Противолодочным зигзагом ч. 2

Борис Ляпахин
                В  ПОДВАЛЕ  НА УЛИЦЕ  ФИГНЕР
                Когда я вижу сломанные крылья,
                Нет жалости во мне и неспроста:
                Я не люблю насилья и бессилья,
                Вот только жаль распятого Христа.

Когда-то, давно уже, В.Высоцкий пел : ..."Вот только жаль распятого Христа"...
А я тут думаю себе: а чего его жалеть-то, если ему заведомо было известно, что воспоследует после этого распятия, чем для него все кончится? Причем сломанных крыльев поэту не жаль. А если то были крылья ангела, стремившегося некоему падшему отроку на помощь?
А, кстати, где был Христос, чем занимался в продолжительное  таки время между чудесным рождением своим и ужасным распятьем? Может, там такое было, о чем и вспоминать не хочется, противно? Может, ему тоже трудное детство выдалось? Я даже в Жития святых (от Димитрия Ростовского) заглядывал - словоблудие сплошное и суесловие. По-моему. А как жил Он в святом своем семействе, чему учился, ремесла какие постигал - нетути. Он только родился и куда-то напрочь исчез, чтобы потом вдруг появиться и учить, наставлять апостолов своих. Почему ни святая Мария, ни плотник Иосиф ничего о том не рассказывали? Ну, может, писать не умели, так было кому с их слов для потомков поведать.
В моей жизни тоже были времена, о которых не то чтобы рассказывать, а вспоминать тошно, хотя я тогда старательно подпевал всеобщему хору: "За детство счастливое наше спасибо, родная страна!"
В питерском Эрмитаже в одном из залов итальянской живописи выставлено рафаэлево полотно, да и не полотно даже, а полотенчишко скромного формата с названием "Святое семейство". Хотя, на мой просветленный взгляд, это самое великое творение средь сонма всего представленного к обозрению публики. Святая Мария с едва уловимым выражением вины за сотворенное и предощущением неописуемой беды через время и плотник Иосиф, муж ее безответный: ну что я могу тут поделать и кто меня спрашивал? И безвинное, несмышленое вроде дитя, которое, оказывается (как в "Житиях" толкуется), уже все понимало и... Не стану рядить о свершениях господних, но Рафаэль - ведал ли он, какую загадку задал здесь последующим в веках поколениям?

Дарованная мне свыше способность к рисованию и, пожалуй, в меньшей степени, живописи требовала исхода. В школе из моих классных рисунков устраивались выставки, хотя на них изображалось все то, что рисовали и другие на уроках Юрия Константиновича Дмитриевского, что он задавал.  Однажды он спросил меня, пишу ли я красками, и я уверенно соврал, что да, пишу, только вот краски у меня поизвелись. И он подарил мне коробку сухой акварели с предложением сделать к следующей выставке несколько живописных работ. Каким-то образом я освоил акварель и через неделю что-то показал учителю. Пару листов он предложил доработать, прописать, а остальные три или четыре подключил к выставочным. А потом я стал ходить в изостудию при ДК им. Дегтярева, куда заманил меня сосед по парте Димка Карасев.
Хотя нет, прежде того было нечто другое.
В нашем (новом) дворе, куда мы переехали осенью 53-го, самым грамотным, самым начитанным, а заодно лучшим моим другом был Витька Теплухин. Мы с ним вместе ходили в читальный зал в знаменитом в городе "пятом" доме, где перечитали , наверное, все сказки - от русских народных, до китайских, нанайских корейских и прочих. Но, помимо того, Витек исхитрялся находить и другие, о которых мы и не слыхивали, книги. То ли родичи ему приносили, то ли брат с сестрой. Кое-что он давал и нам, если его что-то сильно цепляло, что-то просто пересказывал. Но настоящим потрясением для нас обоих стала повесть Игоря Всеволжского "В морях твои дороги", и мы заболели морями и захотели непременно стать нахимовцами. Витек уже мнил себя Никитой Рындиным, а я вроде сроднился в Фролом Живцовым, главными героями книжки.
В "пятый" дом мы ходить перестали после одного эпизода.
