Литературная критика сборник

Дмитрий Фака Факовский
Литературная критика (2016-2018 годы)
СОДЕРЖАНИЕ
1. Забытый «Тарас Бульба»
2. Взятие Измаила: дерзкий подвиг украинских казаков
3. «Жизнь через сто лет»: страшное пророчество Григория Данилевского
4. «Повія»: великий украинский роман, который мы потеряли
5. «Олеся»: геополитика мистического Полесья
6. «Бабий Яр» – роман-саморазоблачение (в двух частях)
7. Размытый Шевченко
8. «Пляж»: дискурс для дегенератов
9. «Отборный лист»: жестокий фермерский капитализм по-американски
10. «Русский дневник» Джона Стейнбека: почему получилось вкусно, но поверхностно

Забытый «Тарас Бульба»
Отношение к Николаю Васильевичу Гоголю на Украине во многом похоже на то, как относятся сегодня к другому классику – Михаилу Афанасьевичу Булгакову. Как и нашего великого киевлянина, сорочинца, прославившего родное село и Полтавский край на весь мир, сегодня стараются не выводить на первый план.
То есть два великих писателя у нас есть, но их творчество сегодня откровенно игнорируется в обществе, а для многих украинцев, в первую очередь молодёжи, – это terra incognita, познания о которой зачастую ограничивается какими-то калейдоскопическими воспоминаниями из школьной программы, а в лучшем случае – просмотром нескольких кинофильмов.
Нет ни экранизаций, ни громких театральных премьер, ни обсуждения творчества в СМИ, ни очередей у музеев. Казалось бы, такие литературные фигуры должны культивироваться, в том числе и государством, но ничего этого и близко нет. Конечно, ежегодно на родной земле Николая Васильевича проходят тематические, преимущественно этно-кулинарные ярмарки и фестивали. Но весь этот колоритный, рассчитанный в первую очередь на туристов балаган, имеет мало общего с литературой и творчеством Николая Гоголя в принципе.
И даже если какие-то молодые авторы будут вам несколько дней кряду декламировать отрывки из его произведений где-нибудь на сцене по соседству, всё это будет выступлением для нескольких десятков зевак.
Да и все прекрасно понимают, что сегодня Миргородская земля, как и тысячи других украинских, может выжить исключительно за счёт привлечения туристов, которым, в свою очередь, плевать на большую литературу.
Сюда же, в опошление образа великого писателя, сведение его наследия до какого-то провинциального трэша, можно отнести и недавнюю отвратительную экранизацию «Вия», которая теперь будет ассоциироваться с произведением Николая Гоголя у молодых зрителей, ровесников независимости, даже не слышавших о прекрасном советском фильме.
Литературное достояние Николая Васильевича, как и Михаила Афанасьевича, сегодня стараются широко не афишировать. И по вполне резонным причинам. Ведь если вчитаться в прозу наших классиков, можно легко обнаружить немало весьма опасных мыслей, идущих вразрез не только с современной идеологической линией украинского государства, но и с действующим законодательством.
К счастью, ни Николая Гоголя, ни Михаила Булгакова украинские власти запретить ещё не додумались. Наверное, не читали. Поэтому их произведения всё ещё можно смело цитировать, несмотря на одиозность, по нынешним меркам, отдельных моментов, касающихся и самих украинцев, и наших исторических отношений с соседями.
Две редакции
В один заход перечитал «Тараса Бульбу» киевского издательства «Дніпро» (1984 год, 150 тысяч экземпляров).
Как известно, редакций «Тараса Бульбы» существует две – 1835 и 1842 годов. Последнюю я и читал.
