Рифы судьбы

Ира Егорова
1. Дежавю

Наверное, если смотреть высоко-высоко из Вечности, поток времени будет выглядеть как однородное, слегка волнистое полотно или как тело, покрытое гладкой кожей. А если приблизиться и взглянуть на него через какой-нибудь гигантский микроскоп, то ткань эта зашевелится, закопошится всевозможными сущностями и процессами. И если умудришься нырнуть в неё, то увидишь, что вокруг кипит и бурлит, кишмя кишит жизнь, толкается и манит, обещает и обманывает. Так, глядишь, зазеваешься, что и вовсе приживёшься, пустишь корни и забудешь заглядывать обратно, в Вечность…
А между нами и нашими ангелами-хранителями до нашего рождения, видимо, происходит примерно вот что:
— Но зачем? Мне и здесь хорошо.
— Пойми, это такая тренировка. Чтобы душа росла, ей нужно напряжение и… распряжение, зарядка и разрядка.
— Что же там можно делать? Ведь всё это полная нелепица…
— Да, но там оно считается логикой и… Люди называют это законами природы и изучают.
— А как же там можно что-то изучать, когда всё вокруг плотное и тяжёлое? И к тому же сам ты плотный и тяжёлый? И каждый шаг порождает всякие последствия — плотные и тяжёлые?
— Да, да, именно так, но поверь: то, что тебе предстоит, тоже своего рода форма жизни. И многие настолько привыкают к ней, что даже держатся за неё.
— За что же там держаться? Ведь это мука — быть таким неповоротливым и неподъёмным: ни полетать, ни создать свои пространства-мысли.
— Ну, полетать там, конечно, не очень-то придётся, разве что… на таких специальных приспособлениях… А создать свою мысль — это у них тоже есть. Да и пространство тоже! Правда, на это, как правило, уходит почти вся жизнь, да и пространствишко, сказать по правде, зачастую совсем малюсенькое… как его там… А! Дом называется … Так вот, они ещё очень гордятся его крепостью… и долговечностью.
— Крепостью? Долговечностью… ха-ха-ха! У них у самих-то жизнишки… — пшик! — и нету. Всё рушится. Все тела, ну, которые из материи, не успеют создаться, как тут же в них начинается распад. Чем же тут можно гордиться? А время! Надо же такое выдумать! Ведь оно же всегда только и делает, что проходит!
— Ладно, ладно… окунись сперва, освойся, а потом и накритикуешься всласть. Вот народ!
— Я вообще не понимаю, как там можно жить? Да и стоит ли?
— Стоит, стоит! Чего тебе волноваться? Ты ведь будешь просыпаться сюда каждую ночь. Без этого, конечно, трудно было бы там удержаться: слишком большие перегрузки. А тут полетаешь и расправишься как следует, разомнёшь отсиженную в теле душеньку. Так что не бойся, будем видеться часто. Да там и не просыпаясь можно иногда заглядывать сюда. У некоторых получается. Чаще всего от любви, особенно если умудряются стихи, знаешь, писать, картины, музыку. Представляешь: ты как бы там, а на самом деле — весь тут… ну, разве что тело…
— Да, вот, кстати, о теле. А может, не надо?
— Ну, вот ещё — «не надо»! Трудно будет — меня помяни, я всегда рядом. Давай-ка, давай, не упрямься. У-у-у! Оно там уж заждалось совсем, тело твоё. Так что, мой маленький, зажмурь поскорее свою бессмертную душеньку и ныряй — туда, в сон, на Землю.
— А может, как-нибудь?..
— Ныряй-ныряй, не бойся. Ты и оглянуться не успеешь, как снова пора будет сюда возвращаться. Ещё во вкус войдёшь, упрямиться начнёшь, цепляться. Знаю я вас… ох, народ!
— Но зачем?! Ой! Ты чего пихаешься? А-а-а-а… уа! уа! уа!
— О! Получилось! Ну, с Богом!

А!.. Вспомнила… у меня наверняка было совсем не так, как у них. Точно, всё было… как раз наоборот: это я убеждала, что мне надо, надо родиться во что бы то ни стало! Да! У меня была слишком высокая вероятность не родиться!
Мой папа очень настаивал, чтобы мама от меня избавилась. Тогда это было запрещено и проделывалось только тайно, на дому. Уже ушли домашние. Папа увёл погулять моего братика. Акушерка прокипятила инструменты и чуть было не принялась за дело. Но, к счастью, мама ужасно боялась боли. Её стало так трясти, что акушерка наотрез отказалась от кровавых замыслов и посоветовала меня рожать.
И я сделала это — я родилась, как утверждают очевидцы, такой радостной, такой счастливой, как будто сам факт рождения стал для меня крупнейшим выигрышем в истории человечества.
Возможно, именно этот первый опыт дал мне немалый заряд жизнерадостности. Спасибо за это моим родителям. Когда в детстве я спрашивала у мамы о чём-нибудь невозможном, а она мне объясняла, почему этого никак не может быть, я её внимательно выслушивала, а потом говорила: «Ну, да, понятно. Ну, а если...» Дальше снова следовало объяснение, ещё более исчерпывающее, на что я снова говорила: «Ну, а если… всё-таки… а если!..»
Понимаю: то, что сейчас скажу, непопулярно, и я в абсолютном меньшинстве. Но я люблю жизнь. Видимо, у меня это врождённое. И подозрение, что невозможное на самом деле очень даже может быть, не даёт мне покоя всю жизнь.

Всё, что я пишу, несомненно, плагиат. Просто я давно преклоняюсь перед Божьей драматургией. А Он всю жизнь ставит для меня такой спектакль, что невозможно удержаться, чтобы не пересказать его — хотя бы чуточку! — своими словами. Так мальчишки иногда взахлёб, самозабвенно пересказывают своим дружкам боевики: «…и тут он — ту-ду-дуду-ду, паф! Паф!.. А этот — дуфф-дуфф!.. Пах-пах-пах-пах-пах-пах-пахх!!»
Я прошу прощения у своих партнёров по этому спектаклю, но они так блистательно исполняют свои роли в руках Божественного Режиссёра, что умолчать о некоторых из них совершенно не представляется возможным. Единственное, что может оправдать мою избыточную откровенность, — это то, что я, в общем-то, никого не сужу. По крайней мере, пытаюсь. Ведь казнить или миловать — это право исключительно Создателя. И ведь прощает же Он всех нас, в конце концов, и терпит! Ох, и терпит!
Да, действительно, глупо не писать о своей жизни, когда сам Господь Бог набросал для меня такой синопсис и взял в соавторы моей биографии!
И всё же на правах соавтора буду перекраивать и компоновать свою жизнь, как заблагорассудится, потому что даже самый добросовестный летописец субъективен, а я даже и не пытаюсь быть летописцем: я только ребёнок, вкривь и вкось пересказывающий «киношку». Так что — Свободу моей субъективности! Стало быть, теперь никто (даже я), не сумеет в точности отделить правду от вымысла. Вот и нечего пытаться!
А может быть, всё это глупости, и я просто пытаюсь разобраться, какие силы участвовали, вылепливая орнаменты моей Судьбы. И ведь на самом деле, — кроме меня, это никого не касается.
Я пытаюсь увидеть подводные хребты своей биографии по самым высоким пикам — по рифам, которые возвышаются над уровнем моря моей жизни. А всем остальным читать это совершенно необязательно, так что не приглашаю.

2. Первая влюбленность

Смешно подумать, но и я была когда-то маленькой девочкой.
И с каждым днём мне всё легче удавалось взбираться на стул, а сиденье, которое было сначала на уровне носа, становилось всё ниже и ниже: по грудь, по пояс… а однажды я тянулась, тянулась, встала на цыпочки и положила подбородок на стол.
Тогда всё вокруг было очень большое: большущая комната с двумя огромными окнами и высоченным зеркалом между ними; моя кроватка у стены; подушка, такая мягкая и любимая, на которой можно было уместиться целиком, если хорошо свернуться калачиком; и сладко засыпать под стук бабушкиной швейной машинки.
А утром бабушка, собирая меня в ясли, много раз повторяла: «Скажи — р-р-р-рыба, р-р-рыба… р-р-рак, р-р-рак… р-р-рыба…» И вдруг мой язык, который только что неловко подворачивался и закручивался, звонко-звонко завибрировал: «Р-р-рыба, р-р-рыба, р-р-рак, р-рак!..»

И первая влюблённость (по крайней мере, первая, которую я помню), нагрянула ко мне годика в три или меньше. Я влюбилась в черноглазого хулиганистого Серёжку Ерёменко: «Мама, он дерётся, обижает меня, но я его всё равно люблю!»
Чтобы добраться до детского сада, нужно было выйти из нашего длинного коммунального коридора на первом этаже, пройти через большущие двери в гигантское, как мне тогда казалось, фойе парадного подъезда. Потом преодолеть пару пролётов широкой мраморной лестницы — до самого второго этажа, протиснуться в огромные тяжёлые двери детского сада и переодеться возле своего шкафчика. Почему-то не было дня, чтобы я не проделала этот немудрёный путь без опоздания. По всей вероятности, опаздывать — это была наша фамильная черта, и досталась она мне с молоком матери.
В садике мне было уютно и вольготно, меня там любили. Бывало, воспитательница ставила меня перед всей группой и говорила: «Рассказывай!» А я, помнится, сочиняла что-то прямо на ходу — то ли сказки, то ли рассказы — позабыла уже, что именно. Только помню, что я стояла и рассказывала, а все сидели и слушали.
Выгуливали нас в парке имени Шевченко. На лужайке стояла зелёная крашеная скамейка, а вокруг — деревья, кустарник. Иногда, остановившись среди беготни, можно было наблюдать за жизнью, которая происходила в пятнистом солнечном узоре.

Солнце пригревало улыбчиво и ласково, заставляя почки лопаться и вытаращивать новорожденные зелёные листочки. Под огрызком прошлогоднего, сухого листика к расщелине коры у веточки было прикреплено что-то небольшое, овальное и плотное, совсем незаметное.
Внутри гусенице было темно и тесно. Нужно вот так упереться во все стороны… и слегка напружиниться. Нет, мало. Надо попробовать разогнуться… жмёт-то как всё кругом… м-м… ещё, ещё немножко… ещё… ой, что-то треснуло… что это?.. такое яркое… ох, потягу-у-ушечка! Ну, наконец-то… упс… чуть не свалилась куда-то… надо уцепиться лапками… и жубами… жа вот эту штуковину, иж которой я выполжла… хрясть, хрясть… а она ничего… м-гу, вкушная, хрящь, хрящь… а хорошо, когда оно внутри… Где-то тут… фь-фа, ффь-фы… вот так нужно потянуть воздух этими дырочками на животе… пахнет… вкусным, сочным… во-он оно, зелёное такое. Надо к нему… так вот обнять, прижаться, обхватить лапками… да, да… а эти подтянуть, щекотно… а теперь разогнуться… и туда, а теперь опять… и опять…

Но однажды моя детсадовская идиллия была нарушена глупейшей, в сущности, случайностью. У нас появились две молоденькие воспитательницы. Во время обеда они прохаживались за нашими спинами, а потом одна остановилась около меня, запрокинула мне голову назад и сказала второй: «Смотри, какие голубые глазищи!» Где-то рядом сидел Серёжка Ерёменко, и от этого внутри было немного волнительно. Я старательно вытаращила глаза, вторая оценила. После этого воспитательница небрежно отпустила мою голову, слегка пристукнув по голове чем-то, по ощущениям деревянным. Хотя, возможно, это были просто костяшки пальцев, но мне тогда показалось, что меня тюкнули по голове чем-то вроде детского кубика.
Не могу сказать, что этот знак внимания был мне неприятен, — скорее наоборот, хотя в целом я привыкла к более нежному обращению. Вечером, когда бабушка спросила, как дела в садике, я рассказала ей о произошедшем не с целью пожаловаться, а, скорее, поделиться впечатлениями. Но бабушка Дуся была человеком, ревностно относящимся к чувству собственного достоинства, и наутро высказала воспитательницам недовольство тем, что ребёнка бьют кубиком по голове. По всей вероятности, она не стеснялась в выражениях, отстаивая права любимой внучки.
Возмущению воспитательниц не было границ. Они были обмануты в лучших чувствах; их оклеветали, и они кипели жаждой справедливости. Когда все мы пошли на прогулку в парк имени Шевченко, дети были отпущены резвиться, а мне велели стоять около скамейки, на которой сидели воспитательницы. «Так, значит, здесь тебя бьют кубиками по голове?! — язвили они. — Жаловаться она вздумала! Будешь стоять здесь и никуда не пойдёшь!»
Напрасно я объясняла, что не собиралась жаловаться, просила, чтобы меня отпустили к детям поиграть. Серёжка бегал с другими девочками и мальчиками, кажется, пугал кого-то то ли червяком, то ли гусеницей на палочке, не обращая на меня никакого внимания. Я рыдала по утраченному счастью, размазывая слёзы, но воспитательницы были непреклонны, а чувство отчаяния и утраты, переполняясь, раздирало меня — оно явно превосходило моё детское понимание.
Сразу же после прогулки бабушка пришла за мной, чтобы поехать кататься по морю на катере. Я спрятала все всхлипы и слёзы во избежание дальнейших разборок, которые не сулили мне ничего хорошего. Тогда я впервые поняла, что говорить правду нужно не всегда, не всю и не всем. Во время морской прогулки я была слегка заторможена и рассеянна, сильно кружилась голова. Дома вечером поднялась высокая температура, и я надолго слегла. Первые же прописные истины давались мне нелегко.
А после болезни — то ли воспитательницы куда-то делись, то ли страсти улеглись — продолжения бурно начатого конфликта, к счастью, не последовало.
Очень странно, но приблизительно в это время я сформулировала для себя довольно зрелую мысль: «Нужно относиться к людям так, как ты бы хотела, чтобы они относились к тебе». Сейчас, по прошествии лет, удивляюсь тому, что мне удалось найти такие точные слова в столь раннем возрасте — не знаю почему, но помню, что именно они пришли тогда в ответ на все мои пытливые раздумья.

