Роман Самойлов. Ангелы и космонавты

Архив Конкурсов Копирайта К2
Конкурс Копирайта -К2

Автор - ЯД - Роман Самойлов http://www.proza.ru/avtor/samoyloff1978


В заведении тихо. Звук шагов: тихое клацанье, свист линолеума под подошвами – отскакивает от стен пронзительно тявкающим эхом. Мне сказали, что сейчас здесь всего четыре девочки. Но мои пациентки вообще предпочитают шептаться, а не голосить, так что, будь их тут хоть в десять раз больше, всё равно, пожалуй, было бы тихо.
Захожу в кабинет, закрываю дверь за собой –эхо затаивается снаружи. Сажусь за стол, достаю альбом и карандаши. Дорисовываю начатую ещё в клинике маленькую японку, закутанную в синий халат с широкими рукавами – она сидит на крыше убогой лачужки и смотрит в небо. Карандаши порхают легко и быстро, настроение как раз то что надо. Думаю, сегодня получится нарисовать целую историю.
Вводят девочку: высокую для своих тринадцати лет, узкоплечую и слегка сутулую. Обычная подростковая фигура, милая мордашка – все черты-чёрточки совсем ещё детские.
– Привет, док, – говорит она твёрдо, но вполне доброжелательно. Смотрит с нажимом и чуть исподлобья, будто пугает или сама боится, или хочет чего-то потребовать прямо сейчас и заряжается нужной эмоцией.
– Привет, – говорю, – проходи, располагайся. Зовут меня Ильяс Каримович, я криминальный психолог из президентской комиссии. А ты Алёна, да?
Удивлённо смотрит в альбом. Напряжение как рукой сняло.
– Что это?
– Так, хобби. Рисую понемногу. Пока ждал тебя, начал вот новую мангу.
– Класс! Манга?
– Японские комиксы. Грустные и красивые. Да ты садись...
Взяла стул, перенесла его ко мне, придвинула вплотную. Села.
– А что за девчонка? Как её зовут?
Я отвечаю, слегка замявшись:
–Итии Такуо.
Она хихикает:
– Смотрите, покраснел! Вы покраснели, док! Какой же вы психолог, если так легко краснеете? Ну ладно, не обижайтесь. Я не буду вас дразнить.
Смеюсь.
– А можете ещё нарисовать?
– Конечно. С сюжетом поможешь?
– Вау! Спрашиваешь!
– Ну, давай.
– Значит так... Эта Итии ужасно грустная – почему? Она одинока и... Например ей купили котёнка. Нарисуешь? Сбоку, подальше. Она долго просила, и ей купили. Какое-то время прошло, и она поняла, что котёнок ей не нравится. Она думала, что полюбит его. Смотрела на фотки котят в интернете и думала. Но вот котёнок – вот он, а любви нет. И она чувствует себя ужасной бездушной тварью. Ей хочется плакать, но она прислушивается к себе и думает, что как-то глупо плакать из-за того, что кого-то не любишь. Она думает: может, лучше покричать? В небо, громко, от души так... И она кричит, но совсем не то – она кричит: "Я никого не люблю! Никого!" Вот так. Как тебе?
Она очень потешно это крикнула сейчас. "Я никого не люблю! Никого!" Писклявенько так. Тихонько. Как мышка.
– Драматично, да, – говорю. – Сейчас нарисую... вот... так... Слушай, а не может тут вдруг появиться какой-нибудь... герой?
Гримаска недоверия и скуки:
– Красивый, и она влюбится?
– Нет. Например... он сам в неё влюблён. И пришёл сказать. То есть как пришёл – появился прямо из воздуха. Волшебно. И говорит, что всегда хотел полюбить девочку, которая не сможет его полюбить в ответ, потому что только так будет по-настоящему бескорыстно и правильно. И красиво. А ещё только такая любовь даст его жизни смысл.
– О, супер! Мне нравится про красоту и смысл! А что она?
– Решай сама.
Я рисую высокого и худого парня. В длинном чёрном плаще и с лохматой большой головой. Длинный белый шарф подпрыгивает в воздухе, ухваченный ветром за кончик. Говорю:
– Мы же вместе придумываем. Давай, я за него, а ты за неё.
– Ой, а можно я ему имя придумаю? То есть я уже придумала: Амариллис! Красивое?
– Ещё какое. Прекрасная любовь в переводе с... греческого, кажется...
Она делает круглые глаза.
– Чё, правда?! Ну ни фига себе я даю! Хотя, наверное, где-нибудь слышала, да забыла. Ну, давай она попросит, чтоб он её похитил. Ей скучно. Надоели все.
– О, это он может. Заберёт её на луну.
Она усмехается:
– Да ладно! Прям вот сразу на луну?