При входе в читальный зал, справа от двери на высокой тумбочке стоял бюст юного курчавого Ленина. Мы к нему давно привыкли и вроде даже замечать перестали. Но однажды Витек - и что на него нашло? - ни с того, ни с сего взял и нахлобучил свою кепку на кучерявую голову Володи, заявив при этом: "Ленин - законский пацан".  Я от этого пассажа почти остолбенел. Отношение к Ленину, как и к Павлику Морозову, было у меня трепетное. Недаром я состоял в пионерском совете дружины школы - воспитали. Я стянул кепку с бюста, сунул ее Витьке и пошел назад, на выход, успев обернуться при этом на сидящую за столом Ирину Владимировну, заведующую читальным залом. Она видела все и только укоризненно покачала головой, но мне этого было достаточно, чтобы понять: лучше нам сюда больше не показываться. Витек в недоумении пошел за мной, явно показывая: а что, собственно, произошло? Будто не понимал, что произошло. А ведь был гораздо меня умнее.
В тот же день перед уроками - мы учились во вторую смену - мы оба-два явились к директору школы Павлу Ивановичу Квашнину, заявив, что нам нужны характеристики в военкомат.
- Это для чего? - не понял Павел Иванович.
- Мы хотим поступить в нахимовское училище, - ответили мы хором.
Что тут началось, мне трудно вспомнить. Павел Иванович, вознегодовав почему-то, едва не довел себя до истерики от нашего... а чего мы сделали? И выставил нас прочь, тоже близких к припадку. Наверное, это нам обиженный Ленин мстил. А ведь мы оба были отличниками.
Еще через день мы все-таки отправились в военкомат, без табелей и характеристик, но там нас еще более остудили, хотя до истерик дело не дошло. Оказалось, что в нахимовские (и суворовские) училища принимают в первую очередь и главным образом сирот, детей погибших на войне солдат или детей военнослужащих. Причем принимают туда после четвертого класса, а мы уже заканчивали пятый. Так что, посоветовали нам, идите себе, учитесь отлично дальше, а после семилетки попытайтесь пройти в какую-нибудь мореходку - их много в стране ,- если уж так в море потянуло. Хотя через два-то года кто еще знает, куда вас потянет. А тебе, мальчик, сказал военный дядя Витьку, можно вообще не беспокоиться. Тебя ждет другая карьера. Витька уже тогда при необходимости надевал очки. Тут была как раз такая необходимость.
До шестого класса включительно я был круглым отличником. А в седьмом резко утратил интерес к учебе. А началось все с оскорбления. Причем оскорблен был я. Учителем математики Антониной Васильевной, фамилию не помню. Хотя нет, вспомнил. Антонова она была. Сухая, жилистая, но на толстых ногах. И лицом некрасивая.
Осенью 58-го, только начался новый учебный год, родители мои, поднатужившись, купили мне костюм. Новенький, первый в жизни настоящий, как у взрослых, костюм. Костюм из Германии, в клеточку, очень модный и ладно на мне сидевший. Костюм этот привез после службы из той самой Германии Вовка Завьялов для брата Стаськи (Стасины), который был моим ровесником и учился в соседнем классе в нашей же 14-й школе. Только Стасина был на полголовы выше меня, и костюмчик оказался ему маловат. Вот тетя Нина, его мать, и предложила моей по сходной цене.
На следующий день я был в центре внимания всего класса - мне даже как-то неловко было - именно из-за костюма, к которому нужно было еще привыкнуть. Математика была вторым уроком в тот день. И началась она с того, что Антонина Васильевна сразу вызвала меня к доске. Готовый по предмету на все сто, я уверенно вышел вперед и  хотел было взять мел, чтобы писать формулы, но педагог развернула меня лицом к классу и вместо вопросов по математике окатила меня ушатом помоев.
- Вы посмотрите на этого стилягу, - потребовала она зычным своим голосом. - Это где ты так нарядился? Куда?
У меня, кажется, зашевелились волосы, и чувствовал я себя так, как еще ни разу в жизни не чувствовал. Не дослушав следующую тираду педагога, я подбежал к своей парте, сгреб тетрадки в полевую свою сумку и выбежал из класса под несущиеся вслед вопли математички. И на следующий день вообще не пошел в школу. А пошел на Бугорки, к реке, где прослонялся до темноты, покуда не продрог, как суслик, и вернулся домой как раз к окончанию уроков. Назавтра повторил то же самое. А потом еще. И так целую неделю, пока ко мне не прислали "гонца", Олю Лебедеву, разумеется, отличницу да еще и председателя совета отряда. Хорошо еще, что я перехватил ее на подходе к дому и, пригрозив намылить шею, отправил восвояси, не допустив до родичей своих.
