фактор. Но в целом материальная сторона меня не сильно беспокоила.

     И только в одном мне было плохо. От меня всё дальше уходила Эля. Как-то так ловко получалось у неё оказываться занятой именно тогда, когда у меня выдавался свободным час-другой, когда можно было встретиться – душа ведь жаждала встречи! Наконец, однажды, выслушав её очередной оправдательный отказ встретиться, я стал анализировать её такое поведение, начав с той волнующей встречи в мотеле на пути к Азовскому морю. Иссиня-чёрная спина ласточки, промелькнувшей прямо перед нами в тот момент, когда мы приблизились друг к другу, вспомнилась мне так ярко, словно линия, прочерченная ею, застыла между мною и Элей, разделив нас навсегда. Навсегда ли? Ведь мы провели почти две недели вместе после этого, почти не разлучаясь едва ли не по шестнадцать часов в сутки. Да, между нами ещё не возродилось той душевной близости и необходимости друг в друге, которая была до отъезда Эли на Кубу. Но, по крайней мере, мне казалось, что это временное явление, что мы немножко отвыкли друг от друга, что это пройдёт, и мы станем такими же, как и прежде, неразделимыми.
 
      Почему же этого не случилось?
      Что произошло в жизни Эли за то небольшое время, что прошло от момента прощания на перекрёстке дорог, ведущих одна в Москву, другая – в город нашего детства и ранней юности, где мы были так счастливы?
      Вот уж, поистине, наши дороги резко разошлись в одночасье.
      И то, что случилось вскоре после перекрёстка на моей дороге – не было ли это жестокой прелюдией к тому, что потом произойдёт с нами?
      Такие вопросы задавал я себе, ответить на которые пока что был не в состоянии. Но главное – вопросы были чётко сформулированы. Ответить же на них должно было время. Или случай. Надо набраться терпения и ждать. Не знаю, откуда пришла ко мне такая подсказка. Вполне возможно, что из книг. Я продолжал много читать, находя любую возможность заглянуть в книгу. Тем более что в Москве усилилась эпидемия массового чтения везде, где только можно было приткнуться: толстые журналы начали печатать такое и таких авторов, о существовании которых советский народ и не догадывался до перестройки.

                Продолжение: http://www.proza.ru/2018/03/23/1007