– А что?
– Да нет, всё норм.
Я рисую наших героев: держась за руки, они устремляются в стратосферу. Говорю:
– Только им по дороге должны помешать.
Смеётся:
– Кто? Космонавты?
– Ну, не знаю...
Строит хитрые глазки:
– Отгадай загадку.
– Давай.
– В космосе летают космонавты, а кто летает в хаосе?
– Погоди, дай подумать… хаонавты?
– Хаонавты! Вот смешной! В хаосе летают ангелы!
– Ангелы? Это почему ещё?
– Сам ты почемуище. Ангелы летают в хаосе, потому что они тоже пер-во-здан-ны-е!
– Обескуражен. Логика железная. Но вообще я думал хаос ближе демонам.
– Так демоны ведь тоже ангелы. Только падшие.
– Что ж, стало быть, останавливают наших героев ангелы?
Лёгким движением намечаю крылья, грозно вскинутые, как у полярной совы, только что спикировавшей на мелкого грызуна.
– Круть! А можешь нарисовать им вместо лиц черепа с пустыми глазницами страшными? И чтоб балахоны развевались и капюшоны были такие глубокие...
– Черепа? Ты когда-нибудь видела ангела?
– Ну конечно, но я хочу других, не как на картинках…
– Да нет, я имею в виду по-настоящему – видела?
– Разве так можно?
– А ещё надо мной смеёшься. Конечно, можно. Во сне, например.
– Ну, во сне – это сны…
Я грубо прорисовываю первого ангела. В белоснежном монашеском клобуке и с яркими белыми крыльями, рассекающими вечную тьму. Смотрю на реакцию – вроде нравится.
– Не скажи, – говорю. – Ангелы никогда не снятся в обычном смысле, они являются в сон настоящие. В сон – чтоб не смутить душу и не ранить разум. Потом толком и не помнишь, что было, но помнит сама душа… Так, но если ангелы наших героев пытаются задержать, у них должно быть оружие?
Алёна задумчиво кривит губы набок.
– Оружие? У первого пусть будет лассо – как у ковбоя!
– Оригинально.
Сощурилась подозрительно. Спрашивает:
– А к тебе что, ангелы во сне являются?
– Бывает. Вот прошлой ночью, например. Пришёл. Предупредил о встрече с тобой.
– Со мной? Это так важно? И какой он был? Как на картинках?
–Встреча наша – важнее не бывает. Готово. Ангел с ковбойским лассо. А у второго что будет?
– Бич! Длинный-длинный кнут! С яркой колючей звездой на конце!
– Бич так бич. Как скажешь. А как выглядел – как тебе сказать... Кто видел ангела, тот знает, что такое страх. Даже ужас – можно было бы сказать. Если б ужасом не называли совсем другое. Ужас обычно описывают как чёрный и липкий, правда ведь?
– Ну да…
– А это был яркий-яркий – восторженный ужас! Сжигающий сердце. Один только взгляд ангела – и сердце в прах… Я даже не понял, что проснулся. Просто вскочил с постели и стал молиться – без слов, одним сердцем. И мне так хотелось запомнить! Взгляд ангела и это всесжигающее чувство. Но и взгляд, и чувство были невыносимы, воспоминание сжималось, ускользало и буквально за пару мгновений превратилось в точку. Мне остались... только слова. Слова, которые указывают на то, что я видел и понял, но воспоминания не воскрешают…
На всё это время, что я говорил, Алёна замерла. И когда умолк, ещё несколько долгих секунд в комнате висела мёртвая тишина. Не было слышно даже дыхания. Ни её, ни моего. Наконец она спросила то, что наверняка с самого начала спросить хотела и к чему готовилась:
– А правда, мне ничего не будет?
Хороший вопрос. Похоже, она до сих пор в это верит – в то, что всё для неё обойдётся.
– Не знаю. – Я улыбаюсь и чувствую, как разливается по щекам румянец: вот же я сволочь! – Всем что-то будет, – говорю я, чтоб не совсем уж врать. – За всё. Но давай пока не об этом, ладно? Вообще о произошедшем не надо. Просто будем рисовать и болтать между делом. Можешь мне рассказать о том, как ты жила в детском доме и как в приёмной семье, что тебе нравилось, что не нравилось, что было хорошо, что плохо –в общем, как будто ничего и не было, а просто мы думаем, что дальше делать и как жить – ясненько?
Она коротко, механически улыбается:
– Ясненько. А мне просто мачеха говорила, что я не субъект, и если что, то посадят её. Вот я и хотела узнать. А про ангела ты офигеть рассказал.
Интересный маркер – мачеха. Надо запомнить. Я рисую третьего ангела. Забываю спросить про оружие, но она не останавливает меня, когда я рисую ему здоровенный гарпун китобоя.