3. Ленивый воздух Одессы

Помню, когда я была уже не очень маленькой девочкой, случился один момент, который пронзил меня насквозь солнечным светом, как стрекозу булавкой, и пригвоздил на веки вечные прямо к Богу в петлицу.
Было лето, я стояла перед зеркалом, которое умещало меня всю целиком. В окно лупило солнце, и, отражаясь в зеркале, заливало мне лицо, волосы, глаза. И вдруг я поняла, что родилась и живу. Прочувствовала эту ликующую радость всем существом — насквозь, навылет, — что у меня есть я, со смуглой кожей и струящимися золотыми волосами, что во мне пульсируют, затаившись, немереные силы и возможности. А ведь всего этого могло и не быть! И осторожная, как тайный сговор, благодарность потекла золотой нитью к Тому, кто одарил меня всем этим.
Теперь, когда мне бывает больно или пусто, тоскливо или бессмысленно, я заглядываю в это мгновение, как в бездонный колодец, сквозь который видны золотые прииски моей судьбы. И тогда, подобно алчному золотоискателю, я начинаю понимать, как много из обещанного всё ещё не сделано, как много упущено и как много ещё нужно, нужно сделать, во что бы то ни стало.
И больше всего я задолжала этому животрепещущему ощущению бытия, которое обязано оставаться во всём, что я делаю, к чему прикасаюсь.

Конечно же, мне немыслимо повезло родиться в Одессе! В Одессе удивительный воздух, ленивый, чувственный и в то же время пропитанный живительными импульсами, как первобытный, доисторический бульон, в котором зародилась жизнь.
Начиная с весны, затапливающей весь город пьянящим духом акаций, и до поздней осени, устеленной жёлто-красными листьями, Одесса не устаёт потчевать своих обитателей потоками солнца различного накала, букетами вкусов, цветов, запахов, солёными объятиями моря и ветра, звуками прибоя и шумом Привоза, горячими улыбками и перчёными шутками, рассыпанными нехотя и где попало.
И только унылой слякотной зимой Одесса засыпает, становится серой, отстранённой и безучастной. Она таится где-то в глубине своих снов.

Весна в тот год совпала с первой «взрослой» любовью, с ощущением, что я — девушка, с распирающе-томящей болью растущей груди и поющим, как струна, телом, пружинисто изгибающимся во время ходьбы. А взгляды чутко воспринимались тогда всей кожей и были почти равносильны прикосновениям. Влажный от весенних дождей ветер проглаживал лицо и шею, запускал свои пальцы в гущу волос, от чего они кудрявились пышным ореолом и волнисто развевались сзади, вдогонку моим стремительным шагам.

Ветер в меня влюбился —
Сладкий, щекочущий, пьянкий —
Впивается в ноздри, в губы —
Начало моей изнанки.

Сжимает виски в ладони,
Затылок сжимает в локти,
И тычется лбом холодным
В мой лоб в сигаретной копоти...

Слова брались неизвестно откуда, вертелись назойливо, как насекомые, копошась и мешая жить до тех пор, пока не найдут своего законного места в строке. Я шла к папе любимым маршрутом: Пушкинская — Приморский бульвар — Дюк — Воронцовский дворец — «Тёщин мост» — ещё один бульвар и — папина мастерская. Здесь, среди могучих платанов на Пушкинской вспоминались разговоры таких взрослых курящих поэтов и пантомимистов, испещрённые шутками и намёками, ленивыми движениями и острыми переглядками. И обволакивающее присутствие Его, любимого. Физически ощущаемое его приближение и удаление, обоюдно нацеленное внимание, внезапные разряды касаний или всполохи взглядов.
К нашему двадцатилетнему руководителю студии пантомимы стекались приятели его же возраста, очень зрелые и мыслящие, как казалось тогда мне, четырнадцатилетней. А я (самая маленькая в студии, по прозвищу Мала;я) почему-то частенько присутствовала на их бурных обсуждениях проблем мирового масштаба, иногда сопровождавшихся стихами, песнями, танцами и сухим вином. И страшно вдруг становилось от крамольной мысли — проговорить им что-нибудь из моих сложившихся где-то в мыслях (и даже со страху не записанных тогда!) строчек:

У меня душа — страстная,
У меня шаги — быстрые,
У меня ладонь — ясная,
У меня глаза — чистые.

Я люблю ходить голая,
У меня спина смуглая,
У меня длинны голени,
В волосах — волна круглая.

Я ведьма, богиня, чертовка, русалка,
И мне ни единой души
Не жалко, не жалко, не жалко, не жалко.
Глаза мои так хороши!

И волосы вьются, как флаги на мачте,
И пальцы тонки у руки.
Любите, желайте, стенайте и плачьте,
Смотрите, как ноги легки!

Как ноги легки, и длинны, и проворны,
Как стройные бёдра круты…
И это из сердца не выдернешь с корнем
Ни ты, и ни ты, и ни ты!

Нет! Нет!!! Как можно — такое? Неприлично, стыдно. И вообще… Ведь они же уже — !!! А я ещё — ???

Впуская в себя влагу весеннего воздуха, как рыба жабрами, лавируя между намеревающимися пристать праздношатающимися парнишами, приближаюсь по Пушкинской к Приморскому бульвару.
— Девушка, можно с Вами познакомиться? — какой-то тип с совершенно неуместным лицом.
— Нет, нельзя! — категорически отрезаю я, не сбавляя скорости полёта.
— Но почему? Вам же, наверное, скучно? Вы одна…
— Мне скучно?! — зверею я от глупости непрошеного ухажёра и включаю турбореактивную скорость, после чего голос приставалы глохнет где-то позади.

И вот, пропитавшись, как ромовая баба, пьяными весенними запахами и солёным морским духом, вздымаюсь к папе, на верхний этаж. На лестничной площадке — рамы и холсты, лицом к стенке, перемазанная красками дверь с умолкнувшим неизвестно когда звонком. Стучу, как умею, — получается хило. Дубашу и так, и сяк. После долгой паузы во глубине — шевеление, дверь открывается: папа с пучком измазанных кистей вытирает руки о тряпицу. Сразу же бьёт в нос такой родной (и такой желанный до сих пор) запах масляных красок.
Папа пропускает меня, говорит, чтобы я занялась чем-нибудь, даёт куски ватмана, коробочку с пастельными мелками. От сочетания красок и брожения вокруг огромного количества цветов разного накала внутри что-то радостно стонет. Картины, законченные и только начатые, недоплетённый гобелен, большущие мотки ниток к нему, набросанные рядом, — таких вибрирующих тонов, что в горле возникает ком от непонятного восторга. Пастельные мелки дразнят многообразием, и каждый хочется схватить первым… Папа жадно впивается кисточками в холст, лихорадочно мучит краски на палитре, иногда с остервенением выдавливает остатки из тюбика и снова набрасывается на холст.
Я, как всегда при виде папы, начисто теряю дар речи. Что бы я ни сказала, — кажется мне, — всё будет абсолютной мурой, и папа с ядовитой иронией прищурит глаз, состроит свою коронную гримасу и отпустит какое-нибудь едкое замечание, от которого хочется стереться с лица земли. Надо сказать, что со мной он как раз обходится довольно бережно и даже ласково… когда замечает меня, конечно. Но я видела, как иногда он отбривает других… и потому молчу, как последняя идиотка. Пробую выразить свой безутешный восторг мелками по ватману.
Папа делает передышку, отходит от холста, вытирает руки. Поглядывает в окно на море, корабли и подъёмные краны. Случайно зацепившись за меня взглядом, он на мгновение замирает, потом прикрывает один глаз, пытаясь меня поточнее сфокусировать и скомпоновать. Я, чувствуя себя дичью в прицеле охотничьего ружья, пытаюсь рыпнуться.
— Стоп! Сиди так… подожди… — и папа, чтобы не спугнуть «дичь», хватает лист бумаги, пришпандоривает его на что-то, берёт пастельные мелки, ищет выгодную точку. — Так, так… чуть-чуть головку правее… нет, много… так, так, да.
И начинает быстро-быстро набрасывать мой портретик.
А я стараюсь не шевелиться, по опыту зная, что любая попытка переменить участь вызовет у папы бурю протеста и озверения. Ничего не остаётся, как думать о влажном весеннем ветре, о море, о платанах и совсем тайком — о колечках дыма от сигареты любимого.
Когда рисунок закончен, с трудом возвращаю телу подвижность, подхожу, смотрю на портрет. А там — надо же! — и весенний ветер, притихший в волосах, и море, и затаившийся, спрятанный где-то далеко-далеко в глазах любимый.

4. Зелёная

Гусеница ползла по ветке куста, молодая и зелёная, как всё вокруг. Ощетинившись во все стороны волосками, особенно яростно и торжествующе увенчивающими полоску на спинке, она старательно подтягивала хвост, выгибая туловище, а потом с гимнастической ловкостью разгибалась, будто пыталась измерить длину своего пути в гусеницах.

Мы сидим на скамейке под кустом. Запах прогретой весенней зелени смешивается с запахом моря. Солнце уставилось на нас, как на школьников, ещё не напроказивших, но явно замышляющих что-то запретное.
Он раскинул руки по спинке скамейки. Так я оказалась уже наполовину приобнятой, по крайней мере смиренно замершей где-то у него под крылом. И каждая мурашка на коже мучительно просит, чтобы эти не состоявшиеся ещё объятия сомкнулись уже на самом деле!
Он повернул голову, испытующе заглянул в меня. Я увидела зелёные глаза с загнутыми золотистыми ресницами, которые смотрели на меня с тою же проницательностью, что и солнце. Стало ясно, что двоечница здесь только я. Конечно, мне же ещё только четырнадцать, а ему уже двадцать! Паника внутри привела меня к полному столбняку… правда какому-то блаженному.
— Мала;я! Знаешь, как называются эти цветы? — он наклонился и сорвал среди подростково-ершистой травы несколько маленьких жёлтых цветочков, отблёскивающих на солнце глянцевой внутренностью лепестков.
— Нет… не знаю, — ответила я, понимая, что проваливаю первый серьёзный экзамен.
— Они называются «гусиные лапки», это мои любимые цветы, — и на секунду веснушки у него на носу наморщились.
— Я тоже люблю всё жёлтое, — пульс во мне начал беспорядочно метаться по всему телу.
— Ну, тогда я тебе их дарю!
В моей голове тут же заскакали неизвестно откуда поступающие справки: дарить жёлтые цветы — к обману, к измене, к разлуке…
— Нет, — пискнула я виновато и беспомощно, — жёлтые цветы дарить нельзя…
— Эти можно! — убеждённо заявил он и сунул мне в ладошку махонький букетик.
Я уставилась в цветочные, наивно растопыренные мордочки, не очень понимая, радоваться мне или печалиться. Застав меня врасплох, он прикоснулся губами к моим губам. В первую секунду я одеревенела от неожиданности. А потом его руки стали обволакивать меня — затылок, спину, плечи, грудь. Вокруг меня свивался теплый кокон, и я понеслась куда-то в глубь жизни, навстречу сладкому, как нектар, вкусу… у-у-у-У-У…
И вдруг я зависла над поляной. Внизу, на лавочке, сидели двое: я, как-то по-школьному сидя, с аккуратно сомкнутыми коленками, зажав в ладошке «гусиные лапки», и он, обвив, как плющ, мои плечи и талию. Волосы разлились с запрокинутой головы золотыми волнами по его рукам. Казалось, двое жадно пьют друг друга и никак не могут напиться… Это длилось вечно.

Гусеница старательно и истово подтянула хвост, выгнулась дугой, потом вытянулась, с наслаждением обхватывая всеми лапками свою ветку и подножие листа. Волоски её при каждом движении топырились, задевая друг друга, и щекотали кожицу… сочный дух листа… Хрясть — и остренькие зубки впиваются в его зелень… о!.. ещё, ещё… кусь… кусь… да, да, да… вот так и должно быть… всег-да… да…

Хоп… и я снова здесь, в своём теле… Ничего не понимаю… Мы как-то с трудом отлепились друг от друга. Плечом я вписалась ему под мышку. Перед глазами — его ухо и слегка небритая щека… он с трудом переводит дыхание:
— Мала;я! Ты меня любишь?
И снова паника. Как?.. Что надо говорить?.. Это можно… говорить «люблю» вот так, прямо сразу?..
— Н-не знаю…— не найдя ничего умнее, ответила я.
— Как «не знаю»? — он резко отстранился и смотрит на меня с явным раскаянием. — Мала;я!.. Запомни: целоваться и отдаваться можно только по любви.
— Да, да. Я люблю тебя… люблю!
И я даже, кажется, вскакиваю… Но, как же теперь всё это звучит глупо и неубедительно! Детский лепет на лужайке… а-а-а… какая же я дура!
Он нехотя, но неотвратимо выпрямляется, приглаживает мои волосы… «Ребёнка по головке погладил», — мелькает у меня…
И, кажется, что-то ещё говорится… как в вакууме… а вскоре он ведёт меня домой и в общем-то ласково прощается у подъезда.
В серой прохладе я поднимаюсь по лестнице, упрямо перешагивая через две ступеньки… Вдруг замечаю зажатые в кулаке цветы. Они уже повисли в полуобморочном состоянии… а я и не заметила, как удушила их. И тут мордочка моя вся скрючивается, а из глаз жгуче и сладко выкатываются слезищи, бороздят щёки, подбородок, валятся прямо на «гусиные лапки».
– Ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы… ы-ы-ы-ы!.. Бестолочь!.. Ну, почему я такая бестолочь?!!

5. Пробежки сквозь себя

Сейчас я пробегаю иногда из Армянского, где преподаю режиссуру, по Кривоколенному переулку куда-нибудь в редакцию за свеженьким сборником своих пьес и чувствую, что где-то здесь бродит та самая девочка, заряженная, как бомба с часовым механизмом. Она, хрупкенькая такая с виду, тащит в себе весь тот запас зелёных, не созревших ещё даров, проблем и любви, никуда не деваемой, как неразменный пятак величиной с планету, — словом, всего того, что я расхлёбываю вот уже не одно десятилетие.
Она ещё ничего ни о чём не знает: состоится ли, сбудется ли, даже не знает, возьмут ли её в театральный институт. Она только хочет, непомерно много хочет. И мы проскакиваем друг через дружку насквозь: она, уже опалённая, но ещё ничего не ведающая, и я — уже столько пылавшая и столько вкусившая!..
Сейчас тут всё изменилось, и я пытаюсь вспомнить, в какой подъезд она, эта девочка, заходила и как поднималась на верхний этаж, в эту нашпигованную болью коммуналку, чтобы скрывать за милыми улыбками и шутками свои тайно гудящие потоки.

Как странно не понимать, что жить нужно с той, которую любишь. А если у тебя с женой дружба и вы вместе кино делаете, так и нужно вместе кино делать. И нечего её обманывать. Да и за что же так казнить-то меня? Ведь я же живая! Ну, когда же, когда ты поймёшь это? А она… жалко-то как и стыдно… она ко мне так хорошо относится!
— Скажи пожалуйста, Ирка, а как будет по-украински «букашка»?
— Комаха.
— О! Точно. Ты Комаха! Кома.
Когда же это было? А, да, ещё до всего… Комахой я стала в самом начале, в Одессе.
Мне ещё только шестнадцать. Он жутко взрослый, ему уже двадцать пять! Он учит меня читать стихи для поступления в театральный институт. Жена его, режиссёр, тоже иногда помогает меня учить, бывая в Одессе совсем изредка, наездами. Она даже старше его — ей вообще уже, кажется, двадцать восемь! Надо же, какая огромная разница в возрасте!..
 