В школу я все-таки пошел, не в костюме, но учиться теперь мне не хотелось вообще. И только на литературу с географией и на "труды" ходил, как прежде, с удовольствием. На трудах мы осваивали столярное дело, и я настолько к нему прикипел, так сдружился с учителем по труду Владимиром Павловичем Павловым, что стал у него вроде подмастерья, и к окончанию седьмого класса мог уже работать на уровне приличного столяра. И даже дома, в сарае соорудил верстачок, хоть и примитивный. Правда, затруднения были с инструментом: купить его мне было не на что. Впрочем, рубанок с фуганком, стамески, рейсмус и малку - это все, конечно, не без помощи Палыча, я спроворил на уроках труда и после уроков. А еще, уже вполне самостоятельно, изготовил для географического кружка метеобудку, за что удостоился статьи с фотографией в городской газете "Рабочий клич". И кроме того, отдушиной для меня была изостудия.
Юрий Михайлович Куликов, руководитель студии при ДК Дегтярева, был учителем рисования в какой-то школе в северной части города. А еще он много лет был диктором городского радио. И это - с его до противности скрипучим голосом. Художник, следует признать, он был неважнецкий, и я не шибко много воспринял от него. Главное - в студии было большое множество натуры для изображения: гипсовые скульптуры, маски, барельефы и горельефы, разнообразная посуда вроде горшков и кувшинов для натюрмортов, несколько чучел птиц и зверушек. Увы, там не было мольбертов, этюдников и стираторов. Зато были большие фанерные щиты, которые использовались как мольберты. А еще нас было много там, увлеченных одним делом, одним искусством. Впрочем, говорили, что в студию при доме пионеров ходит народу много больше, а здесь нас набиралось с десяток, иногда, в воскресенья, человек до пятнадцати. И мы, помимо прочего, общались и учились друг у друга. А иногда, когда Ю.М. уходил по надобности куда-то (скорее всего в буфет - по возвращении от него изрядно попахивало "свежаком"), мы изрядно балбесничали - ну как же без этого? Иногда к нам приходили бывшие студийцы, а ныне студенты художественных училищ - Ивановского, Горьковского и каких-то еще. Кто-то из них что-то ненавязчиво подсказывал нам, кто-то даже поправлял. Но из всех них мне почему-то запомнился Володя Маньков, круглоголовый, темноволосый крепыш, похожий скорее на боксера, чем на художника. У него при себе всегда был маленький блокнот с плотной бумагой, наполовину заполненный карандашными рисунками, удивительно четкими и какими-то точными, словно гравюры, иллюстрации из книг. Он учился в Горьком, уже был на выпускном курсе. И я тогда решил непременно после семилетки поступить туда же. Вместе с Валеркой Цыплухиным.
В подвале на улице Фигнер...
На улице Фигнер в городе Горьком располагалось художественное училище, которое мы отыскали без всяких заморочек, хоть и впервые попали в этот мегаполис (тогда еще и слова-то такого не знали). Наверное, и по сей день училище находится на том же месте, если, конечно имя пламенной революционерки в названии улицы не заменили каким-нибудь более достойным нашего светлого времени. 
А прибыли мы в Горький рано утречком, почти всю ночь просидев без сна в допотопном общем вагоне нескорого поезда "Москва-Горький". Прибыли, отыскали училище, сдали верительные грамоты (вызовы на вступительные экзамены) какой-то секретурке и пустились время коротать до следующего рандеву, до 15.00. Мы исполнены были радужных надежд, не представляя еще, какими радугами будут украшены последующие полторы недели нашего здесь пребывания.