– Если будет за что, – говорю я ей, – может, и посадят. Разберёмся. Кстати, хочешь чего-нибудь? Чаю? Печенье вот есть, я с собой принёс.
Алёна мотает головой, поджав губы и медленно прикрывая глаза и опять их открывая – так же медленно. Откидывает волосы, мимолётным движением поправляет ворот на блузке.
– Ну, как хочешь. А я чайку всё-таки.
Она делает понимающее лицо и кивает. Усаживается поудобнее и даже слегка откидывается. Она порывиста. Ребёнок. Тринадцать лет – вот же ведь!..
– Как тебе здесь? Не обижают? – спрашиваю я, насыпая заварку в чашку.
– Скажете тоже. – Она фыркнула и оттопырила нижнюю сливочно-вишнёвую губку. – Обижают…
Не реагирую на браваду:
– Могут. Кормят нормально?
Она расслабляется, делает взбрыкивающее движение ногами, закладывает одну за другую и, сцепив руки в замок, роняет их на колени.
– Нормально. Я ко всему привычная.
Включаю электрочайник.
– Так, ну… Давай с того, что ты помнишь о родной семье?– предлагаю я под шипение нагревающейся воды. – О маме, о бабушке. У вас ведь была семья такая... компактная, современная.
– Не знаю, мне всё равно, – говорит она, опуская руки вдоль спинки стула. – И зачем только это…
– Затем, чтоб понять, –отвечаю я.
– Что понять? – спрашивает она с деревянным лицом.
Я улыбаюсь:
– Кто виноват и что делать. Ну, давай. А я четвёртого ангела...
Она делается всё более безразличной и вялой, только глаза глядят не мигая. Они говорят: «Ты меня мучишь, мужик, зачем тебе это, а?» Я принимаюсь за ещё одного небесного монстра в белом.
– Вот скажи мне, – начинаю я, – бабушку ты вообще помнишь?
Смотрит в пол. Молчит. Она хочет, чтоб я просто рисовал дальше, чтоб можно было не вспоминать и не думать о том, что ждёт её впереди.
– Неужели не помнишь?
– Помню. Они с мамой бухали всё время. Ругались. Дрались иногда. В основном бабушка. Но это так всё... смутно... Она умерла, когда я была вообще маленькая ещё.
– Бабушка болела? Сколько лет ей было, не помнишь?
– Да как... Может, и болела. Я ж говорю, маленькая я была. Откуда мне было знать. И сколько лет – тоже. Этому четвёртому дай в одну руку сеть, а в другую кинжал.
– Ты грустила, когда её не стало?
– Да не особо. Вернее как... грустила, но не по ней – по себе. Поняла, что тоже умру. Тогда поняла. Ночью, когда в одной комнате с нею мёртвой спала.
– В одной комнате?
– Ну да. Мы ж в одной комнате жили.
– Да уж, гуманные нравы в вашей семье царили. И как же ты поняла, что тоже умрёшь? Тебе было пять лет, а тут нужно проанализировать, сделать множество неявных выводов...
– Да вот так. Не помню. Но поняла. Странно. Саму ночь, как я её видела – помню: луна в окошке, яркая такая, и бабушкино тело мёртвое на кровати. Луна как нарочно в лицо ей светила. А как я поняла, что то же самое будет со мной – не помню. Но, наверное, я же понимала, что я тоже человек. А раз человек – значит тоже умру.
– Страшно было понимать это?
– А то ж! Кому не страшно-то? Слушай, это не кинжал, это вилка какая-то.
–Такие уж у японцев кинжалы. Правда, есть ещё короткие мечи – вакидзаси...
– Давай лучше короткий меч.
– Ладно. Привереда. И после часто об этом думала?
– О смерти-то? Часто. Каждый день, наверное. Но вообще не знаю. Я себя плохо помню тогда.
– Тяжело тебе пришлось. Сочувствую. А мама что же?
– В смысле?
– Как вела себя, что-нибудь говорила тебе или, может, кому-то при тебе? Плакала? Переживала?
Я поднял глаза и увидел это: её внутри зигзагом всю передёрнуло.
– Ничего не плакала. Что ей плакать было? Это ведь она её убила. Отравила. Понемногу травила-травила – и...
– Да ну брось. Мама отравила бабушку? И никто не узнал, и её не посадили?
– Да вот так. Она, как труп-то сожгли в крематории, дома весёлая целый вечер была, бухала опять. А как совсем напилась, встала посреди комнаты и вдруг как пукнет! Громко, на всю квартиру. И смеётся. "Всю жизнь, говорит, об этом мечтала!" А потом взяла да и рассказала мне всё. Как в еду бабушке яд подсыпала. А теперь от неё один пепел остался, никто ничего не узнает и не докажет.