Акации в Одессе. Они цветут, и весь город ходит под кайфом, пропитанный этим сладким хмельным духом.
— Комаха, куда ты бежишь? Мы ведь гуляем. Девушке следует ходить не торопясь, степенно.
Вечерний моцион после занятий. Это становится волнующей традицией. Стараюсь идти степенно, наблюдая, как с каждым шагом наступаю на белые цветочки, щедро усыпавшие тротуары. Я слушаюсь: это же мой учитель. И, вообще, его интерес ко мне… уф… нет, не может этого быть! Но, кажется… нет, ерунда, это я чего-то… совсем…
Как-то так вот, незаметно доходим до обрыва, ведущего к морю. Он в шутку гладит меня по голове и вдруг притягивает к себе и целует. Я чувствую себя рыбкой, попавшей на крючок, трепыхаюсь, упираюсь, но сорваться с этого крючка и уплыть на волю мне, видно, уже не удастся. Жар поднимается откуда-то снизу, ноги становятся горячими и ватными. Пульс — везде, голова плывёт. Акация захлёстывает волной. Отстраняюсь, не глядя в глаза, спрашиваю:
— А… а как же жена?!
— Ну… с ней у нас давно уже просто дружба. Мы вместе кино делаем…
Вот это да! А я-то думала: женаты… значит, любят… странно… и зачем же люди живут вместе, если их не тянет друг к другу, а тянет… к другим… Бедняги! Какой ужас! Я бы так не смогла.
И снова поцелуй, и куда-то несёт, закручивает… Нет, нет, нельзя, что я делаю… надо всё это прекра… а мысли плавятся, как сырок, и растворяются в акациевой настойке…

А потом его отъезды, приезды; и эта проклюнувшаяся тайна на двоих то подёргивается плёночкой, то бередится снова… Нет, нет, конечно, ничего между нами быть не может. Это совершенно невозможно. Но как же он смотрит на меня! Аж переворачивается всё внутри… То и дело старается оказаться поближе, прикоснуться. И всё в животе сжимается и горячим облаком расползается по телу.

Наевшись, гусеница переводит дыхание отяжелевшим брюшком и вслушивается в токи, которые бродят внутри неё. Всё тело наливается, разбухает и начинает распирать изнутри. Кожа становится тесно-панцирной... ворочаться и гнуться становится всё труднее… сбросить… избавиться… как-то освободиться… «ххых» — тяжело как дышится. Нужно заползти вот сюда… нет, вот так, вот тут как-то спокойнее… Из брюшка начала выделяться клейкая жидкость… надо приклеиться к этой… коре… а липкость тянется ниточкой… но держит, вот так, сюда… чтоб не упасть, а теперь извиваться, сгибаться туда-сюда… так… вдруг — хр-р-р… о-ох, да…
Это тесная кожица треснула по всему животу, как ветхая одежонка, и тело с облегчением выкрутилось на свободу. Сброшенная старая шкурка шелухой полетела вниз и, подхваченная ветром, затерялась в траве. Гусеница с облегчением ухватилась всеми лапками за ветку, пошевелила боками, измеряя свою новую массу и объём. Вздохнув всеми дырочками на животе, она поползла к новому листу с его манящей нетронутой плотью.

И был день последнего звонка в школе, на который я не пошла, а пошла с ним на пляж в новеньком, свежесшитом собственноручно купальничке «бикини», и он шептал мне всякие слова, лёжа рядом, и просил спеть, а я, робея и краснея, мурлыкала ему в ухо колыбельную под невнятный ропот прибоя. А потом мы были в мастерской его родителей, и он, сжимая меня, как сокровище, уткнувшись лицом мне в плоскость живота, стонал: «Ох, что же ты со мной делаешь!»

Не знаю, чего не хватило мне тогда, чтобы уйти, — силы воли, совести или ума, и что победило: моя идиотская доверчивость, девчачьи иллюзии, разбуженная природа или самонадеянность, а может быть, всё вместе взятое, — но только не сбежала я тогда, когда ещё можно и нужно было сбежать.
А потом была бесполезная борьба и резкая боль… Я, кажется, кричала и исхлестала его ладонями по лицу, а он всё не отпускал меня… и всё плавно перетекло в неизвестное мне ещё острое наслаждение… оно вытеснило боль, которая осталась далеко позади… а я понеслась куда-то дальше, повинуясь его телу, его движению, его воле…
Я лежала, обвитая им, ошарашенная, на окровавленных простынях, и паника рывками сменялась нежностью, а откуда-то свыше пришла то ли усмешка, то ли поздравление с чем-то совершенно новым.
Он вдруг внимательно вцепился в меня взглядом: «Слушай, а ты никогда раньше… что я говорю, идиот!.. Если бы я сам не сделал это, я бы ни за что не поверил, что это у тебя впервые… Надо же…»
А потом я отстирывала кровавые пятна, а они ни в какую не желали отстирываться. Он лепился и прижимался ко мне и вдруг засмеялся.
— А ведь теперь, если кто узнает, меня могут посадить за совращение несовершеннолетних… тебе же сейчас шестнадцать?
— Мне уже две недели, как семнадцать… и ты… Ты не волнуйся, никто не узнает.

И, конечно же, после школьных выпускных экзаменов — «в Москву, в Москву!». И отчаянный аврал поступления во все театральные и киноинституты, и горючие слёзы после всех провалов, и отчаянные попытки зацепиться в Москве без прописки. Наконец, устройство по жуткому блату грузчицей на базу в подмосковном Реутове, проживание у дальней полуродственницы, любовно называемой «Тёткой». И встречи со своим любимым в коммуналке, в семейном кругу, в присутствии жены и тёщи. Бесперебойная подготовка к следующему штурму театральных вузов и к съёмкам дипломного фильма моих учителей. А потом — урывочные наскоки в мастерскую, лихорадочное раздевание… одевание или судорожные любовные объятья в подъездах.
И снова — такая знакомая дорога в метро… И ощущение, что на прилавке режут и продают моё липкое в крови сердце. И душу мне прищемило дверью… и нужно нести домой, к Тётке, этот распирающий ад, где снова упрятывать всё поглубже в грудную клетку и держать внутри.
И, кажется, стоит отпустить себя, только задрать голову, чтобы тихонечко взвыть, а из груди, прямо из середины, рванёт кверху гигантский столб пламени, вперемешку с вулканической лавой, запёкшимися обломками и грудами пепла. И не будет этому извержению ни конца, ни предела… а значит — только не отпустить… не отпустить себя ни на минуту, ни на секунду, а не то взорвусь, взорвусь, взорвусь…
Нет, нет, ещё немного дотерпеть, и мне исполнится восемнадцать. И, наверное, тогда он сможет наконец сказать всем, что любит меня, только меня… и, как это ни больно, но… не может же она не понимать, что одной дружбы для брака мало!.. А он мой, он весь-весь мой!

Почти через год этого ада ранней весной начались съёмки их дипломного фильма и одновременно — прослушивания в театральные вузы. Где-то удалось пройти на следующие туры, где-то уже успела провалиться, а съёмки неслись к концу. Однажды посреди поля, в каком-то автобусе, во время скоростного перекуса среди дня все стали хвалиться — кто сильнее утомился за съёмочный период. Каждый рассказывал анекдотические ситуации о своей невменяемости, все смеялись, я усиленно жевала, задумавшись. И вдруг в общий гомон вклинился мой «учитель».
— Да что там! А мы… (тут он приобнял жену за плечи) мы уже неделю не живём! — он выразительно засмеялся на нижних регистрах, она утвердительно, сожалеюще шевельнула бровью. И снова общий смех, гомон…
В этот момент я как раз собиралась что-то проглотить. Но как-то это не получилось. Все смеялись, а я пыталась сделать простейшую вещь — всего лишь глотательное движение, но это удалось мне только с седьмой или десятой попытки. Потом смысл сказанного включил во мне какую-то кнопку, и началась странная цепная реакция, которая выдёргивала и подминала под себя каждое прошедшее событие, которое сразу взбухало всё новыми, и новыми, и новыми подробностями, озаряя их светом внезапной ясности…
Ядерный взрыв был абсолютно неизбежен, я быстро молча выскользнула из автобуса и бросилась к какому-то холму, неподалёку от горизонта. У горизонта я оказалась мгновенно, с лёту рухнула на пробивающуюся траву, под прикрытие холма, и тут из меня рванули вопли, стоны и рыдания чудовищной силы. Они выкручивали меня и выворачивали наизнанку, я орала и хрипела, я выла и взывала, я извергала в небо, в землю и вокруг все пласты, все мегатонны боли, которые были спрессованы внутри меня. И это превратилось в опустошительное пожарище, которое испепеляло всё внутри… и в то же время, приносило какую-то стихийную, доисторическую свободу…
Не знаю, сколько это всё продолжалось. Я лежала выпотрошенная до самых глубинных основ. Лицо стягивало от высохших слёз, а волосы и рукава были мокрыми и солёными. Казалось, я никогда не смогу произнести ни слова, они просто иссякли во мне, выжглись…
Почему-то рядом оказался мой «учитель». Он пришел посмотреть — а чего это я? Он, кажется, взаправду так и не понял… Осторожно, с опаской стал меня уговаривать, звать на съёмочную площадку. Смотреть на него я не могла. Я поднялась, осваивая новое ощущение себя, чужая и невесомая, как по воздуху, переместилась гримироваться. Хорошо, что не было времени как следует всё осознать. Видимо, поэтому съёмочный день всё-таки как-то завершился.
А какая я сволочь, до меня, слава Богу, дошло не сразу, а с некоторым замедлением. Вообще, все процессы во мне стали вязнуть. Но смотреть в глаза его жене стало практически невозможно. Ясно было одно: всё! Надо выкорчевать его из себя с корнем, вышибить любой ценой. Говорят, клин клином… Как угодно, при первом же удобном случае!
И случай представился довольно скоро. Был дождь. Я провалилась на экзаменах во ВГИК и спускалась в метро по эскалатору в легкомысленном, но стильном цветастом плащике, сшитом своими руками, и в такой же цветастой кепке. Надо сказать, что моё дизайнерское искусство (в сочетании со мной самой) всегда производило на окружающих сильное впечатление. Вот и сейчас двое молодых людей рванули за мной по эскалатору и начали знакомиться.
— Девушка, девушка, а куда же вы так спешите?
В другое время я молча проскочила бы мимо, но сейчас заставила себя их выслушать. К моему удивлению, выяснилось, что оба они начинающие актёры, только что закончили Щукинское училище и приняты в Пушкинский театр. Меня это не слишком впечатлило: поклонницей Пушкинского театра я никогда не была. Но, узнав, что я пытаюсь поступить в театральный, один из них, белобрысый, заявил, что обязательно отведёт меня к Львовой: она классный педагог по сценической речи! Да, наверное, это было бы неплохо.
 
Но дело было даже не в этом. Я была уверена, что, изменив своему «учителю», кинувшись к кому угодно другому, я избавлюсь наконец от той муки, которую ношу внутри.
Молодые люди позвали меня в гости, мы что-то пили и о чём-то говорили. Мне было довольно скучно. Оба они выглядели милыми, но достаточно поверхностными. Хорохорились, что-то из себя изображали. Я понимала, что с одним из них я просто обязана сегодня остаться. И мне было совершенно безразлично — с которым. Главное — убить, задушить в себе всё то, что выжигает меня изнутри.
В конце концов, эта нескончаемая прелюдия закончилась, один из приятелей откланялся, а я осталась с белобрысым. Было поздно, и деваться мне уже некуда. Кровать в комнате стояла одна. И было как-то уж очень ни к чему туда — с этим, может и симпатичным, но совершенно чужим парнем. Я даже решила вдруг незаметненько досидеть до утра на кухне… но этот номер мне, конечно, не удался. Да и какой смысл сопротивляться, если я, собственно, затем сюда и пришла?
Ладно, сейчас, ещё немножко — и всё будет хорошо. Это, наверное, как зуб вырвать… Вот увидишь, я разлюблю, разлюблю тебя во что бы то ни стало!
…Как-то оно произошло с этим белобрысым. В это время я чувствовала себя глупо и беспомощно. Когда всё наконец закончилось и он заснул, я продолжала тупо смотреть то в потолок, то на очертания комнаты. Я выкликала в себе чувство освобождения, радости… ну, хотя бы сладости отмщения… ну, хоть бы удовольствиишка какого на грамм… Ни-че-го! Только гадостно как-то, одиноко и абсолютно пусто.
Почему-то с новой ясностью вспомнился мой недавний день рождения… А!.. да, да, да… Вот они, долгожданные восемнадцать лет!
— Комаха! Поздравляю тебя! Теперь тебе восемнадцать! — счастливо улыбается он.
— Я тоже тебя поздравляю! Теперь тебя уже не могут посадить за растление малолетних!.. Я сдержала своё обещание — никто ничего не узнал. Так что теперь ты можешь жить спокойно — ты свободен.
И тут под серым полусонным взглядом светлеющего окна я поняла, что нет для меня на свете ничего желанней и дороже тех самых объятий, от которых я сбежала, и всё, что я пыталась в себе повыкорчевать, сидит себе живёхонькое, несмотря ни на что… только болит, измордованное, ещё нестерпимее…
Сосед мой по койке приткнулся было ко мне, но вмазался носом прямо в один из ручьёв, которые стекали из моих глаз долго и безутешно.
— Ты чего? Что с тобой? — встрепенулся он.
— Ничего, ничего. Это неважно. Я пойду, у меня сегодня съёмка.
— А когда я тебя к Львовой отведу?
— Ну, давай завтра.

На съёмку я принесла такое лицо, что все ахнули.
— Комаха, что с тобой?
— Да как же эти синяки под глазами замазать? Ты чего это?
— Так это же она во ВГИК провалилась! — поспешил разъяснить мой «учитель».
— Это ты так из-за ВГИКа?
— Ага! — обрадовалась я, и слёзы снова стали вываливаться из глаз.
— Да брось ты… — и все принялись меня утешать, и синяки были замазаны, и нужные сцены отсняты.