Поначалу мы сели в какой-то трамвай и куролесили по городу из конца в конец, клевая носами, покуда нас из трамвая не выставили. А когда выставили, мы обнаружили себя на набережной, а внизу, под нами - просторный, залитый солнцем пляж. Естественно, мы искупались, хотя и не в Волге, а в Оке, а потом плюхнулись на теплый песочек и уснули мертвецким сном, покуда не разбудили нас какие-то добрые люди. И как только не обуглились мы в головешки под щедрым июльским солнышком?..
Очень часто герои наших дней, когда их спрашивают, как бы вы хотели прожить свою жизнь, если бы была возможность начать ее сначала, говорят, что прожили бы ее так же, как и первую. А я вот, вспоминая эту свою жизнь, даже самые юные годы, должные быть самыми счастливыми, не хотел бы их повторения. Категорически. И даже вспоминать их мне не доставляет никакого удовольствия.
То был год 59-й, мне было четырнадцать, но я, помню совершенно отчетливо, ощущал себя совсем взрослым. Может, потому, что в семье ко мне относились не как к ребенку. Никаких видимых проявлений родительской любви к детям, взаимной приязни между нами, пятью отпрысками - ничего этого у нас не было, хотя внутренне безусловно ощущалось. Отправляя меня в неведомое, на вступительные экзамены в училище, отец вручил мне карманные часы "Молния", самую дорогую, наверное, вещь в доме. "Там понадобятся," - только и сказал. Но у меня не было специального кармана для таких часов, и вообще, они давно вышли из моды. И я положил их в чемодан, куда изредка заглядывал, если нужно было узнать время. А заодно их завести.
А еще в 59-м был бесплатный хлеб в столовых и иных учреждениях общепита. По именному указу Никиты Сергеевича Хрущева. Тогда, кажется, не знали, что делать с обильными урожаями на целине. И не могли предположить, что через два-три года будем выстаивать огромные, как к Мавзолею, очереди за "сепиком", подобием хлеба, наполовину изготовленным из отрубей. Но тогда, в 59-м, сей факт станет для меня вроде манны небесной...
В ГХУ, то есть Горьковском художественном училище общежития не было. Или было, но нам, абитуриентам, временного жилья не предоставили. А вместо этого предложили подвал, который в учебное время использовался студентами (их вроде и студентами тогда не называли) как мастерские. Разумеется, ни коек, ни каких-нибудь раскладушек там не было. А были только фанерные щиты - точь-в-точь как в студии при ДК Дегтярева. Эти щиты и должны были заменить нам раскладушки. Когда его под углом градусов в двадцать упрешь одним краем в стену, а другим в выщербленный пол - вполне даже удобный лежак получается.
 А еще прямо напротив временного нашего жилья располагалась кухня, которая жарила-парила, кажется, день и ночь, привлекая сюда мух, наверное, со всего околотка. Или, по крайней мере, с улицы Фигнер.
Впрочем, мы были рады и этому подвалу. А всего нас, иногородних неприкаянных, набралось здесь около десятка - кто из Горьковской области, кто из Чувашии, один татарин прямо из Казани и мы - двое ковровских мастеров карандаша и кисти. Ночами мы не спали. Спать ночью было невозможно из-за мух. Они вились, жужжали и кусались здесь со свирепой злостью - хуже осенних. Поэтому мы всем гуртом , едва только начнет темнеть, ссыпались с крутющего берега к Волге и купались до рассвета, до изумления. Я только все осматривал берега и ждал, когда же из-за поворота покажутся бурлаки.  Незадолго до того я прочел "Далекое-близкое" Ильи Репина и был полон впечатлений от его путешествия по Волге с Федором Васильевым. И еще в голове свербело некрасовское "О Волга, колыбель моя..."
 Бурлаки не показывались, и мы карачились по склону вверх, чтобы кое-как позавтракать и приступить к работе.
Хотя нет. Еще до того мы с полчаса высиживали на выщербленных ступенях, выходящих во двор, где дней пять работала артель из трех нижегородских мужиков, которые вполне бы вписались в репинскую артель бурлацкую.
Каждый из них статью, сложением был словно борец из цирка "шапито", способный побороть любую "черную маску" вместе с портовыми грузчиками. У них была циркулярная пила с вертикальным ходом. Один из "борцов" был подносчиком: подносил и укладывал на стол березовые, в охват, бревна, второй в три-четыре приема перерезал их диском на чурбаны, а третий уставлял эти чураки в кассету из трех автомобильных покрышек, несколькими ударами колуна превращал их в поленья, единой охапкой изымал из "кассеты" и единым же махом укладывал в поленницу. За пять дней весь внутренний двор окружен был по периметру поленницей в два ряда и высотой почти в два метра. Сколько там было в кубометрах, точно сказать не берусь, но на все училище до следующей весны дров хватало.
