Голубая вода

Никита Хониат
***
Прохладный одиннадцатый сентябрьский полдень, ветер в зелени и в каждом пожухлом листочке, гонимом по асфальту. Похороны. От слова хоронить, прятать. То есть самые близкие когда-то брали труп и хоронили его, потому что мертвое должно быть по ту сторону. Как же это со временем испохабилось и обросло кучей ненужных и платных условностей. Просто так уже никого не похоронишь, приедут менты и в тюрьму посадят: куда старушку дел? Извольте-с то оплатить, это, услуги священника, похоронной бригады, и никого это не смущает, и сами эти верзилы гробокопатели смотрят на тебя с чувством выполненного долга, с профессиональной гордостью, мать их всех. Тупые, бесстыдные городские ублюдки.
***
Американское общество избирает тебя своим апостолом. Культ семени. Лик его сквозь стекло витринное синей изморозью проступал, стоял он, остановившись посреди дороги, и на телевизор за стеклом смотрел, и видел похороны он, и себя, и ветер трепал шарф его и помпон на шапке вязаной, и не признавали люди, остановившиеся также и смотревшие за стекло его, за стекло его.
***
Особый социальный тип в московском метро: бабка с тележкой, все молодые люди носят свои вещи в компактных сумочках или рюкзачках, или борсетках, одни бабки предпочитают передвигаться с неизменными тележками. Они запружают собой проходы и выстаивают у лестниц часы в ожидании, что кто-нибудь окажет вспоможение наконец и закинет наверх тележку; создается впечатление, что бабкам нечего делать под старость лет, как только перевозить откуда-то куда-то свой ненужный скарб.
***
Иван Иваныч вошел в дом, но голоса его не узнали сидевшие за столом китайцы. А китайский снег падал на китайские головы, за витриной шел новый год и вдалеке прозревал лик китайского боготворца.
***
Если раньше я с пеной у рта доказывал существование Бога, теперь с той же пеной доказываю, что Его нет, что говорит о том, что я ничуть не изменился. Пора остановиться, я же ничего, ничего совсем не знаю, есть, нету, какая теперь разница.
***
Объективным писателем, таким, какие пишут исторические многогранные романы, может стать только абсолютно здоровый человек, который может оставить в покое себя самого и полностью сосредоточиться на объекте восприятия; который нужен ему, чтобы создать очередной шедевр. Это гений, инженер, строитель храма, в который люди будут приходить молиться – читать на стенах его слова, которые нельзя поменять местами, которые вытесаны как должно и представляют собой абсолютное совершенство. Идеал, которым не может похвастаться человек, скрывающий в себе боль – сигнал о болезни. Такой человек не напишет роман с кучей действующих персонажей, он весь сосредоточен на себе, весь обращен в слух к пульсации своей боли. Такой человек может только творить субъективное, никакого созидания, есть только брызги боли на холсте, реставрация своих рассыпающихся в прах клеток, мнимое восстановление. Хотя с другой стороны, только больной человек и может писать, рисовать, создавать образы. Здоровый – хороший докладчик, замечательный обтёсыватель глыб, заливатель непрерывного хаоса жизни в удобоваримые формы для лицезрения их обывателем. Не всегда плохого, часто очень хорошего человека в свежей рубашке, изучающего вселенские судьбы по формам котлет и оладий, поедаемых за добрым ужином; болтающим известные истории, выслушивают которые из одного только семейного благополучия и уважения. Субъективный творец всем слухом и зрением обращен к своей патологии; он холит и лелеет ее, как молодой бог свою паству, оставляя за кромкой мировоззрения все потусторонние, не угодные его боли предметы.
***
Можно бесконечно наполнять смыслом обстоятельства, только и жаждущие того; абсурдные, не объяснимые ситуации, в которых волею судеб, тебе пришлось занять свое маленькое место; возносить значимость содеянного до масштабов вселенского горя, либо галактического счастья, но все системы рушатся, ничего нет. Только колбаса на столе нарезана и готова для укладки на также нарезанный свежий хлеб, который предстоит и впредь в поте лица своего добывать, что и есть целостность и воля системы, заложенной в самой бегущей по венам крови, пахнущей неумолимой извечной смертью.
***
Пусть была бы одна только точка, что при правильном совпадении линий бьет точно в глаз, преломляя в себе весь спектр цветов и возможностей; куда бы не пошел – везде пронизывала бы тебя. Ты не созидатель, ты аморально субъективен. Я знаю; жизни путь пройдя на половину, я заблудился в фаллическом лесу. Ты был подброшен туда раньше, в пору созревания Маугли. Возможно. Мой язык как выблевывающаяся масса может принимать любые причудливые формы, что и не снились этим вцепившимся в стол, как в бабу или сундук с сокровищами, горбунам – горбоносцам, что несут волю горба, а в горбу – гробы всем мировым идеям, витающим в воздухе, как мухи над навозом. Плотно закупоривать каждую из них в тихий уютный гробик. Места в земле хватит всем, мы все нефть, мы все торф, уголь и газ, мы сами навоз на огороде для чего-то большего. Для других поколений? Навряд ли. Природа не повторяется, переваривая, как консервные банки в кислоте, немыслимые плагиаты человечества, глупого человечества, копошащегося в муравейнике иллюзий и сплетен под предводительством собственной отчужденности. Чувство того, что здесь ты случаен, заставляет ворочить стотонные камни в строительстве финансовых пирамид, восьмых и девятых чуд света и копирование бега Солнца вокруг Земли изделиями из резины и пластика. Я тщетно соблюдал фаллический кодекс, мылся на ночь, носил носки и трусы, принимал решения, пусть и маленькие, стучал кулаком по столу, хоть и не с размаху, а больше внахлест; и хоть все и тщетно, ну а сколько еще бы меня закладывали жирными бабами в фундамент храма антихристова?
***
Заказывая пирожок в Макдональдсе, я обратил внимание на ее брюки, серые с красной полоской, однозначно милицейские брюки. Тоже подтверждало и ее строгое крепкое мужественное лицо, тут же и он выскочил из-за угла, будто добрый арлекин. Он был свидетелем моего четвертования в обыденной мгле семейных предвзятых отношений, заканчивающихся так или иначе руганью и разбитой тарелкой. Его взгляд великодушно метнулся в сторону, дабы осколками памяти не впиться в мою стыдящуюся неловкую натуру, в нахлобучку источающую соки безверия в апологию самой себя. Момент узнавания одинок как луч солнца с другими не имеющий пересечения.
***
Говорят, в Ростове есть поговорка: воткни в землю *** – дети вырастут. Человек – он как ***: воткни его в любой город, он и там выживет; главное – прочно воткнуть, а не бросить на дороге. И тогда он пустит корни, исследует местные магазины и достопримечательности, ну и т. д. по схеме.
***
В классическом стиле казнь Юлии Сотоны это сон, пост в фейсбуке в защиту, да и не пост, а комментарий.
***
Ничто не обходится в современном мире без комментария, так и знакомство Павла Башмакова с Александрой Тапочкиной-Пироговой началось с комментария, вернее, с целой развернутой портянки сальных комментариев под одним фейсбушном постом о деяниях нашумевшей Юлии Сотоны, осквернившей памятник ВОВ.
Большинство склонялось к тому, что Сотону нужно линчевать. Особенно в этом упорствовал один пенсионер с кардиостимулятором на аве, сам герой и кавалер ордена славы. Тапочкина, притаившись по эту сторону интернета, не решительно набирала свое ответное слово, то и дело стирая сообщение, и начиная заново параллельно перебирая в голове феминистические постулаты Клары Цеткин и письма Энгельса к Марксу, в которых силилась заполучить подспорье для битвы с мракобесами и шовинистами.
***
Он идет по узкой проезжей дороге с грязной обочиной, где впереди него шествует пара детей, даже они кажутся ему враждебно настроенными в этом незнакомом городе; они в любой момент могут развернуться и узнать в нем приезжего, и бросить камень, и убежать, затаиться в одном из переулков так что никогда не сыщешь. Или кто-то из местных увидит его шастающего за детьми и решит, что это маньяк, и непременно тогда от****ят его. Только обогнав их и расслышав незамысловатый разговор детский, он перестал бояться и понял, что это просто наивные добрые дети возвращаются домой из школы или куда-то там еще.
***
Мужик везет на телеге груду ржавого хлама.
***
Он с аккуратностью читал все таблички о запрещениях. Жутков с осторожностью относился ко всем запрещениям. На одном из домов табличка от советского времени: жители дома борются за звания дома высокой культуры, чуть поодаль воняет канализацией.
Главное отличие города была в том, что шаурма здесь называлась шаварма.
***
Башмаков тем временем уже накатал жирный комментарий, в котором высказал все несоразмерность гнева народных масс и выбранной для этого цели, оправдывая жертву демократии, как он назвал ее, он привел ряд весомых аргументов из области казуистики и греческой софистики, которые мало подействовали на бушующих молодых патриотов и неравнодушных пенсионеров, которые этот жирный кусок с «много букв» проглотили, в гневной тряске не поморщившись; но зато они навсегда, или почти навсегда, покорили Тапочкину-Пирогову, покорили феминистку  и социалистку. ТП, перейдя на его страницу, в графе информация о себе прочитала: интроверт, девиант, социопат и дерьмо, и в скобках: социалист с дырками в карманах. Первые три определения немножко смущали, хотя и подкупали своей искренностью; но последнее окончательно влюбило ТП, хотя эта фраза для Башмакова ничего не значила и была только незаконченной цитатой из фильма, где таким манером именовались онанисты.
***
Мак – это нейтральное место, где приезжий и местный во всех городах страны, а может и мира, чувствует себя одинаково (по-обывательски уютно). Макдак как отдельное государство, архипелаг Макдак, победивший великий некогда и ужасный архипелаг Гулаг. Посредством агента Солженицына.
***
Не опохмелившийся, закутанный в свою вятскую шубу, Башмаков, как нахохленный воробей, встрепенулся от звука пришедшего сообщения, решив, что опять какая-нибудь шлюха зазывает. Он даже помедлил его открывать, но это была ТП, как впоследствии острил хоть и не безнаказанно Башмаков. Прочитав всю тираду, Башмаков коротко ответил о согласии на аудиенцию. Поежился от холода (в тот год топить начали позже), выпил водки и лег на бок спать. Встреча была назначена в парке, поздняя унылая осень, выпавший снег сразу растаял, оголив ветки деревьев, напоминающие натянутые нервы, потом они пошли в Мак. Встретившись  с Башмаковым и не расслышав толком, что буркнул он, ТП предложила ему пройти в Макдональдс, было 9 часов утра.
***
Смерть одуванчика.
***
Им всем кажется, что это ненормально. Пить втихаря и ходить к шлюхам. Не в первый раз, не в первый говорят такое. Им всем хочется какого-то стойкого круглого счастья. Круглого, как дурак. Чтоб улыбался и ходил в магазин, чтоб пил по праздникам, а шлюх смотрел по телевизору. Шлюхи – это та самая грязь, та самая кака, про которую говорят детям: брось каку, не бери всякую дрянь в рот. Но не бросают, а тянутся к каке ручонки, и тянут в рот. А почему? Потому что все самое интересное там. То есть это иллюзия, что там самое интересное. Но происходит фиксация, и не пережитая фаза детства зажимает тебя. Теперь всегда будет эстетически некомфортно среди нормальных, даже если тебя примут (а они примут), ты сам не захочешь, не захочешь дурачить никого, простачков с их круглым, как дурак, счастьем, с их дебелыми представлениями о жизни и судьбе человека, с их точным знанием того, что вокруг происходит; вернее, с их абсолютной согласностью со всем, что здесь и сейчас происходит; если происходит, значит, имеет право, имеет место быть, так же как они. Все имеет право. И я имею право. Пить втихаря, чернеть в берлоге, обрастая табаком и шерстью, и ходить к шлюхам, а потом посещать музеи и обсерватории, и так далее – чередовать эти крайности, и записывать в блокнотик, какие ногти были у нее, как она себя вела, что говорила, что представляла из себя это «кака», ненавидевшая меня не меньше, чем те, которые не понимают. Но ей хотя бы было за что.
***
С тобой любознательностью, с какой втыкаешь в детстве вилку в розетку, позже вставляешь член во влагалище, не зная, что оно инфицировано сифилисом. С той же – ляжешь и в гроб, воткнешь себя в землю на покой. Нелепое-пренелепое сравнение; такое дурацкое, что подобно самому заключенному в нем процессу – логически верному, но тупиковому решению. Это связующее звено абсурда, фундамент парадоксального стечения обстоятельств – нагромождение набедренных повязок, модернизированных в крупные промышленные города и мегаполисы, и олицетворения внутренних я – одного общего эго-я, отраженного в глянце обузданной до формата полки с книгами жизни; до того, что бытие заговорило голосом уличного зазывалы. Первобытный человек взял палку, чтоб сбить кокос, а в руки упали пакет пастеризованного молока и банка тушеной говядины. Адам и Ева рвали груши в саду голышом, Господь приказал им прикрыть срам, вместо этого они устроили шопинг и закупились на распродаже тряпками на два года вперед. Первобытный человек ужаснулся бы этим предметам и в страхе ускакал бы в лес – вернулся к обезьянам. Адам и Ева сами удавили бы Авеля с Каином и повеселись бы на древе жизни, как два равнобедренных иуды.
***
Не отпускает мысль, что, если взять и не наливать скипячённое молоко в кружку, а налить в блюдце, поставить на пол и лакать котом на четвереньках, что-то изменится в психике навсегда; если повторять это постоянно. Может, многие великие извращенцы (ну, например, Джойс или Пруст) начинали с этого: задумывали себе какую-нибудь глупую идею, а идея только этого и ждала, чтобы пустить метастазы в мозгу человека; новые условия и рефлексы низводя до привычки.
***
Чтобы написать хороший рассказ, много не надо. Который напечатают. Язык должен быть прозрачный, без наворотов. А текст содержать отрезок времени из жизни обывателя: охранника, поварихи, швеи, профессора, милиционера, солдата; отрезок должен содержать ровно столько быта, сколько нужно, чтобы читатель узнал свою жизнь, но чтобы она не успела ему наскучить. Это я, скорее, про традицию реалистической прозы, а она у нас сильна. Описываемые события недолжны содержать ничего сверхъестественного, но при этом должны намекать, что что-то такое за всем этим простым и знакомым есть. Некая тайна бытия. Никакой тайны, конечно, придумывать и под занавес разгадывать не надо, но намекнуть читателю (обывателю) на нее – святая обязанность рассказчика. Тогда и всплакнет над журналом домохозяйка, загрустит с минуточку, пока не вспомнит, что машинка достирала – пора развешивать. Скажет мужичок свое задумчивое «Н-да…», поглядит в окно и вспомнит про чекушку в морозильнике. Пишешь как бы простые вещи, а между делом рассыпаешь вопросы, на которых ответов нет, которые лишь эстетического качества, - секрет удачного напечатанного рассказа. Можно сказать, в этом случае, заслуженно. Бытие хранит загадки, и их не надо выдумывать.
***
Чужая смерть как чужие стоптанные башмаки, ее брезгуешь примеривать на себя. Ты не обращаешь внимания, но что-то заставляет тебя передергиваться, когда зарываешь свое исступленное лицо в снег, чтобы прийти в себя от вида развороченной сущности, вылезшей кашей наружу поверх вполне приемлемого трупа. Все, что скрывает жизнь, – обратная сторона вдохновения. Просто чужая смерть не своя; умер близкий, связывают воспоминания, что-то еще. Это не чужая смерть, это мама твоя больше на наберет тебе по телефону, не побеспокоит твою занятую особу. Читатель живет вместе с героем рассказа в его доме, наблюдает взросление его. Не так ты пишешь, сволочь, все не так.
***
История кончилась, читатель снимает тапочки, выданные ему заботливым писателем, покидает дом, где на пятидесяти страничках вырос и возмужал герой, пережил прыщавый переходный возраст, первую любовь, муки одиночества; разобрал по косточкам мать и отца, съел с дерева жизни жирный, налитый соком плод; чуть не подавившись, выплюнул вовремя самый толстый кус и зашвырнул огрызок в кусты, навсегда разочаровавшись в людях и будущем. Сутулый, он сидит на ограде своих совершений, грезит и грызет яблоки из Ее сада. Таким оставляет его читатель, переобуваясь в свои не лирические говнодавы и отправляясь на улицу месить грязный снег и натыкаться на взгляды, распознающие в нем признак неизвестного в здешних местах настроения. Снегом кончился и рассказ. Но там еще чистый. Засыпает снег плечи и голову героя. И герой засыпает в голове читателя.
(По прочтении «Плача по луне» Кэндзи Маруяма)
***
Пока работаешь проблем с едой нет, где-то что-то перехватил и нормально. В бессрочном отпуске вскоре встает вопрос правильного питания: где, как и сколько. Позавтракал, не успел туда-сюда, нужно обедать, пообедал, а там и ужин поспел. Полдня за плитой, как ди-джей со сковородками вместо пластинок. Ужин – ужина;ет от завтрака, просыпаешься с полным животом, и завтракаешь в обед, а обед переносится на ужин. А если на ужин все же набиваешь живот, то завтраку говоришь «до завтра». Итак, ужин переходит в завтрак, завтрак отменяется, один обед объедает тебя ежедневно, будь то миска супа или перехваченный в городе пирожок, обед вынуждает считаться с собой, входить в его положение. Риз положение. Да. Обед – это бог и царь питания и пищевого тракта. Обед – это обед верности. Что в обед не съел, то на ужин не получишь. Завтраку до обеда как до Китая раком. Обед всему голова. С обедом не знаешь бед. Без обеда не легка победа. Обедом и беду омой, обедом слезу прогони. Обеда и черти не бояться. В обед сытым не приходи. В обед и выпить не грех. В обед что не каша, то с маслом. Семь бед – один обед. Выбирай жену в обед, если хочешь на плите омлет. Вышел в интернет, закажи обед. И т.д.
***
Если пить кофе, то эспрессо, все остальное говно. Когда я стажировался на бармена, я познал толк в эспрессо всего за три смены. Главное – как с капучино, разбавлять ничего не надо, машина наливает сама. К сожалению, больше трех смен я не протянул. И не потому, что бухгалтерша с администраторшей мой американо называли херней, а потому что для бармена нужно больше иметь вертлявости и поспешности, а не просто открывать двери, а мне нравилось открывать этой суке двери. Суке не в смысле обзывательства, а в смысле – есть такая порода женщин: стерва, сука, это ее форма поведения, способ защиты, как вам угодно; иногда это и сущность, но чаще приобретенное – маска, а в душе – мурлычет котеночек. Думаю, эта сука тоже была котеночком; по крайней мере когда-то; пока жизнь не заставила ее из «своего внутреннего Урюпинска» переместиться в город грехов Москву, надеть фартук официантки и принять правила игры – стать сукой. Так вот первое, что я запомнил, это, что, когда она возвращается из зала в свой кабинет через наш бар, мы не должны заставлять ее ждать, не должна она успеть, цыкнув, залезть в мобильник раньше, чем мы откроем дверь. Мне показалось это какой-то прелюдией к знатной бдсм-сессии в лучших традициях Маркиза де сада, и я с радостью взял на себя обязанность «открывателя дверей своей госпоже», но все это меня не спасло, так как я сильно отставал во всех остальных делах. Смузи-хуюзи, Б-52 и Лонг-Айленд выходили так себе, бабам наливать много алкоголя было не нужно, даже если так писалось в технологических картах, а то привыкнут ко вкусу настоящего коктейля, да еще развезет нахаляву. Когда я в очередной раз ринулся к кнопке замка, открывающего дверь, она окрысилась и взвизгнула: «Не надо, я сама!» Моментально я почувствовал себя разжалованным пажом; от разочарования хотелось насрать в кофейный аппарат на прощание, но я стоически принял это «мы решим и вам позвоним». Позже я все-таки работал немного барменом, но такого вхождения в ролевую игру я не чувствовал; когда какой-нибудь мудак обращался ко мне без «здравствуйте» в повелительном наклонении, мне, скорее, хотелось набить ему ****ь.
***
Когда происходит такое, что теряются люди, как ключи от машины, и потом уже не завести мотора, начинаешь думать разное. Мне, вот, внезапно показалось, что денег в кошельке слишком мало, чтоб беззаботно лежать на диване и читать Кэндзи Маруяма, или смотреть на «Ютубе» канал про художников. «Ничтожество, - сказал я себе, - очнись, ты на краю пропасти! Через секунду сберегательный банк РФ закроется навсегда, все банкоматы забьют досками и свой паспорт ты впоследствии обменяешь на хлеб, и ты никогда, никогда уже не уедешь! Будешь до конца своих дней работать официантом в кафе (если возьмут) провинциального города, а, чтобы привлечь посетителей ресторана, хозяева будут оглашать время от времени зал: «А сейчас вас обслужит коренной москвич» (для важности приврут, что коренной), и низко кланяясь, будешь выползать ты с подносом на голове. Вот тогда ты узнаешь, так твою так, что такое беспечное существование!» Я вскочил как в жопу ужаленный, напялил кроссовки, куртку застегивал на бегу, по лужам помчался к остановке, прыгнул в отъезжающий автобус и поехал в центр города, там я снял достаточно наличности, чтобы в случае объявления третей мировой мне хватило на билет до Москвы, дабы записаться в добровольцы. Отдышавшись, я пошел под дождем в местный кафетерий, где и вспомнил, и сочинил весь этот бред, взбодренный чашечкой эспрессо. А вдруг и правда, выйдешь из дома, зайдешь за угол - и навсегда исчезнешь. Где-то неподалеку, скрываясь с места преступления, завизжит мотор иномарки, на которой тебя увезли в багажнике, чтобы продать в рабство порномагнатам… Ну это точно не твой вариант, деточка, не надейся. Ну, тогда на органы в Израиль. Какие у тебя, алкаша, органы? Тогда они будут требовать мои рукописи. Они никому нахер не нужны! А что если это вообще не люди и не инопланетяне, мы вообще-то не знаем, что похищает людей? Что это делают иногда люди, нам известно; что это инопланетяне – придумали в Голливуде, а что еще происходит с людьми, когда ни тот, ни другой вариант не подходят? Будто земля разверзается, чтоб пожрать человека.
***
Ерофеев был прав, мир слишком глуп и серьезен, чтобы принять в себя гения; ему еще надо домусолить старого, прежде, чем быть готовым к новому. Больше пяти гениев за раз он не переваривает. Гении как грибы в желудке обывателя, не перевариваются, выходят целехонькими – на будущее веселое время, когда за них примутся благодарные потомки. Легче спиться досрочно в сознании своего целомудрия, не затисканного вниманием времени. Лучше прожить дураком.
***
Волочковские рубцы. Пожалуй, я хуже жестоких женщин. И пришел он в город, и открыл город двери ему.
***
Это только кажется, что выход из дома не дал результатов. Прогулка по грязным расползшимся в лужах улицам начертила линии, сопоставимые с морщинами рук, по которым цыганка гадает судьбу. Твой маршрут символизирует блуждание по кругу. Вся жизнь есть блуждание по кругу. Не хотел есть, но зашел в забегаловку, просто так, из обывательского экспериментального интереса. Еще раз убедиться, что девушки за стойкой здесь тоже умеют улыбаться и, если надо, ставить на место. Ты отличаешь их лица. В них есть грубость и сила. Мужественность и закалка. И презрение. В тебе они видят инородное мягкое тело, подходящее больше кукле или пластиковому ребенку, а может они вообще не распознают тебя как мужчину средних лет. Ты только суррогатное подобие. Это как если бы рыбы распознавали птиц, но птицы жрут рыб, а рыбы лишь догадываются о птичьем существовании. В общем, к чему весь этот очередной бред? Опять неуклюжая попытка объяснить самому себе все тонкости бытия? Да какого бытия, что ты привязался к этому бытию, как ребенок к соске? Бытие? Посмотри на себя. Посмотри. Ты дышишь равнодушием, где твоя ненависть, которая в мороз застывала на окне электрички уродливыми замысловатыми узорами, прекрасными как новые витки деградации?
***
В следующий раз пойдем в новое место, и так, пока не замкнется карта города в одно компактное представление о географическом местонахождении нас.
***
Так происходит всегда, когда ходишь по кругу, нужно что-то сделать, необходимо что-нибудь предпринять, и ты берёшь и бежишь к палатке с шавармой (шаурмой), близлежащее кафе или, на крайний случай, в «Пятерочку», чтобы зажрать свое бессмыслие, зажрать свое отчаяние, забить до отказа слепую кишку, которая в незрячем своем положении лучше всего чувствует потерю смысла как такового и сигнализирует мозгу. Ты слышишь этот импульс тревоги и жрешь. Жрешь.
***
Это был местный аналог «КФС» (курятник) со своими особенностями; здесь, например, продается открытая шаурма (шаварма), разобранная на тарелке: отдельно лаваш, помидоры, горстка мяса. Да что ты? Так точно, сэр. Своими глазами видел. Чизбургер мало напоминает Макдональдс, но есть можно, картошка своеобразная, чесночный соус больше напоминает сметану, а кусок курятины полностью копирует кусок курятины в «КФС», но корочку имеет жесткую. Что правда? Так точно, сэр. И как же ты справился с этим, сынок? Сгрыз ее, сэр! Сгрыз к чертям собачьим?! Так точно, сэр! Значит, зубы еще не рассыпались? Так точно, сэр.
***
Кого-то волочили, кого-то сволочилил.
***
«Сердцеюиение» Кэндзи Маруяма приятно отсылает к Камю и Савенкову (собственно, больше к последнему, потому что сам Камю – это выжимка из Достоевского и Савенкова) и одевает в неприметную шкуру Постороннего и расхристанного Ивана Каляева.