Именно эта редакция повести вызывает сегодня больше всего критики. Некоторые даже откровенно называют её шовинистической имперской пропагандой писателя, который существенно доработал текст, добавив, в частности, известные слова, произнесённые Тарасом Бульбой во время своей гибели на костре в плену у поляков:
«Прощайте, товарищи! – кричал он им сверху. – Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!.. А уже огонь подымался над костром, захватывал его ноги и разостлался пламенем по дереву... Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу! Немалая река Днестр, и много на ней заводьев, речных густых камышей, отмелей и глубокодонных мест; блестит речное зеркало, оглашенное звонким ячаньем лебедей, и гордый гоголь быстро несется по нем, и много куликов, красно­зобых курухтанов и всяких иных птиц в тростниках и на прибрежьях. Козаки живо плыли на узких двухрульных челнах, дружно гребли веслами, осторожно минули отмели, всполашивая подымавшихся птиц, и говорили про своего атамана».
По сравнению с редакцией 1835 года Николай Васильевич вместо «панов-братов, товарищей» добавил и «православную русскую веру» и «Русскую землю» (под которой подразумевал Украину).
Подлил масла в огонь пропагандистских идеологических домыслов и известный одноимённый фильм Владимира Бортко, встреченный в нашей стране в штыки.
Можно ли назвать редакцию «Тараса Бульбы» 1842 года конъюнктурой, идеологической пропагандой? Я так понимаю, именно это подразумевают критики «великодержавной» версии повести. Если смотреть на факты – нет, нельзя. Николай Васильевич переехал в Санкт-Петербург ещё в конце 1828 года и к моменту издания «Тараса Бульбы» в 1835 году был уже состоявшимся востребованным писателем.
С 1836 года Николай Гоголь по причине слабого здоровья жил больше за границей, где в эти же годы работал над «Мёртвыми душами».
Переписывать и даже уничтожать свои произведения было весьма свойственно автору, поэтому назвать редакцию повести 1842 года пропагандой – откровенная глупость.
Сам Николай Гоголь называл первую редакцию «Тараса Бульбы» недоработанной, содержащей немало погрешностей и неточностей. К тому же автор собирался создать нечто большее, чем короткий очерк о восстаниях козаков (именно козаками, а не казаками называет своих героев Николай Гоголь) и крестьянства в годы борьбы против Речи Посполитой. Ведь «Тарас Бульба» – настоящий исторический эпос, имеющий множество исторических прототипов среди героев и отсылок к отдельным эпизодам той войны.
Автор, переписывая повесть, опирался на тогдашние исторические исследования вопроса. Однако никто не утверждал, что «Тарас Бульба» – документальная хроника тех лет. И если кто-то решил сегодня спрашивать с повести, как едва ли не с исторического документа, то это сугубо проблемы их исторической подкованности.
Николай Гоголь скорее стремился к созданию эпической былины о героических подвигах козаков, в которой есть место и правде, и сказке (как описания отдельных нарочито красочных батальных сцен).
Главное в «Тарасе Бульбе» было совсем другое – передать дух того времени.
Несмотря на какое-то стыдливое замалчивание творчества Николая Гоголя, он остаётся классиком украинской литературы. Поэтому давайте разберём «Тараса Бульбу» в деталях, в которых в том числе кроется и историческое восприятие той эпохи Николаем Васильевичем.
Русский характер запорожских козаков
В начале повести, описывая сыновей Тараса Бульбы – Остапа и Андрия, автор делает интересное в нынешнем контексте замечание:
«У них не было еще коней, и потому, что не в обычае было позволять школярам ездить верхом. У них были только длинные чубы, за которые мог выдрать их всякий козак, носивший оружие».
Интересен и первый тост Тараса Бульбы, севшего за стол с сыновьями:
«Чтобы бусурманов били, и турков бы били, и татарву били бы; когда и ляхи начнут что против веры нашей чинить, то и ляхов бы били!»
В ответ Андрий обещает:
«Вот пусть только подвернется теперь какая-нибудь татарва, будет знать она, что за вещь козацкая сабля!»