  Первые два или три дня мы работали над рисунком и композицией в карандаше, потом приступили и к живописи, к натюрмортам. И тут... Мы с Валеркой вдруг обнаружили, что все вокруг живопись свою пишут акварелью, и только мы двое приехали с маслом. Нам со всех сторон подсказывали, что, мол, переключиться надо, надо сбегать в соседний магазин - там акварель дешевая продается, иначе нас не зачтут, но мы упорно месили на палитрах масляные краски и расписывали заранее заготовленный, загрунтованный еще дома картон. В один из дней к нам подошел сам директор училища - он, словно главврач в больнице, совершал ежедневные обходы своих владений, наблюдал обстановку. "А вы почему с маслом?"- вопросил он нас сходу. Мы ответили, что-де готовились этак целый год, а, помимо того, нам в ответе на запрос прописали, что живопись сдавать можно чем угодно. Директор потребовал показать ему этот ответ. Мы быстренько смыкались в подвал, принесли бумаги, и начальник сказал, что, мол, ладно, "мы это учтем".  "Учли". Мне за мой натюрморт поставили двойку. И поделом: я сам видел, что кувшин и яблоки на моем натюрморте даже бутафорскими не назовешь. Их следовало бы соскоблить мастихином и переписать заново, но у меня не было ни сил, ни желания. А чего бы вы хотели, если трудник которую уже ночь не спамши и вообще живет впроголодь?  Но при этом за рисунок и композицию  получил по пять баллов. Валерке по всем трем жанрам "заплатили" по трешке. До сдачи общеобразовательных предметов мы не допускались.
Впрочем, к тому времени меня все это совсем не интересовало. И не волновало. Мне только хотелось домой. А еще мне хотелось есть и еще больше - спать.
На третий или четвертый день пребывания в подвале на улице Фигнер меня обокрали. В перерыве между "сеансами" я спустился вниз, чтобы взять из чемодана денег на обед, и обнаружил, что ни денег, ни карманных часов "Молния" там как не бывало. Со мной не случилось истерики, и паники никакой я не ощущал. Было одно только недоумение. Выросший в полунищей многодетной семье, я вообразить себе не мог, что можно запустить руку в чужой карман или забраться в стол или чемодан, который тебе не принадлежит. В горьковском художественном училище не было для абитуриентов не только общежития со всеми надлежащими атрибутами. Здесь не было и камеры хранения. И мы свои чемоданы и сумки с пожитками оставляли здесь же, в подвале, подсунув их под фанерные щиты.
Когда я сказал о случившемся Валерке, он тут же проверил состояние своих финансов, которые всегда держал при себе, и заметил, что двоих ему не прокормить. И я перешел на двухразовое питание бесплатным целинным хлебом от Хрущева, припивая его чаем за три копейки - по три копейки на чай Валерка все-таки мне ссужал. А еще он разорился на обратный билет для меня - билет, как сейчас помню, стоил 78 копеек. Потом я еще долго не мог вернуть ему долг.
Дома мои объяснения и рассказы о поездке приняли с недоверием. Хуже того, все были уверены, что великолепные часы "Молния" я кому-нибудь продал и пропил - это в мои четырнадцать лет. Даже отец, кажется, ничему не верил, но и не говорил ничего - ни в утешение, ни в порицание.
Вернулись мы из Горького, кажется, 28 июля, 29-го, по предложению Витька Теплухина, я отнес документы в КМТ (Ковровский механический техникум), а первого августа уже сдавал первый экзамен - математику. А еще через полторы недели, сдав все три экзамена на пятерки, был принят в этот самый техникум, совершив, можно сказать, первый (а, может, уже и не первый) свой зигзаг. По жизни. Получив свой первый серьезный опыт, а заодно незабываемую по сей день болезненную травму - от несправедливости. Впрочем, сколько еще их будет впереди! И все - незабываемые.