Я отложил карандаш.
– С ума сойти. Я думал, так только в книжках бывает. Непростая у вас семья была, получается. Да?
– Да ну. У нас тут все такие.
– Да ладно. Все родных матерей травят?
– Много чего делают. Вот дядю Егора из-за квартиры убили, к примеру, и все об этом знали, а квартиру продали каким-то левым, те живут и всё зашибись. А кто убил, на кого он там что подписал – никто не знает, только и не посадили никого, это точно.
– А что это за дядя Егор?
– Мамкин оттопыриватель был. Постоянный. Мамка потом плакала долго. Полгода, наверное. Всю зиму – точно. Но и весну всю вроде тоже. В общем, реально долго. А потом однажды прихожу с улицы, а она повесилась. Содрала с потолка люстру, плафоны побила, по всей комнате осколки. На крюке от люстры повесилась. И меня забрали. Сначала в приют, а потом в детдом.
– М-да. Кошмар. И сколько тебе тогда было?
– Одиннадцать вроде.
– Одиннадцать. А мамку-то жалко было? Она ведь, наверное, не очень с тобой обращалась-то?
– Не знаю, не помню. Как-то как будто и не было её. Дядю Егора вот помню, а её не особо. Но вроде плакала тогда. Страшно было. Давайте ещё одного, последнего ангела? С огромным таким мечом, гигантским!
Я откашлялся. Запершило в горле. Как-то так она всё рассказывает, что за этим неживым хрустальным голоском слышится страшное горе. Невыносимое. Горе, которое сломало бы любого. Её равнодушие – просто маска.
Взялся за последнего ангела, самого главного и самого страшного.
– А как в детдоме тебя приняли? Помнишь, наверное, первый день? Как привели тебя, показали, где раздеваться, где спать, где есть?
– Ххох… – она удивилась. – И правда – помню. Как показывали, как объясняли всё. Вроде не помнила раньше. Не вспоминала.
– Ну вот видишь, даже интересно.
– А как приняли… Ну, нормально.
– Трудности были? С ребятами, с воспитателями? Ну, так, поначалу-то?
– Да нет, ничего такого не помню. Там хорошо было, в общем. Вещи все чистые, новые. Еды навалом. Макароны, картошка. Ешь, чё хошь. И всё с маслом. Мамка вот сроду масла не покупала – говорила, дорого. А в детдоме всё-всё было с маслом. Красота. Нет, ну лучше всего в приюте было, но в детдоме тоже. У нас воспитатели были истинной веры, и вообще детдом под этим, под патронажем истинной церкви, поэтому так всё круто было.
Ничего себе, думаю. Похоже, вот оно. То, зачем меня сюда прислали. Скорее всего.
– Это что ж за церковь? – спрашиваю. – Какой такой веры?
– Ну, не знаю… Простой, истинной. Воспитатели зарплату маленькую получают, и им доплачивают из общинной кассы. Но они и сами не за деньги, а так, по душе. А ещё община доплачивает везде, где нужно по-человечьи и трудно, а государство не платит. А деньги – десятина с бизнесменов там всяких, кто из наших...
Вот оно как всё поворачивается. И бабло тут наверняка немалое крутится.
– Так, – говорю, – я не про деньги и не про кассу. В кого хоть верят-то воспитатели? Или во что?
Она слегка опешила:
– Как в кого? Во Христа, конечно, в кого ещё верить? Не в Аллаха же басурманского, людей взрывать. А во что – в воскресение из мёртвых, само собой. В вечную жизнь и Небесное Царство.
Вот как. Басурмане, значит. Людей…
– А чему они вас учили? Детей я имею в виду.
Пожимает плечами:
– Да вере учили. Правильной. Про свободу. Про то, что заповеди Божьи – это не стены, а двери в стенах. Что это не запреты, а наоборот – возможности, и все другие возможности только кажутся, а на самом деле пойдёшь и в стену упрёшься.
– А священники к вам приходили?
– Нет, в истинной церкви-то священников нет, там каждый, кто понимает Слово Божье – сам себе священник. Себе и другим.
– А какие-то ритуалы особые были у вас? Ты понимаешь, что такое ритуал?
– Понимаю. – Она насупилась. –Ритуалы у сатанистов, в истинной церкви такого нет. А у психологов тайна исповеди есть?
Начала закрываться. Хмурится недоверчиво, чует подвох.
Спрашиваю:
– А исповедь – не ритуал?
– Нет. Это таинство. Совсем другое дело.
Думаю, как её успокоить.
– У психологов есть врачебная тайна, профессиональная этика. Не совсем как у священников, но всё-таки. То есть ты можешь мне доверять. И, кстати, я вот в Аллаха верю, а людей не взрываю.