В общем, это неплохой повод затронуть тему антиутопии. Антиутопия как жанр вмещает в себя все, что нужно читателю (зрителю) для качественного катарсиса. Из раза в раз повторяющиеся сюжетные темы (и детали) не есть плагиат – это столпы, на которых стоит жанр. Стоит прочно, живет и проявляется то в более, то в менее удачных попытках его исполнения. Антиутопия так популярна в силу того, что максимально дает возможность соотнести свою жизнь с творением автора, влить ее в основу и форму произведения. Антиутопия в гротескных формах, но совершенно точно повторяет нашу жизнь; скорее, внутреннюю, потенциальную. Иными словами, антиутопия дает человеку возможность пережить то, на что он не способен. Объявить войну миру, ввязаться с ним в бой и умереть. Катарсис и Воскрешение. И мы снова готовы чесать в офис или гараж, или куда-то там. Чтоб жить необходимо умирать. Как природа умирает каждый год. Так и нам необходимо умереть; умереть благородно, вступив в борьбу с силами зла, с тоталитаризмом, тем более приятно. Смерть в кукольном театре от меча из картона. Так вот, в этом отношении антиутопия полностью удовлетворяет наши обывательско-героические религиозные потребности. Царь умер! Да здравствует царь! Но выходя за жанр антиутопии (просто утопию вообще не берем, поскольку нудные псевдонаучные трактаты никому не интересны), вычленяя из него все его составляющие, мы приходим к выводу, что то, что особенно сильно и ярко работало на катарсис в антиутопии, есть и в других произведениях, к этому жанру не причисленных. Даже всегда идущая бок о бок с главной (война героя) параллельная ей любовная линия (страсть героя) оказывается на фоне этого открытия не главной. Есть вещи поважнее частной любовишки; Христос, к примеру, изнемогал от вселенской любви, а каждый сподвижник хочет ему уподобится. Идея мирового масштаба должна владеть стынущим в неволе сердцем героя, способного на подвиг и смерть. Она-то нам и нужна. Смерть другого. Отсюда выходит, что «Полет над гнездом кукушки» и многие другие произведения (психиатрические особенно, такие как «Палата номер шесть») эта все та же антиутопия, но без антиутопии как таковой. В известном смысле «Идиот» и величайший «Дон Кихот» тоже. В общем, если вы любитель антиутопии, но антураж фантастического мира с тотальным госнаркоконтролем вас уморил, можете смело выходить за жанр и искать катарсиса в других жанрах. Безусловно «Сердцебиение» Кэндзи Маруяма нужно причислить к таким же книгам.
Главное, чтобы были стена и герой, готовый расшибить об нее лоб. Стена всегда побеждает, а вы смотрите, убеждаетесь, что воплощать антиутопию в жизнь не стоит.
***
Вхождение в лес как подготовка к трансцендентальному, таинство очищения, рать деревянных стволов, которым не нужно двигаться, чтоб погубить тебя. Скрип дерева на ветру как открываемая дверь, стук дятла разрешение войти. Ветер качает кроны деревьев, лес живой, он разговаривает.
***
Обнаружил обгрызенные под корень деревья, деяния явно не рук человеческих. Кто-то как стамеской сдирал стружками по чуть-чуть долго и упорно. Интересно, можно ли купаться там, где водятся бобры? Хорошо, если укусят за жопу, а если не за жопу?
 ***
Наткнувшись в «Днях затмения» Сокурова на то место, где Саша Вечеровский говорит о репрессиях крымских татар и личном к тому отношении, я подумал, насколько такое привязывающее к политике место вообще уместно, и решил, что оно нужно, но к какой партии, какого рода политическая идея будет проскальзывать в нагрузку к сюжету совершенно неважно. С тем же успехом можно было вставить патриотический рассказ об издевательствах фашистов, которые маленький Саша и его родственники испытали на себе лично. Или вообще историю о двух замученных до смерти местными аборигенами несчастных педерастов – преподавателей музыки и искренних борцов за мир во всем мире. Никакая начинка из политического сиропа не испортит хороший фильм, если ею начинить в меру. Учитывая фантастическую эстетику «Дней затмения», я бы вообще вместо упоминания там о крымских татарах вставил бы нечто столь же необыкновенное, например, что Саша Вечеровский – член тайной секты и борется за спасения от человечества насекомых и рептилий.
***
Мне всегда было интересно, почему я, встретив в фильме подобную вставочку, должен вдруг поднять с кресла свою задницу и задуматься о судьбе крымских татар? Сразу встает вопрос: а не насрать ли мне на судьбу крымских татар? И совесть моя, чистая как слеза младенца, отвечает на него: да совершенно насрать! Если верить истории, то 300 лет мы платили дань, пусть и не крымским, но татарам. В чем тут разница? Что одно было давно, а второе недавно? Время – понятие относительное. В 90-е я как член многодетной семьи получил от немцев подарок в виде коробки с немецкими продуктами и плюшевой игрушкой. Израиль получил репарации, Швыдкой отвез обратно в Германию всю контрибуцию, а мне подарили розового зайчика; и после этого я должен сочувствовать крымским татарам? Пусть на эту ***ню ведутся долбоебы, причисляющие себя к прогрессирующей части общества, или интеллигенции.
***
Спустя пару лет (если не ошибаюсь) взялся за вторую книгу «В поисках утраченного времени». Опять то же похожее на мемуары вязкое, неспешное повествование, пронизанное аристократической утонченностью болезненного гомосексуалиста. Честно говоря, в прошлый раз, не считая тех моментов, где Пруст говорит о поэзии и искусстве, не оценил ничего и проспал все эти тонкости, связанные со Сванами и не с Сванами. Помнится только – как обухом по голове ударила ближе к концу первого тома история о садомазохистском союзе двух лесбиянок и жалкого папаши одной из них. Неужели в этом томе следует ждать похожего эффекта? Или все девиации Пруст раскроет в книге с кричащим названием «Содом и Гоморра»? Слишком было бы неоправданно трудоемким занятием читать Пруста ради сцен 18+. Для этого есть проверенный де Сад или еще какая-нибудь порнуха. Впрочем, постепенно начинаешь входить во вкус. Пока наткнулся на сцену, как болезненный астматик кончил в штанишки («расплескал мое удовольствие»), борясь в саду с дочкой Свана.
***
Ганс любил женщин в носках, носки упорядочивали всю сложность красоты, либо безобразия, женских ног и ступней; пальцы, кожа, форма пятки, то как обстрижены ногти, отсутствие мозолей или наличие их, все это были звуки столь сложной симфонии, что сводили Ганса с ума. Обносоченная женская нога являла собой совершенство, не усложняя, а только подчеркивая красоту формы, и скрывая все лишние нюансы.
Кто есть Ганс? Ганс – это я. А я – это носок на ноге вечно недоступной женщины. Временами удается создать неплохой кирпич в фундамент будущего произведения (Романа? Хуюшки). Набоков записывал такие на карточках (мне больше нравится на корточках) и потом сшивал вместе. Трудно создавать храм, если из тебя самого сыпется песок и всякая дрянь. Лучше, разбрасывая, сеять их в поле своего одиночества – лысого бесплодного пустыря. Ждать, что, пролетая на самолете (над пропастью во ржи), кто-нибудь заметит (заметки от слова «заметить») рисунок, образованный разбросанными по полю булыжниками и кирпичами.
***
В состоянии подавленности и нехватки эндорфинов можно находится достаточно долго, если возвести черные цвета своей меланхолии в эстетический принцип – в концепцию собственного существования, без которой дальнейшее созерцание теряет смысл.
***
Некоторые слова совсем истрепались, их смешно произносить всерьез: жизнь, смысл, смерть, любовь и т.д. (и самое «и т.д.»); их стираешь время от времени (туда же) в тазике вместе с носками, вывешиваешь на свет сохнуть, но и это ненадолго, но и это не то. Если небо цвета семенной жидкости, если звезды цвета тоски вдовеющей женщины после сорока, чей муж умирает, опившись водкой. Может ли его гроб быть цвета шарфа, который неизвестно, когда и кем был заброшен в мою жизнь? В мое бытие. В мое туда-сюда. В мое крути-верти. В моем ежедневном (ночью спишь), упорном, стабильном умирании полно вещей, попавших ко мне из других щедрых рук; есть, которые я даже не надевал, потому что могу год ходить в одном свитере, и этот шарф, этот сраный шарф точно такого же цвета, цвета гроба ее (вдовы) отца, мужа, надежды. Цвета босого бродяги, когда дождь и ни один из домов не имеет не отгороженного козырька, способного укрыть одну не добитую голову человека во вретище иерихонском.
***
Смерть всегда символизирует то, как умер человек. Можно умереть придавленным жизнью как камнем, и тебя зарывают под землю, заваливая этой же землей и водружая наверх крест или надгробие, чтобы не вылез. Так умирает большинство. А можно просто потеряться, раствориться в смерти, как растворился ты до этого в жизни, пойти в лес и исчезнуть – стать деревцем, кустом, травой, дождем, воздухом над болотом, кочкой с ягодой-клюквой поверх.
***
Нет возможности спастись, если опасность исходит изнутри – из тебя самого.
***
Это скучно и нечестно писать только то, за что никогда не будет стыдно. Рассуждать о третьих лицах, опираясь на факты и логические заключения. Пусть даже очень умно, изобретательно, но это изобретательность – всего лишь уверенный шаг добропорядочного гражданина, на который более-менее способен каждый, - шаг в сторону пресловутого здравого смысла, веря в который человек живет в заблуждении пять тысяч лет или два с половиной миллиона лет и еще один день. Или сколько-то там еще. Это большой человеческий грех – потворствовать этому здравомысленному безумию и заключать себя в клетку благопристойности. И никогда не вспомнить, как провалился в наполненный унитаз, когда не обладал еще такой округлой и твердой опорой для сидения на унитазе, - или еще какую-то ***ню.
Хватит строить из себя невесть кого, все мы обезьяны с паспортом на ношение имени.
***
Водка очищает мозг, стирает и хорошее, и плохое, рвет нейронные связи, и паучок воздержания, поделенного на время, падает в бездну твоего праздномыслия; лежит полумертвый, дрыгает ножками, ты снова молодым приматом можешь озадачен быть способностью камня сбивать плоды или расщеплять черепа; впрочем, все это слишком сложные мысли. Ты сам подобен камню или куску глины, или застывшему в куличе песку, который снова размокнет от дождя или рассыплется под детским совка ударом.
***
Хочется помочь паучку, который заново сплетает нейронные сети; от этого начинаешь придумывать цели: надо сходить в баню, тогда все непременно выйдет вместе с потом, все заработает вновь, не так медленно, как сейчас. Баня закрыта до четверга, в четверг – женский день, в пятницу – мужской, баня возможна только через день. С минуту размышляешь над тем, почему четверг – женский, а пятница – мужской. Конечно, потому что в пятницу мужикам нужна баня, чтобы попариться и побухать, другого смысла здесь нет. Значит, можно прийти пораньше, чтобы не застать пьяную оргию. Размышлять здесь больше не над чем, однако шестеренки закрутились, паучок начал ткать узорчатую паутину, но рюмки еще мерещатся, как оазис в пустыне. Все, до чего может дойти человек, склонный к девиантному поведению (стать наркоманом или идейным извращенцем), обусловлено психологией мыши, лезущей в ловушку за сыром. Старый засохший кусок, еле источающий запах, но и его достаточно, потому что дело не в ничтожном наслаждении, а в одержимости жаждой сладострастия, в предвкушении которого жизнь твоя вдруг до дрожи в руках обретает непонятный тебе самому смысл. Ты превращаешься из самоцели в средство существования смерти, ты не тот, кто живет, ты тот, кто подтверждает существованием наличие смерти в живом. За миг до того, как пружина сработает и сломает крысе хребет, ты испытаешь сладость подчинения высшим задачам. Баня отменяется, нужна новая цель, нервы на пределе, стоит взвинтить их еще больше и выпить чашечку кофе, а потом пойти на рынок и купить чечевицы. Чечевицы нет; есть макароны, рис, пшено, геркулес, горох и фасоль, но во всем городе нет чечевицы, даже на рынке. Чечевицы нет – говоришь ты себе, и снова ищешь новую цель; здесь неподалеку есть храм, в котором ты еще не был, ты не веришь ни во что, только в сыр и величие мышеловки, но тебе нравятся ритуалы и близка эстетика надежды: ставить свечки, пребывать в священном молчании, жесты и непокрытая голова, и руки вне карманов, дисциплина, субординация и трепет. По дороге придется дышать пылью и вонью машин. Машины займут новое место в будущем мышей, машины и мыши, и мыши для машин.
***
Пруст абсолютно был прав насчет отражений.
***
Пруст, или его прототип, отдал в знак признательности в посещаемый бордель мебель, унаследованную от тетушки, и не смог больше ходить туда, видя, как полуголые девицы присаживаются на тетушкин диван, растрачивая с пылью хранимое в нем целомудрие. Раз, впрочем, им самим уже поруганное заодно с кузиной. Неужели он не мог предвидеть этого, с его-то интеллектом? Наверно, для того только и отдал, чтоб посмотреть потом на это святотатство – проститутки на родственном священном диване. Просто это удовольствие оказалось для него слишком дорогим – не по зубам. Иными словами - совесть замучила.
***
Заносить в дневники имена великих людей, значит, самому рассчитывать на вечность. Бегать по стопам их, дергая за подол платья, за фалды выходного смокинга маэстро, за халат вечно обломовский, за пижамные штаны со штампом городской психиатрической клиники, за тросточку, за бахрому на панталонах, за хвост. Проситься: и меня, и меня с собой возьмите! Голову посыпая прахом забвения, напяливая рубище панихидное. О, горе, горе мне грешному! Что тот Андрей у причала.
***
Он забыл, что поменял мелодию будильника на телефоне и долго не мог проснуться, слыша сквозь сон незнакомую музыку. Наконец он поднялся, потому что знакомая или нет, но мелодия мешала спать и нужно было ее выключить. Сделав это, он снова приложил голову к теплой со сна подушки и с наслаждением зарылся в одеяло, чувствуя свой собственный запах как родной и приятный, словно зарывался в листве родного леса зверь, или в утробе матери копошился невыраженный еще ребенок. Тогда он услышал голос женщины, это был знакомый до боли за растерзанное свое настоящее голос. Он говорил ему каждым словом, что он ее муж и что он дурак по этой причине. Ему хотелось слышать по утру совсем другой голос, совсем в другом месте, но с тем голосом он в лучшем случае засыпал (если позволяло время), а просыпался всегда с этим. Голос непоколебимо требовал встать. И это помогало ему начать день, несмотря на свое отношение к издававшей эти утренние командные звуки. Его супружеского приговора.
***
Написание художественного произведения стало для меня подобно работе, направленной во вне, а не во внутрь. Как строитель не строит дома сам по себе, как архитектор не проектирует их по собственной воле, по которой же даже курьер не принесет в дом ваш пиццу, если ему за это не заплатит нанявший его работодатель, так и я не могу взять и написать роман в стол. Рассказ еще куда не шло. Он небольшой. Вдохновился – написал. Но что-то должно толкать к многодневному труду. Строитель строит дом, потому что знает, что в нем будут жить (и ему за это заплатят). Вот, если бы неравнодушный дядя сказал бы мне: «Слушайте, Иван Иваныч, а почему бы вам не накатать такой вот роман? Есть, знаете ли, потребность в написании такого романа. – И я сказал бы: «Говно-вопрос, дайте мне три дня, и я предоставлю вам план от начала до конца, и сразу же приступлю к работе». – «Тогда распишитесь», - скажет дядя. И я распишусь.
***
Если бы я не знал точно своего уровня, то мог бы делать что-то наугад, как крот, по наитию, на авось, не зная точно, выгорит – не выгорит. Теперь я знаю точно, что могу. Могу, но не буду. Потому что заказа нет. Лучше буду сидеть на скамейке на берегу огромного водохранилища и болтать ногами. Гордость и тщеславие.
***
Поэт думает вселенски глобально и сжато до выдоха, пишет навсегда и намертво. Романист пишет длинно, долго и упорно, погружаясь в размышления, растекаясь мыслью по древу.
***
Обращенность к прошлому характеризует ее как человека доброго; человек-эгоист живет устремлением в будущее, она же должна чтить стариков; остановиться, если упадет незнакомый прохожий, она способна разменять момент своего будущего, чтобы пересмотреть свое прошлое, оставить на будущее удовольствие меньшее, но качественное.
***
Это начало не катит, потому что тебе не нужно писать про утро женатика, ты сам не был никогда женатиком, не суйся в то, чего не знаешь.
Итак.
Он проснулся этим утром не сразу, так как забыл, что накануне изменил мелодию будильника, и теперь сквозь сон не узнавал музыки. Однако она мешала спасть, и встать пришлось, чтоб выключить телефон. Сделав это, он сразу же зарылся обратно в теплое гнездышко из одеяла, как зверь зарывается в родную листву, как ребенок, не рожденный еще, копошится во влажном тепле чрева матери. Сон снова набросился на него, первым снегом засыпал, присыпал солью надежд. Самое сладкое от жизни он брал в отдыхе от нее, остальное было рутинно, скучно, нелепо, незаслуженно и несвеже. Будильник снова заработал через десять минут. Выработанная привычка вставать со вторым звонком, насладившись десятиминутным продлением неги, не подвела. Таборов встал. Нехотя поплелся в ванную, по дороге включив ноутбук. Умылся, прошел на кухню, отрезал два куска докторской и бросил на сковородку, рядом разбил два яйца, посыпал кинзой. Вернулся к ноутбуку, залез в интернет и включил музыку. Стал одеваться.
***
Смог бы я отказаться от нее, высвободив свою руку из ее руки, чтобы в том же рук сплетении связаться с ним – ловким чертиком, подсевшим бы ко мне в первом полупустом ряду мало собравшей зрителей пекинской оперы? Смог бы отвергнуть соблазн? Ведь то время, когда мы так сидели с ним в театре и смотрели «Опасные связи» Пьера Шодерло, людей заставляя коситься на нас, отстраняться от нас всем гетеросексуальным существом своим; то время – те несколько лихих часов были максимальным выбросом эндорфинов в мою облетающую меланхолическую голову, эйфория – вот названия тому чувству, которое испытал я, как только они признали меня за прокаженного и навсегда исключили из числа нормальных. Косые взгляды, шепот за спиной: смотри-смотри, держатся за руки. Детский шипящий смех и слова-камни, разбивающие наши затылки жаром отречения. Нет чувства прекраснее, чем то, что заставляет тебя выделяться из толпы ценой ее ненависти и зависти; особенно, когда преступный любовник твой красив как молодой бог, а не какой-то пришибленный жизнью девиант с вечным спермотоксикозом и комплексом неполноценности. И «мой» мальчик был красив. Мы всего лишь сидели, он взял меня под руку и периодически спрашивал глупости по поводу происходящего на сцене, и я как мог отвечал. У нас с ним ничего больше не было, кроме одной так же незабываемой прогулки и этого единственного вечера в театре (билеты подогнал добрый Иван Иваныч, литературный товарищ), меня по сути и настоящим извращенцем-то не назовешь, но разве этого им недостаточно? Достаточно, и даже не совершив преступления, мне удалось испытать всю сладость его, отраженную в презрительных гримасах их лиц. Все – ради вашей ненависти, «и понравится вам мне противно». И жалко ту девушку, из-под руки которой увел бы меня такой прыткий вертлявый гендеронеопределенный чертик.
***
Все-таки формат ФБ и интернет-порталов в целом меня чудовищно ограничивает. Начинаешь мухлевать и заранее подстраиваться под очередной акт псевдоэксгибиционизма. Лимонов вряд ли позволил бы себе в ЖЖ (будь он в те времена), что он позволил себе в книгах. Книга – это прочная грань, за которой можно упрятать для дальнейшего показа все свои страхи, патологии, девиации. Снять же штанишки в рамках одного послания совсем не интересно, это превращается в одно и то же постоянно пьяное поведение дворового алкаша, которого все знают и уже не смеются, если он в который раз отчебучит – надует в штаны или что еще. Заранее выбрав место, чтоб все видели.
***
Печень имеет четкие ровные контуры. Размеры долей в пределах нормы. Паренхима однородной эхоструктуры обычной эхогенности и звукопроводимости. Периферический сосудистый рисунок сохранен. Система сосудов воротной вены не изменена. Ширина нижней полой вены в пределах нормы, пульсация ее сохранена. Печеночные вены обычного диаметра. Внутрипеченочные желчные протоки не расширены. Общий желчный проток 3 мм. В воротах лимфатические узлы не визуализируются.
Желчный пузырь. Стенки не утолщены. Размеры в пределах нормы. Содержимое гомогенное.
Поджелудочная железа. Акустический доступ затруднен. Головка и тело нормальных размеров. Контуры железы четкие ровные. Паренхима однородной мелкозернистой эхоструктуры. Эхогенность диффузно повышена (в пределах возрастных изменений). Панкреатический проток не расширен. В сальниковой сумке жидкость не выявлена.
Селезенка имеет ровные четкие контуры. Размеры в пределах нормы – 93 на 42 мм. Эхоструктура паренхимы однородная, эхогенность обычная. В области ворот очаговые изменения не выявлены.
Почки расположены типично, имеют четкие контуры. Размеры в пределах нормы. Паренхима обычной эхоструктуры и эхогенности. ЧЛС не расширены. Конкременты размером более 5 мм не выявлены. В паранефральной клетчатке, включая проекции надпочечников, очаговые изменения не определяются.
Заключение: признаки эхографической патологии не выявлены.
Симфония здоровья замолкает. Смерть отменяется.
- Доктор, точно ничего?
- Ничем огорчить вас не могу. Все в порядке, идите к терапевту, сдавайте кал.
***
Ходить с дерьмом в банке по городу совсем не эпично, да и раз все предчувствия ложны, к чему эти дальнейшие хлопоты. Как глуп человек самовнушаемый. Смерть отменяется, идем в баню. Последний раз был в бане советского образца в тот год, когда закрыли в Москве «Донские бани» – единственные доступные по ценам. Но и тогда это было 500 рублей, если не изменяет память. Здесь же – 250, 10 – за сохранение ценностей, 100 – веник березовый, 150 – дубовый; пиво – с собой, если надо. Деревянные ряды кресел – три ряда, напоминающие троны. С непривычки я так упарился, что хотелось ползти по полу, а не стоять. Добрался до трона и развалился в нем как голый король. Чай бесплатный. В пакетиках. С сахаром. По телевизору – чушь.
- Целый день ***ню эту смотрят, потом мозги мужикам ебут. Жидомасонское телевиденье!
Туалет один, душ тоже, но народу немного, всем хватает.
- В Москве сейчас с мужиками проблема, половина педиков, бабы на мужиков с регионов набрасываются. Нетронутая цивилизация!
Один парень, с лицом чернеца, пришел в камуфлированной спецовке и берцах, руки и ноги – черные, как-то по-быстрому помылся и ушел, надев ту же одежду, запах от которой еще долго стоял в углу, где он раздевался и сидел.
- Гитлер еврей был, сколько делов наворотил!
***
Считывая чужую информацию, избавляешься от осознания ужаса. Весь этот ужас обрушился когда-то на древних, и они, не зная, что с ним делать, создали литературу. Не как прикладное к их деятельности, а как самостоятельное увлечение. Праздность порождает искусство и философию.
***
В маленькой замысловатой шкатулке он преподнес ей свои лучшие гадости. Чрезмерная ненависть, переливаясь за край, обретает цвет любви. Ненависть истончает сердце, оно становится как бумажный лист. Его можно сложить в самолетик и запустить с балкона. Пусть залетит кому-нибудь в форточку. Найдет, подберет неизвестный чужой человек самолетик такой, развернет чье-то сердце и заложит им книгу на любимом месте. Любимую книгу на любимом месте.
***
Патология извращения – в отдалении себя на максимальное расстояние от объекта притяжения. Наслаждение – в томительном предвкушении.
***
Чтобы ты не делал, ужас внутри тебя, это твой внутренний ад, он разжигает пламя похоти, чтобы лилось семя, и боль не прекращалась, чтобы всегда горел синим пламенем цветок боли. В петлице его серого пиджака был вдернут синий цветок, он был из секты Синих Цветов. Секта – это объединение и школа боли. Боль – это кровь Бога. Пока мы живы, мы чувствуем боль. Она течет в нас и по венам Бога. Люди сообщающиеся сосуды, они могут передавать друг другу только боль, завернутую в любовь.
***
Он всегда делал так, когда ему было больно или непонятно. Он вставал в позу вольнодумца и начинал месить в своем мозгу, как в миксере, слова, даты, события – все, что было и не было. Так ему становилось легче.
Вот он, секрет. Не надо ничего ждать. Ничего готовым не вылезет из тебя, сколько не дави, кроме дерьма. Его на жалко. Надо залазить щипцами внутрь себя и болезненно вытаскивать, выскабливать из себя то, что будет великим творением.
***
Придется упорядочить хаос, выхлестывающий из щелей моего самозабвенного, не гнущегося, немого распростертого. Распростертого.
***
Еще минуту назад, сидя за столом и перебирая, как четки, слова в уме, он даже не догадывался, что из этого печального равновесия, приятного болотца мысли, может что-то вытащить. И вот пеплом сомнения осыпало голову человека, вышедшего послушно на предательски скромный стук.
За дверью в тапочках на босу ногу, в штанах с обвисшими коленками и растянутой майке (вид, прямо скажем, классический), стоял ощерившийся в ощетиненной улыбке сосед, за разбитыми очками которого сияло в глазах озорное солнышко безумия, – явление чего-то большего чем то, о чем он спросил.
Это было даже не недоумение человека, оторванного от написания крупного по меркам начала двадцать первого века романа, а просто такое чувство, будто никто не понимает, что происходит; ни он один – все. Вот и сосед тоже. Вот еще секунду, минуту, час назад все вообще было прекрасно, и вот зашел он, сосед, спросил звериным шепотом: «Извините, не смотрели ли вы сегодняшних новостей, что передают?» И все сразу окрасилось цветом непонимания, совсем такого же, когда кричит ребенок, высунутый на свет божий из чресл окровавленных матери – из разверзнутой утробы ее. Звериное непонимание забитой до смерти на помойке собаки – детьми, возвращавшимися домой из школы. Время дождей. Звук стекла. Стон неба. Обида зверя. Опаска трубы на городской свалке, готовой скатится с кучи и убить бродягу, ребенка, вошь, но замедлившую движение к смерти, потому что не всегда оно надо.