А на следующий день мой белобрысый знакомец позвонил мне и отвёл меня к своей Львовой, преподавательнице по сценической речи. Она была сухенькая, молодая старушечка… и почему-то было совсем не страшно. Я прочитала ей пару трагических стихов, что казалось мне делом естественным. Она посмотрела на меня живыми лукавыми глазами и тут же поставила диагноз:
— Миленькая! Ты такая юная! Тебе нужно побаловаться!
— Да?! — удивилась я.
— Да! — подтвердила она. Найди себе стихи или прозу, в которых ты бы могла побаловаться. И прямо с комиссией, обращайся к ним, не бойся.
Это было как гром среди ясного неба. Я вдруг поняла, чего они все от меня хотят и почему меня не берут. Ну и Львова! Вот это да! Одна фраза — и всё в голове распахнулось. Я поблагодарила её и бросилась искать.
Только как же мне баловаться-то, когда у меня внутри — такое!? Перерыла кучу книг, примеряя на себя тексты. Нет, нет, не то, где-то близко, но нет. И вдруг наткнулась у Юрия Олеши в рассказе «Вишнёвая косточка»: «Я стою на остановке. О! Конечно не придёт!..» Да, да, это про меня: весь этот фейерверк, вся фантасмагория, кураж — от собственной ненужности, недолюбленности, недовостребованности! И всё-таки… прыгнуть выше головы, несмотря ни на что, дурачиться и скакать, дирижировать всеми, регулировать уличное движение! Не сметь унывать, выплеснуться. Перескочить через слёзы — и к радости. «О! Смотрите! Свисток… я умею свистеть!». Так это же я, я умею свистеть заливисто и звонко, как Соловей-разбойник — на берегу моря научилась. Всё. Точно, это про меня. Это моё. Я их всех заверчу!
И завертела! На первом же прослушивании после начальной фразы, наполненной подспудной горечью, меня распирало, и я начала отчаянно дурачиться с комиссией, глумиться: то была избыточно вежливой, то покрикивала на них, руководила, поражалась их бестолковости. Я завела их, я видела, что они мои — со всеми потрохами, что я могу делать с ними, что захочу. Меня несло, как на птице-тройке. Я размахивала руками, потом вскочила на стул и засвистела молодецким посвистом. Такого кайфа я ещё никогда не испытывала.
После я читала Гарсиа Лорку: «Трудно, ах, как это трудно — любить тебя и не плакать…» Ну, тут уж приходилось только держать изо всей силы лошадей, чтобы не разрыдаться и не завыть, как тогда, в поле, за бугром. Слёзы наводняли глаза, рвались наружу, текли ручьями, а я держалась. Но мы уже сроднились с теми, кто сидел в приёмной комиссии, и я была открыта перед ними, это была исповедь. И снова они были со мной.
А басня, которой я обычно боялась больше всего, и вовсе проскочила, как песня. Я была свободна, меня было много, и я с радостью делилась всем, что меня переполняло.

Вот это да! С первого прослушивания — сразу — даже не на третий тур, а на экзамен! Ёлки-палки! Неужели я нашла ключик? Надо попробовать ещё куда-нибудь, подстраховаться. И попробовала — и второй раз, и третий. Да! Всё работает, всё включается. Я вся — тут, с ними. И слёз, и радости — немерено. И снова (все три раза!) с первого прослушивания, минуя три тура, — на экзамен! Пожалуйста, выбирай, куда отдавать документы: Щука; ГИТИС к Завадскому или тоже ГИТИС, но к Гончарову. Выбрала Гончарова.
Но до чего же иногда заковыристо формулируется и приходит подсказка Судьбы — думаю я теперь! Это же надо — столько всего наворочать, преподнести мне в подарок Случай в такой замысловатой упаковке, всего лишь чтобы вправить бедной девочке мозги! Да ведь и потом всю жизнь вправляли неласково. Или я до того бестолковая, что попроще мне никак не объяснить? Может, я иначе этого не поняла бы? А может, не поняла бы и многого другого?..
Или это драматурги Судьбы просто так упражняются, забавляются, а я — исполняй? Не устаю поражаться их остроумию! А ведь сколько ниточек ещё из этого узла тянется, которые связались много-много позже! И сколько их ещё, которые, может быть, свяжутся, но только потом?
Бывает то и дело, пройдёшь по давним дорожкам своей Судьбы, заденешь рукавом себя прежнюю и думаешь: а ведь если бы я тогда не… то сейчас бы… И то боль обжигает, то стыд, то досада, то счастье, что прошла всё-таки когда-то те уроки. Но ведь не подскажешь никак себе — той, — не подчистишь и не подправишь ничего!

6. Побеги, в поисках себя

Так уж случилось, что по природе своей я жутко нетерпеливая. Мне всегда хотелось всего и немедленно. Когда я была маленькая и училась шить, несколько неудачных стежков приводили меня в полное негодование, тогда я втыкала иголку в другой конец лоскута, чтобы там всё сделать идеально, но нитка от забракованного шва тянула за собой тот край, от которого я пыталась сбежать. В результате получался совершенно непотребный комок тряпок, испещрённый моими стежками в разных направлениях. И когда распутать всё это уже не представлялось возможным, нужно было брать новый кусок ткани и начинать всё с начала.
Убежать? Выпутаться? Срочно всё исправить? Как часто наши попытки вырваться из запутанной ситуации заводят нас всё дальше и дальше в тупик! Так и я заметалась под натиском этой жгучей потребности — потребности реализовать своё женское естество во что бы то ни стало. И нужно было лихорадочно верить: вот он!.. вот… на этот раз уж точно он! Этот? Нет. Этот? Нет… Ну, может быть, он?
Наш стремительный роман был ярким и заметным, он протекал на глазах не только всего курса, но и всего института.
Когда мы оба, пришвартовав к решётке сквера свои велосипеды, входили в ГИТИС, почти босые (во «вьетнамках»), растрёпанные, счастливые и возбуждённые, у моего будущего мужа, глядящего на меня со стороны, в ту пору ещё не замеченного мною студента-старшекурсника, мелькнула ревнивая мысль: «Вот достанется же кому-то такая!..»
Кто бы мог подумать тогда, что через каких-нибудь четыре года как раз ему-то и достанусь та самая я, которой сейчас недосуг даже взглянуть в его сторону! Судьба, прищурившись, с интересом подслушивает наши случайные мысли и частенько распоряжается ими с большим юмором.

Весну давно сменило лето. Росла гусеница быстро. Это было её главное занятие. Но, увеличившись, она становилась мала самой себе. Так повторялось несколько раз, а гусеница всё неустанно росла и ела, ела и росла. А когда в самой себе становилось тесно, она выкарабкивалась, безжалостно сбрасывая собственную кожу, как младенческую распашонку.

«Юность — весна жизни, счастливая пора!» — такое расхожее выражение можно услышать на каждом шагу. Возможно, для кого-то оно и верно… Но как же крутило и мотало меня в то время! Наш роман закончился таким сюрпризом, после которого мне надолго оторвало ощущение реальности и желание жить…
Но сейчас-то пока, сейчас — как хорошо! Он пристрастил меня ездить на велосипеде, отдал мне свою джинсовую курточку — жест, по тем временам серьёзный даже для избалованного юноши из актёрской семьи.
Мы играли сцены из Маленького принца, где я была Маленьким принцем, а он – обитателями всех планет. И все планеты изображала железная пружинная кровать, стоявшая на сцене, а я прилетала к нему снова и снова.
У нас была благосклонность его прославленной мамы, и ночёвки в их необъятной квартире, и полутайные нежности в его малюсенькой комнате. И его пушистые глаза с рыжими ресницами были то смешливыми, то грустными.
Среди всего этого его разговоры о каких-то злачных тусовках, о наркотиках и «передозах», о том, что нужно сваливать в Америку, казались мне бравадой и мальчишеским выпендрёжем.
И вдруг перед самым моим отъездом на летние гастроли с театром, где меня стали занимать в спектаклях, случилась какая-то нелепая, намеренная ссора. Я сделала всё, чтобы избежать её: что-то пропускала мимо ушей, что-то переводила в шутку. И, тем не менее, он рассорился со мной вдрызг — просто так, ни с чего.
Изрядно промучившись, я позвонила ему с гастролей в Москву. В квартире стоял гудёж и доносились звуки весёлого гульбища, но он страшно обрадовался моему звонку, сказал, что очень соскучился, что это его друзья тут что-то справляют, и очень настаивал, чтобы после гастролей я непременно приехала к нему в Судак. Я на радостях пообещала, и мы договорились созвониться через несколько дней, чтобы он продиктовал мне адрес — куда ехать. При этом он уверял, что нет ничего проще, чем найти его с друзьями в Судаке.
Окрылённая, я тут же сообщила театральному администратору, что мне нужно покупать обратные билеты до Симферополя. В Судаке с моим дорогим я собиралась пробыть дней десять и взяла обратный билет из Симферополя в Одессу на соответствующую дату. Всё устроила, всех предупредила, только вот в назначенный день никак не могла дозвониться в Москву, чтобы узнать адрес — куда же всё-таки ехать. Не дозвонилась я и в последующие дни, но, так как билеты взяты, менять поздно: в летнее время без специальных администраторских связей глупо надеяться на удачу, так что решила я ехать, несмотря ни на что, и уж как-нибудь разыскать своего любимого.
Вооружённая своей патологической наивностью, растрачивая на попутные машины последние деньги, уклоняясь от посягательств тех, кто меня подвозил, поздней ночью я добралась-таки до Судака. И в первой же компании, которая мне встретилась (о радость!), я узнала его друга.
Когда я вышла из машины и спросила, где же мне найти… все дружно успокоили меня, что Лёха с женой (…опаньки!..) поехал куда-то пить пиво, но, наверное, скоро вернётся… Я подумала, что ослышалась. Переспросила. И мне снова подтвердили, что Лёха с женой…
Внутри как-то сразу всё осыпалось, как осыпаются стены взорванного дома. Но тут компания подхватила меня и повлекла на пляж, по дороге забросив мою сумку в какой-то из домиков.
На пляже меня ждала чудная картина: бесформенной кашей лениво и вычурно расположились девицы и юнцы, местами элитарно приодетые. Все они что-то попивали и произносили приблизительно такие тексты:
— Ты с кем сегодня будешь спать, со мной?
— Нет, сегодня я буду спать вот с ним.
— А ты?
— А я не знаю: может, с ним, а может…
Все они как-то плавно перетекали друг между другом, так что невольно вспоминался глупый анекдот про беленьких червячков:
— Ой, мама, смотри, смотри, групповуха!
— Нет, доченька, это вермишель.

От всего этого тошнило. Я заплыла подальше в море, чтобы немножко простонаться и унять прыгающий подбородок. Вот, теперь хорошо — непонятно, где кончаются слёзы и начинается море. Теперь хотелось только одного — посмотреть, как он отреагирует, когда увидит меня. Я не знала, что буду делать, но увидеть его реакцию мне хотелось до обморока.
Я вернулась на берег. Всё это длилось без конца, как в зубоврачебном кресле, когда выдирают нерв без наркоза. А милый друг всё не появлялся и не появлялся. Было высказано немало соображений по этому поводу, и наконец вся эта «каша» стала перетекать на ночлег. Рядом оказалась пара-тройка парней, одним из которых был его друг.
— А с кем ты сегодня будешь спать? — осведомился он любезно.
— С тобой, конечно! — влепила я, как нечто само собой разумеющееся. Наверное, в этом была тайная надежда отомстить… не знаю.

Чуть позже, когда этот замечательный друг уснул, навалившись на меня кулём, в полной несознанке, я представила себе, как утром является мой любезный и видит эту картинку. Но тут же мне стало ясно, что если он действительно заявится, то, как только увижу, я убью его. Самым буквальным образом. Поняла я это с абсолютной ясностью. И не поможет никто, сколько бы человек меня ни держало.
И тут я решила бежать. Как-то высвободившись из-под этого неодушевлённого тела, я нашарила свои вещи и выбралась в кромешную ночь. Я шла куда-то и слышала какой-то вой, жуткий, нечеловеческий вой. Немного позже я догадалась, что это выла я, и мне подпевали все окрестные собаки. Я пряталась под кустами от догонявших меня фар, а иногда от человеческих силуэтов. Я утыкалась лицом в выжженную, сухую траву, чтобы замолчать, потом шла дальше, и вой возобновлялся.
Рассвет застал меня, скрюченную, на лавке автобусной станции.
Денег не было, и в автобус без билета меня не пустили. Я остановила какую-то машину, хотела было что-то объяснить, но сумела только выдавить, что мне до Симферополя. Лицо упрямо не слушалось, и уж не знаю, что оно собой представляло, но меня довезли бесплатно.
Самое интересное началось в аэропорту. Билет мой будет действителен только через десять дней. Народу тьма, как только снимают бронь на тот или иной рейс, все набрасываются толпой и тычут в окошки кассиров телеграммы о похоронах и прочие весомые аргументы.
И тут случилось чудо: я протянула через головы свой билет и только встретилась глазами с кассиром. Я даже ничего не сказала. Не смогла. Кассирша увидела меня, протянула руку из окошка, взяла у меня билет и начала оформлять замену на ближайший рейс. Потом выяснилось, что нужно что-то доплатить. У меня не было ни копейки, и кто-то из стоявших в очереди доплатил за меня. Этим рейсом я улетела домой, в Одессу.

Я ходила по улицам неживая, даже не пытаясь смотреть по сторонам, когда переходила дорогу. Просто не видела большой разницы между дойти или не дойти до другой стороны улицы. Зато, как Мюнхгаузен, тянула сама себя за волосы из болота, чтобы не выглядеть жалкой и запущенной. Пожалуй, это единственное, что было мне тогда не совсем безразлично, раз уж всё равно приходится жить. И всё это время я тупо, как заводная, делала зарядку, приводила себя в порядок… И когда первого сентября я пришла на занятия, мне, мертвой, все (и он в том числе) говорили, как хорошо я выгляжу. А я старательно симулировала жизнь.

Однако и следующая попытка вырваться из заколдованного круга оказалась ещё более кровопролитной. Благополучнейшая с виду ситуация оборачивалась своим омерзительным рылом и коварно подмигивала, норовя при этом выжать душу до капли. Да и сама я за это время наломала дров — выше крыши. Так что в итоге, по взаимным зачётам с Судьбой, к окончанию обучения в институте я приволоклась номинально живая, но в состоянии выжженной пустыни.
После показов в театры, мне многократно было сказано: «Берём», а потом, «благодаря» разным хитросплетениям, почему-то не брали. В родном театре Маяковского, где с первого курса я была занята практически во всём репертуаре, мне были предложены самые птичьи права — разовые спектакли.
Вот что значит пренебречь возможностью особого положения у мэтра! Не секретничать с маэстро, не делиться тайнами своих однокурсников да ещё давать ему советы — поменьше кричать на студентов! И любила я не тех, кого правильно. И дружила не с теми. И говорила не то, что нужно, а то, что думаю. И смеялась не тогда, когда нужно, а только тогда, когда смешно. Естественно, теперь приходилось пожинать горькие плоды собственной независимости.