– Что, правда?
– Что правда? Что не взрываю?
– Да нет, конечно, если б взрывали, в тюрьме бы сидели… То есть… или как там с теми, кто взрывает?
Тут, думаю, лучше промолчать.
Её осеняет:
– Но вы ж вроде русский?
– Нет, не русский, – смеюсь я.
– А на лицо – прям наш...
Я опускаю глаза в нарисованный мир. Зловещая встреча на полдороги к луне прорисована. Грозные фигуры в белоснежных клобуках преграждают путь двум заблудившимся в космосе детям. Звёзды сияют, белые крылья топорщатся, как плавники у пираний. Мальчик и девочка замерли на мгновение...
– Так, ну смотри, все ангелы в сборе, нужно начинать драку! Согласна?
– Йессс! – обрадовалась Алёна. – Давай мочить их! Только чем?
– О, у Амариллиса есть волшебная синяя бусина. Стоит только её слегка встряхнуть, и из неё... ну... как бы выплёскивается, вылетает – огромное, острейшее и крепчайшее лезвие!
– Из бусины? А она большая?
– Вот такая! – показываю пальцами размер, с пуговицу от пиджака.
– Хм...
Её лицо выражает самый ядовитый скепсис.
– Погоди, я сейчас превращение нарисую.
Она заворожено смотрит, как я вычерчиваю трансформацию бусины в сверкающий клинок:
– Вау! Офигеть... Такого они уж точно не ожидают! Вперёд, мой рыцарь! Повергнем их в звёздный прах! Пусть я никого никогда не полюблю, но своё восхищение я тебе обещаю!
Смеюсь, глядя, как она размахивает воображаемым оружием. В глазах азарт, лицо горит восторгом.
На рисунке скрещиваются мечи, ангелы метают свои смертоносные орудья, но Амариллис уворачивается и разит их клинком из бусины, а Итии проявляет чудеса храбрости и ловкости, бросаясь на ангелов с голыми пятками, круша челюсти и ломая ключицы...
– Ох, хорошо!  – выдыхает Алёна, когда бой заканчивается, конечно же, нашей победой.
– Путь свободен! – объявляю я. – Ангелы разгромлены! Передохнём?
– Передохнём... Опять пытать будете?
– Да ладно тебе... Пытать... Работа, понимаешь ли.
– Ну тогда ладно, пытай, раз работа.
– Да я как раз о приятном хотел. Ты ведь говоришь, что в детдоме было хорошо?
– Да, там была жизнь! Воспитательница у меня была мировая, Валентина Евгеньевна. Такая она была... жизнерадостная, ласковая, милая! Такая нежная... Она меня научила главному лучшему во всей моей жизни – вере! Только... понимаете, она тоже умерла, так что не очень... это всё... вспоминать. Всё, что кончается – кончается плохо, кошмарно, больно. Настоящее должно быть навсегда. А что кончается, того и не было как будто. Что не вечно, то не настоящее. Понимаете?
– Понимаю.
– Да ничего вы не понимаете.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что вы в Аллаха верите.
– И что? Пусть для нас главный – Пророк Мохаммед, но в конце времён мы ждём, как и вы, Иисуса. В Коране написано, что пророк Иса единственный приходит на землю дважды. И второй раз придёт судить высшим и окончательным судом. Именно он, а не Мохаммед.
– Офигеть. Сегодня прям день великих открытий. Это что, правда?
– Вот тебе крест!
Мы смеёмся. Алёна пищит:
– Аллах акбар? Воистину акбар!
Говорю наконец, отсмеявшись:
– Ладно, слушай, но неужели в детдоме так хорошо было? Я сколько слышал про подобные заведения, все всё ругают, об ужасах каких-то рассказывают.
– Не знаю, у нас всё было супер. Вот в приют один раз сумасшедшего парня привезли, это да, он там шороху навёл: меня задушить пытался, но там же за нами глядели в сто глаз, я испугаться не успела, как его скрутили.
– Задушить? За что?
– Да просто так.
– Руками?
– Н-нет... Чёрт... Ты знал?!
– Что знал?
Алёна побледнела. Ноздри заходили ходуном. Не может справиться с дыханием. Вскочила, дышит судорожно.
– Гад! Ты знал! Ты просто делаешь вид, что я тебе нравлюсь. Картинками в доверие втёрся, гад...
– Почему ты думаешь, что я делаю вид?
– Потому что я чудовище и ни один нормальный человек... без отвращения не может... ни смотреть, ни даже думать обо мне! Я что, по-твоему, дура?!
– Может, я тоже чудовище. И, как чудовище чудовищу, я тебе сочувствую. Может, как чудовище чудовищу – ты мне нравишься.