Он всегда делал так, когда ему было больно или непонятно. Он вставал в позу вольнодумца и начинал месить в мозгу, как в миксере, слова, даты, события, идеи – все, что было и не было. Так ему становилось легче.
Обратил внимание на газету, скрученную в рыжем кулаке соседа так, как если бы он собирался бить мух. А, может, уже все убиты? Налеплены на свинцового вкуса бумагу? Неужели в ней он не нашел ответа на свой закостенелый в горле вопрос?
С минуту, а может меньше, скорее всего меньше, куда там минута на то, чтоб подумать – спросить ли соседа? Но зачем его о чем-то спрашивать? Что может сказать он? Когда и сам понял давно праздность вопроса?
И помявшись на пороге, потеребив фенечки на запястье, что подарила когда-то она, поджимая пальцы ног, и в отвлеченность лица вложив все свои силы, - сделал решительный полуоборот прочь от соседа, стоявшего со зрачками, вкрученными в необходимость ответа.
Он еще подумал прежде, чем окончательно закрыть перед соседом дверь, что пожарный шкаф в коридоре сотворен из дерева, а потом он присмотрелся и понял, что шкаф не был никаким деревом, а просто что-то сделанное из подобия дерева – из его заменителя – из его Бога. Создателя. Щебенка. Луна. Лупа. Нальчик. Паж. Киста. Люлька. Больно. Небо. Больно. Звезды. Плакать. Девушка. Убита. На ночь. В день. С утра. Поздно. Сутки. Падший. На ночь. В прах. Сон. Душ. Клятва. Изгородь. Сомнений дни. Пьяное око следит непрестанно. В руках. Делать. Спиться. Влежку. Плакать. Некто. Больно. Стекло. Спина. Врубель. Солнце. Гавкать. Чмошник. Звери. Люди. Что ты? Как бы. Сделать. Больно. Тише. Тише. Разное. Знамя. Чавкнуть. Смертность. В душе. Трахать. Больно. Слюни. Свежесть. Полночь. Забыли. Забили. Забвения штаны полны весенних гроз и слез обычных в быту умеренном и дружном, как в том глазу, что под очками давно разбитых линз, и нету сына, который свин, но он любимый. И самый точный. Один на всех. Один такой. Один-один.
Иногда он перебирал слова, как четки, в уме, чтобы успокоиться. Иногда слова заканчивались стихами, начинали рифмоваться и превращались в стихотворения. А иногда, и очень даже часто – в глупость. В глупые стишки, нелепые рифмы, дурацкие смыслы и прочие нездоровые явления человека, зашедшего в тупик среднего возраста, когда понимаешь, что все напрасно и дальше будет все тоже, пока не остановится сердце в бессмысленном беге за бантиком, привязанным к кошкиному хвосту, как та ржавая банка.
***
Вернувшись к столу, он вспомнил, что не написал девушке, вытащившей его из болота, изнуряющего самокопания. Только она, незнакомка, могла сделать это. Никто из друзей. Все они знали, что он человек, а не кукла, набитая ванной. Один он это знал, но услужливо играл для них роль человека – эту роль. Было неудобно удивлять близких людей, объясняется, вот, дескать, я давно не человек, вы-то думали, а я нет, труха одна. И только реально воздвигла в нем вновь стержень пику обелиск победы и зажгла пламя сердца.
***
Смех на бегу.
***
Снова отвлекся, вспомнил, как в прошлый Новый год соседа избили, Сосед – название.
***
Мозгу для импровизации нужно всегда что-то свежее, он не работает с заветренной задумкой, с ней работает робот твоего сознания, логика, а не подсознание. Думать надо о целостности вне зависимости от контекста.
***
Ты пытаешься плести нить повествования, а надо нести бред, чтобы из бреда этого, как из мертвого трупа, вырезать потом живой кусок фразы, застывшей в груди его трепетной.
***
Пишешь в третьем лице, но про себя. Без имени. Только Он. Имя, если потребуется при контакте с другими персонажами.
***
Если интеллигентная часть нашего общества и забыла, кем были евреи, то сами они об этом прекрасно помнят, от того и это постоянное безмерное хвастовство, доказывающее, что, вот, дескать, каких высот добились – из грязи в князи, – доказывают это тем, кто давно не помнит, их в грязи. Глупо и не нужно, а между тем, чего добился Быков, эрудированный болтун, который только и делает, что пересказывает всем общую филологию о великих писателях, не закавычивая? И все считают, что он говорит свои мысли своими словами, беспардонно жирная свинья. И кому доказывать, мне и таким же черносотенцам на него *** положить, а тем и доказывать не надо, они давно о жопу его язык вытерли.
***
После даже одной бутылки пива в голове с утра ничего нет, кроме разорванных нейронных сетей, и ты просто ждешь, ходишь и гуляешь в этом предвкушении того момента, когда снова голову – извилина за извилиной – захватят блаженные великие мысли. Триумф предопределен.
***
Он превратил ее жизнь в ад.
Внутренний диалог:
- Что действительно так хочешь написать?
- Почему бы и нет.
- Уж лучше напиши: ****ный зверинец, он превратил ее жизнь в ****ный зверинец.
- Так я представляю себе скачущих по дому обезьян.
- Уж лучше скачущие обезьяны, чем ****ное замыленное клише.
***
От чтения в Макдональдсе его оторвало чье-то «здрасти». В закуток, где он сидел, зашла уборщица, которая маячила в его околозрительном пространстве чем-то желтым (из-за желтой корпоративной кофточки), и вот он, кинув на нее взор, услышал вдруг: «Интересная книга?» Это его, как и всегда в подобных ситуациях, весьма озадачило: сразу полетели предположения о настоящем смысле вопроса, которые мешали просто ответить на него. Сначала он подумал, что, возможно, его хотят согнать, так как он ничего не ест, но он знал, что в демократическом Макдональдсе не гонят даже бомжей (если речь идет о Москве), но, даже зная это, он все равно оставлял на столе пустой стаканчик от кофе или коктейля, чтобы на всякий пожарный случай утвердить свое право на использование Макдональдса как избы читальни. И вот, несмотря на политику компании и его жалкий стоящий на столе третий час стаканчик, его хотят выгнать, да неужели, вопросил он сам себя, готовясь к обороне и вместе с тем дав утвердительный ответ кивком головы (все, на что он оказался способен в ситуации легкого флирта). Девушка обаятельно и широко улыбнулась, что точно не было макдональдсным регламентом и шло если не от сердца, то от общей доброжелательности. Таборов же снова уткнулся в книгу и место, где Пруст описывает отчасти похожую ситуацию поплыло перед его глазами второстепенным фоном, а объектом размышления становилась она – молодая работница в желтом, но момент был упущен, время безнадежно улетело. Он не успел рассмотреть, но теперь ему казалось, что у нее аппетитная толстая попа, он представил, как, завладев девушкой, имел бы ее у себя на кухне в качестве бессменной хозяйки, как подкрадывался бы сзади в пошлой жажде обладания, прижимался бы к пухлой попе ее пахом и терся, как пес, а мог бы и опуститься на колени и прижаться к ее насиженному теплу щекой. Скоро эти мечты оставили его, и он подумал о том, чтобы сказала она, узнай чем он занимается, что пишет, а хуже того – прочитала бы хоть отрывочек, да вот даже из того, что он написал сейчас, махонький кусочек этого бреда.
***
Писать по два-три часа в день. Разминка в виде дневника. Потом можно впускать и отвлеченные темы. Например, утро. Тема утра –центральная тема нашего творчества.
- Да что вы говорите? Серьезно?
- Абсолютно серьезно.  За свою писательскую карьеру утром я написал несколько тысяч страниц.
- Так мало?
- Ну, что вы, это очень много. Если учесть, что каждый мой новый роман называется утром. Тьфу, начинается утром.
- Да-да, именно это вы хотели сказать.
- И скажу, еще не раз скажу.
- А как обстоят дела с вечером в вашем творчестве?
- О-о-о-о!
- Это протяжный звук трубы господней?
- Нет, я хочу сказать так, что вечер занимает не меньшее место: вечер синий, вечер блеклый, вечер жизни, вечер юности. В общем, процентов пятнадцать, учитывая, что к концовке романа я, как правило, расписываюсь, и вечер на выходе вмещает больший объем, чем утро. Утра иногда удаются двумя-тремя штрихами, а уж вечер, несмотря на абсурдность и парадокс ситуации, прямо светит, блестит разноцветьем.
- Да уж, разноцветный вечер. Это надо видеть.
- Почитайте.
- Обязательно.
***
Я не могу писать, когда рядом люди. Люди, жрущие, люди срущие, люди, алчущие удовольствий. Мне хочется идти по улице, не думая о будущем. Но человек с лоснящейся лысиной в этот момент кормит его девушку бутербродом с молокой.
***
В бане. В этот раз телевизор был выключен, и разговоров было куда меньше. Я сидел и смотрел в его пустой черный глаз, думая одновременно и о своем и как будто ожидая, что рогатый оракул все же что-нибудь скажет, включится сам и гаркнет что-нибудь громкое и абсолютно ненужное здесь, в пару и запахе веника. Но телек молчал. Тогда я вспомнил, как в прошлый раз, когда передавали новости: опять какой-то чиновник проворовался и был пойман, - один бодрый мужичок с лихо закрученными по-казацки усами, проходя мимо весело брякнул: «Вот где наши денежки!» И с хохотом ввалился в помывочную с полотенцем через плечо. Маленький сгорбленный пропаренный дедок натягивающий в это время носок на ногу, ответил на эту реплику радостной улыбкой, еще минуту назад мужики были заняты делом и никто не обращал на телевизор внимания, и стоило одному подчеркнуть – напомнить, что это про них, это он не стене, это он им говорит, их хочет расстроить, - как разлилась по лицу старичка блаженная радость от осознания своего счастья, которое не может пошатнуть никакие дурные известия из телевизора.
Телевизор – дурак, над ним можно только посмеяться, над его жалкими попытками внести смуту. В этом смехе, в этой внезапной радости было что-то сугубо русское, нельзя представить себе ни американцев, ни немцев, смеющихся над подобной шуткой, только русского подобное может развеселить – как карликовый враг в спадающих штанах и с тонущей в каске головой. Телевизор как оружие массового уничтожения умов себя не оправдал, только процентов на пятьдесят. Он может влиять только на баб и педиков, а этим русским мужичкам на него положить с прибором.
***
Он подумал над тем, что она любит больше всего, больше всего она любит хлеб и молоку, бутерброды с молокой. Наверно, сейчас он кормит ее молокой. Рыбьей спермой. Значит, она обманывала его, когда говорила, что у нее аллергия на сперму.
***
По закону соответствия все должно иметь в мире свою идентичное лицо в другой области, музыка должна сочетаться с картинами, а картины с литературой, и наоборот. Если вы слушаете непрерывно музыку, которая хороша подошла бы для фильмов ужасов, значит, вы смотрите непрерывно фильм ужасов, но без изображения, слушаете один звук. Музыка это занимает в вашем мозгу свою полочку, подписывается, и ждет своего соответствия. Как только перед глазами вашими встанет ужас, включится и память с записанной музыкой ужаса. А что если музыка не будет ждать соответствия? Что если она сама его спровоцирует, и вы своим руками сотворите ужас – насилие – под музыку насилия и ужаса в голове, звучащую в вас непрерывно?
***
Проза – это всегда не сразу, это отступление, терпение и компромисс, проза – это когда ты отрываешься от губ свежей молодой девушки, чтобы рыться в вещах и искать завалявшиеся где-то контрацептивы, чтобы ничем не заразить эту милую, отдавшуюся тебе девушку.
***
Проблема Керуака была в том, что сраные хиппи, подхватив его идею бит-движения, свели ее до своего примитивного восприятия, до тупого протеста, до пьяного выкрика толпы, до камня, брошенного в витрину, оставив всю красоту и поэзию изначального импульса за скобками; и Керуак ничего не мог с этим сделать, красота его сердца разбилась о тупость толпы, дух его пал, и ему не оставалось ничего, как наблюдать и пить, пока не развалится печень.
Слова не нужно искать, они лежат под ногами, как камни, и тяжелы как камни, могут убить попаданием метким в висок.
***
Проза – это всегда не сразу, это отступление, терпение и компромисс, проза – это когда ты отрываешься от свежей молодой девушки, чтобы рыться в вещах и искать завалявшиеся где-то презервативы. Девушка, как и проза, хочет быть красивой и не похожей на других, написанных до нее, особенно не похожей в болезнях.
Проблема в том, что когда-нибудь твою идею подхватят и обговнят, сведут до своего примитивного восприятия, до тупого протеста, до пьяных выкриков из толпы, до камня, брошенного в витрину, оставив всю красоту и поэзию изначального импульса за скобками; и ты ничего с этим не сможешь сделать, чистота твоих помыслов разобьется о тупость толпы, дух падет, и останется только наблюдать и пить, пока белый орел рвет твою печень.
Слова же не нужно искать, они лежат под ногами, как камни, и как камни – опасны, могут убить попаданием метким в висок.
***
Пока что меня никто еще не обвинил в москвичизме.
***
«Не бывает моральных или аморальных книг. Бывают книги хорошо или плохо написанные», Оскар Уальд. «Мне смешно на вас». Егор Летов.
О цензуре, о царской цензуре, о цензуре в наше время, о советской. Чтобы рассказ писали по схеме. Так спокойнее, это не даст ворваться хаусу в дом, а то сегодня опубликуешь странный рассказ, завтра повторишь подвиг, а потом придешь на работу, а там верх дном все, и на улице верх дном, (никто не создает нового, только новое в рамках старого) никаких манифестов (толстоебщина), хотя глупо так полагать в век интернета. Куда оправданней была бы цензура в «Ютубе», чем в журналах, чего им бояться? Журналы – наследие советской эпохи и до сих пор хранят традиции советской эпохи. Очень трогательно читать таких авторов, проливающих слезу по-советски, даже трансцендентная слеза Достоевского над забитой лошадью (пьяные они, сынок) под вопросом в обществе, жрущем мясные консервы ящиками… Люди живут в давно в другом мире, а к ним лезут с линейкой соцреализма. Конечно, я не подыгрываю мудакам, которые думают в стиле Берроуза и Буковски, вывалив на стол свое хозяйство… На обложках и обломках империи. Кто считает себя впереди планеты всей, вывалив на стол редактора (или по имайлу) свое подростково-прыщавое, фаллическо-вагинальное творчество?
***
Бутерброды с молокой.
***
Есть донесение по поводу Таборова. Он выезжал в город и снова ходил в Макдональдс только, чтобы встретить ее. Но не встретил ее. Еще он снова наблюдал собачий цирк, пока ждал автобуса.
Кабели у помойки устроили свалку вокруг маленькой беленькой сучки с ушами, как у рыси. Сук в этой «групповухе», кажется, было две, если, конечно, между собаками не бывает транзиторного гомосексуализма. Вой, лай, рык, визг, сука укусила одного в шею, отбежала несколько метров и снова легла; кабели семенили за ней непрерывно, а один, чернявый, прямо на ходу отчаянно пытался пристроиться, прыгая на задних лапах, а передними хватаясь за ее чресла; но пес не успевал и беспомощно протыкал воздух. Все, что сука позволяла – это вылизывать ей загривок, а стоило кабелю оседлать ее, как она, клацнув зубами, огрызалась, ловко развернув оскаленную морду. И тот отступал, жалко высунув слюнявый язык.
С помойки вся свора, с визгом и лаем, вскоре переместилась ближе к остановке, где они выклянчивали у отъезжающих закончивших работу поварих заготовленные для собак кости. И здесь, со сменой фаворитки, снова повторился тот же абсурдный спектакль. Кабель цвета табака ласкался и пристраивался к хромой черной сучке с подбитой лапой и белой грудкой, но только он касался ее, как получал решительный отпор; при этом до конца сука не отгоняла его, а позволяла дрыгаться сзади себя. Его условное имя – имитатор. Пес талантливо имитировал ритмическими движениями случку, но все свои усилия пускал по ветру. Возможно, он верил, как древний племенной человек, что подобное вызывается подобным и таким образом намеривался примитивной магией воздействовать на строптивую суку. Другой пес стоял напротив и возмущенно гавкал – не пытался сам залезть на сучку и не отгонял соперника-кабеля, а просто сердито и тоскливо лаял, как старый ханжа. В это время еще один пес цвета рыжей осени усердно копошился в помойке, не обращая на брачные игры никакого внимания. Хотя его единственного регулярно кормили: он жил в конуре при столовой в туберкулезной больнице и, при участии в его судьбе сердобольных женщин-поварих, был всегда сыт и согрет, но так и оставался глуп и вечно голоден. Он был старый и немощный. Его хозяина, такую же развалину, сдали в богадельню, а его выбросили, но он удачно прибился к столовой. Морда у него была вся перекошенная, как будто по ней проехались колесом. И хоть он никогда не делал попыток залезть на хромую черную суку или на маленькую беленькую сучку с ушами-кисточками, переживая только за то, чтобы не украли кость из пасти, пока он еле мусолит ее старыми зубами, – член его, стоило сукам повертеть мимо хвостом, торчал, как вареная морковка. «Природа берет свое», – утверждали пожилые женщины, глядя, как еле живой, бывало, кабель без устали перебирает за сукой разбитыми лапами. Весь этот собачий цирк не казался таким уж абсурдным, он безнадежно и жестоко напоминал человеческую жизнь.
***
Из окна я вижу дерево. Оно такое высокое, что я вижу его лежа на постели – со второго этажа в доме на улице главного декабриста в городе В.В. В таком обнаженном осенью виде, оно напоминает мне голый нерв. Ветки его, как нервные окончания, непрерывно трепещут на ветру, словно ощупывают или ласкают воздух. Или плавают в этом воздухе; в сущности, воздух от воды отличается лишь плотностью. В этом грустном и плавном движении ощутимо величие вечности. Вечная осень. Как оголенный живой нерв дерево ловит по воздуху все изменения, возвышаясь над мелкой людской возней. Я чувствую трепет дерева.
***
Многие западные писатели-романтики, французы, в основном, все поголовно жили в замках, поэтому и произведения их похожи на замки, холодные, самодостаточные и не приступные. Ни один русский писатель, даже граф Толстой, не жил в замке, от этого легко прочитать все романы Толстого, все романы Достоевского, но практически невозможно взять в осаду и дочитать всего Гюго, Дюма, Шатобриана, Пьер де Ронсар (поэт), Руссо (беглец), Золя, натуралист, называл свой роскошный особняк, отличающийся от замка только строительным материалом (на гонорар от «Западни») кроличьем домиком и скромным жилищем. Этот жил в замке, тот жил в замке, вся поднимающаяся из костра инквизиции, просвещенная Европа жила в замках. И произведения их стали как неприступные холодные замки. Все это книги в себе, крепости, а не книги. Попробуй взять в осаду Монтеня, Руссо, эти замки нужно еще растапливать камином своего сердца. Монтень – замок за семью печатями для современного читателя.
P.S. Наш Шишкин разве что – в замке живет. Сука такая.
***
Все достоинство творчества Пелевина – это умение сочинить анекдот длинною в книгу. Во времена светлой демократии народ играет роль царя, поэтому писатель служит народу. В этой связи Пелевин играет роль придворного шута, ежегодно поставляя плебсу новые анекдоты, в которых, конечно, между строк проскальзывает фирменная ирония автора по поводу своего читателя, с которого он стрижет шерсть и над ним же втихомолку посмеивается, тем не менее по высшему разряду удовлетворяя все его скотские потребности, отвечая на все насущные современные вопросы с присущим шутовству остроумием, кривляньем и претензией на истину в последней инстанции. Правда, с каждым разом анекдоты становятся все сложнее; просто рассказать анекдот в форме романа уже не котируется, это нужно сделать с применением 3D-технологий, не забывая напичкать его всем актуальным шлаком, понять который со временем можно будет только если просмотреть все телешоу за год, предшествующий тому, в который вышла книга.
***
Рецепт удачной провокации
По поводу обобщения. Сама дерзость обобщения (и тупость тоже) вызывает подкожный зуд, чесотку несправедливости, однако, без обобщения наша мысль звучит не так пафосно и претенциозно. Сказать, что знал одного Иван Иваныча и был он полным мудаком, а потом встретил еще одного Иван Иваныча и оказался он таким же мудаком, - совсем не то, что сказать: «Да знавал я этих Иван Иванычей, все они полные мудаки!» Здесь уже совсем другой окрас и заряд фразы. Стоит произнести это, и тут же появится хоть один человек, который выскочит из толпы, подобно черту из табакерки, покажет паспорт и скажет: «Позвольте, уважаемый, я Иван Иванович, но я же не мудак? Я-то явный пример тому, что вся ваша теория, мягко говоря, ошибочна?» Это ужасно веселит, поскольку истинный немудак никогда бы не обратил внимания на сказанную кем-то глупость, не оделся бы (перефразируя Омара Хайяма) в брошенные ему лохмотья, подобно тому, как лавочник, торгующий одними помидорами, ничего бы не ответил на критику осетринки с душком, а разве что развел бы руками, ничего не поняв, и уж точно бы не обиделся. Человек же, выскакивающий с возражением, что он не мудак, явно выдает себя собственными сомнениями на этот счет.
***
Я снова в угнетенном состоянии, в котором сам виноват. Водка с селедкой приносит мне одно нездоровье и временное отбытие из мира интеллектуального подвига. Мои жалкие страстишки превращают меня в животное еще более жалкое, чем я являюсь без водки. В общем-то, без водки я – просто я. С водкой же я – мой наихудший потенциал. Водка – это два шага назад. Ну хватит, хватит о водке. Хочется и другого. Бабу хочется. Но бабы не дают просто так. Вынь да положь монету, а то и две, а то и три. А не хочешь – так ****уй в свободном полете. Да. Я животное, я тварь, я зверь, я дерьмо. Я ***. Да, это уж точно. Я бездарность. Я Таборов. Я Тапочкина-Пирогова. Кстати, где мой Таборов? Опять лежит на диване и думает о том, как необходимо ему бросить пить? Или вспоминает ту бабищу со Спировского вокзала? Спировский вокзал – место встречи влюбленных. Таборов не знал, где его место в мире. Кстати, он просил напомнить тебе, что вчера перед сном он решил вдруг открыть шторы на окнах, или как это правильно – раззанавесить окна? И на стене его образовалось два квадрата фонарного света. Так он вспомнил мать, она всегда занавешивала окна – мысль о том, что можно жить с окнами без занавесок, была ей непонятна (хотел сказать, нестерпима), ее глаза округлялись, если заходил об этом разговор. Писание должно быть самоценно и самоцелью, не средством выражения идеи, а самоцелью, только так писание может утвердить себя и как средство.
***
Я проснулся от осознания своей полной никчемности, мучившей меня с вечера. От эротических и остросюжетных снов, где я очень нужный, очень ценный, очень страстный и сексапильный персонаж. Причем во сне я хотел женщину, а проснулся от желания ***. За окном еще только начало синеть, снег посыпал пушистый и стремительный, как мое падение.
***
Не скрою того зловещего облегчения, которое постигло меня со смертью матери и в котором я долго себе не признавался, но видеть мать свою одурманенной «священной» чушью было болезненно и неприятно. Хотя, надо признать, прожить почти безгрешную жизнь, ее заблуждения ей не помешали. В отличии от меня, которого не проведешь попом. Однако ненависть к попам росла до того, что выдергивать их трясущиеся бороды готов я был с той решимостью, с какой деревенский мужик пропалывает грядки, выдирая из них сорняки.
***
Решил помянуть бессмысленно убитое в детстве время, еще раз его бессмысленно убив. Посмотрел ремейки знаменитых ужастиков: «Техасская резня бензопилой: кожаная маска», (2017), «Пятница 13-е», (2009), «Кошмар на улице вязов», (2010). Предсказуемый сюжет и тупые диалоги, конечно, остались: это с Голливудом не избежать, но картинка стала куда красочнее и атмосфернее. Персонажи, правда, навсегда потеряли свое очарование: Джейсон раньше, если память не изменяет, подкрадывался тихим сапом и подрубал своих жертв тесачком из кустов, теперь же он голыми руками крушит черепа и носится по лесу, как горилла. Это уже не маньяк, а какой-то супергерой наоборот. У Крюгера стала какая-то мерзкой рожа, раньше он был куда симпатичнее, мы с другом даже были влюблены в него. Кстати, чуть ранее посмотрел «Зловещих мертвецов» – черная книга, начало реально крутое, но уже к середине начинаешь разочаровываться, а концовка – полная дерьмо. В общем, радует, что теперь не снимают по семь частей в десять лет, как раньше, а как-то компактнее вбрасывают в мозг завернутую в разноцветный фантик шнягу.
***
Мне Господь Бог налил целую миску одиночества, я вылакал ее всю до дна, по краям разложив обсосанные кости, похожие на перемолотый зубами скелет мелкой рыбы.
***
Все по-прежнему в моей тихой комнате, развешаны по стенам страхи и предрассудки, в углах с пауками таятся в забвении роковые ошибки; бутылки, склянки с алхимическими жидкостями и снадобьями звенят на полочках, лампочки гаснут и загораются, звон до блеска вылизанных котовских яиц дрожит, затихая, в бабушкином хрустале, и тот старый-старый комод, увешанный новогодними гирляндами, с розовым зайчиком на запястье деревянного, вырезанного из дуба Христа во весь рост. И лишенные нервов зубы, рассыпанные по темным углам и растрещинам, где ловкие мышки примеряют их вместо своих. Ночь и день так похожи в этой просверленной в черепе бога клети.