7. Отчаяние

Сила инерции! Говорят, иногда даже убитый человек какое-то время продолжает бежать дальше.
Лето окончилось. А с ним вместе осыпались оставшиеся надежды, отпали последние договорённости, обещавшие хоть какую-то стабильность. В придачу сентябрь ознаменовался бездомностью: внезапно умер дедок, который сдавал тесную комнатёнку-пенал в длиннющей коммуналке. Пришлось попроситься ненадолго пожить к старой знакомой. А это «ненадолго» всё затягивалось и затягивалось.
В Банный переулок, где происходила ловля квартиры или комнаты, приходилось таскаться каждый день, как на работу. Почва ускользала из-под ног ежедневно, настойчиво и неукоснительно.
Внутри как-то всё прохудилось. Выпотрошенность зияла и никак не желала затягиваться. Все смыслы расползались. То вдруг я забывала какое-нибудь простейшее слово. Например, хотела сказать что-то о весне, а в памяти со скрипом всплывало только одно слово — «осень». Долго и трудно могла раздумывать над тем, как называется это… ну, чем едят… — без таких остреньких штучек… Могла споткнуться нечаянно, и вдруг из глаз сами собой начинали сочиться слёзы. Они начинали течь и тогда, когда, например, задерживалась электричка или автобус… и по разным другим, не менее дурацким поводам.
В общем, жизнь моя была, несомненно, закончена. И было очевидно, что полюбить я больше не смогу никого и никогда. В поисках точки опоры я взялась изучать всякие оккультные практики, хиромантию, ясновидение и ещё что-то в том же роде…
Судьбоносный день выглядел очень невзрачно. Лил дождь, непрерывный и нудный. В Банный переулок в такую погоду могли приволочься только те, кому деваться было совершенно некуда: это оказалась я и один недавний выпускник ГИТИСа. Лица были друг другу знакомы, и нам ничего не оставалось, как поздороваться и разговориться.
Стоя под каким-то символическим навесиком, вымокшие и продрогшие, мы договорились для чего-то репетировать сцену из «Гамлета». Новый знакомец рассказывал о своём друге и произносил его фамилию с особым пиететом, слегка нараспев. От этого она казалась очень красивой, загадочной и интригующей. Так я впервые услышала имя моего будущего мужа.

8 Улыбка Судьбы

Странно, как можно не знать своего мужа! То есть ходить где-то поблизости, скользить взглядом — и не замечать.
В первый раз я увидела его в подвальном буфете ГИТИСа: мы встретились там, чтобы обсудить наши репетиции. Конечно, мы встречались в коридорах и раньше, пока учились, но увидела я его здесь, сейчас — впервые. После года службы в армии он очень возмужал и не выглядел больше неоперившимся юнцом. Вместо свисающих замусоленных лохм — короткий ёжик, подчёркивающий хорошую форму головы. Невообразимо голубые глаза, заглядывающие куда-то вглубь тебя… Широкие плечи… Мой взгляд скользнул вниз по руке и наткнулся на большой палец такой точно формы, как описывалось в моей книжке по хиромантии, — это был палец убийцы. «Не может быть! — пронеслось у меня в голове. — Значит, вся хиромантия — полная мура!»
Впечатление от этого человека было настолько светлым, что мне стало радостно от одного того, что я просто знакома с ним. Я тогда даже не помышляла ни о каких лирических мотивах, думать боялась о чём-нибудь подобном. Мне очень нравились его неожиданные вопросы и совершенно нетривиальные ответы, рассуждения. Нравилось после репетиции у кого-то дома, когда тарелок не хватало на всех, есть с ним из одной тарелки. Но при всей его внешне мягкой манере поведения в нём ощущалась какая-то несгибаемая прочность.
Как-то раз спустя некоторое время я стала свидетелем того, как он отказался репетировать с тем самым другом, который нас познакомил. В этом не было никакой аффектации или нажима, но его «нет» было таким окончательным, что я невольно подумала: «Хорошо, что между нами ничего нет… Если бы он мне в чём-нибудь так отказал, я бы не пережила».
В этот момент Судьба снова ехидно ухмыльнулась. Она как раз приготовила для нас тринадцать лет супружеской жизни. И случай, с которого всё началось, — это был именно отказ.

Впервые он назначил мне свидание, когда я уже сняла комнату недалеко от Новослободской. Я, как могла, старалась прихорашиваться, не торопясь, чтобы не прибежать раньше него, и пришла позже минут на пять, что для меня вообще опозданием считать нельзя. Тогда он купил мороженое и демонстративно съел его у меня на глазах. Не дал мне даже откусить ни разу, хотя я его попросила! От такой наглости я совершенно обалдела, и не понимала, как мне поступить: то ли уйти, то ли… Но он объяснил, что сделал это нарочно, чтобы я поняла, как плохо ему было все те пять минут, пока я не шла, и чтобы я больше никогда так не делала. Поворот был неожиданный. Я тупо уставилась на листву кустарника и задумалась.

Гусеница неторопливо ползла по листу, грациозно продвигая на коротких лапках тучные сегменты своего туловища. Она пожирала и пожирала зелень, вбирала и накапливала силы для того, самого главного… ну, для этого… что неясно, но настоятельно маячило впереди.

Мой будущий муж умел постоянно поражать и обескураживать: затевал какие-то немыслимые проекты, отчебучивал что-нибудь неожиданное. И все его порывы так или иначе выражали силу чувств ко мне. Этим-то он и обезоруживал меня всякий раз.
Двадцатого апреля я поехала к нему на день рождения в подмосковный Жуковский и осталась с ним на всю нашу совместную жизнь. Правда, через пару дней у меня была попытка уехать: я вдруг заволновалась, не выглядит ли моё присутствие чересчур навязчивым, сказала, что, пожалуй, поеду домой, тайно надеясь на его возражения. Но он не стал протестовать, и мне пришлось действительно уехать.
К вечеру того же дня позвонил его друг и сказал, что они вдвоём сейчас ко мне прибудут, чтобы я встречала их в метро.
Когда они поднялись на эскалаторе, на моём избраннике практически не было лица: глаза были широко открыты и абсолютно невидящи — он был пьян в зюзю. «Он вообще-то не пьёт, — объяснял с извинениями его друг, — но тут напился, поскольку решил, что ты его бросила».
Мы с трудом дотащили его, дорогого, до моего жилья, он рухнул на постель. Я поняла, что при таких раскладах, если уж я решу быть с ним вместе, то это должно быть навсегда. И тогда я решилась: навсегда так навсегда! С тех пор мы почти не расставались. А пьяным я действительно его больше не видела.
Мои подруги поначалу недоумевали, что я в нём нашла. А я не могла поверить, что всё это происходит со мной, что я ещё могу быть так счастлива. Театр Маяковского перестал для меня существовать: пользуясь отсутствием каких-либо контрактов и обязательств, а также тем, что в расписании моя фамилия уже почти не встречалась, я махнула на него рукой и ушла по-английски, не прощаясь. Потом выяснилось, что меня разыскивали по всем возможным телефонам даже в Одессе, чтобы заключить договор на гастроли. Но тогда меня это меньше всего волновало. Я с головой погрузилась в свою новую жизнь.
Очень скоро он утрамбовывал в какие-то сумки мои немногочисленные вещи, чтобы перевезти к себе в Жуковский. Потом была свадьба. Были репетиции, на которых муж досконально и скрупулёзно вышибал у меня всякую мельчайшую фальшь. Сначала он работал в Царицынском театре, а я искала работу, потом его вдруг выставили, а меня, наоборот, взяли в этот же театр. И были нескончаемые попытки моего мужа сформулировать свои режиссёрские замыслы и мои выкристаллизованные формулировки его мыслей.
— Правильно… откуда ты знаешь? — удивлялся он.
Мы мечтали сделать свой театр, мы учились друг у друга.
Я начала что-то писать, но муж однажды нашёл и прочитал мои воспоминания, и это оказалось для него настолько болезненным, что я уничтожила без разбора всё, что записывала раньше. Мои представления обо всех жизненных явлениях постоянно менялись, оказывались недействительными, упразднялись. И радости сменялись трудностями, а скандалы со слезами — бурными примирениями. Но мы любили друг друга, и ясно было одно — при такой жизни соскучиться нам не грозит.

9. Первый ребёнок

Моя настырность и упёртость не давали мне покоя. Устроиться работать актрисой в московский театр было тогда почти нереально, и это стало для меня идеей фикс, которая воплотилась-таки в жизнь, благодаря непрерывным усилиям и триумфальному показу в Царицынском театре. Теперь бы наконец-то работать и работать, но…
Но какое же счастье, что вопреки моему отчаянному сопротивлению и совершенной, как мне казалось, несвоевременности Судьба всё-таки вручила мне моего ребёнка.
Беременность проходила бурно. Меня только-только успели взять в театр, а я уже с пол-оборота лихо ввелась сразу в несколько спектаклей на главные роли, получила роль Нины Заречной в предстоящей постановке чеховской «Чайки». Так вышло, что с ходу, сама того не желая, я «перешла дорогу» всем ведущим актрисам. И тут — на тебе! — беременность… Какой козырь для тех, кому я оказалась поперёк горла! Заведующий труппой (любовник одной из примадонн), сказал про меня, плотоядно потирая ручки: «Ну, всё. Считайте, что эта актриса больше в театре не работает!»
Как назло, главный режиссёр театра (хотя и женщина!) терпеть не могла, когда актрисы рожали детей. И я была вынуждена скрывать своё положение как можно дольше и работать в полную силу независимо от самочувствия — гастроли, выездные спектакли, перегрузки, тряска в автобусах по колдобинам подмосковных дорог… Смешно было играть на сцене юных девушек, будучи на седьмом месяце беременности, которая при моей резвости и некоторых ухищрениях костюмеров даже не была заметна.
Ко всем «радостям», муж устроился на работу в театр в другом городе, а я так тосковала без него, что умудрялась при всех проблемах ещё и мотаться к нему. К тому же именно мне пришлось заниматься квартирным обменом — переездом из Подмосковья в Москву, и ремонтом, и обустройством на новом месте, и многим другим.
Когда приблизился срок родов, муж приехал на несколько дней, и как раз перед его отъездом — ранним утром — вдруг стало ясно, что, действительно, пора сопроводить меня в роддом.
…Вот тогда-то, когда рожала его, своего первенца… тогда я впервые поняла, что такое ответственность… то есть буквально, в физиологическом смысле слова…
Дикие, всё время нарастающие боли схваток, такие изнурительные, что в промежутках проваливаешься куда-то в полное небытие, откуда болью тебя вытаскивает следующая схватка.
И вот в одно из таких возвращений в какой-то момент я вдруг почувствовала, что нахожусь как бы лицом к лицу с Богом — Он смотрит на меня откуда-то сверху и ждёт, как я справлюсь…
И до меня вдруг дошло: мне доверена человеческая жизнь, у меня внутри — живой человек, и от того, как я его рожу, зависит его жизнь, здоровье… от меня сейчас зависит, каким он будет, как появится на свет, и никто в целом свете не может сделать это вместо меня! А я понятия не имею, как это нужно делать. Со мной происходит что-то, чего я никогда раньше не испытывала, и я полностью во власти этой силы, которая крутит и вертит меня, как хочет. Но при этом ребёнок находится во мне, внутри, и только я одна в ответе за его выход на свет!.. Ох, как же я старалась, как лезла из кожи вон! И всё, слава Богу, прошло хорошо.
Но какое же счастье, когда это наконец произошло! И сколько всего открывается тебе в этом непознанном мире, где ты стала матерью, приведя сюда нового жителя!
Потом я поняла, что есть ещё множество вещей, которые за тебя ну точно никто не сделает! Никто никогда не напишет твоих стихов, картин, музыки, не сыграет твоих ролей — так, как ты. Никто не долюбит за тебя, не поймёт то, что ты должен понять, не проживёт твою жизнь и не отдаст это всё другим. Стихи берутся откуда-то, диктуются, а ты только можешь их предельно точно записать… и нельзя уклониться. А если не запишешь, не успеешь, то забудешь даже о чём они, хотя казалось, что забыть невозможно… И остаётся дикое чувство вины и утраты. А иногда тебя переполняет жуткое напряжение, как в огромной скороварке, и нужно выпустить пар под страшным давлением, чтобы не взорваться. И оно отпускает только тогда, когда найдешь абсолютно точные слова про то, что внутри, переведёшь на человеческий язык. Тогда наступает освобождение и счастье. И это тоже невероятное счастье.

Ну а мой ребёнок, естественно, был замечательный и самый красивый среди всех маленьких свёрточков, которые привозили нам, мамам, на длинной каталке на кормление.
А потом, уже дома, когда я в первый раз вышла на улицу, почему-то казалось, что все должны меня поздравлять: это же такое чудо, что у меня теперь есть сын! Из меня появился новый человек на Земле. Да я и сама теперь стала совсем другая! Как будто бы родила не только его, но и новую себя. Казалось, вообще всё вокруг изменилось. И до чего же странно, что все спешат по своим делам и никто-никто этого не замечает!
А что за ужас — эти страхи за него, маленького! Поначалу любой чих, ик, вяк — и сразу паника: что с ним, почему это он? Что нужно делать? А если вдруг возникала какая-то угроза или неодобрение по отношению к моему мальчишке… во мне вскипала и поднималась такая волна негодования, такая мощь, что становилось даже страшно за тех, на кого она могла обрушиться. И тогда я стала понимать, почему даже сильные хищники предпочитают не иметь дело с самкой, защищающей своё потомство.
Когда моему ребёнку исполнился месяц, я принесла его в детскую поликлинику с целым букетом проблем — худого, жёлтого, намазанного тут и там какой-то пунцовой мазюкалкой. Участковая врачиха увидела его среди пухленьких беленьких младенчиков и, не удержавшись, воскликнула: «Ой, какой кошмар...» Как же я её за это возненавидела! Ведь для меня-то он был всё равно самый красивый! Позже, когда, по настоянию врачихи, его уложили в больницу, довольно быстро привели в чувство и он стал таким же, как и все младенцы, чистеньким, пухленьким и хорошеньким, я поняла, что в тот момент видок у него, действительно, был не очень-то. Но чувство моё к врачихе всё равно никак не поддавалось контролю.
Я могла озвереть на какого-нибудь малыша в песочнице, который неосторожно взмахнул пластмассовой лопаткой невдалеке от моего ребятёнка. Мне казалось, что если этот старше на полгода, то пора бы ему уже понимать!.. И куда мама смотрит? А через полгода я видела, что понимать-то такому малявке ещё совсем ничего не пора... и никакой маме тут за всем не усмотреть. Так вместе с сыном росла и я, и все его шишки, все открытия были моими.
А тут ещё и театральные заботы. Декретного отпуска для меня практически не было. Когда не удавалось передать ребятёнка мужу где-нибудь в метро, как эстафетную палочку, то ездила вместе с малявкой и на репетиции, и на спектакли. Муж тогда уже вернулся в Москву и искал работу. Ведь мечты о своём театре никуда не делись, а только сильно отяготились новыми проблемами и новыми обязанностями.