– Так не бывает. Ты психолог. А психологи – они все такие… (тут она скривила брезгливую гримасу) такие правильные…
Я пошёл в атаку.
– А я паршивый психолог. Знаешь, о чём я мечтаю?
– О чём?
– Взять огнемёт какой-нибудь современный, вроде «Шмеля», и устроить второе Шарли. В редакции "Эха Москвы", например. А Александра Невзорова на кол посадить. На Красной площади. Знаешь, когда у меня последний раз было чувство, что в жизни всё хорошо, всё как надо, что вообще то, что я живу – это на самом деле жизнь? Ещё до первой чеченской войны. Тогда ещё атеисты только вяло брюзжали что-то себе под нос и повторяли старые советские лозунги, в которые сами уже не верили, а теперь? Они вооружены мощно заряженной западной мыслью – заряженной реальным опытом лучшей жизни, и с помощью этой развитой мысли хладнокровно и планомерно уничтожают нашу веру, они хуже чем убивают нас! Намного хуже! Я умираю каждый день тысячи и тысячи раз, каждую секунду, со скоростью очереди, выпущенной из калаша. Я умираю, когда умирает вера моя, когда я теряю смысл жизни!
– Ты что, больше не веришь в Аллаха?
– Да нет же! Я не в Аллаха больше не верю – я в себя самого больше не верю! В то, что у меня есть бессмертная душа. В то, что я могу быть нужен вечности – чем бы она ни была. Как могу я быть нужен зачем-нибудь Всемогущему, если я так ничтожен? А ведь если оценивать рационально, все мы ничтожны. И столько вер! И все друг другу противоречат, значит истины у нас нет – ни у кого! И как жить с этим? Наверняка всё обман. Наверняка, соединяясь с Высшим, теряешь себя безвозвратно и абсолютно. Так какая тогда разница, есть Бог и Небеса, или только яма с червями и пустота, ничто? Может, ад тогда – лучшее, что может предложить мне вселенная? Может, это ад нужно заслужить, а не рай? Ведь в аду-то что-то от меня непременно должно остаться – мучить-то что, если нет ничего?
Алёна смотрит на меня испытующе.
– Я даже не знаю, кто такой Александр Невзоров, – говорит она то ли с жалостью, то ли с сожалением просто. И шелестит ресницами, как бумажный журавлик крыльями.
– Один манерный старикан, воинствующий атеист, вроде отчима твоего.
Она дёргает правой рукой, как телеграфист, передающий длинную шифрограмму, чёлка распушилась, брови поникли, как два собачьих хвоста.
– И про отчима знаешь...
– А ты как думала? Я знаю о тебе, может быть, больше, чем ты сама.
Сглотнула, как цапля.
– Погоди, ты сказал, что из президентской комиссии... А из какой?
– Из особой комиссии, расследующей твоё дело.
– Да ладно! Я такая прям важная, что президент... э-э-э... комиссию для меня собрал?
– Конечно. Сама-то не понимаешь? Ты первая в истории серийная убийца, не достигшая возраста уголовной ответственности, из-за тебя всё министерство юстиции на ушах стоит. Законы будут менять, это точно, да толку-то ноль – закон обратной силы не может иметь, тебя никак нельзя наказать за то, что ты сделала! А если накажут, нам Америка с Европой такое устроят – мама не горюй! Ты у нас – второй Крым. По потенциалу санкций.
Алёна сначала рывком отвернулась, закрылась –резануло слух ужасное слово. Но как про законы и санкции заговорил, повернулась обратно, с раскрытым ртом. Смотрит, глазами хлопает – злится, боится, молчит.
– Ну что ты взъелась-то на меня? Откуда я мог знать? Да и сейчас ещё не знаю, строго говоря. Он тебя прыгалками душил? Как ты потом тех мальчишек?
Зыркнула на меня. У неё лопнул крупный сосуд в уголке глаза, и слеза, наплывшая на него кажется огромным розовым стразом. Снова щиплет себя за вырез платья. Напряжение во взгляде – как в розетке.
Заговорила:
– Я понимаю, кажется. Тебе нужно знать, почему. В чём причина. Но зачем тебе знать? Ты думаешь, со мной что-то делали в детдоме, или отчим меня насиловал, или что-то ещё. Но всё это не так. Ничего такого не было. А было – то же что и у тебя. Почти. Валентина Евгеньевна научила меня вере. Надежду дала. Я её почти полюбила, хотя я не умею, я просто бездушная тварь. Но её – почти. И если б она не умерла... А эти...