Тут же, в первой части своей повести, Николай Гоголь даёт важную оценку потере пассионарности Киевской Руси и показывает зарождение новых пассионариев – козаков:
«Бульба был упрям страшно. Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжёлый ХV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество – широкая, разгульная замашка русской природы, – и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак)».
Вот как описывает «историческую миссию» козаков Николай Гоголь:
«Уже известно всем из истории, как их вечная борьба и беспокойная жизнь спасли Европу от неукротимых набегов, грозивших ее опрокинуть. Короли польские, очутившиеся, наместо удельных князей, властителями сих пространных земель, хотя отдаленными и слабыми, поняли значенье козаков и выгоды таковой бранной сторожевой жизни. Они поощряли их и льстили сему расположению».
Говоря об Украине, Николай Васильевич подчёркивает, что «русский характер получил здесь могучий, широкий размах, дюжую наружность».
Примечательно, что в тексте Николай Гоголь намеренно несколько раз использует слово не Украина, а Украйна, подразумевая не государство, а географическую территорию – как Крым или Сибирь. При этом сами козаки в повести идентифицируют себя как русские и свою землю тоже называют русской. Стоит отметить, что подобная детализация появилась именно в редакции 1842 года.
Интересно и вот что: называя козаков русскими, Николай Васильевич употребляет в повести и слово «Новороссия»:
«Тогда весь юг, всё то пространство, которое составляет нынешнюю Новороссию, до самого Чёрного моря, было зелёною, девственною пустынею. Никогда плуг не проходил по неизмеримым волнам диких растений. Одни только кони, скрывавшиеся в них, как в лесу, вытоптывали их».
Не толерантная христианская Сечь
Споря о том, идти ли походом на татар, один козак в сердцах говорит:
«Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от него никакой пользы? Так на что же мы живём, на какого черта мы живем?»
А вот какие проблемы волновали Тараса Бульбу:
«Тогда влияние Польши начинало уже сказываться на русском дворянстве. Многие перенимали уже польские обычаи, заводили роскошь, великолепные прислуги, соколов, ловчих, обеды, дворы. Тарасу было это не по сердцу. Он любил простую жизнь козаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне, называя их холопьями польских панов. Вечно неугомонный, он считал себя законным защитником православия».
Козаков Николай Васильевич называет рыцарями. Саму Сечь он описывает так:
«Эта странная республика была именно потребностию того века. Охотники до военной жизни, до золотых кубков, богатых парчей, дукатов и реалов во всякое время могли найти здесь работу».
Тут же Николай Гоголь описывает тамошнюю жизнь и нравы, используя по нынешним меркам весьма неполиткорректную лексику:
«И вся Сечь молилась в одной церкви и готова была защищать ее до последней капли крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании. Только побуждаемые сильною корыстию жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать в предместье, потому что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили. Впрочем, участь этих корыстолюбивых торгашей была очень жалка. Они были похожи на тех, которые селились у подошвы Везувия, потому что как только у запорожцев не ставало денег, то удалые разбивали их лавочки и брали всегда даром».
Привет Украине
Зарождение конфликта в повести – прибытие парома с рабочими. Те привезли лихие вести:
«– Такая пора теперь завелась, что уже церкви святые теперь не наши. – Как не наши? – Теперь у жидов они на аренде. Если жиду вперёд не заплатишь, то и обедни нельзя править. – Что ты толкуешь? – И если рассобачий жид не положит значка нечистою своею рукою на святой пасхе, то и святить пасхи нельзя».
Дальше – больше и страшнее для православной козацкой души:
«И ксендзы ездят теперь по всей Украйне в таратайках. Да не то беда, что в таратайках, а то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! ещё не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху, что у вас уже ни глаз, ни ушей – ничего нет, и вы не слышите, что делается на свете».