***
Заглянув на сайт книжных новинок, ужаснулся непроходимой пошлости. «Трагедия у озера», «Двойная жизнь Петра Иваныча», все названия беспросветно банальны, тупы и вторичны. Чтоб только открыть книгу с таким названием, меня нужно целый день лупить палкой. Или вставить ее в задний проход. Сочинять такие без проблем может каждый: «Столпы Иерусалима», «Происшествие на Гороховой», «Последняя любовь Зинаиды Зюськиной», «Гоблины и Боги». Все это издавать надо прямо на туалетной бумаге, чтобы деревья зря не переводить. Вообще, я сторонник теории, что нового не бывает, а есть гениально переложенное старое, но не под таким же дешевым майонезом жрать это не прикрытое старое – объедки вчерашнего дня. Елена Шубина – жирна и масляниста, окутана пошлостью, как селедка свекольной шубой.
***
Возникла идея написать исторический этюд, например. Революционер Игнатий выглядывает из толпы коляску императора, ветер гуляет в волосах, теребит красный шарфик, птицы тревожно пикируют над набережной. Выход из толпы – и бросок бомбы. Колесо отвалилось и покатилось (совсем как та триумфальная пуговичка Достоевского). Император вывалился из коляски кубарем, кувырнулся три раза через себя и сел на снегу, опираясь на одно колено. Император поднялся и побежал к убитому прохожему мальчику, взял в руки отлетевшую калошку и пролил слезу над калошкой (важно выдержать крайне издевательский тон в нигилистическом духе). Однако голову Таборова распирали сомнения: если это исторический этюд, то нужно выяснить:
1. Какая была погода? Был ли ветер и снег?
2. Была ли набережная?
3. Покатилось ли колесо? (колесо действительно покатилось, и крестьянин Феропонтов, как известно из полицейского протокола, нашел и пригнал его обратно – к месту происшествия национальной трагедии).
4. Была ли калошка?
Последний пункт самый важный, поскольку калошка этюдообразующая деталь – центральная, без нее никуда. Можно даже плюнуть на исторический этюд и перенести все в наше время. Революционер Балалаев бросает бомбу в кортеж президента (ЁБ ТВОЮ МАТЬ) убивает проходящего мимо мальчика-бомжа. Отлетает калоша, президент, покидает автомобиль и плачет над калошей и целует мальчика-бомжа в живот (видел ли кто в последнее время бомжей в калошах?). Зато не придется поднимать кучу материалов, да наплевать даже на революционеров, можно и просто написать трактат о значении калоши в упрочнении российской государственности или историю калоши. Впрочем, похожее произведение было у графа Соллогуба. С двумя «л», не путать с Федором Сологубом. автором «Мелкого беса», а то вы можете. Конечно, комический тон этюда оставляет желать лучшего, все-таки не та немножко ситуэйшн для острот, но понятно одно – никому нахуй не нужен исторический этюд, поэтому Таборов его не будет исполнять, то есть Табунов, то есть я. Писать его не буду. Лучше напишу про того, как собирался писать исторический этюд.
***
Пока я не понял, насколько действительно фильмы Быкова близки народу, я не решился посмотреть «Дурака». Пощекотав «Майором» нервишки, я не придал значения этому режиссеру, не увидев в фильме никакой эстетики, кроме эстетики припадка и психоза.
Взять «Дурака», «магией» фильма проникаешься с самого начала, нервическое состояние не отпускает от первых кадров до заключительных титров как вцепившийся в твою больничную пижаму шизофреник – сосед по палате, рьяно нашептывающий с пеной у рта свое параноидальное бредообразование. Быков просто не дает зрителю опомниться и делает из него неврастеника упрямо и последовательно – кадр за кадром.
Если бы зритель перед просмотром фильма делал установочку на анализ, он заметил бы, что, как минимум, странно то, что трубу с кипятком разрывает как раз в тот момент, когда алкаш под ней лупит жену (моментальная карма?); что двое мужиков бегут среди ночи спасать лавочку, которую ломают дерущиеся хулиганы; при этом драка их совершенно не интересует, они бегут спасти лавку, да и сама драка, еще секунду назад напоминавшая ледовое побоище, вдруг оказывается понарошечной, поскольку драчуны вдруг разбегаются при виде старика и его молодого сына. Тут же вокруг лавки развертывается целая трагедия, и продолжается дома – истово выясняется, кто в доме дурак. В итоге отец семейства идет среди ночи чинить лавку, чтобы, видимо, бабки с самого утра смогли засесть как следует.
Даже при самом строгом анализе, к середине фильма зрителя охватывает неврастения, условные рефлексы не отменяет вся абсурдность ситуации, где бригадир-сантехник, ни говоря ничего жильцам, решает в обход начальству ехать в ресторан к гуляющей там администрации и чуть ли не блюющим им объяснять всю опасность сложившейся ситуэйшн. Нет, сюжет, конечно, я не мудак пересказывать, вся страна смотрела и текла, но такие перлы как алкоголик, говорящий: а чё ты ради такой швали, как мы, распереживался? – это оригинально. Обычно-то такие люди даже алкоголиками себя не считают и чуть что: я Киев брал, я в рот ****, я кровь мешками проливал, а тут вдруг: мы шваль, ****ется дом, да и *** с ним! Интересно получается. Да и главный герой, якобы юродивый, начал все дело как-то уж хитро, нет чтобы поддержкой жильцов сперва заручиться, а он все шепотком да тихой сапой в администрацию побежал, а потом удивляется, что жители его под конец от****или как того пастушка, который кричал «волки-волки», а ему на этот раз не поверили. Впрочем, и это последняя сцена не менее абсурдна, чем все остальные. И посвящение памяти Балабанова.
Конечно, последний делал совсем другого рода лубок и такой грубой, топорной работы не допускал. Да и всегда у него (Балабанова) была на первом месте эстетика, никогда не воздействовал он тупо на психику, не играл на эмоциях, высекая из нервозного зрителя пот как слюну из собаки Павлова условным рефлексом. В какой бы мрак и абсурд не погружал он зрителя, последний не ставил под сомнение логику произведения, как не сомневается в ней ребенок, слушающий сказку про отрубленного бабкой с собственной руки мальчика-спальчика. Фильмы Балабанова приятно проживать снова и снова, как перечитывать любимые книги (даже если это ужасы). Фильмы Быкова – психотерапия, по принципу подобное лечить подобным – заику напугать до полусмерти, чтобы избавить от заикания. Балабанов – режиссер-психолог, Быков – режиссер-психиатр (а, как это бывает, психиатр всегда и сам чуток ****утый).
При этом не хочется умалить талант Быкова: взять любую ЧПшную ситуацию (сбили ребенка, рушится дом) и вывести из нее драматургию высокого уровня (по накалу страстей, по скорости цепной реакции, с которой развертывается безумный клубок сюжетных перипетий, по ярким сценам и острым диалогам). Но все-таки это немного не тот красочный лубок Балабанова. «Дурак» Быкова, скорее, напоминает талантливую иллюстрацию социальной рекламы с ее не прикрытым психическим воздействием, чем эпического «Брата» Балабанова, этого Илюшу Муромца, слезшего с печи и пошедшего в Москву (а потом и в С.Ш.А.) на Великие Погромы.
Если психика и душа по сути – одно и тоже, то все-таки Балабанов в этой связи – душа, а Быков – чистая психика. Ударили по коленочке, ножка и дернулась, где большое искусство, где? Но зато про нас, про народ. Про говно. Спасибо. От души.
***
Руки Табунова мелко тряслись, как сопля на ветру, как петля над сортиром, как провода над крышей, когда по ним бегут крысы, когда по ним бежит дрожь электричества, искра, возникающая между двумя одинаково липкими телами, и в ночь настежь открытое окно среди зимы, среди белого поля голой земли, покрытого лишь коркой снега, подсохшего снега с ледяной корочкой. Собака разгрызает яства помойки, выброшенные Табуновым кости от холодца. Холодец вышел на четверочку. Затраченные продукты: два свиных копытца, рулька и... И все. Это был диетический холодец, без добавления курицы и прочего мяса. Диетический новогодний холодец женского типа. Блюда могут быть разнополые - мужские и женские...
На этом месте Табунов был прерван всякого рода непостижимостями.
***
Ее изломанные руки шарили по телу; кутаясь в куртку, ТП быстро направлялась к подъезду. Жирные капли дождя падали из ветреного зева вечности неба и того, кто над ним. Незамеченными остались ее измазанные тушью глаза, кривые губы, сжатые в проклятии зубы, тупая пьяная походка. Консьержка-бабушка спала у телевизора, пуская пузыри. Рогатый приятель показывал юродствующих педиков в трико и бородатого, в кафтане, новогоднего деда с жирным, как перезрелый прыщ, и красным мешком. С каким Гитлер в сорок первом двинулся на СССР, желая раздарить всем подарки, но, о****юлившись, двинул обратно и застрелился в бункере, как гласит легенда. К чему этот экскурс в историю? ТП была на тайной вечере изгнанного из МГУ за левые взгляды профессора Подъяичко Степана Федотовича, требовавшего для своих студентов завышенных стипендий и бесплатные обеды – чертов социалист с дырками в карманах! Этим вечером он читал тайную лекцию у себя на квартире о ВОВ. ТП была в него давно влюблена – и в который раз отвергнута. Профессор был чертовски нравственен и морален, просто монашенка в штанах. Но ТП хотела его без штанов. И вот, отвергнутая, она шла пешком на шестнадцатый этаж (социальный лифт был зассан и сломан) воняло кошатиной и прелыми стенами нетопленного подъезда; в руках она несла пару филейных селедок в целлофановом пакете и пенное, оранжевое, как моча и солнце, пиво; густое и светлое, напоминавшее с виду жженый сахар в процессе приготовления.
Утром ТП пошла в магазин, перед этим выпустив на волю залетного мужика. В трусах у нее все так заросло, будто он забыл у нее между ног свои пышных кавалерийские усы. Большая удача подцепить такого мужика в спальном микрорайоне в двенадцатом часу ночи, но ТП не первый раз везло. Предстояло купить новую лобковую бритву, яиц, хлеба со злаками и диетическую колбасу. Фаллические символы преследовали ТП с детства. Ее дедушка Ульян Семенович, высокий, седовласый детина, работал слесарем-осмотрщиком в железнодорожном депо и каждую смену брал с собой на обед маленькую китайскую сосиску (гриль) и два вареных яйца. И кусочек хлеба.
Также ТП обожала лопать по утрам фаллическую шаурму. По утрам, чтобы никто не видел; да и то приходилось прятаться за палаткой и, затравленно озираясь, торопиться, давясь шаурмой, чтобы побыстрее доесть и не спалиться. Она боялась быть замеченной утренними пожирателями шаурмы – смешными мужичками.
***
В регионах, кстати, не принято мазать шаурму майонезом. За шлепок майонезный на твоей шаверме, шаурме, шаварме, можно ответить. Не поймут ребята. Если скажешь, помажьте мне майонезом сверху чуточку. Скажут, давай за углом тебе сейчас майонезом помажем. Губы. Нет, ничего страшнее в регионах, чем мужик с майонезом на губах. Бойся и страшись. В общественных банях малозаметных на карте России городов можно услышать: «Да пидоры там одни в Москве, они шаварму майонезом мажут!»
Рубрика: шаурма!
Почему такая разность в названиях? Все дело в диалектах русского языка. Одни говорят «в», другие говорят «у». По той же причине на Курской дуге могли говорить: «***рь у немца», вместо «***рь в немца», или «прячь сало у шкафчик». И никакой разницы в остальном. Кроме той, которую создают сами повара, изготовители шаурмы, шавермы, шавармы.
***
А в городе ВВ (Вышний Волочек) есть даже, помимо классической, сырной и укропной шаурмы еще и с беконным лавашом, лимонным лавашом, и даже имеется черная шаурма «Дарт Ве;йдер»! Приезжайте и пробуйте, рядом с вокзалом, чай, кофе, поболтаем, включенный телевизор, есть закуток и дамы.
***
ТП обожала Станиславу Божелёву. Станислава Божелёва была единственной женщиной в замоскворецком парке, страдающая приступами эксгибиционизма. Дрочащие по кустам мужики в плащах на голое тело – давно не новость. Но женщина, сигающая из куста в куст, мелькая не прикрытым срамом из-под расхристанного пальто – это был истинно новый виток женской эмансипации.
ТП вернулась домой, сделала чай с бутербродом и, усевшись перед ноутом, снова включила очередную биографическую документалку. Жизнь гениальных знаменитостей пленяла ее воображение, в каждой она находила что-то новое, но в каждой было и одно и тоже: секс и наркотики, ранняя смерть или самоубийство на пике славы. Она так же хотела быть знаменитой разбалованной, дорогой шлюхой, вымазанной спермой и кокаином; представляла себя то Катрин Денёв, то Ванессой Парадиз, то Брижит Бордо, а то и Шарлоттой Гинзбург.
***
Она хотела спать в его грудях,
в кудряшках сисек засыпать мужских.
Его жена ходила на сносях
и не имела столь ягодиц тугих.
Но отказом он отбил охоту.
Желая смерти старцу несказанно,
Читала Трумана Капоту,
Мечтая в плен попасть экстаза.
***
Селедка капала, на ступеньки падала, на лестничной, на коврике у двери. Капли, капли везде. Можно проследить весь путь Тапочкиной-Пироговой от магазина до дома, и в рот радостной встречающей собаки летели они. И падали. Слизывала их с сапог кошка. Домашняя бледная тварь.
***
Милиционеры стеснялись вязать Божелеву по полной; заламывая руки, нежно извинялись: «Не сопротивляйтесь, гражданочка, мы аккуратно!» Услужливо прикрывали в козелке ее голый под задранным пальто, пухлый зад. Сержант Расстегайло крестился, возводя очи горе, ошую рукой запихивая в портупею фантик от сникерса.
***
Один современный писатель ляпнул с перепуга, что боится современных писателей, придумывающих говорящие фамилии своим персонажам. Бобчинский и Добчинский, мол, в прошлом. Ну, во-первых, о чем говорят эти Бобчинский и Добчинский, кроме как о гениальности Гоголя? А потом, фамилии должны говорить, пусть не так тупо и прямо как Пупкин или Сиськин, но говорить должны – намного сильнее, изящнее, сложнее, на разные голоса, с подтекстами и с подсмыслами. Я бы сочинил и выпустил отдельной книгой сборник таких фамилий, впрочем, я до *** бы чего мог, но не буду. Постмодернизьм, еб-та!
***
Что полезного вынес Табунов из банных процедур? Да нихуя! Разве то, что скукоженный мужской половой орган похож на сморщенный фрукт.
***
- Ты куда смотришь? Пидр что ли?!
- Я художник, я везде смотрю. Насмотрюсь, а потом мужиков в бане нарисую с грушами вместо ***в, постмодернизьм, еб-та!
***
От мужиков в бане анекдотов наслушаешься, хоть за чекушкой беги. Один маленький мужичонка говорит:
- Нельзя водку после инсульта жрать стаканами!
Другой, бородатый, парирует:
- Можно и нужно! Головы вам засрали!
И дальше следует пример.
Одного генерала знал в Москвах, его врач один военный лечил. Чекушку прописал, ежедневно. Ехали с ним, и с сыном его. ***к – приступ, отходит, нахуй, старик! Сыну сипит: беги, сынок, за чекушкой. А тот, сука, тупой: какая, чекушка, таблетки давай примем! Мозги, ****ь, засрали нахуй телевизером, малаховы-***ховы ****ные, клизматоры ***вы, учитесь какать! Отец ему: чекушку мне, сын. А он, как зомби, не вдупляет нихуя! Уперся: какая, нахуй, чекушка, инсульт сейчас ****ет! ****ь эту Малышеву в рот очкастый! Я говорю, звони генеральскому врачу, сын набирает, объясняет, так и так, в дороге, отца кондрашка схватит сейчас, слышу, врач орет в трубку: беги за чекушкой, еб твою мать! Сын не вдупляет, сука, глаза пучит, то на меня, то на батю, а генерал бледнеет уже, губы втягиваются. Сын из машины выбежал, как раз у магаза встали, и бегом, *****! С чекушкой прибегает. Генерал хвать ее и как из сосочки сосет, вытягивет всю; в раз отошел, полегчало и поехали. Вот так вот, *****, нельзя пить при инсульте! Выкиньте, нахуй, телевизер в окно!
***
А теперь подсчитайте матерные слова и со спокойной совестью отписывайтесь, друзья. Или подписывайтесь.
***
Отрывок из производственного романа.
Гена Куликов не страдал давлением, даже с большего похмела, как сам он выражался, давление он ощущал только в греховодном уде своем, который знали все кладовщицы, уборщицы и медсестры метро-депо «Варшавское». Поэтому придя на смену с дикого как раз похмела в ответственный день проверок, когда понаехала всякая ревизорская шобла, он был брошен мастером участка на мелкую, но полезную работу, за которую могли, если бы не нашли ничего покрупнее, взъебать.
Он ходил и менял «восьмерки». «Восьмеркой» называлась проволока, скрученная этой фигурой сквозь дырявые амортизационные болты крепления токоприемника; они постоянно рвались от движения, и это было нормально. Когда делать было нечего, можно было их поменять. Предварительно подкрутив болты. Или скрутить концы рваной проволоки, чтоб было незаметно. Обычно этой ***ней занимались молодые, трезвые и безусые. Но сегодня показывал класс красномордый, злой Куликов. И показывал, к сожалению своему, совершенно зря, лучше бы заныкался где-нибудь в вагоне на стояках, и жарил бы деповский спирт с пацанами, похмелял бы душеньку. Нет, поперло геройствовать, вот, ****ь и попал! Пока «восьмерки» эти смотрел, вагон за вагоном, проебал поводок. Поводок – это такая металлическая ***ня, которая связывает раму телеги и раму буксы и создает дополнительную амортизацию. Есть угловой поводок, а есть прямой. Они между собой скручиваются болтами и ими же прикручиваются к телеге и раме. Во времена свет-Иосифа Виссарионовича телеги были без этой ***ни, они были так крепки и тяжелы, что ничего никогда не лопалось и не ломалось, и поезд двигался размеренно и неспешно, москвичи могли любоваться видами; теперь все несется *** знает куда, хер остановишь, поэтому телеги облегчили, и они иногда ломаются пополам, как собачий хребет, а всякие поводки ломаются вообще постоянно, чем продлевают жизнь самой телеги облегченного типа, чтобы поезд набирал большую скорость и москвичи не опаздывали в свои сраные офисы. Поводки ломаются и их надо менять, это также работа молодых и безусых. Но в этот день это была работа не опохмеленного Куликова, и он своим пожилым уже зрением проглядел поводок, который сам же на прошлой неделе замазал грязью, поленившись менять за неимением под рукой младшего коллеги, которого можно было бы бросить на эту работу.
Подходил конец рабочего дня, у директора депо еще сидели все ревизоры, шло заседание, обсуждение и прочая ***ня. Наверно, наливали. А, может, и нет. Но один из этих пидоров не захотел досиживать до конца, а хотел на поезде из депо уехать сразу в метро. На ****ки, верно, торопился. На свои пидорские ****ки, потому что ревизоры все – пидоры, это еще Гоголь установил. И вот этот мудак идет на поезд, а поезд уже, сука, уезжает, он еще не уехал (что спасло бы Куликова), но уже уезжает, остановить его нельзя: все по расписанию, влезть на ходу в него нельзя – нарушение. Но поводок, сука, он трещит при езде, сломанные обрубки поводка стучат мерзким стуком друг о друга – его нельзя не услышать. И ревизор, проводив радостными глазами дребезжащий, стучащий (стукач, сука) поводок, забросил язык за плечо и понесся обратно к директору, как первоклассник бегущий по окончанию урока и мотающий портфелем как пращой. Так бежал, что сам чуть не ****анулся, мудак, в канаву. Но все-таки добежал. Куликов был обречен на выговор с лишением премиальных, и он уже шел к шкафчику, чтобы накатить в честь этого полстакана местного, разбавленного пятьдесят на пятьдесят, теплого еще после реакции на смешение с водой, вкусного спирта.
***
После промозглых черных осенних, пенных, дней в блужданиях по очередному незнакомому городу-герою, впрочем, незнакомому не больше, чем все остальные отстроенные заново после войны города. Одни и те же улицы, одни и те же дома, похожие друг на друга площади, парки, памятники и девушки. В этом была основная проблема Табунова – не заканчивать начатого предложения: мысль, петляя в извивах извилин, в дырках носков, терялась где-нибудь по-за прокладкой, как забытые в детстве семечки.
Итак, после длительных пьянствующих странствий и странствующих пьянств Табунова прибило к Берегам Изобилия. Берега расхаживали по квартире в халате, распахивая который он впивался зубами в белые благородные породы женских булочных изделий и высасывал из них всю сдобу.
***
Город-герой встретил Табунова промозглой дождливой зимой. На носу Новый год, а под носом – сопли, а под ногами – грязная жижа талого снега, и мокрая от мелкого, но настырного дождя шапка на безмозглой и промозглой голове. Ходить, сморкаться и плеваться, сеять плевела вместо зерен, месить снег под ногами, шастая между одинаково печальных улиц и домов. Все города-герои созвучны в своей трагической симфонии разрухи отстроенных заново городов, все они похожи друг на друга, одинаковые улицы, похожие площади, памятники, парки и дома цвета утраты и перезрелой не выданной и не выдоенной девки, коих много позасело за этими неприглядными желтыми окнами, греющими своим чужим укромным теплом. Необъятное сердце Табунова готово было принять в себя свет всех желтых окон города, он был готов пропустить его через себя, как рентгенографируемый подопытный, продавший свою жизнь на благо науки и общества, лишь бы его приютили на вечер в одном из растресканных холодных домов города-героя, пережившего войну, предательство и свинство.
Возле закрытого магаза стояло двуногое животное, издававшее вопль отчаяния, и из-под расхристанной куртки с мимикой патологически вежливого человека улыбался президент российской федерации. В небе осоловело торчал месяц, как вставший конец голодной собаки, унюхавший поблизости суку. Снова пропала мысль. В мире слишком много всего, чтобы поддаваться логике, силе разума, жизнеутверждающим истинам, молебнам по юродивым, светозарным новогодним елкам и пасхальным чучелам, форс-мажорным обстоятельствам и дням рождения партийных вождей и научных светил. Табунов тем и отличался от Таборова, что имел в себе достаточно врожденного идиотизма и свинства, а свинья грязь найдет. Так и ходил Табунов третий день пьяным по городу-герою, меся под ногами снежную жижу и впитывая в одежду аномальные декабрьские дожди. Боженька и яблочко. Покатились, эх! Шляпик и Пирожонок.
***
В городе-герое Табунов встретил человека по фамилии Шляпик, похожей больше на породу собак карликового типа, чем на фамилию. У Шляпика была (под ласковым прозвищем Пирожонок) жена сказочного свойства – спаивать вокруг себя все и вся в радиусе десяти метров в считанные минуты. С собой у нее всегда была одна две заряженные бутылки водки или спирта (в зависимости от погоды и настроения), а то и целая батарея, готовая разнести в стыд и срам любой объект в зоне действия трезвости. Была эта баба широка, кругла и предельно предметно окрашена в цвета меланхолии уральского вида, когда между радостью, гордостью и горем нет никакой объективной разницы, кроме той, что падает на голову с неба, как хлябкий ржевский снег.
***
Потуги рваной мысли прибили Табунова к берегам изобилия в вариации телесных излишеств белых аристократических пород, закутанных в махровый бабий халат и перевязанных подарочным бантиком. Табунов купался в этом спелом розовом мясе, посасывая из девичьего соска и привыкая к роскоши, как к воздуху. В быту пребывая среди маловерных чинителем рундука и хранителем семейных тайн и обид, пересказанных по секрету бабкам на лавке в пять утра. Желтый свет хрущевских квартирок провели в его будку они, и кинули миску, и залечили отдавленный хвост. Обязан, обязан до конца и предан съедению медленному.
***
Табунову не удастся уйти от демонов совести. Они не дают спокойно кутаться в бабий халат, нюхая прелую со сна женскую грудь, нежностью сосков девичьих компенсируя потерю стыда за свою распрекрасную холеную жизнь – новую отвязную житуху с попойками на кухнях и в гаражах тайком от тещи и женушки. Где, Табунов, твои дырявые ботинки, где твои худые штопанные носки? Продался, продался, Табунов? За миску каши, за миску супа, за уют, за запах вагины под носом, за запах подмышек и мягкость живота – за трение живота об живот и взятые в крепкие руки ягодицы, дрожащие под твоими ударами – держащие удар. Вся эта роскошь стоит того, чтобы забыть про сбитые, истоптанные ботинки Ван Гога? Ботинки имени Ван Гога, те самые с натюрморта? Имя им легион, Табунов, имя им, Табунов… Бежать ли тебе, думай?.. Закутаться ли в бабий халат?.. Что есть Вечное Одиночество? Стоит ли оно того, чтобы лишать себя умиротворенного жизни течения без девиаций и патологий? Табунов, Табунов, аууу?! Табууноов!
***
Какой я сегодня фашист? Сегодня я фашист ламповый!
Людям не нужна никакая свобода. Лишь при воспитанном культурном, а значит утопическом обществе, можно ставить вопрос: давать людям свободу или нет. Человек, подобен мыши, которую дразнят куском сыра, наблюдая, как она лезет за ним, преодолевая препятствия. Если человек с легкостью верит в то, что «спрос рождает предложение» и под этим лозунгом жрет все, что валят в корытце, то как вообще можно думать о даровании подобному стадному животному какой-то свободы выбора, какая, нахуй, свобода выбора? Мышь выберет наикротчайший путь к куску сыра, даже если он лежит в мышеловке и отрубит ей голову, вот и вся свобода выбора. Предложение рождает спрос, как наркоторговец рождает наркомана, и никак иначе. Нет несчастнее, нелепее и больнее существа на планете, чем человек, ноющий о свободе, с каждой новой свободой для себя все более впадающий в зависимость от нее, и еще более страдающий, и еще более ноющий о кандалах и все большей и большей свободе, что в конечном итоге становится одним не разрывным целым. Тоска о свободе оборачивается зависимостью от еды и диет, интернета и мечте о жизни в чистом поле, от женщин и мастурбации, а потом от презервативов от женщин – защитных резиночек, предохраняющих от обременительных баб с их тупыми спиногрызами и какой-либо ответственности; свобода аборта и свобода кастрации, любая свобода кует в себе клетку. А тупой обманутый хомячок в беличьем колесе бежит и бежит, пока волосатый кулак Сталина не ебнет по столу и не раздастся из-под усов грозное слово: «Хватит!» Только тотальный контроль несет глупому человеку радость и успокоение, никакая, нахуй, свобода ему не нужна. Стерилизовать, к ***м, ебучих маленьких хомячков.