Она снова судорожно всхлипывает, вздёрнув голову и как бы ловя слёзы глазами на лету, втягивая их обратно расширившимися зрачками. У неё стало мокро под носом, но во взгляде пылает запальчивое бесстрашие, она продолжает:
– Я ведь как себе понимала про библию и про все её противоречия? Я сердцем чувствовала, что это как с признаниями в любви, например… ну, то есть тупо докапываться до человека, чтоб он тебе доказывал, что честно имел в виду то, что имел… ну, там, когда говорил, что умрёт за тебя или когда говорил, что ты для него важнее его самого… мне кажется, нужно быть совсем отмороженной занудой, чтоб ковыряться в таких важных словах… но иногда что-то внутри зудело и было сильнее меня, и я всё-таки докапывалась и ковырялась, хотя сама твёрдо считала это тупостью и кошмаром. Ну, то есть это я уже про любовь. У меня было. Немножко. Но так же получилось и с верой. Ну и вот. А отчим с мачехой – они же осатанелые придурки, они мне сказали, что я уже взрослая и должна понимать, что, когда умру, моё тело распадётся на атомы, и однажды эти атомы станут частью звезды. Как будто кому-то может быть дело до того, чем станут его атомы! Они издевались и над библией, и над Христом, и меня саму сумели заставить в вере и в страхе своём ковыряться. У меня от их насмешек этот проклятый зуд становился просто нестерпимым. Я хотела, чтоб они меня уважали! Чтоб не считали дурочкой, не смеялись! И я копалась в себе, копалась, пока не выкопала яму, могилу душе своей. И такой на меня ужас напал... Жизни не стало. Да и что там та жизнь? Тошнота одна. У меня вон сиськи расти начали. На меня все пялятся. И мне страшно, когда пялятся, страшно и противно...а всё-таки и хочется, чтоб пялились... и от этого уже так противно, что просто край, хочется убиться об стену. Впереди смерть, вокруг грязь, жить незачем, нечем, нет ничего святого, чистого, встать не на чем! Нет твёрдой земли, чистого места. Нет. Ничего нет – ни сейчас, ни впереди, да и сейчас не надо – зачем, если не навсегда? Зачем? И как чему-то радоваться, как вообще хотя бы спокойно сидеть, стоять, лежать – если понимать, что это всё на миг – а потом тебя нигде не станет, навсегда, если ты погаснешь, а мир останется. Останешься нигде никогда... Я в детдоме счастлива была, у меня там жизнь была. А когда забрали, ничего не осталось, ничего! Всё эти твари перечавкали. Вот и пусть их теперь посадят.
– То есть ты задушила этих мальчишек, чтоб твоих приёмных родителей посадили – так, что ли?
– Нет. Ну, и для этого, но… это всё вместе. Мне так много всего хотелось. Всего. Я хотела, чтоб кто-то… вместо меня боялся. И чтоб я это видела и помнила потом, после… чтоб кто-то страдал вместо меня. Умирал вместо меня!!! А я чтоб видела. И когда первого задушила, Алёшу, у меня внутри как ядерный взрыв взорвался. Как я не знаю… как будто смерти не стало – её стёрло с лица земли волной, смело в бездну. Навсегда. Но это казалось, что навсегда. А на самом деле скоро смерть вернулась. И пришлось задушить ещё одного. А потом ещё…
– А сейчас что?
– Сейчас? Сейчас… мне… страшно. То так, то эдак. По-разному. То страшно, что родители мальчиков меня найдут и…
– Ну да.
– А то… как раньше просто – смерть наваливается. Просто наваливается и всё. И становится всё равно, только б не было больше так страшно. Меня как будто высосало, я больше не могу так сильно бояться, как вначале.
Она умолкает. Мы долго смотрим друг другу в глаза без отрыва. Наконец я решаюсь:
– А давай ещё одну мангу нарисуем?
– Да я что-то сдохла совсем. Какое там.
– А давай я тебе расскажу,  и ты, может быть, захочешь? Вот смотри. Девочка сидит у окна. Грустная. На окне решётка. К ней приходит мужчина. Он тоже грустный, очень. Они – может быть, самые грустные люди на свете. Мужчина с девочкой разговаривает, а потом снимает с плеча большую спортивную сумку, а в ней – взрывчатка и два пистолета. И он говорит ей: пошли со мной, отомстим вместе за нашу смерть?
– Это что? В смысле нас с тобой? Да ты псих, психолог!
– Да ну. Куда там про нас. Зачем мне это? Но у этого персонажа есть такие... друзья... которые и документы новые сделают, и с новой жизнью помогут – увезёт он грустную девочку в Сибирь, в глухомань, никто не найдёт никогда. Только сначала он должен кое с кем встретиться, кое-что прикупить. В общем, на самом деле, ему много чего нужно сделать. А девочке лучше прикинуться сумасшедшей на время. И это они подробно обсудят, он её научит. Тогда его к ней позовут, и он приедет. Поняла?
– Поняла.