Неудивительно, что козаки не удержались и поднялись против такого беспредела. Возмущению рыцарей Сечи нет предела:
«Как! чтобы жиды держали на аренде христианские церкви! чтобы ксендзы запрягали в оглобли православных христиан! Как! чтобы попустить такие мучения на Русской земле от проклятых недоверков! Чтобы вот так поступали с полковниками и гетьманом! Да не будет же сего, не будет!»
О козаках Николай Васильевич пишет следующее:
«Современные иноземцы дивились тогда справедливо необыкновенным способностям его. Не было ремесла, которого бы не знал козак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и, в прибавку к тому, гулять напропалую, пить и бражничать, как только может один русский, – все это было ему по плечу».
Козаков он называет «лучшими русскими витязями на Украйне».
Тарас говорит братьям по оружию:
«Нет, братцы, так любить, как русская душа, – любить не то чтобы умом или чем другим, а всем, чем дал бог, что ни есть в тебе».
В конце своей пламенной речи Тарас Бульба будто передаёт современной Украине:
«Знаю, подло завелось теперь на земле нашей; думают только, чтобы при них были хлебные стоги, скирды да конные табуны их, да были бы целы в погребах запечатанные меды их. Перенимают черт знает какие бусурманские обычаи; гнушаются языком своим; свой с своим не хочет говорить; свой своего продает, как продают бездушную тварь на торговом рынке. Милость чужого короля, да и не короля, а паскудная милость польского магната, который жёлтым чеботом своим бьет их в морду, дороже для них всякого братства. Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело».
Священная война
Отношение между поляками и жителями Украины Николай Гоголь лаконично излагает в эпизоде, когда по вине эмоциональности Тараса Бульбы проваливается план с освобождением Остапа.
Начало восстания Николай Васильевич описывает с жестокой натуралистичностью:
«Дыбом стал бы ныне волос от тех страшных знаков свирепства полудикого века, которые пронесли везде запорожцы. Избитые младенцы, обрезанные груди у женщин, содранная кожа с ног по колена у выпущенных на свободу, – словом, крупною монетою отплачивали козаки прежние долги».
Подобных сцен в повести предостаточно, но Николай Гоголь старается воздерживаться от собственных оценок, скрупулёзно документируя зверства войны, как бы оставляя своим героям моральное право действовать именно так, а не иначе. Всё это на первых порах особо шокирует на контрасте с несколько ироничной манерой повествования.
Опять же, сегодня пропаганда может пытаться преподнести те события как борьбу за украинскую государственность, но в «Тарасе Бульбе» об этом нет ни слова.
Николай Гоголь так формулирует суть начавшейся войны:
«Известно, какова в Русской земле война, поднятая за веру: нет силы сильнее веры. Непреоборима и грозна она, как нерукотворная скала среди бурного, вечно изменчивого моря. Из самой средины морского дна возносит она к небесам непроломные свои стены, вся созданная из одного цельного, сплошного камня. Отвсюду видна она и глядит прямо в очи мимо бегущим волнам. И горе кораблю, который нанесется на нее! В щепы летят бессильные его снасти, тонет и ломится в прах все, что ни есть на них, и жалким криком погибающих оглашается пораженный воздух».
Поляновский мир: почему нас не поддержали?
В данном контексте интересен и вот какой исторический нюанс: на фоне ожесточённого противостояния козаков и крестьянства с поляками, в момент, когда Польша была ослаблена в военном плане, Русское царство (в тексте – Московия) не решилось открыть «второй фронт» и пойти победным маршем на Варшаву. Ведь об этом, если верить современным историкам, только и мечтала Москва.
Но вместо этого русские из Московии решили не помогать своим братьям из Украйны, и в 1634 году подписали с Речью Посполитой Поляновский мир, формально завершив войну 1632–1634 годов за Смоленск. В итоге Речи Посполитой ушёл не только Смоленск, но и Чернигов, и другие земли.
Почему? Выражаясь языком современной дипломатии и пропаганды: чтобы не раскачивать лодку. Первый русский царь из династии Романовых Михаил Фёдорович трусливо предпочёл войне за свои территории укрепление собственной власти.