***
Сексуальная революция, кислотный бум, эстетизация насилия и самоубийства в искусстве; не дойдя даже до конца этого списка, Федор Михалыч изрек бы: это то, чего я боялся и что я предсказывал; после чего ушел бы навсегда в блаженную тихую грусть «идиота». Карикатурные злые бесы снова вышли из свиней, чтобы охватить своими чарами все передовое человечество. Егор пел про «Русское поле экспериментов», настоящим же полем для экспериментов стала отделенная ото всего остального мира океаном Америка, огромная, с полмира; в отличии от Англии, где дело не пошло дальше Sex Pistols, в Америке есть где разгуляться. В Россию все приходит гораздо позже и так или иначе поддается сомнению, а с принятием приобретает характерные местные черты, все становится своим: русский рок, русский металл, русское техно и русский рэп, русское порно, и как бы не приставляли к этому всему приставку «говно-», все это куда милее русскому народу, чем чистое копирование американской культуры, все эти закосы, пение на английском и прочее, выглядят лишь обезьянством, и не составляет никакой конкуренции доступным в изобилии чистым американским продуктам шоу-бизнеса. Кому нужен разбавленный героин, если есть настоящий?
Бедный, бедный Федор Михалыч, психология отцеубийства и убийства как такового зашла в тупик, семя Авраамово пролилось втуне и засохло на горячем арамейском песке под беспощадным солнцем пустыни человеческой. «U.S.A.» выбитое на лбу иеромонаха Понтия и «бабочка» на заднице советской проститутки из восьмидесятых – лишь клейма жертв насилия и Перестройки, плачущих под ржавым железным грибком на детской площадке в одном из дворов Старой Купавны, где я в своем кашпировском детстве, копаясь в песочнице, откопал собачье дерьмо и смотрел на него глазами ребенка, нашедшего золото. Свиное золото Ночи. Мы разопьем с тобой под тем грибком бутылочку самой дорогой или самой дешевой водки (потому что есть грань, за которой дорогие и дешевые водки сливаются воедино), когда выскочим из зашитого кожаного мешка на свет Божий и воткнем нож ненависти в горбатую спину деда, который нас всегда куда-нибудь тащит: под елку, под прилавок, на помойку, на склад, короче, кому-то в подарочек.
***
Он стоял у палатки с дешевой готовой едой и ел что-то вроде пирожка, запивая его «кофе» (три в одном). На такого не обратит внимания приличная женщина: какое ей дело до человека, питающегося, где и как попало, такой вряд ли чем-то может пригодится. Но ТП приманил его вид человека вкушающего подобную пищу впервые.
***
- Скажите, Сергей Геннадьевич, вы не пьете уже третий год?
- Так.
- Скажите, как вам удается не пить?
- Я приучил свой полуразрушенный мозг вовремя сигнализировать мне об опасности. Жена говорит мне всегда: Сережа, мой яйца! Мой яйца, Сергей!
- Простите?
- Яйца-яйца! Надо мыть яйца! Когда я хватаю себя на мысли, что перестал мыть яйца, я настораживаюсь. Эта халатность несет за собой печальные последствия. Сегодня я не помыл яйца, завтра я пойду в магазин за хлебом, а вернусь домой с бутылкой водки. Нет, что вы смеетесь, так оно и бывает: сначала ты забываешь, что нужно мыть яйца, затем, что ты алкоголик, просто перестаешь в какой-то момент считать себя алкоголиком, приглядываешься к чекушечке в магазине: а почему бы мне и не взять эту малютку? Не убьют же меня такая крошка? С этого все и начинается, нужно постоянно держать себя под контрлем.
- Мыть яйца?
- Не важно, у каждого могут быть свои косяки. Я понимаю, что начал распоясываться, когда перестаю мыть яйца. Для меня это сигнал опасности. Дэйнджер! У каждого могут быть свои собственные приметы. В конце концов, не в яйцах совсем дело, моете вы их или нет, дело в том, что из-за такой мелочи, вы можете лишить себя нашей заветной трезвости и чистого восприятия жизни, и все старания пойдут насмарку.
- Что вы посоветуете людям с такими же проблемами?
- Держитесь, братья! Наша трезвость превыше всего, Папа с нами!
***
Когда-нибудь, блуждая долгой извилистой дорогой сквозь сад расходящихся тропок, по следам бесстыжих беглянок, мелькающих в кустах белизной срамного тела, ты наконец предстанешь пред очи Его, но перед этим постучишь в дверь без стен по бокам – обыкновенную офисную дверь – дверь Бога. Врата Его.
- Тук-тук, это я, Таборов, можно войти?
- Запускай, - рявкнет Боже с трона своего светлого из облаков и дымок, и впустит тебя придворный чернокожий карлик в камзоле с жабо на шее и с кортиком за ремнем. Абсолютно звериное, злое лицо и белые, как клыки, зубы.
- У меня чемоданы.
- Разберемся. Ну, рассказывай, - скажет Бог, - что принес, накопил?
И вывалишь из чемоданов кусочки и обрывочки, бумажки и тетрадочки; подхватит сквознячок, закружит, как конфетти, по поднебесной божьей комнате.
- Это что за дрянь приволок, мусор один? – скажет Бог и выловит из воздуха тапком одну бумажонку. - Почитаем, так-так. Ага, вот и про меня тут: «Бог – это то, что бывает с другими». Так-так. Сам придумал? Ну и дурак. Ну-ка, ребята, выкиньте эту дрянь за порог!
- Стойте! - закричит Таборов. – Вы ничего не понимаете, и станет собирать бумажки, складывать в чемодан.
- Нет, не настоящий ты писатель, - скажет Бог. - И борода у тебя не настоящая, приклеенная. У тебя ус оторвался!
И правда, смотрит Таборов, ус оторвался, борода ненастоящая, за столько лет и позабыл уже, как сам бороду с усами приклеивал, так давно это было, что и поверить за время это в бороду свою успел. Сам столько раз дергал и кричал: «Врешь, настоящая!» – и шел вприсядку меж кабацких столов комаринским мужиком, и катились пуговицы с порванной рубахи, и скрипели сапоги, смазанные маслом из лампадки маминой, ибо социализьм, а религия – опиум для народов.
- Эх, раз! - ощупает себя Таборов легкими, но хлесткими шлепками по груди, по коленкам, ляжкам, щиколоткам, ноги в сапогах на босу ногу навострив в пляс пустить.
- Обожди плясать! - скажет Бог.
- Что обожди? - скажет Таборов. – А у тебя самого-то тоже борода, Боже, не настоящая!
И как дернет Бога за бороденку, а та и правда отстает, борода-то на резинке; и очки, вместе с носом красным, алкоголическим, что вызывает всегда у русских доверие (как это было с Ельциным), тоже накладные. Да и лицо совсем у Бога неумное, когда без очков; и нос-то какой-то мелкий, куриный; и уши прижатые, и голова под шапкой лысая, ядовитая. Не Бог, а колобок сущий.
- Вот те раз, - скажет Таборов да пойдет в пляс Комаринскою; так что и черти не сдержатся, запляшут. И ангелы, задрав белые платья свои, заблистают бритыми ляжками, а с ними и ангелочки-девочки и бесята-мальчики. И Бог сам в кашле зайдется, а раскашлявшись, и расхохочется. Схаркнув мокроту, скинет одежды да пойдет, пьяный, вприсядку мошной трясти. *** остановишь.
Теперь все пошли гулять, мужики! Эх, хоть ссы да плачь, не заплатишь за калач!
И побежишь тогда, голеньким, от Него восвояси. Чемоданы бросишь, слыша позади разлагающий хохот Бога Саваофа и плач Его.
***
Очередной разговор в бане, греем уши и паримся.
- Что случилось, Володь?
- Да, у мамаши инсульт ****ул. Хулишь, восемьдесят девять лет уже.
- Серьезный?
- Да нет вроде, лучше уже. В больнице щас. Ветеран труда, во время войны по мобилизации в шахте работала, под завалами девять раз была, живет, ****ь, в коммуналке, на восемь семей один туалет. Вот, выпишут из больницы, как с ней там быть, не помыть нихуя нормально, ничего. Вот, проблема, *****, голову ломаю…
- Это да…
- Хули да! Ходил в эту, ****ь, как ее?.. Мэрию! Мол, вся ***ня, ветеран труда, в комнате на восемь семей одна кухня, туалет, трубы ржавые, все гниет… Так, *****, бумага пришла недавно: освободите помещение.
- ***, стуканул кто!
- Да никто, бля, не стуканул. Дали просто понять, чтоб не шлялись никуда, а дома сидели, в очереди чтоб посрать…
- Да, ****ь!.. Вот, советскую власть-то проебали…
- Советская власть под конец свой уже была гнилая, перестройку наши миллионеры делали, которые со заграничных счетов деньги снять не могли… Вон, наш, бля, Шапиро, два вагона с хрусталем сгорело, стали разбирать, в остатках нихуя хрусталя никакого не нашли. Дома финский гарнитур стоял…
- Да жиды, сука, ворье! Сталин не успел их в Биробиджан вывезти всех, контра ебучая! То Хазарский Каганат, теперь у нас засели, ездят тут, ****ь, песни поют! Кобзон, слыхал, с какой-то певичкой тоже, выступали в память о Чернобыльской аварии?
- Да меня больше этот… Вячеслав Добрынин посмешил. Мать, говорит, орденоносица, всю войну до Берлина прошла, семь медалей, швеей в штабе Рокоссовского. Вот мудак-то! Хоть бы мать не позорил, раз не понимает, как она эти медали зарабатывала. Не одну кровать, наверно, сломала.
***
После очередного просмотренного фильма Звягинцева (на этот раз пропущенная «Елена»), снова задаешься вопросом: а есть ли такие уроды? Бывают ли они? И конечно вспоминаешь каких-нибудь похожих, давно проклятых и забытых, мудаков одноклассников, какого-нибудь Васю Пупкина; но вот в чем обида: ты всегда мечтал, чтобы фильмы снимали о тебе и про тебя, а фильмы снимают про Васю Пупкина. Уроды снова в тренде, и со временем ничего не меняется, Пупкины в ореоле славы и внимания, а ты по-прежнему сидишь на последней парте, непонятый, охуевший и злой, и в влюбленно смотришь, как Оля Бурова, в блаженном неведении, что скоро сможет позволить себе богатого мужика, машину, лабутены и маленькую собачку, самозабвенно ковыряет козюли в носу.
Кстати, почему «Елена»? Звягинцев просто не придумал тогда еще «Нелюбовь», это название одинаково подходит для всех его фильмов. «Нелюбовь 1», «Нелюбовь 2», «Нелюбовь 3»...
***
- Что ты, Таборов, увидел в пьесе своего сокурсника? А? Отвечай! А ты, ТП, что ты узрела в пьесе Корыстылева?
- Я узрела там признаки драматургии.
- В чем же она, ТП, заключается? А ты, Таборов, молчи, дурак!
- Там есть напряжение; клубок упал, он катится и разматывается, и все бегут за ним, стремясь схватить нить, тонкую нить чего-то неуловимого, чего-то, что знает только сам автор. То, что будет концом. За концом нити они все бегут, думая, что к нему привязано нечто необычное; имеют надежду думать, что там нечто необычное. А там, может, просто бантик или узелок – просто ничего нет, только конец нитки. Есть начало и есть конец – все просто. И есть напряжение между этими двумя концами и двумя началами, и больше ничего, никакой экзистенции.
- А экзистенции тебе хотелось бы, ТП?
- Да, у меня бывает внутри все свербит от жажда экзистенции.
- Это «внутри», это ниже пупка?
- Да, там.
- Так я и думал, дорогая. Так что ты сделаешь в двумя концами и двумя началами?
- Создам между ними напряжение. Но только нет ни концов, ни начал, а есть только набросок сценки.
- Ничего, набросок, это уже начало. Просто представь, что твой кусочек-огрызочек (так же как огрызок яблока) может иметь потенциал быть целым, иметь все отнятое у него сейчас; и ты нарастишь его, как наращивают себе мясо качки. Твой набросок-огрызок служит отправной точкой к созданию произведения. Начало и конец, помни. У тебя есть начало. А конец ты найдешь, когда создашь напряжение, а для этого нужно бросить клубок катиться и разматываться. Действуй, ТП. Стремительность разматывающегося клубка да прибудет с тобой! Можно, конечно, начать с описания действующих лиц и обстановки, но все это баловство. Никто не рисует лица с волос или уха, хотя есть и такие. Рюшечки оставим на потом. Стремительность и бросок. Два главных компонента. Доктор Шичко был прав по поводу внушаемости записанных слов перед сном.
***
Пьеса
О собаках и людях.
Действующие лица:
Мария Григорьевна, мать и единственная глава семейства.
Егор, ее старший сын, бывший алкоголик, ведущий ныне здоровый и православный образ жизни. В поисках работы.
 Павел, младший сын, прогрессирующий наркоман. Безработный.
Сцена первая:
Егор: - Ма, я на ЗОЖе, я ж сказал!
Мария Григорьевна: - Да мне что твои зожи, знаю я вас, на рожу-то свою посмотри! Вся в отца.
Егор: - Ма, не начинай.
Мария Григорьевна: - Картошки сходи принеси из погреба, пока тут еще. Целый день шляешься, горбаться тут на вас, жрать вам готовь!
Егор: - Ма, я из церкви сразу в тренажерку, где я шляюсь?
Мария Григорьевна: - А мне почем знать? Младшой где?
Егор: - Не сторож я, ма, брату своему.
Мария Григорьевна: - Шо? Говорить научился, уже и мать посрамляешь? Что ж ум твой впрок не идет, денег хоть раз в дом принес бы? Шляешься все по собраниям.
Егор: - Ма, я на ЗОЖе, как же иначе, хочешь, чтоб я опять начал, как этот?..
Мария Григорьевна: - Этот не глупее тебя, оба вы друг друга стоите. Один на героине, другой на ЗОЖе, разницы пока никакой, дом разваливается. Отец ваш жил ничего не делал, все разваливал, вы выросли, руки из задницы, починить ничего не можете, приходиться, как шалаве, по дворам шастать – мужиков просить за бутылку. Хорошо хоть за бутылку, а то вон Петр Палыч неоднозначно уже так намекал, мол, что ж, Григорьевна, все одна да одна, сынки подросли, пора и для себя пожить. А потом и напрямую начал: переезжай ко мне, жить вместе будем. А я ему: с собаками возьмешь? Тьфу! Плюнул, выругался, да говорит: что ты, Григорьевна, все с собаками этими, ты о человеке подумай, пропадаю же я… Потом постоял, подумал, говорит: ладно, Григорьевна, беру с собаками, переезжай ко мне. Ну что, как ты на это смотришь?
Егор: - А че тут, ма, смотреть, на кой он тебе сдался, этот Петр Палыч? Ходит все, как прыщ на жопе, покоя не дает.
Мария Григорьевна: - Это вы у меня, вы у меня прыщи на жопе, рожа ты обнаглевшая!.. (не выдерживает, заходится в рыданиях) Я же… (всхлипывая) все для вас… все для вас…
Егор: - Ладно, ма, не реви, мне на собрание пора. Все еще будет, придет твой Петр Палыч.
Мария Григорьевна: - Да какой там… Петр Палыч…
Егор: - Ну, ма, ну что ты?
Мария Григорьевна: - Иди… зараза!..
Жорж уходит, мать ложится спать, час спустя приходит Павлик, будит мать.
Павел: - Ма, дай денег, а?
Мария Григорьевна (просыпаясь): - Павлуша, ты что, сынок? Зачем тебе деньги?
Павел: - Ма, не мучь меня, дай, денег, а?
Мария Григорьевна: - Где же я, Павлуша?
Павел (срывается): Дай же, сука, денег, тебе говорю (бьет по столу кулаком)!
Мария Григорьевна: - Павлуша, не надо, не надо со мной так, ты знаешь, я этого не люблю
Павел (раскаиваясь): - Ма… Ну это, прости, ма… ты знаешь, как мне сейчас тяжело.
Мария Григорьевна: - Знаю, сыночка, как же матери не знать. Материнское сердце все чувствует (прижимает сына к груди, гладит голову). Ты же знаешь, как мама вас любит.
Павел: - Слышь, мать, дай денег, а!  Слышь, ма, дай! Ну, дай, ну что тебе?
Мария Григорьевна: - Да как же, сыночка, нет ведь ничего?
Павел (встает злой): - Да как же нету-то, а? Как же нету-то?
Мария Григорьевна: - Сыночка, ну что же ты?
Павел (лезет в комод): - Ах, мать! По-человечески тебя прошу, а ты…
Мария Григорьевна: - Да куда же ты, нет там ничего.
Павел: - Сейчас проверим, что тут есть, а чего нет.
Входит старший сын. Атлетического телосложения.
Егор: - Паша, здравствуй.
Павел (продолжает рыться): - Привет-привет!
Егор (нараспев): - Паша-а! Па-аша!
Павел: - Ну что тебе?
Мария Григорьевна: - Ой, Божечки!
Егор: - Паша, отойди-ка от комода, брат!
Павел (идет на брата с кулаками): - Тебе что надо, я не понял? У-у-у (Но сгибается пополам от тычка кулаком под дых)!
Мария Григорьевна: - Паша, Пашенька, ты живой? Ты что же это, а (Егору)? Убьешь же, верзила!
Егор: - Ничего, ма, остынет, отойдет.
Мария Григорьевна: - Так и убить недолго (подходит к Павлу). Пашечка, вставай, сынок! Что же ты, сдачи так и не научился давать, мать-то не научит…
Павел (плачет): - Оставь! Оставьте меня все!
Разобиженный Павел покидает дом. С улицы слышно звон вставшего на дорогое ведра, заскулила жалобно собака.
Мария Григорьевна: - Ой, Дружку моему досталось! Дурной, под ноги все время лезет всем…
Егор: - Ма?
Мария Григорьевна: - Ну что, «ма», ну что «ма»?! Глаза б мои вас не видели, что приперся опять? Посмотри, что с братом наделал! Лодырь! Верзила!
***
В свое время по акции в «Фаланстере» накупил по тридцать пять рублей книг в серии «Иллюминатор», в которой прочитал таких замечательных авторов как Маруяма Кэндзи и Пол Теру, но вот попался и Семпрун Хорхе и его роман «Нечаев вернулся», – совершенно деланная, искусственная вещь. Раздробленный на несколько линий, но простой до безобразия детективный сюжет, с постоянными нудными флешбэками и пояснениями; невероятная смесь исторических справок, порнухи и банальных рассуждений о терроризме, литературе и Бакунине. Не предвзятый интерес автора к русским болтунам-революционерам Бакунину и Нечаяву выглядит нелепым на фоне дурацкого детективного сюжета: надо определиться, что ты пишешь: заметки на исторические темы или роман. Да и сами эти персонажи русской истории под пером француза выглядят комиксовыми.
***
Голливудская адаптация «Соляриса» (2002) интересна разницей с одноименным фильмом Тарковского: особенно разницей персонажей и типажей. Так выходит, что для американцев нет понятия «чудаковатый», а есть только понятие «придурковатый»; также голливудские женщины в сравнении с советскими актрисами кажутся вульгарны (****ь, как зарассуждал) из-за откровенной сексуальности во всем: в мимике, в выражениях эмоций. Молодцы, конечно, вопрос о пресловутой американской толерантности и мультикультурности решили выстрелом в двух зайцев сразу – вместо третьего мужика на космическом корабле влепили чернокожую бабу женщину.
***
На похороны пришел Неприглашенный. Он встал над гробом и рассмеялся, из его квадратного рта на грудь покойника падали кубики из советского детства. Такие, которые складывались в коробочку и образовывали прямоугольник – и четыре разных картинки. Можно было собрать из кубиков. Или не собирать картинки, а строить башни. Или отбросить эти решения и не проявлять больше симптомы вольного каменщика, а просто бросаться кубиками в окна и двери познания и глаза очкастых одноклассников, чтобы их родители приходили в школу и пробовали оформить тебя в комнате милиции по первому разряду. Детская комната милиции – это такая комната, где нет ничего, кроме милиции, одна сплошная милиция и две сплошных не пересекаемых прямых. Солнце копошится в кустах, как праздный нищий в первый день после Пасхи. Полный месяц над нами играет, мерцая и поскрипывая, будто монета в зубах бродяги. А квадратный рот его нарезал кубики как конвейер. Так что скоро стало возможным собрать из них замок, где смог бы спрятаться от смерти Его не один страждущий. Или убежать по кубикам, как по лестнице на небо, по лестницы Иакова на небо Иегова. И спустить взашей оттуда зарвавшегося старика – оттаскать его за уши и бороду. Луна, упавшая орлом в озеро, отражается на радуге глаза Его, на радуге мертвого глаза Его. Просто необходимость быть чем-то на радуге глаза Его.
***
В который раз все началось для Таборова со звонка. Телефонный материн звонок из роддома тетушке с Украины решил судьбу Таборова, улизнувшего из-под ножа хирурга; первый школьный звонок (и единственный подаренный женщине букет цветов), сделавший за девять лет в итоге из него первостепенного аутсайдера с остеохондрозом и комплексами; звонок из Краснодара в Москву от Анечки, ставшей впоследствии… Впрочем, на этом кончим покамест. И вот теперь этот хитровыебанный звоночек от тетеньки из банка: мы дарим вам карту, мы дарим вам две карты, не хотите называть свое имя, мы дарим вам три карты! Вам страшно? Напрасно, это не кредитная карта, это и не дебетовая карта, это такая наебывающая карта. Как именно, вас интересует? Это вы узнаете потом, а пока расслабьтесь, мы сделаем вам минет…
В раздражении Таборов бросил трубку, то есть нажал кнопку сброса, Господи, как обмельчали мы! Как старо это выражение – «бросить трубку», кто же в наше время бросает трубку; конечно, телефоны бросают иногда в стенку, невротиков пруд пруди, и сотовые разлетаются на запчасти, но «бросить трубку» – это совсем другое. Помните, в этом жесте было что-то благородное, протестное? Этот жест успел стать киношным клише. О, эти бросающие в истерике трубку возлюбленные дамы! О, эти бросающие (по факту только фигурально – филологически) ее бандиты: ровно в семь ждем вас с баксами у Сельпо, явитесь с милицией, ****ец вашей бабушке.
И вот Таборов, фигурально выражаясь, «бросил трубку». Как же скоро ото всего останутся лишь речевые обороты, напоминающие нам, какими прелестными мы были варварами со всеми этими трубками, шнурами, антеннами, радиоточками, телеграфами и карманными тетрисами! Слова оставят нас, с последним словом уйдет и дыхание. Таборов вспомнил, что на днях пытался зайти в «личный кабинет» обслуживающего его банка (интересно, кто все же тут кого обслуживает?), поменявшего недавно немного название. Он попробовал сделать это снова, ввел пароль; не дождавшись смски с кодом подтверждения… А в общем, к ***м описывать весь этот колдовской процесс! Сказать по существу можно только одно: правительство готово любой пук-пук в сторону государства расценивать как терроризм, а кто спасет маленького человека от этого телефонного терроризма, от этого банковского, кредитно-карточного и информационного терроризма? Кто поможет маленькому Таборову, маленькому человечку Таборову преодолеть свои страхи перед огромной шестерней, что зубцами уже касается его щетины, уже бреет его потихоньку?
Маленький бедный Таборов, мозг его так устроен, что пятиминутную заминку со входом в «личный кабинет» он уже видит, подобно Жан-Жаку Руссо, огромным развертывающимся на глазах его котлованом будущих несчастий и бедствий, где всепожирающее адское пламя расплавит все его деньги, надежды, любови; где четыре коника апокалипсиса спляшут на его отполированном змеиными языками гробу свой хваленный твист и копытами растопчут его череп в труху – в прах перед вечностью предстоящего террора и ужаса. О, этот ласковый город, о, этот радушный голос сдобной женщины сорока с лишним лет, жаждущий вам одного только добра, одного нескончаемого экстаза от покупок по интернету, от наполненного кредитными картами кошелька, от стояка по утрам, перебиваемого звонком кредиторов, ****ным звонком кредиторов в пять ****ных часов утра, в пять адских часов – в волчий час для моряков в море! Но голос их бодр, накокоинен и тверд, они знают свои слова наизусть, они помнят твои долги насквозь, - и ворот твоей рубахи с катушками от трения шеи, томящейся по петле. Розовое солнце в глазах собаки, выколотых пьяным школьником, карманы, набитые глазами собак и пьяных школьников, выколотых из мира живых булавками из кукол вуду, и твои обреченные жесты на краю обрыва, когда не хочешь упасть, потому что один шаг вперед равен двум шагам… в Ад? Именно так. След в след.
Получасовая заминка с отправкой ста жалких рублей на пополнение телефонного счета равно одной тысячи и пятисот пятидесяти двум убитым, сгоревшим заживо в жестоком мысленном напряжении нейронам мозга – мозга, застывшего в ожидании, и скрученные руки его над ринувшимися в одно и тоже время сообщениями с кодом подтверждения; то ни одного, то сразу все, выбирай теперь правильный! О, боги, где вы? На помощь! Хэлп ми май гад! Крутите колесо Фортуны и этого… как его?.. О, нет-нет! Это не просто этакие технические неполадки, задержки, издержки, шероховатости стиля, нет, нет и нет! Это горним голосом вострубил победу зла седой старый Иосиф, красивый юноша и вечный пленник египетской силы вышел вострубить на пионерском горне джазовое соло падения Вавилона и крах личностных качеств, связанных с возможностью выбора.
