Похороны деда

Никита Хониат
Дед был уже старый. Белая стянутая кожа просвечивалась. Под ней бледно голубели вены. Он был похож на мотылька. Так и сидел в кресле, — руки положив на подлокотники и втянув губы в рот. Как будто хотел сживать их. Глаза смотрели прямо перед собой, не обращая внимания на происходящее. Иногда пристукивал об пол тапком и делал ртом «тром-пом-пом».

Ночью дед часто плакал и скребся к нам в дверь. Мама тяжело и недовольно вздыхала и переворачивалась, папа обувал тапочки и шел с дедом на кухню. Слышно было, как, булькая, он наливает рюмку.

Дедушка умел кричать котом. Он делал это мастерски и всегда неожиданно. Иногда пугал этим прохожих, когда сидел на лавочке во дворе. Женщины подскакивали с сумками или ведрами, говорили: фу, черт! Или: вот, старый козел! Дед выговаривал им вслед гадости и посмеивался. Через дорогу жил другой, чужой, дед, и наш дед смеялся на него. Я откопал в песочнице собачью какашку, и дед сказал бросить ее на дорогу. Я не стал. У деда был свитер. И я спрашивал у него про узоры на свитере: а это зачем? А почему так? Дед усмехался и объяснял: чтоб так было, а ты как хотел.

Ночью дед скребся, и отец выходил снова булькать, и мама вздыхала, и бабка приходила, ругала его дураком, но не забирала к себе. Тогда мы как-то отправили деда к себе в коммуналку. Теперь дед приходил редко и всегда напуганный. Вытаращив глаза сидел на кухне и постукивал по столу пальцами. Ногти отросли и растрескались, руки тряслись, кожа полопалась и сохла, на лбу усилием воли дед выдавливал каплю желтого пота. Бабка смеялась, глядя в окно. На подоконнике стояли банки с заряженной Кашпировским водой. Она смотрела его в телевизоре, закрыв глаза. Она больше слушала. По лицу текли слезы и сопли, рот — приоткрыт. Кашпировский вдавливал слова ей в лоб, и у нее текли по щекам слезы. Голову он свою всегда наклонял вперед, наваливаясь и нависая лбом. И пугал глазами. Тетка приносила платок и вытирала бабушке сопли. Бабушка спала.

Я пришел к деду в коммуналку и сидел за его столом в его маленькой заваленной комнате: между диваном и столиком — узкий проход, на столе с краю, где свободное место, — трехлитровая банка с помидорами. Дед пил рассол. Стекло заляпано пальцами. Очень хотелось куснуть один помидор. Я спросил, и он разрешил. Я залез в банку и достал. В большом общем квадратном коридоре все время капал замотанный марлей ржавый кран, в ржавую дырку раковины. В туалете воняло от стояка и грязи.

Дед перестал приходить. Мы поехали всей семьей на похороны, тряслись в душном автобусе, и меня укачало, и вырвало на платье и туфли теткины.

Было жарко. Нудно и скучно. Долго возились с цветами. Много понаехало родственников. Я путал своих и чужих. Оказалось, не так много. К деду не хотели пускать. Я все-таки видел его. Он лежал в гробу в синем пиджаке. И гроб был бордового цвета, похожий на стол у папы на работе. Казалось, они из одного материала. Дед молчал, и шея его была обмотана бантом вишневого цвета. Я боялся, что он закричит котом. Жалко не было. Только жарко, и хотелось домой. Я начинал хныкать. Бабушка дала мне горстку конфет с чужой могилки. Среди них попалась шоколадная. Я съел ее сам. Другими поделился с сестрами. Они теткины дети. Неподалеку звенел тарелками оркестр, гудела труба. Хоронили военного и стреляли в небо. Я спросил, почему деду не стреляют. Мама накричала на меня за то, что я нашел где выгваздаться.

Когда все кончилось, мы ушли. Дед остался спрятанным под землей.

Когда хоронили другого деда, священник долго тряс над ним бородой и бормотал слова. И я спросил, зачем ему ставят крест, а тому не ставили. И мне сказали, что так надо.