Вот как оценивает те события Николай Гоголь:
«В летописных страницах изображено подробно, как бежали польские гарнизоны из освобождаемых городов; как были перевешаны бессовестные арендаторы-жиды; как слаб был коронный гетьман Николай Потоцкий с многочисленною своею армиею против этой непреодолимой силы; как, разбитый, преследуемый, перетопил он в небольшой речке лучшую часть своего войска; как облегли его в небольшом местечке Полонном грозные козацкие полки и как, приведённый в крайность, польский гетьман клятвенно обещал полное удовлетворение во всем со стороны короля и государственных чинов и возвращение всех прежних прав и преимуществ. Но не такие были козаки, чтобы поддаться на то: знали они уже, что такое польская клятва».
Сами козаки выступали против мира, но «когда вышли навстречу все попы в светлых золотых ризах, неся иконы и кресты, и впереди сам архиерей с крестом в руке и в пастырской митре, преклонили козаки все свои головы и сняли шапки. Никого не уважили бы они на ту пору, ниже самого короля, но против своей церкви христианской не посмели и уважили свое духовенство. Согласился гетьман вместе с полковниками отпустить Потоцкого, взявши с него клятвенную присягу оставить на свободе все христианские церкви, забыть старую вражду и не наносить никакой обиды козацкому воинству».
Однако Тарас Бульба, как и многие другие козаки, выступил против подобных мирных договорённостей. Старый полковник говорит своим товарищам:
«Думаете, купили спокойствие и мир; думаете, пановать станете? Будете пановать другим панованьем: сдерут с твоей головы, гетьман, кожу, набьют ее гречаною половою, и долго будут видеть ее по всем ярмаркам! Не удержите и вы, паны, голов своих! Пропадете в сырых погребах, замурованные в каменные стены, если вас, как баранов, не сварят всех живыми в котлах!»
А потом:
«Тарас гулял по всей Польше с своим полком, выжег восемнадцать местечек, близ сорока костёлов и уже доходил до Кракова. Много избил он всякой шляхты, разграбил богатейшие земли и лучшие замки; распечатали и поразливали по земле козаки вековые меды и вина, сохранно сберегавшиеся в панских погребах; изрубили и пережгли дорогие сукна, одежды и утвари, находимые в кладовых. «Ничего не жалейте!» – повторял только Тарас. Не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями. Не одни белоснежные руки подымались из огнистого пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы самая сырая земля и степовая трава поникла бы от жалости долу».
Восстания продолжались вплоть до 1638 года, после чего Польша всерьёз взялась за козаков, упразднив институт гетманства и выборность военной элиты на Сечи.
Впоследствии всё это вылилось в освободительную войну Богдана Хмельницкого 1648–1654 годов.
Рождение нации
Николай Гоголь часто называет героев «Тараса Бульбы» запорожцами. По сути, это единственная их этническая идентификация в повести.
Украинцами автор козаков не называет ни разу.
Слово «нация» Николай Васильевич в тексте использует всего три раза.
Сначала, описывая жителей вокруг Сечи: «тут же отправлявшими ремесло своё, и людьми всех наций, наполнявшими это предместие Сечи, которое было похоже на ярмарку и которое одевало и кормило Сечь, умевшую только гулять да палить из ружей».
Потом – идентифицируя запорожцев, описывая издевательства палача над Остапом:
«Напрасно король и многие рыцари, просветлённые умом и душой, представляли, что подобная жестокость наказаний может только разжечь мщение козацкой нации».
И, наконец, описывая войну против Речи Посполитой:
«Сто двадцать тысяч козацкого войска показалось на границах Украйны. Это уже не была какая-нибудь малая часть или отряд, выступивший на добычу или на угон за татарами. Нет, поднялась вся нация, ибо переполнилось терпение народа, – поднялась отмстить за посмеянье прав своих, за позорное унижение своих нравов, за оскорбление веры предков и святого обычая, за посрамление церквей, за бесчинства чужеземных панов, за угнетенье, за унию, за позорное владычество жидовства на христианской земле – за все, что копило и сугубило с давних времен суровую ненависть козаков».