***

Тренд на обиду
Бывало, что Таборов задавался – задавался вопросом, а что нужно написать, чтобы стать знаменитым? Иными словами, все тот же проклятый вопрос, или даже вопросы: кому на Руси жить хорошо? почем опиум для народа? и что пипл нынче хавает? Так, прослушав ***ву тучу современной русскоязычной говно-порно-музыки и осилив пару-тройку книжонок из передовой (ха-ха-ха) современной русской литературы, пришел он к выводу, что наиболее успешно пипл хавает обиду. Простую русскую обиду. За которую в жопу ебут и на горбе же твоем воду возят. Впрочем, обида бывает разной. Совсем необязательно кукарекать на обидчиков петушком из-под нар, есть куда более красивые способы выразить обиду. Понятно, что написать песню, книгу, снять фильм. Но вопрос стоит – как? Как сделать это, чтоб не выглядеть выебанным в жопу или истеричкой Солженицыным, использовавшим CapsLock до того (причем задолго), как это стало мейнстримом. При****нутый с горя сексот Солженицын остался непонятым американцами за своим не въебенно высоким забором, да и русская молодежь, при всем старании либералов (сериалы, биографии, мемуары), не сильно-то его почитывает: длинно и скучно, да и ****ешь процентов на восемьдесят. И в лучшем случае отношение к нему как какому-то легендарному, полумифическому бойцу за справедливость. Но так, чтобы читать, да ну его нахуй! Хотя что я опять все о Исаевиче? Давно пора похоронить эту старую бабу, этого почетного призрака ГУЛАГА (даже шаурмисты говорят, что он в следующей жизни стал собакой правнучки Сталина) в его собственных обидах и плесенях. Нас ждет другая тема.
Так как же облечь обиду во что-то приятное и незафаршмаченное? Самый легкий и быстрый (на эмоциях) способ выразить ее в форме протеста. Мол, это не я обиделся, это мне за державу обидно. Обидно за разруху и стариков в переходах метро и т.д. На самом деле автору могла просто соседка не дать, а он написал песню о том, что в России каждой пятой женщине суждено стать ****ью. Или вот еще способ мимикрировать обиду. Изобразить ее шуткой. Сатирически, пародийно. Это на Руси современной вообще любят – все превратить в шуточку. Тебя, обиженного, ебут в жопу, а ты крепись и смейся. Денег нет, но вы держитесь, разве не смешно? Да обхохочешься. А взять хотя бы нашего, *****, самого читаемого автора – Витюшу Пелевина? Что есть его творчество как не квинтэссенция обиды? Казалось бы, за что? Популярность, известность! Но в этом и есть парадокс русской обиды. Чтобы быть в этой нашей странной и парадоксальной русской жизни не обиженным, нужно на словах быть все же обиженным – нести обиду свою как крест. Вспомнить хотя бы либералов наших: чем они обиженней, тем популярнее и богаче. Вот и Пелевин своим постмодернистским ехидным смешком который год безуспешно лечит себя от обиды. Но обида только прогрессирует. Обида за то, что зарабатываешь на обиде. Культивируешь обиду в себе и других, делая ее знаменем – пламенем в сердце, всепоглощающем и никого не прощающем. Потому что со временем обида перестает быть привязанной к кому-то конкретному, она расплывается в сознании ядом – становится способом восприятия действительности. По принципу – а мне? а почему так? а нам опять не дали? А все равно мудаки! и почему я должен?
Постыдное чувство становится честью и доблестью обиженного. Он показывает пальчиком на злых не досягаемых дядек в пиджаках и военных формах и смеется дурачком, а вместе с ним и остальные горемыки и недотроги в сальных тапочках. Целительный, все обесценивающий смех рокочет над страной; от него звенит в сервантах советский хрусталь, дрожат окна в хрущевках, стучат по батарее разбуженные этим смехом жильцы и тоже смеются, и тоже плачут от смеха своего. Если бы не было в Пелевине этой всенародной обиды, стал бы он самым читаемым автором? Хуюшки! Да и все эти его бесконечные (постфактум) подъебки и необоснованные претензии к русским классикам выдают с потрохами его смердяковскую душку. Пелевин подобен голубю, срущему на один из памятников Пушкину. Обида, всепожирающая, - что никогда не написать серьезный вещи и быть всегда «Кривым зеркалом» и «Аншлагом» в литературе, лишь смехуечки да шуточки. Обида за обиду.
Ну хватит с Пелевина! Солженицын, Пелевин, все это пустяки – с одной ветки два срущих голубя. Есть еще куда более благородный способ исчерпать свою обиду в творчестве. Обидеться на обиженных. На либералов всех толков и заквасок: феминистов, педерастов, копрофилов и зоофилов; жить по принципу – на зло и поперек, и «все, что угодно лишь бы не нравиться вам». А «вам», это кому? А это – обиженному большинству. И ради этого стать фашистом, ибо свободолюбивое обиженное большинство слаще всего любит ругать всех запрещающих срать на улице фашистами. Да, этот способ борьбы и достижения славы благороднее, потому что опаснее, сложнее и в общем-то большой славы не обещает, хотя и тешит самолюбие, в разы менее ущемляя границы совести. Но и это по большому, гамбургскому, счету всего лишь обида, возведенная в идеологию масс. В их веру, надежду и любовь. А все ради чего? Да так, от обиды. От обиды да зависти. И от восторга перед брошенным камнем в каску мента – приземленного, лишенного былых заслуг космонавта.
***
Выйдя на улицу, Табунов ощутил неслыханный прилив злобы. Она появилась внезапно и неоткуда. Он сам не заметил, как уже ненавидел весь мир. На самом деле причина была известна и стара, они и раньше не раз провоцировала в нем злость. Это женщина, которая жила теперь с ним. Пока Табунов находился с ней рядом, он был будто бы под анестезией, но как только покидал жилище, чувствовал невыносимую и неловкую скованность, куда он вернется после гулянки и где его никто не ждет. Это «никто не ждет» было основополагающим в фундаменте личного спокойного существования. Однако Табунову было неспокойно, хотя она и обещала ему совместную тихую жизнь. Но отсутствие берлоги, где тебя никто не ждет, лишало Табунова душевного покоя, и злоба росла, и чтобы не быть бессмысленной бросалась на все, что попадало под руку, взгляд, мысль. Табунов не замечая, как начинал потихоньку сипеть, еще немного и с закипевшей пеной у рта он бросился бы на мирно шедшего ему навстречу бородатого мужика с банным веником. Рука его по-дурацки прямо торчала навстречу как огрызок вечности, которая для дураков; дабы скрепить рукопожатием с Табуновым их родственное по духу, квелое аутсайдерство, с еженедельной банькой по пятницам и женщинами, засевшими по домам, чтобы навсегда лишить их спокойного одиночества степных волков.
***
- Петр Палыч, стеснительно рашаркиваясь, входит в комнату.
- Кхе-кхе! – А! Петр Палыч (вытерая платком заплаканное лицо) входите, входите.
- Да я ненадолго, Марья Григорьевна.
- Хоть и ненадолго, а все равно заходи.
- Есть чем по дому тебе помочь? Григорьевна?
- Да дел невпроворот, были бы руки, а ты что – помогать мне пришел?
- Да я вот, что думаю, все Григорьевна. Сынки-то твои выросли?
- Ну выросли.
- Так?
- Так.
- Так, может, пора и для себя пожить?
- Так слышали же уже это, Палыч? Ты что же это, не помнишь разговора нашего?
- Помнить-то, я помню, да только разговор-то глупый вышел.
- Как глупый?
- Да так! Ты говоришь, все дело за собаками встало, а я говорю: беру, Григорьевна, с собаками, пес с ними. Вольер, если хочешь построю во дворе.
Весь разговор сопровождает лай собак на улице, как в собачнике.
***
ТП в ужасе проснулась от мысли, что опаздывает на работу, и с радостью вспомнила, что уже полгода не работает. Может позволить себе не работать. Позавтракав ошметком колбасы с омлетом, пока мужик ее продолжал дрыхнуть, она отправилась в баню. Бабы в бане, как всегда говорили всякие пошлости, телевизор передавал глупые женские передачи, от которых они визгливо посмеивались. В какой-то момент у ТП испортилось настроение, дурацкие разговоры, какая-то толстуха не спросив разрешения начала хлестать ее веником, ТП хотела возразить, но, увидев на лице той идиотскую улыбку, лишь затравленно улыбнулась в ответ. Все зло она скоро перенесла на своего мужика. Представила, как придет сейчас домой и увидит его колдующего у плиты в тапочках и халате, и еще больше на него разозлилась. Ее новый мужик был идеальной мишенью: сам готовил, стирал, мыл полы, мужик полоскающий своей женщине трусики и носочки – идеальная жертва бытового насилия. Так и получилось. После бани ТП зашла домой, купила продуктов по списку, который начертал для нее мужик, чтоб не забыла, и пошла домой.
- Где мои тапочки? – было первое, что спросила она по приходу.
- Я постирал их, они пованивали, сушатся на батарее.
 «****ный феминист!» - подумала ТП и выругалась вслух.
- Что случилось, дорогая? – вежливо осведомился мужик.
- Ничего, все хорошо, милый, - ответила ТП.
«****ью буду, если этот педик не попросит скоро отодрать его страпоном», - подумала ТП вновь.
- Я приготовил морковные котлеты, ты купила мне живой кофе, милая?
- Конечно, накладывай своих котлет.
Хуже всего были его рассуждения за столом под включенный «Ютуб». Он рассуждал, ковыряя вилкой в тарелке, ТП жевала и морщилась. Модный блоггер блеял что-то о свободах на фоне заснеженной Трубной площади.
- Ты не мог бы не раздражать меня этой ***ней хотя бы за ужином?
- Дорогая, я считаю либерализм должен быть у нас обоюдным, да и вообще, что это за либерализм такой, когда меня берут за грудки и требуют, чтобы я возмущался по поводу отмены «Смерти Сталина»? Что за глупость? А почему не снимают комедии на тему смерти Ельцина? Или хотя бы Собчака? Согласи…
- Да ****ь их в жопу! И Ельцина, и Собчака.
- Нет, дорогая, Сталин был, по крайней мере, автор гениальных статей, мне как филологу это известно, а что сделал пьяная свинья Ельцин?
- Отменил статью за мужеложство.
- Ну, к этому мы бы и так пришли. Уже начиная с Горбачева весь госаппарат был полностью заднепроходным.
- Да ну? По некоторым не скажешь.
- Советская школа конспирации. Да все они пидорасы! Вопрос в другом. Любой нормальный человек должен быть либералом, уважать свободу других и не поступать с другими, как не хочешь, чтобы поступали с тобой. Но есть грань, за которой либерализм превращается в свою полную противоположность…
Когда он так рассуждал ТП думала о страпоне, и ей хотелось изнасиловать его на кухне, задрав его этот махровый халат.
***
Он боялся, что она уйдет, и ему снова останется только дрочить на какающих женщин. Из всей современной порнухи ему больше всего импонировали какающие (на мужиков) женщины. В них была какая-то непоколебимая странствующая правда.
***
Проза моя музыкальна и подчиняется ритму и звуку больше, чем смыслу. Он витиеват, путан и относителен. Он изменчив как поверхность воды.
***
Они трахались так интенсивно в этот медовый месяц, что в какой-то момент член его опал как стебель увядающего растения и не вставал два дня, после чего заторчал как ни в чем ни бывало с новой силой. И все началось заново.
***
Тапочкину-Пирогову не спроста беспокоили мысли о страпонах. Было время она трудилась в секс-шопе. Тогда она и решила заняться писательской деятельностью. Клиенты часто приходили странные и рассказывали свои чудные истории, плачущие по большой литературе. Хотя называть клиентов клиентами ТП и другим запрещалось.
- У нас покупатели, а клиенты у проституток, - говорила заведующая – роскошная пышная женщина сорока с лишним лет с царственно широким задом, облизываясь на который таджикский дворник Фарух, называл его «отличным станком». Заведующая относилась щепетильна к своей работе, требовательно и честно; устраивала лекции о вреде и пользе анального секса для мужчин и женщин. Всегда говорила:
- Помните, хотя для нас и главное – продать, все же не навязывайте страпонов всем подряд, всегда интересуйтесь у мужчин состоянием их простаты, не писают ли они больше двух раз за ночь.  А то сделаете из мужиков инвалидов, а им еще воевать.
Алевтина Петровна (так ее звали), была патриоткой, интересовалась политикой и верила в ближайшую войну России с Америкой. ТП представляла себе роту солдат со страпонами на изготовку и вспоминала своего первого парня Костю Вонюкова, забившего отдушиной прапора и сбежавшего из части. Он скрывался у нее дома две недели, пока не был сдан ее отцом и отдан под трибунал. ТП до сих не могла простить этого своему спившемуся старику.
Клиенты-покупатели секс-шопа были, как уже сказано выше, людьми на редкость странными. Хотя и редкими, в принципе. У ТП было много свободного времени, и она читала, самообразовываясь; приносила с собой гитару и музицировала, время от времени отрываясь для консультации.
Один раз пришел мужчина и рассказывал о захвативших полмира масонах-иллюминатах, интересовался возбуждающими каплями для женщин. В другой – приходила за плеткой госпожа-проститутка и, увидев, что ТП читает, поинтересовалась: что именно. Сказала, что они с девочками на хате третий день читают «Архипелаг-Гулаг».
- И как?
- Очень надрывно.
Приходили сатанисты, сионисты-педики; приходили пробующие и давно искушенные; приходила женщина бальзаковского возраста с нервическим лицом потухшей лесбиянки. Вид у нее был устрашающий, будто она пришла грабить. ТП нервно нащупывала под столом тревожную кнопочку. Но той всего лишь нужен был страпон. В дверях скромно терся, не решаясь зайти, молодой паренек с мелко посыпанным прыщами, выпуклым лбом. В глазах его гулял шальной огонек первобытной радости. Женщина попросила завернуть «игрушку» в хрустящую пергаментную бумагу, «в которую заворачивали в советское время колбасу». И перевязать джутовой веревочкой.
- Ну это… Как ее?.. Бумага такая…
- Простите, колбасой не торгуем, - не удержалась, чтоб не съязвить ТП.
- Хабалка!
Запомнилась ТП еще одна дама, интересовавшаяся мастурбатором. Она трепетно держала его на ладонях, как будто выбирала не резиновый фаллос, а башмачки и чепчики для малыша. И нежно смотря ТП в глаза, умоляла взглядом подобрать для нее надежный. И испуганно поглядывала на полки с «Big Dildo». Осталось два месяца, чтобы разработать вагину для искусственного оплодотворения, иначе ничего не выйдет.
Интересной собеседницей была и сменщица ТП – Лера Гвоздикова. В интим-магазин она пришла в начале нулевых, когда власть из рук увядающего, извиняющегося побитой дворнягой Ельцина принял бойкий Путин и разогнал всех думских собак палкой, лишив сытной кормушки, у которой и прикормленная Гвоздикова славно работала секретаршей; а уцелевших посадил на оклад.
Первый ее муж был заядлым суицидником, все грозился покончить с собой. Молоденькая еще Лера Гвоздикова бегала на третьем месяце беременности (и на седьмом небе от счастья) по магазинам, скупая всю детскую утварь, и не обращала внимания на его слова, пока ее благоверный не перерезал себе глотку в метро на эскалаторе и к ногам «бабки в стакане» приплыл хладным трупом. У Гвоздиковой случился выкидыш. От мужа осталась в наследство квартира. И на том спасибо, не жаловалась она.
Второй ее муж напивался и избивал ее, а иногда пристегивал к «андреевскому» кресту и метал в нее ножами. Гвоздикова показывала шрамы на руках, животе и ляжках.
- Заебись у тебя истории, одна охуительней другой, - цитировала ТП «Зеленого слоника». ТП вообще была влюблена в Епифанцева и так текла по нему, что готова была в любой момент открыть для него все свои епифанские шлюзы.
Третий муж Леры был распрекрасным во всех отношениях человеком. Мыл, любил и цветы дарил. Гвоздикова любила вспоминать о нем больше всего, но заканчивался всегда рассказ рыданиями. Последний ее муж в один из черных дней ее пестрой жизни вышел во двор гулять с соседской собакой и был насмерть сбит КАМАЗом. Собака не пострадала.
Гвоздикова не отчаивалась и собиралась выходить замуж в четвертый раз. Женихом на сей раз был чернокожий дипломат. Но как оказалось позже – всего только начальник над дворниками при посольстве Кении. На этом летопись мученической жизни Гвоздиковой не заканчивалась, и ТП периодически дописывала ее, позванивая ей; а то и встречались они, чтоб раздавить в парке бутылочку винишка под шелест кустов, сотрясаемых профессиональными онанистами, которых ТП так не хватало с тех пор, как она ушла из «Интим-товаров». Хотя в то время она больше ненавидела разве что мелких воришек презервативов. Или хачиков, которые под видом покупки контрацептивов хотели разменять через ее кассу не хитро подделанную пятитысячную купюру.
Нынешний мужик ТП, как ей казалось, грезил страпоном. Он был легко возбуждаем: стоило им обняться, как в ТП настойчиво упиралось его детородное устройство. Это ярко выраженное фаллическое начало в нем, несмотря на некоторую жеманность и гейскую метросексуальность бесило ТП и разжигало в ней желанье растоптать и унизить его выпученное томящееся достоинство. Она подспудно мечтала сделать из него пассивного гомика и импотента и через раз устраивала истерики во время секса, от которых мужичек ее и правда страдал стрессами и упадками сил, теребя в отчаянии своего вялого друга; но, изрядно выспавшись, снова бежал к ТП мириться, радостный и со стояком наперевес. Как когда-то, только с ружьем (но тоже с миром), шел в Чехословакию его отец, бравый советский солдат. Его товарищу оторвало руки и голову, когда у молодой милой чешки тот принял из рук букет свежих роз. Их терпкий запах был последним его земным запахом. А потом по ним открыли огонь. И тогда они открыли его в ответ. В глупое чешское быдло.
***
Иногда с кухни звучало «****ь», такое соленое и скользкое, будто кто-то со всей силой шмякнул селедкой по столу.
***

Один мужик из Сергиева Посада давно как-то обещал прислать Крохотову рецепт счастья. Все обещал, да забыл, как это бывает. Позвонил ему Крохотов через пару лет: помнишь, дескать?
А что? А! Рецепт-то?! Да какой там рецепт, глупость одна! Ну, если надо так тебе, то ладно-ладно, достану. Ага, звони недельки через две.
Но через две недельки мужик и вовсе пропал загадочным образом. Вышел в магазин прикупить батон хлеба да кусок колбасы, и пропал. Группа волонтеров опрашивала местных алкашей, с которыми его чаще всего видели соседи, но ни один из них не признался, что пил с ним, испугавшись, что полиция повесит на них всех перевешанных в районе собак. И этого еще красавца. Один, впрочем, лаканув нахаляву пару губастых стаканов, поведал все-таки о странном видении, узренным им в пьяном полубреду, когда он на мгновение приоткрыл глаза и увидел этого самого мужика, шествующего вдоль железнодорожного забора с собаками, которым он непрестанно посыпал что-то, похожее на крошку млечного пути. Собаки двигались за ним послушно, и сам он выглядел таким уверенным в себе служителем Господа Бога, что казалось, что и шел он в самое что ни на есть Небо. Видение фотографически отразилось в памяти алкоголика, несмотря на то, что он его сразу заспал, так что с утра только о нем он всем и рассказывал. Но никто не верил; все давно считали Алефтиныча за отъявленного брехуна и враля, так и ни веры, ни надежды, ни любви не было ни от женщин, ни от мужчин. В общем, такая ***ня приключилась с мужиком, что так скоропалительно обещался выписать Крохотову его долгожданный рецепт счастья.
***
Егор входит с девушкой в дом.
Егор: - Ма!
Марья Григорьевна: - Ну что еще?
Егор: - Привет.
Марья Григорьевна: - Ну привет!
Егор: - Я с Леной пришел.
Марья Григорьевна: - А кто такая?
Егор: - Моя девушка, мы пожениться хотим.
Лена: - Здравствуйте.
Марья Григорьевна: - Здрасти. Что ж, поглядим, кого ты привел… так-так… это что же, из ваших тоже?
Егор: - Ага, из наших, из таких же, как я, тоже на ЗОЖе теперь.
Марья Григорьевна: - На зоже, на зоже! А на что жить-то собираетесь?
Егор: - Работать пойду, ма!
Марья Григорьевна: - Сначала бы работу нашел, а потом говорил бы.
Егор: - Да работа у нас в кармане. Старший группы обещал найти.
Марья Григорьевна: - Ну, если старший… Ладно. Делайте что хотите. Только есть у меня нечего, даже и угостить невесту твое нечем не могу.
Егор: - Ничего, ма, мы на собрании чай пили с печенками.
Марья Григорьевна: - Вот. Мог бы и домой захватить.
Егор: - Неудобно, ма.
Марья Григорьевна: - Для матери ему неудобно… А что молчит-то она все у тебя?
Егор: - Стесняется.
Марья Григорьевна: - Да?
Егор: - Да.
Марья Григорьевна: - Это еще бывает теперь? Ну-ка подойди, как там тебя?
Егор: - Лена.
Марья Григорьевна: - Не тебя спрашиваю.
Лена: - Лена.
Марья Григорьевна: - Лена-Лена, звезда по колено! А где жить-то собираетесь?
Егор: - Да где…
Марья Григорьевна: - Не у тебя спрашиваю!
Лена: - Не… не… мы…
Марья Григорьевна: - Понятно все. Опять на шею матери сядете.
Убегает в слезах.
Егор: - Ну что ты, ма?
Уходит за ней.
Марья Григорьевна: - Ма, ма! Заладили все одно и тоже, все ма да ма, жить где спрашиваю будете? А они сразу плакать, дурачье какое!
Уходит кормить собак.
Марья Григорьевна: -Сейчас-сейчас!
Слышно, как на улице, встречая хозяйку, собаки лают сильней, потому лай затихает. Время обеда. Рты собак заняты кормом.
***
Снова Табунова разъедали смрадные, томительные сомнения. Они, как пиявки, вцепившись, высасывали из него хваленную табуновскую уверенность, с которой он, бывало, чувствовал себя на коне. Теперь же конь чахнул где-то в стойле или и вовсе сдан был на живодерню и пущен в производство консервированной конины для детей со вкусом сладкой ваты. Сомнения были во всем. Утренний омлет выражал собой сомнения, утренняя нежность в постели, и снег за окном, покрывающий толстым настилом поверхность, засыпающий бродячих собак и кошек, помойки и их жителей, магазины с водкой и самих алкашей, вышедших из магазина с водкой в руках – застывших как памятники, как вечные монументы человекообразной обезьяны последнего завета, с которой сам бог ездил в Ялту на заседание в президентском кабриолете, и был застрелен из винтовки снайпером с крыши одного из прибрежных домов, с окнами на море, где копошатся пьяные от счастья дети, где праздник раздают обмотанные как древние римляне тогами бродяги, верный праздник в разноцветных книгах переплетенных сказочными нитками. Две по сто и три по цене одной. Счастливая неустойчивость движений падающего в море, и песок в ладошах оплавленного жаром солнца.  В глазах то, что падает и умирает ежеминутно, чтоб веселить собравшихся вкруг нее беззаботных стесненных уникальностью своего существования дерзких выпивох и завсегдатаев маленького уютного ресторанчика на бреге смрадного от блаженства моря под названием «Вселенский погром».
***
Табунов возлежал на покрывале в розовых розах и грыз карандаш, роняя на белый тетрадный лист мысли свои каплями. В метафорическом смысле, это напоминало ему две вещи: гонорею и слезы Бога. Второе импонировало, конечно, больше. С кухни иногда раздавалось соленое и скользкое «****ь», будто кто-то лупит изо всех сил по столу селедкой. Это его жена готовила ужин.
***
За окном смеркалось. Было слишком поздно выходить на улицу. Пока туда-сюда, и уже темно, беспросветно, как в жопе. Так же все было и с мыслями: находясь в абсолютном мраке, они выныривали из него подобно звездам – маленькими ускользающими точками света – приветами истины. Или просто фосфорическим ночным поблескиванием трупов на кладбище. Даже мертвые способны мыслить. Даже перекатная голь, вышагивающая в неизвестном направлении, способна породить мысль. Табунов силился проследить зарождение мысли.
***
Великое дело – опыт. Посредством опыта, - который как рюкзак с воспоминаниями, - можно то и дело реагировать на любое слово или действие извне своими веским словом, воспоминанием, преломленным новым солнцем сегодняшнего дня и преображенным актуальным моментом, требующим всей насущности момента пережитого. Чтобы сличить два этих пути, зафиксировать в одной точке, тем самым внести в общую схему мира свои оси координат. И бегущего навстречу с бутылкой и собакой соседа, и…
Впрочем, слишком много Табунову мерещится в преддверии Дня Рождения бутылок, слишком много. Дэйнжер, дэйнжер, Табунов! Бери себя в руки, пока руки не взяли стакан и не скрутили голову запотевшей бутылки, щекой к которой ты прильнешь, когда слетят в кусты покровы звезд тугих и светлых.
***
Иногда Табунов брал в руки телефон и набирал номер, написанный на бумажке, приколотой булавкой к обоям. В трубке его ждали длинные гудки и вскоре – голос:
- Да, слушаю. Табунов?
- Да, это я.
- В чем дело?
- Хочу знать, все ли идет правильно?
- Что именно вас беспокоит?
- Общая направленность и концепция. Она пока не пострадала?
- Нет, все в рамках запланированного пути развития.
- Хорошо, очень хорошо… А я все правильно делаю?
- Конечно, не о чем беспокоится. Продолжайте.
- Скажите, я еще не рассекречен?
- Нет, все в порядке.
- Это же Таборов, да?
- Да, это он.
- Хорошо.
- Продолжайте.