– Нарисуем?
– Давай!
– Только сначала... Давай сделаем селфи на память, а? Можно?
– Очень!
Щёлк...

Отъехал от ворот метров на двести – остановился под деревом с лопнувшим стволом – от самых корней по нему идёт широченная трещина, заросшая серыми грибами. Вдоль этой трещины ствол как бы скручен в спираль. Кособокая крона нависла над узкой бетонной дорожкой. На дорожке топчется ворона, что-то клюёт. Выключил фары. Передо мной огромный двор, тёмный, только из окон домов тусклый свет сочится сквозь толстые шторы, как будто людям за этими шторами ужасно жалко света, и они его не пускают наружу. Над шоссе чуть поодаль тусклые фонари в полсвечки. Удивительно: несколько гектаров жилого массива во тьме египетской. Уже в пять-шесть часов вечера – хоть глаз коли. Хочешь убивай, хочешь насилуй – идеальное место.
Достаю телефон, набираю номер.
Эх, Алёна, не знаешь ты ещё, и уже никогда не узнаешь, что взрослые умеют самую сокровенную правду своих сердец использовать для самых подлых предательств!
Слышу взволнованный голос шефа:
– Ну как?
Улыбаюсь:
– Прошло как по маслу. Интервью – конфетка. Смонтирую, всё подам в лучшем виде. Да ещё с иллюстрациями.
– Неужели есть контакт?
– Контакт? Контактище! Всю душу излила, ни капли не утаила.
– Ключ?
– Заместительная жертва.
– Да ладно!
– Она так точно описала свои мотивы и чувства, что это в учебники попадёт, поверь.
– На религиозной почве?
– Да. Её воспитательница в детдоме к «истинной вере» приобщила.
– Что за вера?
– Какая-то христианская секта. Точнее сказать не могу – как раз на этом её попёрло, побоялся спугнуть расспросами. Кстати, воспиталка умерла, так что её можно склонять и с грязью мешать как угодно.
– Она там одна такая была?
– Ага, жди-ка. У них там вообще рассадник. Детдом у секты на содержании.
– Звоню патриарху, пусть будет готов.
– Я тебе картинки скину – сфоткаю и скину. Пусть патриаршьи журналюги пресс-конференцию готовят. И не беспокойся уже. Никакие наблюдатели из этой вашей Гейропы не подкопаются. Она сама теперь под сумасшедшую начнёт косить. Назначим повторное освидетельствование, признаем невменяемой, поместим в клинику, и через неделю она – никого уже не беспокоящий овощ. Народ доволен, наблюдатели довольны, мы в шоколаде.
– Ильяс... Ты просто мой ангел-хранитель! Спас. На самом деле.
– Не-а, я не ангел, Николаич. Я – хаонавт.
– Кто?
– Ой, это из интервью, почитаешь – поймёшь, а так долго объяснять.
– Ильяс, родина не забудет, а я тем паче. Орден – это минимум.
– Да ладно, не ради регалий. Всё, Николаич, отдыхай, и я отдохну. Вымотался.
– Хорошо. Конечно. Давай. Завра жду. Только фотки для патриарха...
– Да-да, не забуду, я прямо сейчас... Пока, шеф, до завтра.
Нажал на красную трубку. Свет включил, быстро пофоткал альбом с мангой, отослал Николаичу. Селфи с Алёной сделал фоном рабочего стола. Что изменилось бы для неё, если б у меня не получилось? Если б она не пошла на контакт, если б я не раскрутил её, не вытянул из неё материал для отчёта еврокомиссии, не дал ей подробные инструкции для качественной симуляции? Да ничего бы не изменилось. Жертвы требует отмщения и получат его. В любом случае. Как ни поверни, её ждёт всё то же самое. Только страна может влететь на новые санкции. Но я не ищу оправданий, нет – наоборот, я хочу знать, понимать, что это я убиваю её. Я заставляю себя расслабиться и начать уже впитывать эту гаснущую рядом жизнь – ещё не осознающую своего угасания. Нежно чмокаю крохотное лицо на экране телефона. Уже можно смотреть в эти глазки и чувствовать то же, что чувствовала она – там, в подвале. Когда душила, душила, душила мальчишек прыгалками. И как замечательно она это описала! Как точно... Я расплываюсь в водительском кресле – и вот оно, накатывает, аааааааа! Этот восторг, это чувство, что смерти... смерти не стало – её стёрло с лица земли волной... смерти больше нет, она никогда меня не коснётся... никогда... и я не дам этому чувству ослабеть... не дам... до следующей жертвы.


© Copyright: Конкурс Копирайта -К2, 2018
Свидетельство о публикации №218020500411

Полемика: http://www.proza.ru/comments.html?2018/02/05/411