10. Встреча

Интересный фокус получается: выходишь замуж за одного человека, живёшь с другим, а потом разводишься и вовсе с третьим, дотоле неведомым. И удивительно, что такая тонкая вещь, как человеческие отношения, может покрываться панцирем, костенеть, превращаться в свою противоположность... А главное — невозможно понять, когда же это произошло.
Я никогда не мыслила себе измены и никому не оставляла даже зацепки, даже повода для каких-либо надежд, сколько бы за мной ни пытались ухаживать. А самое важное — для меня самой все эти годы, действительно, никого не существовало, кроме мужа. Когда мы с ним начали жить вместе, все вдруг увидели его таланты, его неординарную натуру, стали говорить, как он сильно изменился, возмужал. Его стали все уважать, даже порой завидовать ему, и я была очень горда его успехами.

Однажды мой партнёр по спектаклю незадолго до премьеры сильно повредил ногу и в театр взяли новенького — для замены.
Я пришла на репетицию, вошла на сцену. Спиной ко мне стоял длинный худой, довольно нелепо скроенный молодой человек в растянутых на коленках тренировочных штанах и какой-то линялой футболке. Я остановилась. Он повернулся ко мне своим смешным веснушчатым лицом, глаза наши встретились. Ступор.
«Вот смерть моя!» — почему-то пронеслось в голове. Меня охватило странное смятение, я совершенно не понимала, что со мной творится, но в его присутствии я не находила себе места, как будто меня поджаривали на сковородке.
Вскоре мы поехали на гастроли в Киров. Я покупала мужу рубашки, каждый день писала нежные письма, но моё внимание и мысли постоянно приковывались к новенькому. Я душила в себе непрошеные чувства, а он пытался за мной ухаживать, но я безоговорочно его отвергала. Потом заметила, что он так же рьяно кадрится к другим. С одной стороны, меня это взбесило, с другой — как-то вдруг отлегло: у меня на бабников уже выработалась жуткая аллергия. К концу гастролей я торжествовала победу над собой и с облегчением думала: «Ну, слава Богу, пронесло!»
Когда я вернулась с гастролей домой, муж вёл себя очень отчуждённо, холодно. Не обнял, не поцеловал и меня к себе не подпустил. Сказал, что видел сон, как я ему изменила. У меня внутри всё ухнулось, но я совершенно искренне возмущалась, говорила, что ничего подобного не было.
Тогда он увидел колоду карт схватил её, и начал тасовать, приговаривая:
— А вот сейчас мы посмотрим!
Вдруг он вытащил из колоды валета.
— Ага! Вот, я же говорил!
Я усмехнулась:
— Ну и что? Валет означает совсем другое.
— Хорошо, — говорит муж, — а что должно было бы вытащиться, если мой сон правильный?
Я говорю:
— Ну… например, король бубновый… девятка червовая, девятка бубновая!
Муж тасует карты и вытаскивает… бубнового короля.
Я нервно смеюсь:
— Ну, один король ещё ничего не значит…
Он тасует дальше, вытаскивает… червовую девятку.
— М-м да!
Нам обоим сильно не по себе. Совершенно непонятно, как на это реагировать. Он смотрит на меня, тасует дальше и вытаскивает — девятку бубен. Пауза. Меня прошибло горячей волной от пяток до макушки.
— Ну, — говорит мой муж.
— Да ты что! Не было ничего! Ну ты что!..
Я пытаюсь его обнять, и тут он засветил мне в глаз, так что я отлетела к окну. Причём из глаз в буквальном смысле брызнул звёздный фонтан. Так вот как… оказывается — «искры из глаз», это вовсе не аллегория, а самая что ни на есть реальность!..
Ну, дальше, конечно, последовали мои слёзы, полное искреннее объяснение, покаяние, примирение… но и его обещание — если что — !..
Надо сказать, средство это, хоть и специфическое, но подействовало основательно: в течение нескольких лет рецидивов не наблюдалось. И я продолжала быть так же верна и открыта с мужем, как и до того.

11. Зима

Когда и как это произошло? Ведь я всё время была рядом. Наверное, я что-то делала не так. Неужели тревожный, трепетный и наивный молодой человек может превратиться в чёрствого, жестокого и непреклонного мужчину? Хотя какие-то задатки, конечно, были и раньше, но проявлялись-то они от ранимости. И я его всячески утешала, поддерживала, оберегала, вселяла уверенность в себе.
И эта уверенность всё разрасталась, а вместе с ней прогрессировала холодность, отстранённость. Физическая близость всё больше сводилась к какой-то торопливой деловой процедуре. Все нежности изымались из обихода. Когда я тянулась к нему, чтобы его поцеловать, он уклонялся.
— Но почему?! — недоумевала я.
— А мне сразу хочется с тобой в постель.
— Так хорошо!
— Нет. Много нельзя.
— Что значит — много?!!
Эту пагубную идею заронил в него, по-видимому, его отец. Я не помню случая, когда бы мой свёкор что-нибудь похвалил или хотя бы одобрил. Наивысшая его похвала была «нормально». Он был недоволен всегда и всем, а в особенности когда приходил к нам на заре, а мы имели наглость всё ещё спать, в то время как сам он уже давно проснулся. Тогда отец проводил с мужем какие-то воспитательные беседы, плоды которых, вероятно, я сейчас и пожинала.
Если я приносила домой какие-нибудь книжки об отношениях между мужчиной и женщиной, он вычитывал в них только одно — что женщина должна быть ласковой. А потом долго стыдил меня, объясняя, какая я распутная, раз он у меня был не первым. Я предлагала ему вместе пойти к сексологу. Он отвечал, что у него нет проблем и ему не нужно никуда ходить.
— Но это нужно мне, пойми!
— Тебе надо — ты и иди.
И я опять и опять загоняла страсти и желания вглубь себя, боролась со своей «распущенностью».
В остальном дела шли вроде бы неплохо. Мечта о своём театре постепенно приобретала реальные очертания. Сына частенько приходилось таскать с собой на репетиции и спектакли. Финансовые проблемы решались за счёт шуб, которые я шила и относила в комиссионку, где они с блеском сходили за импортные. Муж бегал по магазинам в поисках искусственного меха для пошива.
— Коша;чка! — говорил он мне. — Я придумал отличный девиз: «Ни дня без оторочки!» Иногда я сшивала какие-то детали выкройки из маленьких кусочков, но так, что на вид было абсолютное ощущение цельного меха. Тогда между собой мы радовались и шутили, что мне удалось сшить шубу «из лапок искусственного волка».
Правда, я начала часто болеть. Особенно мучили боли в пояснице и частые простуды. Когда мой кашель доносился ещё от лифта, муж радушно распахивал двери, не дожидаясь звонка, со словами: «Я милую узнаю по чахотке!»
Как-то раз я болела с особенно высокой температурой. В голове моей теснились строчки и одолевали меня до такой степени, что пришлось встать и нацарапать их карандашом на каком-то клочке бумаги.
...
Жар бултыхается в затылке,
Висками рвётся напролом.
Я взаперти, как Джин в бутылке,
Тигр в клетке, кобра под стеклом.
Вулкан — пойди угомони, попробуй!
Запри-ка, посади его на цепь!
Мне проломить бы только в клетке прорубь —
Ерошила бы ураганом степь!
...
Весной ростка в зерне не удержать!
Птенец крушит скорлупку клювом грозным.
А мне бы горло хоть на миг разжать,
Пары спустить гудком бы паровозным!!!

Ну и ещё что-то в этом же роде. Видимо, даже в горячечном бреду у меня хватило сообразительности, чтобы догадаться: ох, не одобрит мой муж подобных настроений! Я запихнула скомканный клочок куда-то в кармашек записной книжки под кипу всевозможных бумажек и забыла про это напрочь.
Обрывок этот я нашла через несколько лет, когда собиралась выбросить старую записную книжку и напоследок просматривала — нет ли там чего нужного. Я очень удивилась своей находке: мне-то казалось, что за всю нашу совместную жизнь, начиная ещё с той, давнишней ревизии и уничтожения моих записей, я не написала ни строчки. Ан нет, оказывается, написала… с трудом вспомнила, откуда взялась эта бумажка. Вот как на самом деле оценивало моё неподцензурное подсознание те годы, в общем-то, счастливой семейной жизни.
Но в здравом уме и твёрдой памяти я, конечно, не позволяла себе таких мыслей, которые, распоясавшись, бесчинствовали в этих смятых упрятанных строчках.

12. Пожар

Прошли годы с момента моей первой встречи с новеньким, прошла та паника. И он давно перестал быть новеньким, вечно приволакивался за кем угодно. А я чувствовала себя уверенной в том, что уж я-то от него застрахована. Мы часто играли на сцене разные варианты влюблённости, и всякий раз между нами плясали искры. Вне ролей мы шутили, лихо пикировались. И время от времени он начал смотреть на меня каким-то долгим проваливающимся взглядом, который ему иногда с трудом удавалось от меня отдирать. Но неподвластность ему в реальной жизни доставляла мне острое мстительное удовольствие.
Как-то раз на гастролях я, он и ещё несколько человек в чьём-то тесном гостиничном номере смотрели по телевизору КВН. По каким-то своим надобностям все остальные вышли, и мы остались вдвоём; сначала смеялись всяким шуткам, а потом я повернула голову и вдруг просто впаялась в его взгляд и поплыла, начала растворяться в нём, совершенно не в состоянии отвести глаз. Тут я поняла, что попалась… а самое ужасное — что это понял он.
Я попыталась спастись бегством. Между креслом, где сидела я, и кроватью, где сидел он, было очень мало места. Пока я протискивалась мимо, он коснулся меня благоговейно-умоляюще. Крышу начало сносить напрочь… сделав нечеловеческое усилие, я вырвалась и бежала в свой номер.
С этого момента он не давал мне проходу. Я уклонялась, избегала его, как могла, и на этих гастролях мне удалось-таки сохранить дистанцию.
Вернувшись домой, я снова и снова билась, как волна, о монолитную неприступность мужа, но он высился надо мною скалой каких-то надуманных принципов и моральных устоев.
А у меня в театре отвергнутый мною влюблённый совсем потерял голову, перестал замечать кого бы то ни было, жадно пожирал меня взглядом, ходил за мной тенью, иногда вдруг брал мою руку, как величайшую драгоценность, гладил и прижимал к губам и, вообще, обдавал меня такими потоками обожания!.. какой вопиющий контраст с чёрствыми, отчуждёнными отношениями, которые ждали меня дома!
Вместе с мужем я продолжала ставить спектакли в нашей с ним театральной студии, занималась со студийцами, делала всё по дому, выращивала, воспитывала и таскала за собой на работу сынишку. Он беспрерывно задавал вопросы на самые разные темы, а я старалась побольше рассказывать и читать ему обо всём: от микромира до макрокосма… и кто такой был Сталин, и как рождаются дети, и про его дедушек и бабушек, и про микробов, и про живопись, и про природу, и… чего только он не спрашивал!
Пока я оставалась в Москве, ещё можно было как-то держаться, потому что нескончаемая занятость семьёй и двумя театрами затягивала, выматывала совершенно и тем самым хотя бы частично оттесняла от горячечных мыслей.
А на гастролях мой обожатель держал круговую осаду: сползал по стенке перед моей дверью и сообщал, что никуда не уйдёт. Он похудел, ходил вокруг тёмной тенью, смотрел на меня голодным псом, просачивался, как вода, в любую брешь, лишь бы быть рядом, говорил и прикасался с такою нежностью и страстью, что меня сразу как будто в кипяток окунали. В конце концов, бороться и с ним, и со своим собственным изголодавшимся естеством стало совершенно невыносимо.
Однажды, когда он особенно долго и неотступно меня домогался, я внезапно решила, что лучше, в конце концов, хоть раз уступить: может, тогда он наконец отстанет.
Произошло всё довольно спешно, примитивно… и одновременно — как в замедленной съёмке… Почему-то вдруг я увидела себя и его со стороны, на некотором расстоянии… Я смотрела сверху и почти ничего не ощущала, только думала: что я делаю!.. зачем это?..
Когда всё закончилось, я сразу сбежала на улицу, куда глаза глядят. Мне было жутко стыдно… и… пожалуй, больше ничего. Я вздохнула с облегчением, что ради этого, конечно, не стоит коверкать свою семейную жизнь… пообещала себе отрезать, выбросить и забыть навсегда то, что сейчас произошло.
На следующий день, как только мой счастливый победитель остался со мной наедине, я сообщила ему о своём решении, сказала, что люблю мужа и не вижу в измене ничего хорошего. На беднягу было больно смотреть.
— Как!.. После того, как ты уже была моей… Нет! Ты не можешь всё так бросить. Забудь всю эту… первую… ерунду. Я так устал, я был измученным…
Брошенный, он совсем истончился и ходил, казалось, зависая над землёй. Когда гастроли уже приблизились к концу, он умолял меня:
— Ну, останься со мной ещё хотя бы раз… Какая разница — один раз это было или два? Кончатся эти гастроли — если ты не хочешь, я не буду больше к тебе приставать… сегодня последний день… пожалуйста… не отталкивай меня.
Мне стало его невыносимо жалко. И я не оттолкнула.
По всей вероятности, он решил тогда, что его соперник, мой муж, — какой-то немыслимый сексуальный гигант, и от этого так старался превзойти его во всех отношениях!.. В нём было столько любви, столько страсти, нежности, изобретательности и проникновения в самые сокровенные мои желания! Я испытала такое потрясение, которое мне даже не с чем было сравнить в моём, достаточно бурном и горячем прошлом. Я улетела в какие-то немыслимые пространства. Я никогда даже не подозревала, что можно испытывать что-нибудь подобное. Ничего лучшего в моей жизни не было!..

Во взгляде твоем желанье —
Сильней, чем земли тяготенье.
И в нашем любом касанье —
Одно кровообращенье.

Пульс громче пальбы ружей!
Слетает одежд накипь.
Сплетаюсь с тобой снаружи,
Врастаю в тебя с изнанки.

В без-тактной игре метаний,
В несбыточном счастье муки
Смешались слова, колени,
Язык, и губы, и руки...

И, больше нигде не вмещаясь,
Друг другу себя исторгнув,
Забывшись, летим в Вечность
Под песни моих стонов.