И вешает трубку. То есть сбрасывает разговор нажатием кнопки. На небе загорается еще одна звезда, что-то ухает в лесу в тишине. Слышно через открытое в ночь окно: Табунову нужен воздух. И вот, Табунов готов уже забыть об опыте, перестать на каждое действие чужой воли реагировать подарком из рюкзака – перестать быть этаким дедом Морозом с усиками Гитлера, который из мешка тягает за игрушкой игрушку в ответ на прочитанный наизусть стишок ребенка из мелкобуржуазного семейства. Это работает только с людьми, животную природу не удивить человеческим опытом. Она его не чтит и не считывает. Он для нее есть ничто. Как для тебя – застольная поп-эстрада в Новогоднюю дикую ночь.
***
Педики от Бога и лукавого
Никогда я не позволю себе нечто непристойное, касающееся сексуальной ориентации гения. Как считал еще четырнадцатилетний Марсель Пруст (см. «опросник Пруста»): пороки частной жизни гениев требуют наибольшего снисхождения. К таким гениям можно отнести как самого Пруста, так и многих других: Томаса Манна, Оскара Уайльда, Артюра Рембо, Поля Верлена, Михаила Кузмина, Георгия Иванова, Мусоргского, Райнера Вернера Фасбиндера, и многих других (это только по верхам).
Все это, так сказать, педики от Бога. Их заслуги в искусстве неизмеримы. Но что, к примеру, могут предложить нам в качестве своих заслуг две дырявые жопы, бегущие от радости по городу со штампами в паспортах, кроме собственных дырявых жоп?
И больше всего как раз такого пошиба мелкие пидоры любят ссылаться на великих: дескать, а что такого, вот и Чайковский был как я, и Леонардо с Шекспиром и Македонским под вопросом! Здесь хорошо вспомнить слова Пушкина:
«Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе».
Поэтому два пидора со штампами в паспорте – это просто два пидора со штампами в паспорте. И ничего более.
***
И если кто не знает, когда в Европе это движение в семидесятых набирало обороты, никто и не думал бороться за штампы в паспорте. Тогда хотя бы понимали, что сам по себе штамп есть бюрократия – вмешательство государства как посредника в личное дело двух людей. А те, что думают, что борются за чьи-то права, просто тупо дают себя использовать и сеют повсюду гнев, раздор и горе. Чтобы не утихало – пузырилось, шипело и кипело в социальном унитазе говнище тех, кто «за», и тех, кто «против».
***
Долгое время, лет до семнадцати, ТП не испытывала потребности в мужиках, к ней часто приходили мальчики-одноклассники – устанавливать на компьютер программы, но чтобы тащить их в постель, ТП и в голову не приходило. Пока подруга ТП Каринка не начала, что называется, ходить по рукам. ТП долго не могла понять, зачем ей это вообще нужно, но долго думала над этим и поэтому влюбилась. Объектом страсти оказался высокий с каскадно спадающими длинными волосами на плечи парень на шесть лет старше ее и живущий в соседнем дворе.
Это была трудная любовь. Первая, от того и неловкая, громоздкая, неповоротливая, жирная, в конце концов, как налившийся кровью комар. С такой любовью не влезешь в трамвай, как с брюхом, делаешься неудобной и нежеланной. На ТП смотрели как на девушку со странностями, зная хорошо первого мужчину ее.
Мать его была православнутой. Разрешила кошке плодиться и размножаться сколько бог пошлет, и бог посылал много – по весне. Котята не топились, кошка не стерилизовалась. Заходя на кухню и открывая холодильник, ТП каждый раз не могла привыкнуть к оцепенению, когда вокруг нее, слетаясь из всех углов, образовывался огромный мяукающий огромный ком кошек. В нем были жирные матерые уже коты, и были забитые, задавленные гегемонией старших, с рваными ушами и вытекшими глазами котики. К запаху привыкнуть было так же невозможно, как и приготовить что-либо на кухне в окружении зверей, кроме яичницы или пельменей. В какой-то момент отец семейства брал всех лишних питомцев за шкирку и отвозил на ферму. Всех, кроме главной плодильщицы. Сестра молодого человека невзлюбила ТП, считала ее недостойной брата, сама она осталась со своим ребенком брошенкой – мужик ее съебался из этого дома в ужасе и с изрезанными когтями пятками.
***
Роман «Разложение». Таборов всю жизнь ждал чего-то от судьбы особенного. Человеку нужен человек в себе. Таборов боялся жить. План разложения. Должно быть некое начало, то с чего началось гниение. В каждом из персонажей должна быть, в дальнейшем «д. б.», точка сбора, отметка на оси координат, где герои встречаются и взаимодействуют в точке – нравится существовать. Если ты попадаешь в такое место, из него надо бежать. Это то место, где пропадают люди и годы, любовь и горе, это наподобие сливного бочка, унитаза. Я нюхал смерть, как ее носок. Это секта Америка. Это не простое собрание, это встреча лишенных надежды людей. Тайное общество им. Никиты Хониата. ТП, Таборов, Табунов, Крохотов, и т.д. Разложение на фоне разложения общества. Потеря себя и распад личности на несколько составляющих. Сначала – чередование историй персонажей, история каждого рассказывается в чередовании с историями других. Первый грех, переломный момент, и падение, падение, отречение и опускание себя. Каждый из них доходит до точки. Каждый из них состоит в группе «Дети цветов» и получает приглашение вступить в закрытое сообщество «Секта Америка». У Макдональдса наш крестный ход. Встречи проводят не в гараже, не тайно, а в Макдональдсе – открыто, в этом вызов. Обществу, государству. Готовятся. Но пока неясно, кто главарь. Семя разливать по лику ее. Закрытая секта. В какой-то момент через секс и оргии, они сливаются в одно убийственное целое. Все вы перешли точку нравится существовать. Трупы с пирсингом в земле, трупы татуированные. Все должны умереть, потому что один из них предаст товарищей. Всех убьет отряд полиции. Оставшегося будут судить. Монолог террориста. Причины предательства в процессе. В процессе же характер главаря секты. Возможно, таинственность его происходит как очарование некого темного зла, зла в себе. Темное, животное, лукавое, змеиное начало человеческое. ТП, Табунов, Таборов, Башмаков, Сябитов (Сяба), Крохотов (Кроха). Шесть человек. Достаточно, более чем. Наделить разными качествами. Шесть знаков, отличий, шесть времен года. Один – главарь, тайна, пять характеров, одна – дама, женщина. Один педик. Чалд фри, феминизм. Идея – разрушения мира, объект. Дети? Под вопросом. Но возможно, что да. Шесть патологий. Шесть язв человеческих – 5, пять. Один – соединяющее звено.
От этого должен остаться лишь дым. "И встал Авраам рано утром [и пошел] на место, где стоял пред лицем Господа,  и посмотрел к Содому и Гоморре и на все пространство окрестности и увидел: вот, дым поднимается с земли, как дым из печи".
– А что, Табунов, есть дым на Содомом? М?
– Ну… Когда что-то горит, то оно сгорает и остается дым.
– Правильно, Табунов, дым – символизирует ничтожность, какой пышный, какой развратный и красивый в своем разврате был Содом! А что осталось от Содома? Дым. Просто дым. Так что, Табунов, должно остаться от города ли?
– От города N должен остаться лишь дым.
– Правильно.
***
Павел входит.
- Ма!
- Что?
- Все пропало.
- Что пропало?
- Все. Щавеля убили.
- Какого щавеля?
- Щавель! Витька Шувалов.
- И что с ним?
- Я уже сказал, ма. Нет его больше, нет. Пробита голова арматурой.
- Господи, боже!
- Дай денег, ма! Дай денег! Прошу. Они убьют меня.
- Где же деньги-то взять, Павлик? Как убьют? Как убьют?! Что ты говоришь?!
- Мама! Ма-ма! Послушай меня, это серьезные люди. Мама. Они шутить не будут. Меня убьют, ты понимаешь?
- Так-так-так-так, Павлуша, как же так?
- Так, мама, я труп.
- Нет, сыночек, тут надо подумать… надо подумать…
- Да что думать, мам, деньги, нужно отдать им деньги.
- Где же деньги-то, сыночка? Откуда деньги? У нас же нет ничего совсем.
- Что-то продать, мама. Нужно что-то продать.
- Продать, сына, продать… Я кое-что придумала! Ты, сыночка, подожди, я сейчас приду.
- Сколько, ты говоришь, денег-то нужно?
- Шестьдесят тысяч, мама.
- Ага. Шестьдесят.
- Хорошо, Павлик, жди!
Идет к Петру Палычу.
- Петр Палыч!
- Ась! Григорьевна! Ты что, случилось что?
- Случилось-случилось, беда, случилась. Слушай, Палыч, дай денег в долг? Не много, для тебя не много это, шестьдесят тысяч?
- Ты что, Григорьевна, выпила что ли? С чего это тебе деньги такие нужны? Да и как это не много, с каких это пор шестьдесят кусков у тебя не много?
- (ревет) Эх, палыч, Пашенька, сынуля, в беду попал, убьют его, деньги отдать надо. Помоги, а?
- Григорьевна, сын твой дурак, никакие деньги его не спасут, сдай ты полиции его, в полиции его не убьют, да и ему там безопаснее будет, поверь моему опыту.
- Тьфу ты, бес! Чтоб тебя! (разворачивается, уходит)
- Э, Григорьевна, погоди… Да куда ты! (идет в дом одеваться)
Григорьевна входит и видит, что все перевернуто кверху дном, сундук открыт, все выброшено наружу, валяется платок, в котором она хранила кольца обручальные, одно вернее кольцо, отец свое при жизни пропил, да и ее намеревался, да только выкупила Григорьевна назад, хранила, берегла, ценно оно для нее было, как первая любовь, как не сбывшаяся надежда на любовь.
***
Кухня шесть метров, отец вернулся, особые отношения в семье. Вцепиться в бабу, а что ты любишь больше всего, люблю бутерброды с молокой.
Возможно, кто-то забеспокоился, почему ничего не пишет ни Таборов, ни Табунов, ни ТП – любимая моя ТПэшечка, куда подевались все импровизации? Что ж мы готовы дать отчет. Все просто: все эти мудаки, все эти глашатаи нашего расщепленного духа, осколки сознания и ошметки распадающейся нашей личности; все эти ничтожества были заняты и корпели над написанием пьесы, которая должна была соответствовать следующим критериям: а) пропаганда здорового образа жизни среди детей и подростков; б) развитие и усовершенствование мер по профилактике наркомании и зависимости от различных видов психоактивных веществ; в) формирование и развитие системы ценностей молодёжной культуры, направленных на неприятие социально опасных привычек.
Но все провалилось. Все персонажи триумфально спились и сторчались к концу нашей чудной пьесы, ибо искусство требует жертв. Мы же не из рекламы маргарина, чтобы вечно по-идиотски улыбаться? Да мы нелепы и смешны, пусты и похабно откровенны, а как иначе в преддверии Великого Эсхатологического Русского Апокалипсиса?
***
Когда-нибудь, лежа в больничной кроватке и подставив обнаженную ступню под сквозняк из открытого окна, в глухих кустах прибольничного сада ты увидишь меня, в пижаме и тапочках на босу ногу. Почему в тапочках? Ты знаешь и сама. Здесь все ходят в тапочках. И эти тапочки хранят запах вечности, лысая невеста моя. Они пахнут одновременно мной, и тобой, и всеми нами, кто был и будет здесь. Наш индивидуальный запах сливается в одно общее непревзойденное качество, присущее нашим ногам, которые, как водится здесь, одной ногой всегда в могиле.
Если тебя первой повезут в морг, лысая невеста моя, то знай – я буду рядом, чтобы закрыть тебе глаза. В тот неуклюжий момент, когда санитары, закурив, отойдут, оставив тележку с тобой, я выскочу из кустов и поцелую тебя в пересохшие, втянутые синие губы. Нет-нет, никакой некроромантики, только дань мертвым, лысая невеста моя. Как красный цветок в петлице твоего гоголевского пиджака, помнишь? Ха-ха-ха. Конечно, помнишь. А может, это будут и вовсе не санитары, а наши ребята, оторванные от обеда или ужина, чтобы отвезти тебя, почившую, в морг. Тогда будет куда проще договориться, лысая невеста моя. Вопрос пачки сигарет, чекушки водки или пары кусков хозяйственного мыла. Да-да, не смотри так в окно, силясь вызвать мой образ. Меня еще нет там, в кустах, пока еще рано. Только ветер скользит по пальцам голой ноги твоей, касается волоска на большом пальце. Да, у тебя есть маленький волосок на большом пальце. Белесый и незаметный совсем. Но опознавательным знаком служащий всем заблудшим и не совершившимся странникам в кабаках на территории бывшей Московской области, в г. Щербинка. Сто пятьдесят и кружка пива. Бабаевского. Было такое пиво. Лысая невеста моя.
***
В семь лет Табунов потерял родителей. Это были прекрасные с виду, советские люди. Но они оказались предателями родины, и их расстреляли.
Работая агрономами, родители Табунова участвовали в разработке засекреченного советского удобрения (под кодовым названием «Навоз Парнасский), вкупе со специальными теплицами способного акклиматизировать и вырастить овощи и фрукты даже из жарких стран Африки или Австралии. Выяснилось, что родители Табунова были связаны с разведкой Великобритании и С.Ш.А и, встречаясь с их агентами, передавали им образцы секретного удобрения через вымазанные в нем штаны и рукавицы, которые забирали домой якобы постирать. Все бы ничего, но такой предлог оказался не убедительным для уборщицы теть Нины в институте (НИИ закрытого типа), где работали родители Табунова, и вскоре органы госбезопасности их вывели на чистую воду. Первой казнили маму Табунова. Отец его провел в камере еще одну ночь, за которую совершенно посидел. Когда его подвели к стенке, он был уже совершенно бел и безумен. Родители Табунова крепко любили друг друга. Но когда его забрал жить к себе дядя, мамин брат, для Табунова было загадкой, за что его мама с папой так любили Америку, что даже служили ей. При обыске было найдено и конфисковано много антисоветской литературы художественного содержания, а также грампластинки с модными тогда на Западе рок-группами, которые Табунов слышал с детства, но полюбил позже, когда пытался понять – через что его родители воспылали такой любовью к ненавистному Западу.
Дядя Табунова был знаменитым животноводом, не раз выигрывал конкурсы и занимал первые места на выставках ВДНХ. Особой страстью его были свиньи, любовь к свиньям он привил и Табунову, который с семи лет жил с дядюшкой на ферме в деревне Хлюпино. Итак, с детства Табунова обуяли две страсти – это свиньи и рок-н-ролл. Позже к ним присоединилась еще и экспериментальная ботаника, но эту страсть он приобрел позднее, когда его бабушка перед смертью передала ему хранившуюся все это время у нее записную книжку его матери, где много страниц посвящено как и лично Табунову (потому что мать предчувствовала разлуку), так и загадочным агрономическим теориям и экспериментам, которые в дальнейшем станут для Табунова краеугольным камнем его мировоззрения и его новой религии. Но об этом после. Итак, свиньи и рок-н-ролл. Полдня Табунов занимался со свиньями: вычищал за ними дерьмо и наполнял комбикормом и водой корыта. Оставшиеся полдня играл на гитаре своей любимой модели Телекастер. Конечно, это был не настоящий телекастер, но один русский самородок по части гитар выпилил ему из американского клена точную копию. Табунов слушал на пластинках любимых блюз-, джаз- и рок-гитаристов: Би Би Кинг, Джако Пасториус, Джимми Хендрикс (именами которых были названы любимые свиньи Табунова) и, подражая им, учился играть на гитаре соло. И со временем достиг неплохих результатов, так что даже отправлял записи своих кассет на «Голос Америки», правда, ответа от них никакого не дождался. Так он и жил. Девушки его не интересовали. Пока не встретил он свою первую и последнюю любовь, хулиганку из банды хиппи – Зинаиду Тапочкину. Зинаида и Сева (так звали Табунова) познакомились на концерте Гребенщикова и сразу же полюбили друг друга. Целый год влюбленные мотались по всяким хиповским притонам и таборам, пока Тапочкина не забеременела. Тогда молодые приехали жить на ферму. Дядюшка Табунова к тому времени умер, будучи бездетным, завещав часть хозяйства Табунову (в частности всех свиней), а остальной скот – другу и коллеге по цеху Еремеичу, также знавшему Табунова с детства. Смерть застала дядюшку, когда Табунов был в отъезде. Еремеич слал телеграммы и письма до востребования на все адреса, с которых когда-либо отбивал телеграмму Табунов, но Табунова не получал их. Он узнал о смерти дяди, когда сам позвонил домой. Дядя просил его вернуться, но Табунов был так поглощен своей любовью, что решил – пусть «трупы хоронят своих мертвецов». Еремеич этого не мог простить ему до конца своей жизни. Когда же наконец Табунов вернулся в родные пенаты, то снова взялся за свиней, не оставляя без внимания молодую жену, вскоре успешно разрешившейся от бремени, так что первые шаги будущей Тапочкиной младшей, которая в своё время займет в нашем повествовании должное место, соввершились на малой родине Табунова в деревне Хлюпино среди хрюкающих поросят и под визг истошный папиной гитары. Кстати, если бы родился мальчик, то его назвали бы Телекастером, но так как получилась девочка, то имя дано ей было простое – Катя, в честь Зининой бабушки. На этом можно было бы и закончить рассказ, но вскоре хлынул на СССР чистый поток долгожданных демократических свобод, и Тапочкина, забрав с собой четырехгодовалую дочь, отправилась на знаменитый концерт западных звезд в Тушино. Как когда-то тушинский вор, Москву на сей раз захватили металлические рок-группы. Свободолюбивая Тапочкина не могла пропустить такого события и рванула в Москву. Табунов же остался. Его любимая свиноматка Симона (названная так в честь певицы Нины Симон) разражалась потомством, да и вообще не на кого было оставить хозяйство. Еремеич крепко держал обиду. Зинаида уехала, но не вернулась. В Москве она познакомилась с шоколадным фабрикантом Пироговым, отдалась ему и вышла за него замуж. Тот удочерил ребенка, на которого Табунов не имел никаких прав, не находясь с Тапочкиной в официальном браке. Так трагически закончилась для Табунова первая и последняя его любовь. Под крики «Ура, свобода!» и «Долой коммунистов!» Но это было не все.
***
Учишься себе в литинститутах, критикуешь, скалишься, зиждешься, обмениваешься опытом, к комплементарному общению приходишь, защищаешь диплом (на пятерочку), выпускаешься. Проходит этак годика полтора-два, перечитываешь диплом свой, ужасаешься, думаешь – все надо переделать. Без пафоса этого противного, можно уже нормальным взрослым языком, к чему этот максимализм. И переписываешь, ага, вроде получается. Теперь и читать можно без зазрения совести. Только вот, с концовкой дело не вяжется, да и вообще все разваливается, ни начало, ни конца, ни сюжета как такового, на чем все держалось-то только? Але, гараж! Здесь, вообще, о чем? А на пафосе, на пафосе этом все и держалось, в нем есть магия восприятия и притяжения. Убираешь фразу, жест, и нет ничего. Читается легче, а нет ничего. Как сними медведя с велосипеда об одном колесе, поставь его на четыре лапы, и пусть хоть обревется белугой, а нет больше ничего, ни фокуса, ни покуса, ни шарма, ни искусства. Один химически чистый соцреализьм. Шутка. И реализма никакого нет. Есть освобождение от пут языка, чтоб овладеть которым, нужно дойти в нем до точки – разрядить его до ярко накрашенной бульварной потаскухи в глянце и стразах. Но отдаваться он (как и она – потаскуха) будет голеньким. Без мишуры. Так-то. Десять лет треба. На осмысление сего.
***
Таборова я отпустил в отпуск. Повесил его в шкаф вместе с другими скелетами. Пущай повесит, попылится. Альтер-эго мое. Буду сам пока, каков есть уж.
***
ТП и Табуновым ушли в работу – в текст. Каменеть в нем на монумента манер.
***
Он долго не мог поверить в то, что Тапочкина бросила его. Он не спал, не ел, не мог ничего делать. На седьмые сутки прозябания в мерзости своей он услышал голос. Тот самый голос, о котором он прочитал в дневниках матери – голос Америки. Это был нашептывающий, низкий, нервный, дергающийся и дрожащий голос, который вещал всякие несуразности в числе которых было то, что Табунов должен убить свиней. Свиньи всему виной. Они не дали ему уехать с Тапочкиной в город; если бы не они, ничего бы никогда не случилось, Мерзкие жирные свиные рыла. Табунов взял в руки нож и пошел резать свиней, потому что голос сказал, что бесы уже вошли в свиней. Время – резать свиней. Табунов открыл калитку свинарника и набросился на ласковую морду поросенка. Джимми (любимым свиньям он давал имена). Над фермой раздался неимоверный визг, убиваемых свиней. Но всех перерезать Табунову не удалось. На Би Би Кинге он поскользнулся на навозе. И упал. Свиньи тем временем выбегали во двор. Табунов вспомнил, что не закрыл ворота, свиньи ринулись бежать вон. Табунову удалось лишь поймать за ноги Пасториуса, но тот ударил его копытом в грудь, и был таков. Поверженный, Табунов валялся в грязи и плакал. Шел дождь. Голос отступил. Оставил на время его одного. Из деревни Табунову пришлось уходить. Свиней взяла под защиту местная Грин Пис организация, в руководстве которой тоже не обошлось без свиней. Еремеич пригрозил судом. Табунов переехал на квартиру к бабке. То есть в пустую хрущевку, где некогда жила бабка, пока не померла.
***
Вчера Таборов ходил по театрам и видел, как мужик щедро свою бабу обнимает. На улице это было, на горке, где дети катались (картина в духе Питера Брейгеля младшего). И обнимал он так ее, мол, смотрите, ****ь, я телку зацепил! А она стоит такая, худенькая, и дрожит, как сопля на ветру у солдата на посту (****ные стихи). У солдата продрогшего, и сама она продрогшая, в чулках своих прозрачных со стрелками, в мороз такой. Внимание, конечно, обращает, но будет ли он, мужик, ее так обнимать, когда она ссаться под себя будет? Быть или не быть? Будь или не будь? А, Алла Борисовна, не стыдно вам? Хотя о чем это я...
***
Таборов с удовольствием запечатлел бы этот кусок идиотизма, но его старенький NOKIA 210 издох, зараза. И сидит теперь Таборов смотрит неуклюжие сделанные им фотки, скучает по Москве, по ее худосочным, отравленным деревьям, палым, пожухлым листьям, грязному снегу и вони в подъездах, на подоконниках которых раз в год зарождаются будущие витязи от местных алкоголиков. Писать о скуке можно, конечно, и дальше, но мысль бы не упустить, мысль, схватить ее за яйца, ибо мысль она сугубо мужская сегодня бьет, и слеза бьет мужская, скупая, сука, и пресная, не то что Христова, ну да ладно. Таборов смотрим неуклюжие старые фото и роняет по слезе на каждую, по одной на каждую… С сипит под хлюпающий нос с обидою: «****ь, эпоха умерла…» И жрет водку из горла. ****ные стихи.
***
Где еще, как не в провинциальном театре можно так близко увидеть актеров? Ряды стульев ставятся прямо на сцене, так что так и подмывает схватить по-панибратски какого-нибудь актера за воротник. Однако Таборов и ТП воздерживались от подобных жестов, хотя и не мало уже лизнули крымского винца (Крым наш) в буфете и громко хохотали в украшенной портретами артистов зале, но стоило им сесть на место, как оба они приобрели черты благоверной аристократической пары из девятнадцатого столетия (если верить официальной хронологии), не хватало только зонтика надо головой, и манжет на рукавах и крепдешинов. Чего нельзя было сказать о некоторых других гостях провинциального театра. Одна толстая бабенка так и верещала весь спектакль, хоть на нее исправно и шикали. В конце она колобком скатилась по лестнице вниз к гардеробу, не переставая сдабривать свои передвижения креплёнными шутками и сыпать горохом под ноги встречным свой придурковатый хохоток. ТП хотела врезать ей по морде: «Рассеку ей сумкой рожу!» - шипела она разве что не с пеной у рта, но Таборов крепко держал ее под локти, видя за спиной бабы-колобка в унисон похохатывающих с ней двух мужичков, с лицами откровенно быдловатыми и в хамских для театра свитерах грубой вязки. Зачем же бить по морде бабу, думал Таборов, когда она через час уже будет отпарена в бане с двумя этими отвязными кабелями и даже не вспомнит, что ты там такое ей тут высвистывал?
***
Таборов наварил средневекового варева. На самом деле он не хотел ничего готовить, поэтому вложил в процесс варки все свое нехотение, всю свою ненависть и отвращение, супец впитал ее и сделался бурым и зашипел. За ночь он прокис, пузырясь от обиды и пропитываясь злобной ядовитой кислотой. Таборов с утра стал жрать суп, но непрестанно срыгивал, давился, но ел, проглатывая слезы и сопли. Наконец, его вырвало обратно в кастрюлю. Он слил оставшееся варево в унитаз, в котором суп тут же свирепо забулькал, плюясь и брызгаясь ядом, а после Таборов еще и просидел на этом унитазе добрых два с половиной часа, вспоминая свою жизнь, предательскую первую любовь, и свои слезы, и березы, розу, крепдешины, страусов в московском зоопарке, шашлык на углу Арбата и Староконюшенного, еще ее вопли, старый дедушкин камзол весь в пыле и очки на столе с кустиком амброзии, книги на полках, впитавшие в себя всю похоть мира, и ее волосатые крепкие ноги.
Эта была разумная жертва богу. Жертвоприношение в виде сытного средневекового варева.