Вот так, по Николаю Гоголю, в огне рождалась нация.

Взятие Измаила: дерзкий подвиг украинских казаков
В своём историческом романе «Потемкин на Дунае» писатель Григорий Данилевский (родился известный историк в селе Даниловка нынешней Харьковской области, а тогда Изюмского уезда) упоминает одну интересную подробность, предшествующую победному штурму Измаила 1790 года.
Возможно, если поверить интерпретации автора (а историю мы можем лишь интерпретировать, опираясь на факты), она изменила ход всей операции. И вообще – предопределила её начало. Ведь вопрос атаки на крепость до последнего момента оставался открытым, и против такого развития выступал лично фельдмаршал Григорий Потемкин, считая штурм неоправданно кровавой авантюрой.
Речь идёт о диверсионной вылазке украинских казаков. Её Григорий Данилевский описывает со слов своего героя майора Савватия  Бехтеева.
По версии автора, именно его герой вместе со своим товарищем Ловцовым придумали эту тайную от командования операцию.
Было начало октября:
– Казаки Михаиле Ларионычу рыбы решили половить.
– Ну не стыдно ли так попусту рисковать? – сказал я в досаде. – Почем знаешь, что турки не пронюхали и вас не стерегут?
– Пустое, –  ответил голос Ловцова уж за шалашом в темноте, –  места переменные, и лазутчики доносят, что турков не видать на тридцать верст кругом. А к твоей-то, к перлу, к цветку... уж, как хочешь, брат... ах, жизнь наша треклятая... 
<…>
– Слушай, – сказал я, – вместо того чтобы тратить попусту силы, напрасно подвергать гибели других и себя, выполним дело, не дающее мне спокойствия и сна.
 – Какое? Какое?..
 – Подговорим запорожцев, они достанут у некрасовцев простые челны, переоденемся рыбаками и проберемся вверх по реке.
  – Зачем? – спросил Ловцов.
 – За островом, против Измаила, стянулся на зимнюю стоянку весь турецкий гребной флот...
–  Ну, ну?
 –  А далее, что Бог даст...
Ловцов горячо пожал мне руку.
Украинцы на подобную вылазку сразу согласились. Примечательна их мотивация и то, как они идентифицируют по вере своих турецких врагов:
Я передал ему свой план в подробностях, и в следующую ночь мы явились на условное свидание. Невдали от берега нас ожидали запорожцы. Я объяснил им, как приступить и выполнить дело. Они слушали молча, понуря чубатые головы.
–  Князь-гетман оттого, может, и сидит, как редька в огороде, – произнес один из сечевиков, когда я кончил, – что никто ему не снял на бумажку измаильских штанцев... Мы уже пытались, да не выгорело... Авось его превелебие пошевелит бровями и даст добрым людям размять отерплые руки и ноги в бою с нехристями.
<…> Запорожцы сели в лодки, мы за ними, все перекрестились и налегли на весла. 
Вот как описывает автор встречу с некрасовцами – потомками донских казаков, живших под властью Османской империи, но сохранивших православную веру:
Лодки в темноте плыли дефилеей небольших островков.
–  Что это? –  тихо вскрикнул Ловцов, хватаясь за мушкет.
–  Брось, пане, рушницу, –  сказал ему брат куренного атамана, Чепига, – то не вороги.
- Кто же это?
- А повидишь.
<…>
–  Здоровы были, братья по Христу, – проговорил голос с челна.
– И вы, братья молодцы, будьте здоровы.
– Харько? – спросил Чепига.
– Он самый.