А вот теперь надо было возвращаться домой и… и как-то жить дальше… Забыть всё это. Наступить на горло… Да-а-а… весёленькая история. Это же надо — так вляпаться!
Тогда я наивно полагала, что это возможно забыть. Да, пусть он талантливый, пусть обаятельный, зараза, пусть острый на язык… пусть всё было… так, как было, — забыть!..
Я даже представить себе не могла, что на протяжении двух десятилетий, изувеченных разрывами и разлуками, обоюдными покушениями на убийство нашей любви, Судьба вновь и вновь будет тащить нас друг к другу. И каждый наш следующий раз будет… ещё лучше!.. Не представляла, какие бездны будут отделять каждую нашу предстоящую встречу от предыдущей…

Забыть, забыть... я так прилежно старалась это сделать, что действительно не помню ни точных дат всего произошедшего, ни того дня, когда мой возлюбленный подарил мне толстенькую записную книжицу, состоящую из небольших отрывных листочков. Ах, если бы мы могли предположить тогда, каким судьбоносным окажется для меня этот незатейливый подарочек!

13. Ветка, живущая в костре

Срубить деревья нужно было не позже воскресенья. В понедельник выходил новый указ, по которому территория, на которой растут даже отдельные деревья, считается лесным массивом и под садовые участки отдана быть не может.
Группа заинтересованных будущих дачников, укутанных и упакованных, вооружившись топорами, пилами, спичками «и т. д.», совершили набег на бескрайние заснеженные равнины, кое-где пестревшие деревьями и деревцами разного калибра.
Мужики набросились на ни в чём не повинную растительность. Застучали топоры, занудили пилы. И очень скоро женщины, как муравьи, стали таскать огромные ветки и складывать из них внушительные кучи для костров.
Мне досталась роль кострового. Разжечь среди снегов свежие, невысохшие ветки было непросто. Прежде чем поджечь, приходилось поливать их какой-то горючей смесью. Наконец пламя полыхнуло и разгорелось.
И тут я увидела зрелище, которое меня потрясло. Скромные почки на ветках, заготовленные впрок для не наступившей ещё весны, прямо на глазах начали взбухать и лопаться, выпуская нежно-зелёные листочки, которые нехотя поддавались пламени и спустя несколько долгих секунд чернели и рассыпались пеплом.
Кучи подтаскиваемых веток росли, а я, заворожённая, подбрасывала их в огонь, наблюдая, как охваченные пламенем, уже отрубленные от жизни ветки переживали свою жаркую, скоротечную весну, чтобы, едва успев изумиться, опрометью броситься в небытие.
А огонь скакал, выплясывая свои магические выкрутасы, с торжеством пожирая всё новые и новые жертвы, растопыривающие зелёные пальцы, пытающиеся уцепиться за пролетающее мгновение, успеть обнять, потрогать, прожить исходящую жизнь.

14. В начале было слово…

Неисповедимы пути Господни. Причём иногда до такой степени, что, когда вдруг пронзает ясность, просто оторопь берёт. Порою воля Его настолько иррациональна… и добивается Он её от нас такими методами… Думаешь, что надо выстоять во что бы то ни стало, чтобы остаться хорошей… а после глядишь — это, оказывается, Он тебе руки выкручивал, чтобы ты забыла, что такое хорошо, что такое плохо, и начала наконец делать то, что Он от тебя хочет.
Один знакомый психолог, проведя со мной какие-то мудрёные тесты, по пятьсот с лишним вопросов каждый, обозвал меня гипертимической личностью и сказал, что я никогда не узнаю, что такое депрессия. Даже если мне будет чудовищно плохо, всё же это будет что угодно, только не депрессия.
И всё-таки я хотела умереть. Хотела — не теоретически, а вполне реально, практически. И длилось это не день и не два, а годы. Выбирала долго и тщательно, как бы сделать так, чтобы…
Вот я смотрю из окна четырнадцатого этажа и примериваюсь, долго ли я буду лететь и что останется на земле после моего падения. Нельзя, нельзя, сын… Да, зрелище будет не для слабонервных. Зато напоследок — полёт…
Внизу из продуктового магазина идёт бабуля. Из её сумки торчит батон копчёной колбасы. Она безумно довольна, что ей посчастливилось купить целый батон. Походка у неё бодрая, деловая. Это походка победительницы.
А я стою у окна на своём четырнадцатом этаже и завидую. Повезло бабуле. Вот бы и мне так — радоваться батону колбасы…
Нужно немедленно удушить в себе то, что переполняет меня и рвётся наружу, вытеснить его из сознания… уничтожить… Но оно вновь и вновь прорастает с чудовищной силой, заполняет собой всё естество. Время от времени нас снова и снова бросает друг к другу. Мы разряжаем эти вольтовы дуги, и снова, расцепившись и разойдясь на дистанцию, чувствуем, как наша разность потенциалов набирает предгрозовые заряды.
А хуже всего, что это дичайшее притяжение — для меня какая-то неразрешимая загадка. И день, и ночь я пытаюсь проникнуть, проломиться в самую сущность моего любимого, в свою суть, в мир, в природу, в бытие. Я не понимаю, как такое может происходить… Я ничего не могу с собой поделать… в отчаянье молюсь и обращаюсь к Богу, чтобы понять хоть что-то… За что меня приковали к этой галере… и когда кончится мой каторжный срок?
Искать помощи у мужа… бесполезно. Достучаться, переубедить его хоть в чём-то, хотя бы просто почувствовать тепло… это становится всё более безнадёжно. Чувство вины и в то же время полной беспомощности парализует… Бороться с тем, что поселилось во мне, — всё равно что бороться с цунами, сметающем на своём пути селения и города.

Но есть единственная отдушина, чтобы не умереть, не разорваться на мелкие кусочки… В голове моей роятся мысли и мелодии, складываются в строчки стихов, которые выливаются в те самые маленькие листочки из того самого блокнотика, подаренного моим любимым так вовремя и кстати. Когда вся эта лавина концентрируется и консервируется в слова, давление изнутри несколько снижается, и становится возможным некоторое время дышать и жить дальше. Я изо всех сил обуздываю свой размашистый корявый почерк и исписываю эти бумажки так мелко, как только могу. Один экземпляр прячу в потаённейшее место, а второй отдаю своему любимому.

Ещё, ещё, ещё, ещё, ещё бы
Под водопад любовно-бранных слов…
Любить тебя на сквозняках трущобы
Среди поднятых на дыбы полов.

В пролом видны прохожие и кошки.
Ты ловко и бесшумно — але оп! —
Оставил мне кольцо и босоножки,
А остальное — лишнее — соскреб.
Среди обломков, пыли, хлама, стружек,
На каверзной ступеньке — хоть бы где
На волю, вверх, навстречу, внутрь, наружу,
Освободив друг друга из одежд.

…А после наизнанку одеваться,
Нарваться на бродягу с бородой
И вместо душа долго умываться
В стакане с газированной водой

Трудно найти двух людей, более противоположных, более взаимоисключающих друг друга, чем я и он. Та жизнь с ним, о которой я могу только мечтать, абсолютно неприемлема для него. И наоборот, то, чего пытается добиться от меня он, я не хочу представить себе даже в кошмарном сне. Всё, что происходит за пределами наших непомерных, сумасшедших встреч, ранит обоюдоострым оружием, одинаково кровавым для нас обоих. Те болевые приёмы, которые он применяет ко мне, возвращаются к нему моими письмами, которые, по его выражению, «вгоняют в землю по плечи».
А его язвительное чувство юмора! Даже о самом сокровенном в стихах и письмах… пишешь и постоянно держишь в мозгах его — вредоносного цензора, который при любом намёке на фальшь, банальность или сантименты, скрючивает глумливую рожу. И ещё нужно… нужно во что бы то ни стало достать его до самых глубин, сквозь корку цинизма, там, где в святая святых хранится его живая сущность, его любовь, такая нежная и уязвимая.

Не истязай меня изгнаньем
И заниматься не спеши
Художественным выжиганьем
По полотну моей души.

Знай, что пытки твои бесполезны,
Снова впишется в раму дверей
Означающий счастье и бездны
Иероглиф фигуры твоей.

И зачем, Господи, ты выдумал эти законы диалектики?.. Эти единство и борьбу противоположностей, которые потом открыл Гегель, кажется? Зачем добро и зло, мужчина и женщина, «да» и «нет»? Ну, неужели без этого никак? А как же у Тебя, Господи, там, где всего этого нет? Какая она — Вечность, неужели статика и скука?
Как бы то ни было, здесь нам этого доподлинно узнать не удастся. А пока — спасибо жесткости и скепсису моего любимого, о которые мне пришлось точить и шлифовать свои слова… Спасибо Гегелю и Господу Богу. Спасибо моему сыну, который удержал меня от… непоправимого. Спасибо старушке и батону колбасы…

Ты помнишь, души рвались из тела…
Кто-то — изверившись, кто-то — спившись…
Тогда и я над бездной висела,
Одним лишь ребёнком за жизнь зацепившись.

15. Мужас

Нежности бывают разные. Бывают и своеобразные. Руки у моего мужа всегда были сильные. Когда он пытался что-нибудь завинтить, то, как правило, срывал резьбу.
В то время сын жил у бабушки в Одессе. Мы с мужем сидели у телевизора, там показывали какую-то расхожую ситуацию адюльтера. Муж встал и пошёл на кухню, видимо, поставить чайник. Проходя мимо, он в шутку взял меня за горло, как будто принялся душить.
— Смотри у меня! — тут он повернулся к телевизору, не отпуская рук, и засмотрелся.
Я не сопротивлялась. Мне не было ни больно, ни обидно… В ушах раздался то ли звон, то ли шелестение бесчисленных золотых песчинок, все мышцы вдруг самопроизвольно расслабились. Экран телевизора начал стремительно распахиваться вглубь, вглубь, как бесконечная труба, а я стала затягиваться в неё с неудержимой силой.
Лечу туда… да-да-да-да… сейчас, сейчас я всё, наконец, ПОЙМУ И УЗНАЮ… о-о-о, как же близка она — СВОБОДА… и ЯСНОСТЬ… хорошо-то как, Господи… У-у-у-у-у-у… свет, свет, свет… туда, туда... скорей, скорей…
— Ира! Ира!!! Нет! Нет!!! Очнись, Ира!!!!!
Я как-то странно стою… как бы… на ногах, которые скорее подразумеваются, чем существуют, а вернее, меня кто-то держит и трясёт изо всех сил… Нет, не хочу возвращаться, не забирайте у меня, пустите опять туда…
— Ира! Дышишь… Живая… скажи, скажи…
А, это он… муж… Куда-то сползаю, оседаю в его руках, пытаюсь нырнуть обратно, чтобы понять… ведь вот же, только что всё было почти, почти… Мычу мучительно. Рта, а впрочем, и лица как бы нет. И остального тоже нет. Он трясёт меня и чего-то требует. Как же хочется, чтобы оставил в покое, чтобы опять — туда, пока ещё можно догнать… Мычительно протестую… рот начинает проявляться, но непослушно и чуждо. Мышцы лица, потрескивая, возникают из небытия. Во рту странный привкус то ли палёной резины, то ли ещё какой-то гадости, которая почему-то всплывает в мозгу как «закись азота»… какой азот?.. почему?.. при чём тут он?.. Рот слегка приоткрылся, как замороженная щель чемодана… Он куда-то поволок меня, как ватную куклу, уложил на кровать… всё стало возвращаться, но с такой неохотой…
Муж пребывал в шоке.
— Ты… ты была вся синяя, как мертвяк… и ещё выгибалась дугой и хрипела…
— Надо же! А мне было так хорошо…
Муж открыл окно и заботливо укрывал меня, подтыкая одеяло, бормоча что-то утешительно-ободряющее…
— Ну вот, — сказал он удовлетворённо, когда из меня получилось неплохое подобие мумии, — куколка. Куколка Коша;чки.

В открытое окно влетал воздух, пропитанный влажными запахами зелени.
Сидя на ветке, гусеница жевала изо всех сил и вдруг почувствовала такую невозможную тяжесть! Вся она была наполнена до отказа. Вбирать в себя ещё что-нибудь было совершенно некуда… а покидать опять свою оболочку — выше всяких сил. Она потащила на слабеющих лапках ленивое, непослушное тело туда, туда, в эту укромную расщелинку, прилепилась брюшком к коре, и тут из неё потёк нескончаемой ниточкой липкий, клейкий ручеёк…
Неуклюже ворочаясь, она вдруг куда-то свалилась, но, не долетев до низа, повисла на вязкой ниточке. И тут, с неожиданной акробатической ловкостью, перебирая множеством задних ножек, гусеница крутилась, опоясываясь шнурочком, на котором висела, подтягиваясь и закручиваясь им вновь и вновь. Долго она укутывалась, заматывалась, заворачивалась, пока не оказалась в тепле и темноте шёлкового вязкого кокона, прилепленного к коре в укромном месте.
Сюда не доносились ни звуки, ни запахи… ни желания. Спеленатое неуклюжее тело не годилось больше ни на что, кроме покоя… и этот покой затягивал в себя и растворял всё, что она, собрав, притащила с собой, в себе — в эту расщелину на ветке… всё, что ещё совсем недавно с таким упорством она собирала и накапливала, что было ей так нужно зачем-то… а теперь вроде бы потеряло всякий смысл… или не потеря… у-у-у-у… и она унеслась куда-то далеко-далеко-далеко…