***
Таборов проснулся от странного шепота: «Я уничтожу русскую литературу». Этот шепот исходил, казалось, из нутра его, из разбуженного змея внутри него, который завелся там от вчерашнего супа. Это был не солитёр, не глист, это был принципиально новый змей, отличный даже от того, что совратил Адамову Еву. Таборов забурчал, просыпаясь, и, распахнув глазищи свои, увидел пред собой четырех всадников Апокалипсиса, первый сидел на коне и имя ему было Смерть русской литературы, второй был на осле, с лицом Гоблина, и имя ему было Смерть русскому кинематографу, третий оседлал поросенка, и кличка его была Смерть русской музыки, четвертый восседал на маленькой карликовой собачке, и звали его Смерть русскому балету и живописи. Таборов протер сонно глаза, и зарыскал в простынях в поисках чем бы бросить в видение. Но старший из них заговорил:
- Крепись, муж! - и протянул ему пузырь "Голубого Топаза": - Иди с нами, мы несем ****ец русской литературе.
Но Таборов чувствовал в чем-то подвох, какой может быть еще ****ец русской литературе, если он давно уже наступил, мы живем в состоянии ****еца русской литературы? Телевизор сам собой включился, и на экране в зеленоватом дьявольском свете вкрадчивым голосом заговорил Константин Хабенский. Он читал новый рассказ Полины Виардо, вызванной на спиритическом сеансе с мистером Пахомом, Ксюшкой Собчак и Дудем, который просидел, дрожа, весь сеанс под столом.
- Его звали Ярослав Тюбетейкин, - произнес Хабенский и сделал театральную паузу.
- Да все это я слышал тысячу раз, ****ный в рот! – заорал Таборов и бросил в телевизор попавшейся под руку вазой с засохшими цветами. Всадники засмеялись.
- Ладно, я иду с вами, дайте надеть халат, - встал Таборов, ныряя копытами в тапочки. – ТП, где мой банановый халат?!
ТП собирала в другой комнате вещи, она собирала их строго раз в месяц. Когда все вещи были собраны и уложены по чемоданам, они с Таборовым трахались на уложенных в кучу и готовых к переезду вещах, после чего вещи распаковывались, и все начиналось сначала. Это ТП делала в память о тех вещих днях, когда она уходила от мамы, уходящей в запой, уходила к бабушке в соседнюю деревню. В этом была прелесть своеобразного ритуала и магии заученных движений. Симптоматическая магия отрезанных волос, смытых в унитаз, но зря, зря, ибо живет в канализации колдун, и он обязательно найдет, найдет твои волосы, и будет колдовать над ними, и через волосы он погубит тебя, навсегда погубит, на голове твоей вырастут грибы-псилоцибы, если только он захочет, а может и вырастить он из головы твоей клубок змеевидных отростков, как у принцессы Горгоны. Было ли, не было?
- Ой-ой, иду с вами, иду, ****ец русской литературе, вот, что напишем мы на знамении своем! И всех, кто под лавкой, кто под скамейкой, пьяный, помирает сейчас, от не признанной его литературности, и не верно поставленного диагноза, тех забираем с собой, с собой! На этот адский променад.
***
Начитывая и натонцовывая хип-хоп, мавр двигался по коридору, освещенному свечами в канделябрах. Напротив комнаты за номером "666" он остановился и, присвистнув, вошел. На пружинистой кровати с четырьмя стальными набалдашниками на спинках в виде с разинутой пастью псов лежала она – Русская Литература. Обнаженная и творожистая, как десерт, в духе вкусов эпохи Возрождения.
- Молилась ли ты на ночь, бэйба? – вопросил мавр, дергаясь в припадке мастурбации.
- Пошел на ***, смерд, из моих покоев! – гордо воскликнула Русская Литература.
Тогда мавр набросился на нее и стал душить: «Умри, умри, изменщица!»
Русская Литература хрипела, остывая и синея под крепкими волосатыми ручищами мавра, со лба которого тек непрерывно пот, и из широких спущенных штанин, сидевших на нем, густым потоком хлестала от натуги моча.
***
Как написать рассказ? Да очень просто. Без всяких ****ных платных семинаров, наебства и прочего свинского непотребства современной действительности, товарищ Таборов расскажет вам сегодня, как делается рассказ, о, наши пушистые интернетные друзья! В общем, так. Все держится на интонациях, на музыке фраз. «Жили-были», это фраза, зачин. «Его звали Иван Иваныч Безштанов». Это тоже фраза. Этой фразой мы обозначаем начало. Мы дали стартовый выстрел. Дело в шляпе. Есть герой – Иван Иваныч. Можно поиграться на тему вариаций. «В доме номер восемь проживал Иван Иваныч Безштанов» Тут уже мы одновременно привязываем его к географической точке. Можно иначе: «У Иван Иваныча Безштанов не ладилось с женой». Но это уже социально-бытовая драма, ну ее нахер! Вариации: не ладилось с соседкой, начальником, сыном, сыном полка, сыном Бога, соседкой по палате, квартире, планете, мать вашу! Фантазия в рамках вариационных фраз не принадлежащих никому, кроме жанра, дает право считать нас превосходным рассказчиком с богатой фантазией, не так ли?
Дальше. Берем самый примитивный вариант сюжета: как Иван Иваныч за хлебом ходил, его же можно сразу и в название определить. Итак, Иван Иваныч собрался утром за хлебом. Можно обрисовать немного его быт, что он увидел, как проснулся. Или просто приступить сразу к делу: «Иван Иваныч Безштанов, проживающий в доме восемь на улице Кирова (не будем выебываться и придумывать улицу имени Саши Грей) собрался утром за хлебом. Надел свой старинный бушлат, сверху теплый ватничек, изуродованный в восьмидесятые глупым сыном, с надписью на всю спину «AC/DC», но тем не менее не истертый еще временем, подштопанный только кое-где и залатанный». Но вообще всю эту поебень лучше не писать, потому что современный читатель, а за ним писатель стремятся к краткости. «Иван Иваныч собрался за хлебом». Театральная пауза! Дальше. В этот день он выбрал необычный путь до булочной и пошел промзоной». Так например.
В общем, в дороге с ним что-нибудь могло случиться. Варианты: нападение, изнасилование, приставание (что ж у меня все об одном?), знакомство с милой дамой, с милой бабушкой, с милой девочкой (Лолита?), с милой собачкой, брошенной на произвол судьбы, или он узнал в этой дворняге старого друга, с которым охранял в армии границу? В общем, все это вопрос сюжета, главное же обличать любую чушь в форму, в фразу, в музыку. «Иван Иваныч вышел из-из угла и увидел неясную в конце переулка фигуру. Она приближалась». Точки и запятые очень с этим помогают.
Ну ладно, переходим сразу к концовке. Допустим с Иваном Иванычем случились всякие по дороге чудесные вещи или не по дороге, а в самом магазине, булочной, супермаркете, киоске газетном, он встретил внезапно первую любовь, такую же старую, как он теперь сам. «Что, Петровна, булками торгуешь, ****ь старая?! А за меня не пошла!» Или: «Петровна…» - произносит Иван Иваныч, с дрожащим теплым батоном в руках, и две старческие слезы орошают хлеб.
Или Иван Иваныч в магазине обезвредил преступника, метнув ему между глаз затвердевшим батоном нарезного. Или, наоборот, Иван Иваныч хотел своровать булочку и был пойман охранником и вышвырнут безжалостно на улицу. Таким манером мы, кстати, переходим из разряда веселого в разряд серьезного, грустно, а то и остро социального. Старик, дребезжа, наградами на пиджаке, падает на асфальт, и хипстеры, проходящие мимо, ржут и скалятся: «Спасибо деду за победу!» Короче, это все фантазия, но чтобы концовка была концовкой, даже если по смыслу, это совсем и не концовка, и можно было бы еще и продолжать, мы делаем ее концовкой облекая простые в слова в патетические формы финала, в заключительный раз плавно пересчитываем все ноты финального аккорда. Например: «Иваныч Иваныч приподнялся на коленях, руки его тряслись, в голове мелькнула мысль: винтовка – это праздник. Но люди шли мимо, и мимо. И над городом заливал небо кровавый беспощадный закат». Ну, примерно, так.
Или: «Люди шли мимо, не обращая на поверженного в грязь старика никакого внимания, скрип детской коляске напомнил ему, что не все еще потеряно, родятся новые войны, и они вернут родину детям, старикам почесть и хлеб, отменят церкви и границы, и пойдут по земле огромной босой семьей, но мысль его оборвало наехавшее на пальцы колесо коляски.
Как-то так.
***
Жутков замер, держа стакан в руке, как синицу. Он чувствовал, что все происходящее с ним требует от него в сей момент всего возможного пафоса, на какой он только способен. Он должен сейчас встать и сказать, что момент этот особый, что тридцать три года пролетели ни зря, и, конечно, каждый считает долгом своим напомнить, что он, Жутков, вступил в возраст Христа. О, эти чудесные цифры! Человечество так ценит их неуклюжие внезапные совпадения. Какое число не возьми, оно обязательно магическое, или становится магическим в сочетании с другими числами. Люди вкладывают в числа свою веру, надежду, любовь, простой нумерации человечество придает космическую силу! О, это человечество, думал Жутков, о, это человечество, что вытянуло из его рта все слова, и чрево, бремяносное его опустело, как новогодний мешок от подарков, о, это человечество, что требует так беспардонно от Жуткова пафоса, а какой тут еще пафос, если это просто Жутков со стаканом в руке, готовый в любой момент по приказу нажраться и пасть замертво в алкогольной битве. Это просто Жутков улетающий на стакане в свой спиртовой космос. Он глупо смотрит вдаль со слезящимися глазами, он не понимает, что от него хотят, почему у него внутри отшелушиваются старые проигранные дни мертвой коростой; как осенний листопад, отпадают тяжкие грехи и годы сжигаемой дохлой травой по осени, первым белым растаявшим за ночь снегом. Жутков стоит со стаканом, над стаканом, и плачет – в стакан. Летящие снежинки хлопьями облепливают лицо его, глупый, глупый и мудрый Жутков.
***
В который раз Таборов захлопнул книгу, прошелся по комнате и, с твердой уверенностью, что больше не будет, что в последний раз, - уселся писать. Истово исписал две страницы, еще две докалякал вяло и в унынии. Ничего, пойдет для какого-нибудь порносайта, решил он, закрыв в смятении тетрадь. Таборов, Таборов, шептал он себе, глядя в окно. Забудь, забудь оставь. Писанина есть терапия сердца, нечего поплевывать мыслями, как семечками, нечего сорить премудростью своей. Лицедействовать. Не даром в великие и честные средние века после лицезрения актеров, мыли руки. То, что актеров теперь возвеличивают – великая ошибка, актер, он и царь, и обезьяна царя, это и шут, и паяц, мыть руки, мыть руки. Так же и ты, Таборов, измышляющий сюжет, готовящий очередное шапито-шоу, кто ты? Мыть ли после тебя руки? Конечно, мыть. Так что не используй литературу, как умение жонглировать словами за деньги. Будь в литературе, как в штанах, как в тапочках, как Розанов.
***
Разложение. Все началось в 1959 году. Андрюше Табунову было тогда три года. Родители его работали в колхозе им. Ленина, отец – животновод, мать – агроном. Мать его, оказалось, сотрудничала с американской разведкой и через грязные перчатки выносила с предприятия образцы секретного удобрения под кодовым названием «Навоз Парнасский». В свои двадцать пять она втюрилась по уши в использовавшего ее агента. В его пышные бравурные усы и рябое лицо. В один из дней вернувшись после очередного послерабочего свидания с передачей образцов ее встретили у входа в подъезд их двухэтажного многоквартирного дома в приколхозном посёлке люди в суконных шинелях шинелях. Затолкали в машину и увезли. Муж, как и соседи, смотрели на это из окна. По щекам отца текли слезы, плакал у окна и маленький Таборов. Его отцу сказали, что его жена занималась с врагом-иностранцем любовью по-французски (у пруда). Больше они ее никогда не видели. Отец поседел в эту ночь, но смирился с этой утратой, потому что больше ему ничего другого не оставалось.
***
Если обычный современный бисексуальный мальчик из обеспеченный семьи, любящий депрессивную музыку и наркотики, вдруг зарезает свою подружку и потом, мертвую, **** два раз и (перед тем как повеситься) пишет неплохое, опуская орфографию и пунктуацию, эссе на тему: зачем я так поступил? – тут определенно есть о чем поговорить. И люди говорят. Люди делятся на кучки. Одни кричат: каков долбоеб, другие, рассматривая фотки голожопой покойницы, пишут в комментариях: сама, дескать, дура, виновата. Третьи кричат: заткните рты, как можно обвинять жертву, потому что феминизм, и вся ***ня, а вы варвары и азиаты.
Я думаю так. Те люди, которые пишут: сама виновата, пусть и некорректны, но они стоят на верном пути к понимаю проблемы. А проблема в состоянии общества, в котором варятся все эти дико сексуальные мальчики и девочки в татуировочках, живущие в вечных поисках острых ощущений. Одной достаточно БДСМчика, другому хочется ****ь труп, но все они одного поля ягоды, все они замешаны и выросли на одних и тех же поп-культуре и медиа-персонах. Так что мальчик, конечно, ублюдок, но это только постфактум, и только потому, что именно он это сделал, а не кто-то другой, живущий так же и думающий, что все это нормально. Социум не хочет ставить себе диагноз, не хочет видеть симптомы; но поиски вины не только в нем, но и в ней, и в обществе в целом, и даже в себе, это куда больше похоже на правду, чем заявления вроде: он просто один такой ублюдок, а девочка прекрасная, невинная фея, а мы так вообще не при делах.
***
Еще вчера Таборов прильнув сокровенным лицом у своей женщине, шептал ей на ухо: люблю, люблю, а во сне он увидел новую женщину, странную девочку с короткими черными волосами, которая была квинтэссенцией всех красоток, виденных им на просторах интернета, женщина, которой, может быть, и не существует; и проснулся он в великом смятении.
***
Конечно, по-хорошему, власть имеет над народом ту же власть, что родители над детьми. Если ты обзываешь свою мать, дерзишь отцу, изволь получить ****юлю. Если гавкаешь на власть, изволь принять то, что возьмут тебя за ушко и выведут на ветерок. Другое дело, что имеет на это право лишь та власть, которая обеспечивает свой народ всем необходимым, как хороший родитель обеспечивает всем необходимым своих детей. Если же нет, то какое нахуй «за ушко»? Такую власть саму пора брать за хобот и на ветерок. Еще более другое дело то, что искренна ли заграница (которая нам якобы поможет), когда она поощряет плевки в нашу власть, так ли оно действительно беспокоится он нас? В это сложно поверить. Звягинцев и Серебряков в праве не любить свою родину и не восхищаться ею, но он должны понимать, что своими высказываниями как в интервью, так и в творчестве, они могут только разозлить людей, которые так же, как и они, не любят чиновников и прочее хамство, но в отличии от них продолжают жить в говне, а не в канадах. Потому что не так талантливы и слишком просты. Всякие же неравнодушные к крамольным словам знаменитости, таковые они лишь потому, что бояться отлучения от кормушки и всеми силами стараются показать свою преданность власти. Власть же наша – это и не власть по существу, а просто местная колониальная администрация, менеджеры от политики. Их собственно никогда и не волнуют и не злят подобные высказывания. Всю шумиху вокруг подобных бросовых фраз производят хуки-навозники СМИ и придворная челядь в лице всяких актеришек, журналистишек и прочей мелкой погони. Алкоголики же типа Серебрякова мне всегда импонировали.
***
Что за жизнь пошла, пернет какая-нибудь засеря, вроде Макаревича, и сбегаются носатые разнюхивать, что кушала эта старая лярва, чем закусывала, какое нынче пищеварение у зажравшейся интеллигенции. Вот насущные вопросы: отрыжка Макаревича, бздешь Серебрякова, побреет ли лобок проспоривший и просравшийся депутат? Доколе? Заебали вы, ребята, со своим отборным информационным поносом. И с этими бегущими из буфета на каждый либеральный пук патриотами, облизывающимися от кваса на усах. А усы сбривать, конечно, надо, и не только усы, но и лбы побрить всем чертям, побрить - и на целину, покорять Сибирь и выгонять китайцев.
***

Таборов снова остался в пустой ободранной комнате, украшенной прежде изделиями ее труда. Украшение снято даже с его голого члена. Который выглядел теперь грустным. Таборов пресыщен пока былыми победами. Но фаллическое знамя новой войны уже вздымается над ним, распятым на кровати, вздымается, натягивая крайнюю плоть. Все это время Таборов был пуст, женщина высасывала Таборова полностью, и не рожденные дети его питали ее, как и не рожденные мысли. Скоро сперма снова ударит Таборову в голову, и мысли посыплются на тетрадь каплями. Возможно, в них будет много спермы (источника мысли), снов, потому что это будут сексом заряженные мысли. Но быть им предстоит.
***
У Таборова совсем мало времени осталось, чтоб донести о всем случившемся, да и трудно было бы это сделать. Это как отчитываться после апокалипсиса, ибо некому отчитываться, нет никого. Только она теперь. Она. Женщина, она забрала все его время, здоровье и жизнь, даже мысли его сплошь усеяны слезами ее, сплошь задавлены пятами ее, в неостановимой похоти, Таборов давно мечтал, как хорошо было бы снова погрязнуть в нудном извращенном своем одиночестве, но мысль о зависимости пугала его, мысль о неизбывности страсти стращала его.
***
Он стоял у остановки, напротив больницы, где она лежала. Точнее, стояла у окна и смотрела на него, на его понурый, как этот пасмурный день, силуэт. Можно было сделать шаг назад, и он уже был под козырьком остановки и на него не падал бы мелкий противный дождик, но он стоял под дождем. Он был настырен не любил движения вспять, как и она, не любившая оборачиваться. Но в этот раз обернулась, в этот раз жена Лотова не превратилась в соляной столб. Но он стоял столбом, около остановки, под дождем и мокрым снегом.
Просто они были два мудака. Мудак-женщина и мудак-мужчина. Иначе нельзя было как-то еще объяснить, описать эту ситуацию. Все в ней было странно и немыслимо. Да что, казалось бы, здесь такого немыслимого? Просто дурная парочка, после ссоры, стоит и смотрит друг другу в глаза. Он, мудак, на улице, под дождем, она, дура и мудак, за окном больницы, а сестра, а медсестра несет ей в этот момент известие, что нужно ей идти на укол, а не стоять столбом соляным у окна. Но вы, конечно, скажите, что она-то и будет олицетворять в рассказе этом зло, а что кто же еще? Он, мудак, страдалец, она, мудак, страдалица. Сестра, медсестра — олицетворение зла, она, она, она, она, она. Онан. На этом все.
***
Гуманность либералов всегда была у нас под вопросом, а вот и "святые" защитники животных показали свое истинное фашистское рыло. Ради спасения собак они готовы глумиться над жертвой и его родственниками, творить любой подлог, придумывать всякую дичь, вроде той, что в Истре с ружьями на собак бросаются: караул, спасите! Потому что лучшая защита - это нападение. Откуда любовь к животным у таких человеконенавистников, напрашивается вопрос? И любовь ли это вообще? Может, просто собаки, так же как и представители сексуальных меньшинств, удобны, чтоб навязывать им свою защиту, опеку и нести в массы свет, мир и европейские ценности?
***
Ага, а вы хотели, чтобы я рубаху на груди порвал да это самое... Бей жидов, спасай Россию! А кому бить-то? Все перепились да спят под лавками, а меня, значит, за воротник да в околоток? Ага, конечно, я не дурачок!
***
Мама Табунова была агрономом, а папа — животноводом. Детство его прошло в приколхозном поселке им. Ленина в двухэтажном квартирном доме деревянной постройки. Мама Табунова работала на закрытом при колхозе предприятии и занималась исследованиями почвы для посадки крупных сортов кормовой кукурузы, а отец кормил этой кукурузой свиней. Когда Табунову было шесть лет, семья их уменьшилась. Как-то вечером мама вернулась домой, но в подъезде ее уже ждали сотрудники НКВД, они схватили ее и увезли на допрос. Выяснилось, что она была влюблена в шпиона английской разведки и с предприятия передавала ему образцы советских секретных разработок под кодовым названием «Навоз Парнасский». Она выносила их на грязных перчатках вместе с землей. Отец Табунова поседел за одну ночь. Ему сказали, что она занималась с англичанином любовью по-французски. Через два дня ее расстреляли.
В тот год появился переносной транзисторный радиоприемник. Табунов вышел в поле, настроил волну, и «Голос Америки» сказал ему, что все будет хорошо; СССР развалится, мама его станет мученицей режима, и в Москву приедут битлы.
Табунов поверил голосу, и пошел по земле разносить благую весть. Но мужики не поверили чудному мальцу и смеялись над ним. Они сидели голой жопой на голой земле, как первобытные люди, и смеялись над человеком, который знал будущее. Но одна девушка поняла его. Это случилось гораздо позже, когда Табунову стукнуло двадцать один. Отец его к этому времени спился, и Табунов взял хозяйство на себя. Колхоз развалился уже, но у Табунова осталась собственная маленькая свиноферма. Любимые свиньи Табунова носили имена великих заокеанских музыкантов, многие из которых давно умерли, но те, что жили, тоже не обещали пока сыграть на советской рок-сцене. Время еще не пришло.
Встреченная Табуновым девушка была хиппи. Звали ее Фекла Егорова. Скоро у них появился бэйбик. Назвали его Телекастером, в честь любимой модели гитары Табунова, о которой он мечтал долгие годы, видя ее только на вырезанных картинках из журналов и газет, а сам музицировал на ленинградских «дровах». К сожалению, Фекла не успокоилась с появлением ребенка и продолжила мотаться по хиповским тусам, пока Табунов растил в толщину свиней.
Однажды на концерте Гребенщикова ей приглянулся белокурый блондин и она кинулась с ним в путешествие автостопом по советской части Европы. Так Табунов потерял в один час и жену, и ребенка. Руки Табунова опустились, когда он получил от нее телеграмму: «Между нами кончено все, что было неправильно начато». Табунов сел в кресло, взял в руки гитару, но аккорд не брался, звук не радовал ухо. Он включил свое любимое радио, и тут бодрый «Голос Америки» со слышимой даже через радио улыбкой на лице ведущего отрекомендовал Табунову новую песню рок-коллектива из Нью-Джерси, песня называлась «Forgive the demons of their pigs» — «Да простят бесы свиней своих». Табунов прослушал ее и все понял.
Он взял в руки нож и отправился на ферму, первым под раздачу попал крутобокий Чак, Табунов вонзил ему нож в ухо, и, зайдясь в диком визге, Чак упал мертвым рылом в грязь. Следующий загон был открыт, там сидел грязный Луи. Табунов затыкал его трусливую спину ножом. Так Табунов убивал свинью за свиньей. Свинарник наполнился какофоническим визгом. Свиньи метались в своих закутках, истошно желая жить. Многие усиленно срали в последние секунды жизни, и воздух протух, наполнился кислым зловонием. Забрызганный кровью Табунов перемещался из загона в загон, неся смерть за собой. Руки его дрожали, хотя и уверенно делали дело. Ноги разъезжались в наваленном свинячьем дерьме. Дерьмо дымилось, дымилась кровь, пар свежей убоины клубился над трупами.
Остался последний главный свин, главный бес, по кличке Би Би. Он переборол что-то в себе, глядя на гибель собратьев. И перестал визжать от страха, а умеренно и настороженно хрюкал. Когда Табунов зашел в загон и занес над хряком карающую длань, Би Би развернулся, как конь, и ударил Табунова в лоб копытом. Табунов упал замертво. Свин выскочил из загона и выбежал по горячим еще останкам своих товарищей, откусив у одного из бывших соперников-самцов ухо, и бросился бежать в лес. В небе мокро светилась ночная луна.
Табунов пролежал в коме несколько дней. Он видел кабана, заматеревшего, обросшего шерстью в лесу, который нес на себе его жену и ребенка, нес куда-то к небу, к серебряному блюду луны. Иногда они останавливались, и кабан имел Феклу сзади, пока та кормила ребенка Табунова. Ведь это был его ребенок. Вопрос висел в дырявом подсознании Табунова. Убивший маму Сталин смеялся в усы где-то там же, за облаками, и кашлял после трубки.
Наконец, Табунов поймал кабана за яйца и надкусил их. В этот момент он проснулся. Врач выписал ему таблетки и отпустил домой.
Вскоре Табунов стал слышать голос, тот самый голос Америки, больше ему не нужно было радио, ни транзисторное, ни другое. Голос жил в его голове.
***
Мать свою Табунов помнил плохо. Ее расстреляли, когда ему было шесть. Она была агрономом на секретно НИИ и проносила для шпиона на одежде секретные разработки советского удобрения для роста кукурузы.
***
Только такие коннотации возникают у меня в ответ на сводки наших и мировых СМИ: говно, дрисня, параша. Клизма плачет по ним, огромная.
***
В бане по телеку мелькнула нарезочка из кинофильмов с Табаковым. Прекрасные фильмы, прекрасные роли. Но мне, вот, как человеку, родившемуся в Перестройку, при имени Табаков вспоминается только Суходрищев да пьяный Ельцин, а все остальное было когда-то давно и, кажется, во сне. Вот это действительно грустно. И пострашнее смерти.
***
Когда не можешь высосать из себя ни слова, что называется» творческий запор», то это совсем не значит, что ты исписался, просто все, что бы ты не выуживал из себя, все про тебя, и если не пишется, руки опускаются, значит, рука дрогнет написать то, что происходит с тобой, то, что творится в душе. Творится в душе. В душе что-то творится, сотворяется, зиждется. Клубами пара окутанная выходит из воды прибрежной рептилия, чтоб встать на ноги и завыть человеком, ужаленным повешением цен на газ, свет, воду, мусоропровод, домофон, потерей Сибири, уходом жены из-за низкого прожиточного уровня, гнусными соседями, которые в очередной раз вызвали ментов, когда ты бухал, а сами гудели потом всю ночь и играли на гитаре, да, все это, той весной, запавшей в память, как за воротник бомжу, который топором повис в воздухе перед ментом, остановившем его окриком высунутой из автомобильного окна головы. Головы сотрудника правопорядка: «Сюда, ****ь!» И он послушно садится в машину к менту, к мусору биологического общества.