16. Фонтаном слепящего воя

Но до чего же в этой непрошеной моей любви всё складывалось жутко, дико, катастрофически…
А я маниакально несколько лет подряд всё отстаивала, как еретичка на костре, свою отчаянную, неистовую веру, пыталась переиграть судьбу, что-то поменять в себе, в нём…
На этот раз была идиотская ссора из-за какой-то нелепой девицы. Вроде и не было там ничего из ряда вон выходящего. Только, видно, что-то где-то переполнилось во мне… из непонятных глубин нарастал нечеловеческий гул, и нужно было скорей унести себя отовсюду… от чужих глаз и ушей… чтобы не взорваться у всех на виду…
Я неслась домой. И вдруг всё одно за другим, одно за другим стало складываться каскадом в некое целое — маленькие осколочки, большие… всякие… и тут всё стеклось, наконец, в единую точку… сложилось, сложилось, сложилось… и наступила ясность. Полная ясность!
Просто ты другой. В тебе всё иначе устроено! Вот эта всеядность — твоя жизнь. Ты НИКОГДА не будешь любить так, как я. Тебе просто нечем! У тебя в этом месте души ничего нет — пусто!
А вот во мне — почему-то! — утолить эту гудящую, воющую лаву можешь ты и только ты. И без тебя в моей жизни всё обращается в ничто, умножается на ноль. И только с тобой я вылетаю за все пределы… и свет, и жизнь, и счастье, и полнота бытия — только ты… Ты спусковой крючок, дверца, окно… лазейка в ту, самую главную мою жизнь… но никогда… нам не встретиться там, в этом свете… никогда… и мне быть без тебя — всегда… что бы я ни делала, как бы ни сложилось… и не спасли бы ни штампы в паспорте и ни жизнь под одной крышей… бесполезно!.. осторожно… сейчас… взорвусь… бегом, домой… с глаз, с глаз, от людей, скорей… бегом… лестница, лифт, дверь… закрыть… всё…
А-а-а-а-а-у-у-у-у!!!.. Аааааауууууооооо!!!.. А-а-а-ва-а-а-у-у-о-а-ы-ы-ы…
Вой из меня вырывается с чудовищной силой. Меня бьёт и мотает об пол и о батарею… стол, стулья, окно — всё это вид снизу. Изо рта вместе с воплями выходят струи чёрного дыма и, змеясь, уползают в форточку. Руки, кажется, разбухли до размеров грелки с сарделечными пальцами, которые вот-вот треснут, потому что из них, гудя, текут высоковольтные токи. Душа рвётся вон из тела… Тело то выгибается дугой, то корёжится и выламывается, выворачивается наизнанку… О-о-у-у-ы-а-а-и-и-и… это длится, длится, длится… нескончаемо-о-о-о!!!… Вдруг — хоп… и дальше ничего нет… и я прекратилась. Совсем.
Я до сих пор не знаю, была ли это физическая смерть… Но для меня это был опыт смерти… от которой я, как ни странно, очнулась.
Очнулась перед рассветом, в серых сумерках. Тела не чувствую — не моё. Вспомнила… а ведь всё кончено… М-м-м… что же дальше?.. и зачем?.. всё испепелено. Пустыня. И ничего не нужно. Глаза открылись с трудом. Сама не заметила, как стала молиться, вперивши взгляд вверх, перед собой, в окно, в небо…
И в этом полном отсутствии всего вдруг поняла: «Я есть! То, без чего нет жизни, отнято. Но я-то есть!» Есть я! И Тот, в небе, вокруг, во мне… Которому молюсь.
И от этого в меня потёк первый вздох… как будто Кто-то дышал на замёрзшее стекло… потихоньку начала оттаивать на поверхности рёбер лунка… жизнь внедрялась всё глубже и глубже внутрь, отвоёвывая телесное пространство. «Возлюби… всем сердцем твоим, всем разумением твоим… возлюби… как самое себя… а остальное приложится…» Вместе с потеплением изнутри начался озноб, захотелось скрючиться: руки, ноги, пальцы не слушались, как отдавленные. Сил не было. Совсем. Нелепая и беспомощная, как медуза на песке… Как-то дошевелилась до кровати, вползла во взбаламученную кучу подушек, простыней, одеял и, трясясь, отключилась.

Жарко… и душно… и темно… ах, как-то всё не так… надо упереться этими… как их там… совсем они странные… не поймёшь, откуда растут, и где заканчиваются… хм, и на спинке чего-то много… мешается… м-м-м…
Она нетерпеливо повела туловищем и оттолкнула от себя влажную, душную оболочку, от этого оболочка натянулась, треснула, и в образовавшуюся брешь хлынул поток света и запахов.
Она высунула голову и была ослеплена обилием цвета, который дробился, слоился и наплывал со всех сторон. Ошарашенная, она даже не в силах была подумать: «Ой, что это со мной?..» Её туманило, дурманило от воздуха, пропитанного всевозможными ароматами, которые проникали в длинные усики, а она беспомощно поводила ими в разные стороны… и ещё этот хоботок… а!.. раскручивая и закручивая его, пыталась понять, как это он… и зачем?..
Испытывая сильное неудобство, она начала выкарабкиваться из своего убежища, цепляясь непомерно длинными лапками, приделанными где-то в середине туловища, отчего равновесие всё время терялось, и она то запрокидывалась на хвост, то тыкалась головой в кору… а многочисленные цветовые пятна то удалялись, то стремительно наезжали.
И ещё… что-то сильно мешало на спинке, какие-то мятые, пёстрые комки, которые можно было углядеть боковыми задними отделами глаз. Чтобы сбросить помеху, она стала усиленно трепыхаться… и тут спинка зажила отдельной жизнью… комочки покорно встряхивались, и постепенно стали расправляться мокрыми яркими тряпочками. Они были большими, тяжёлыми и гибкими… но безумно красивыми. Увлечённая этим занятием, она нашла удобное положение, ухватившись растопыренными лапками за ветку, на которой сидела, и время от времени старательно встряхивала этими разноцветными штучками, от чего они становились всё прямее и глаже, а узоры на них — всё отчётливее и ярче.
Умаявшись, она на мгновение замерла, распластав влажные крылышки, потом скрутила хоботок и, слегка покачиваясь на нетвёрдых ногах, начала разглядывать всё вокруг. Всё было мучительно знакомым, родным и известным… но в то же время — совсем другим… запахи, цвета, обилие зелени.
А самое главное — другою была она сама — и снаружи, и внутри… Другою была точка отсчёта — желания, возможности, намерения… Что-то изнутри томило, распирало, звало… Нет, это не было желание есть… зелёную листву больше не хотелось жевать, заглатывать, крушить челюстями… да, собственно, и крушить было уже нечем — впереди на мордочке красовался изящный закрученный хоботок.
Тем временем от нежных солнечных прикосновений крылышки просохли, окрепли и стали лёгкими. Она повела плечиками, и двумя плоскостями по бокам вздохнули яркие чешуйчатые опахала. Она вдохнула пьяный цветочный аромат, который доносился откуда-то издалека, изо всех сил взмахнула крыльями… и вдруг поднялась в воздух… и полетела… А… а… а… взмах, взмах, взмах… я… лечу-у-у-у-у!
Вокруг простирался воздух… Она парила, раскрыв крылья, купаясь в тёплых лучах и пропуская сквозь себя душистые потоки. По руслу одного из них она стала плавно опускаться, пока не коснулась лапками влажной розоватой поверхности. Из середины лепестков исходил головокружительный дух… Она успела только раскрутить хоботок и нырнуть в самую глубь, перепачкавшись пыльцой, но упиваясь сладостью нектара.
Напившись, она поднялась в воздух, перелетела на соседний куст, стряхнула с себя пыльцу, но, пока копошилась в серединке цветка, примеряясь, как бы глотнуть ещё нектара, снова запорошилась этой душистой цветочной пудрой…
— Смотри, смотри! Бабочка! — послышался кровожадный мальчишеский шёпот.
— Какая красивая! — прожурчала маленькая рыжая девчонка и замерла в восхищении.
— Подожди, сейчас я её сачком…— мальчишка сноровисто изготовился для охоты и стал приближаться к ничего не подозревавшей красавице.
— Не надо, пускай летит, — запрыгала малявка и замахала ручками.
— Ну, погоди, не мешай…— отмахнулся тот, но бабочка уже почувствовала тревогу, испуганно взмахнула крыльями и полетела наверх, наверх — всё выше и выше.

Я открыла глаза: в проёме распахнутого окна на подоконнике сидела бабочка. Сначала она прикидывалась листком, непонятно как торчавшим из подоконника. Я пригляделась и приподнялась на локтях. Бабочка размеренно-демонстративно похлопала крылышками, изображая аплодисменты.
В окно вливался солнечный день, заполнявший всё заоконное пространство. Захотелось пошевелиться. Встать. Вертикальное положение вызывало некоторые сложности. С одной стороны, всё тело было совсем слабым. Но в то же время я казалась себе намного легче обычного, и нужно было заново учиться передвигаться. Иногда картинка в глазах вдруг резко смещалась. От этого стало как-то смешно. Я подошла поближе к бабочке, она слегка присела и пошире распахнула крылышки, как бы предъявив их напоследок во всей красе. Потом взмахнула ими и скачкообразно понеслась вдаль.
Я высунулась вслед за ней, облокотившись о подоконник. Воздух был тёплым. Лицо обнаруживало глупую улыбку. А в глубине грудной клетки что-то уже ворочалось, топорщилось и копошилось, расправляя крылышки.

17. Святая обузанность

Как стремительно летит жизнь! И как незрячи мы порой в своих планах и намерениях! Но что-то движет нами, и выруливает на немыслимых поворотах, в самые непредсказуемые стороны. Что-то… или кто-то… Это присутствие я ощущаю очень давно, возможно — всегда, а может быть, и раньше…
Наверное, эта сущность и зовется Ангелом-хранителем. Иногда, оглянувшись назад на прожитый отрезок жизни, просто диву даешься его ангельской прозорливости и изобретательности в борьбе с моей слепой убеждённостью в собственной правоте, ломящейся напролом, жаждущей добиться всего и немедленно. Очень сочувствую я ему, родному, как представлю, каково ему со мной приходится. И всегда мне хотелось подглядеть, примерить, прочувствовать — что же он испытывает. Интересно бы взглянуть, какой он у меня. Наверняка неправильный, не стерильный: такой бы со мной не справился. Он у меня, видимо, какой-нибудь трудновоспитуемый, хулиганистый — по небесным меркам. Видимо, за это ему меня и вручили. Небось, трудновато ему на бессменном посту, порой думает: «Да что же это такое — опять она прётся незнамо куда! Ну, пробка же, неужели не видно? Нет, неймётся ей, в обход пошла. Настырная… ну, опоздаешь ты, опоздаешь на работу, успокойся. Куда торопишься? Нечего, нечего ручонками махать, машину ловить. Не видишь, все заняты. И маршрутки битком. Отдохни, тебе говорят! Э, парень на бетономешалке, ты зачем тормозишь? Не твоё это дело пассажирок возить, да и ехать тебе в другую сторону… Гляди, гляди, что она делает, в кабину к нему громоздится! Хватит парню лапшу на уши вешать: не проехать ему там, куда ты пальцем тычешь… Да куда ж ты, родной, по тротуару? Передавишь же народ-то! Мало ли, что надо ей… а ты и рад стараться. Аккуратнее на поворотах, детскую площадку не зацепи, наделаешь тут делов, не видать же тебе ни фига из кабины твоей. Ох, аферистка неуёмная, не тормоши парня, дай хоть спокойно по этим колдобинам на нормальную дорогу выехать… Стой! Светофор красный горит. Ну, куда прёшься, дорогой, совсем ум потерял? Не дрова везёшь, да и у самого дети!.. Вот люди!.. Рядом уже, рядом метро, угомонись, спокойнее подъезжай, не рвись поворачивать, погоди, пока проедут: ты не на главной дороге, правила уличного движения учить надо.
А ты, красавица, поблагодари водилу: он из-за тебя жизнью рисковал, а ты бежишь, торопишься…
Не расталкивай народ, не расталкивай. Не ты его сюда насовала, не тебе и толкаться. Ах-ах-ах! «На работу опаздывать нехорошо»! Понимала бы чего!
Ой, что-то слишком быстро она до метро добралась. В вагон села. «Осторожно, двери закрываются…» Ребята, не дело это! Кто там есть, сделайте что-нибудь… затор какой-нибудь. Я понимаю, что в метро пробку не организуешь, ну хоть поломку, что ли небольшую, минут так на 10–15. А? Сделайте, братцы, очень нужно, я в долгу не останусь! Ай, молодцы, ай спасибо!
Стоять, не падать! Ну, тормознули чуток, ничего страшного. Что? Что ты сказала? «Вот чёрт»?!! Ну и наглость. Приласкала, называется.
Фу-х… хоть передохнуть чуток… Правильно. «Граждане пассажиры, просьба соблюдать спокойствие и порядок. По техническим причинам поезд задерживается». Ну, чего задёргались, окна открывать кинулись… Говорят же — спокойствие… Ненадолго это…
Ладно, братцы, всё, хорош, нормалёк. Десять минут прошло. Можно уже, пускай едут. Если что — обращайтесь, я со своей стороны всегда подсоблю.
О! О! Из метро вылетела и помчалась. Уже можешь не мчаться. На работу всё равно опоздала. Да не боись — не ты первая, не ты последняя.
А! Вот и оцепление, менты стоят, ленточку поперёк протянули. Что рвёшься? Не пройдёшь тут. Почему?! А вон, видишь, лужа крови у машины и тело с головой накрытое — в аккурат там, где ты всегда из-за поворота вылетаешь пулей? Так вот сегодня там другая пуля вылетела. Скажи спасибо, что не в тебя! Разборки тут сегодня состоялись, и тебя тут только не хватало!
Ага! Побелела? Ножки затряслись? Ну, что скажешь? «Нехорошо на работу опаздывать?» Поблагодарила бы хоть за все труды! Что? «Слава тебе, Господи!»? Слава-то оно, конечно, слава. Тут уж не поспоришь. Но чьими стараниями? Кто тут за тобой, дурындой, присматривать приставлен? Вот отношение!.. Прямо как к неродному…
Так, стоп, здесь ты спотыкаешься! Не обходи, не обходи ямку! Спотыкаешься, тебе говорят. Так, молодец. И не «вот, дьявол» тебе никакой. Совсем распоясалась…
А вы не проходите мимо, уважаемый! Да, да, помогите даме подняться, коленку потрите, ушибла всё-таки… Ну, обопрись же, бестолочь, когда мужчина руку предлагает, не отнекивайся. У него там от руки и до сердца недалеко, между прочим… И пускай проводит. Нечего-нечего! И телефон свой не забудь ему написать. Да, да, именно — на всякий случай… А эту дурь из головы выброси: ты уже со своим чувством долга только что чуть башки не лишилась, а туда же! «Прилично ли знакомиться на улице с неизвестным мужчиной?»! А со своим мужем на улице знакомиться прилично? Не узнаёшь? Понятно, что не узнаёшь: муж-то будущий! Чего? Ты уже замужем? Ты так думаешь?! Господи, опять она со своими условностями! Ну, скажи хоть ты ей! Упарился я с нею, ей Богу!
Телефончик-то, телефончик пиши правильно, циферки не меняй! Мужа она боится травмировать! Да от твоего-то уже другая на четвёртом месяце беременности. Всё примериваются, как бы тебе сообщить, чтобы ты в обморок не шлёпнулась. А она спасителя своего, судьбу свою, чуть без телефона не отправила на все четыре стороны! Всё. Порядок. Теперь иди уже, иди на свою работу, всё равно сегодня уже всем не до тебя. Там сейчас свидетелей опрашивают, а у свидетельниц — истерика. Так что отдохни-ка сейчас и расслабься. Сил наберись. Перед новой жизнью.
И я хоть малость передохну. Ну и замучился я с тобой, упёртой, прости меня, Господи! А впереди ещё!.. Разгребай да разгребай…
А с другой стороны — куда от тебя денешься? Святая обузанность. Дурында ты моя!»