По челну зашлепали кожаные, без подошв, чувяки. Здоровенный плечистый некрасовец обрисовался у кормы; с ним рядом не то болгарин, не то грек.
– Проведешь? – спросил Чепига.
– Проведу, – ответил, просовывая бороду, некрасовец.
– Да, может, опять как тогда?
– Ну, не напились бы, братцы, ракии, была бы наша кочерма. Не боитесь?
– Кошевой звелел, – гордо объяснил другой запорожец, Понамаренко-пушкарь, – а что велено кошем, того ослушаться не можно.
Некрасавец помялся плечами, взглянул на своего сопутника.
– А как поймают да на кол либо кожу с живого сдерут? – спросил он.
– Ну, пой про то вашим бабам да девкам, – презрительно вставил третий запорожец, Бурлай, – а кожа на то она и есть, чтоб ее, когда можно, сдирали... Да черта лысого сдерут. Ты же, брат, коли договариваться, веди; а не то лучше и не срамись. Сколько?
Некрасовец условился, передал дукаты сопутнику, тот сел к веслам, и члены потянулись далее по реке. Товарищ некрасовца говорил по-русски.
<…>
– Ну, братцы, кидай теперь сети да греби левей, – тихо окликнул вожак, – не наткнуться бы на их суда. Тут вправо за косой и Измаил.
Сети были брошены. Весла чуть шевелились. Вожак не ошибся…
Несмотря на скорое предательство получивших свои деньги братьев по вере, план удался:
Сильно забились наши сердца, когда из-за острова мы сосчитали суда, пушки на них и на крепости. «Ну, ваше благородие, – обратился ко мне Чепига, – бери карандаш да бумажку, наноси все на планчик». Я на спине запорожца набросал в записную книжку очерк крепости и стал перечислять суда. Оглянулся – нет лодки некрасовца, как в воду канул.
- Струсили, видно, собаки, – сказали сечевики, – да мы и без них вернемся.
Утро загоралось во всей красе; синий Дунай засверкал зеркалом, крепость ожила; раздались голоса вдоль берега, засновали ялики, где-то послышался барабан, заиграли турецкие трубы.
– Что ж, ребята? – спросил я, поняв исчезновение лоцмана. – Не отдаваться ж в полон живым?
– Не отдаваться. Взяли, перевертни, деньги, да, видно, чертовы головы, нас и продали.
– Выводи лодки к берегу, – сказал я, кончив набросок, – там камышами – и в лес.
–В гущине батька лысого найдут, – прибавил Чепига, – сперва вместе, а заслышим погоню – врассыпную.
– Хлеба осталось? – спросил я.
– Осталось.
– Ну, кого Бог спасет, авось и до своих доберемся.   
Во время отхода диверсантов вопрос веры местных жителей становится решающим для выживания:
У всех была надежда, что по ручью, протекавшему в долине, должны оказаться болгарские поселки. «Если нас не скроют, то хоть накормят, укажут путь», – толковали мы, пробираясь по мягкому, белому песку. Учредив сей марш, мы шли долго. Начинался рассвет.
Григорий Данилевский подчёркивает важность совершённого подвига:
Весть о нашем поиске разнеслась по лагерю. Все хвалили отвагу разведчиков и оплакивали погибшего Ловцова. Кутузов призвал меня, слегка попенял и даже пригрозил арестом, но кончил тем, что через два дня мне же поручил препроводить в Яссы запорожцев, бывших на поиске, и лично передать светлейшему набросанный мною очерк Измаила и стоявшей там флотилии.
Сам главный герой рассуждает:
Нет, я везу ему точный снимок Измаила и флота. Пригодились корпусные уроки фортификации. Он взглянет и, нет сомнения, объявит поход.
Впрочем, фельдмаршал продолжал сомневаться:
Потемкин вскользь поглядел на рисунок, опустил его в карман и, покачав головой на щеголей штабных, стоявших здесь же в стороне – «не вам, дескать, чета», – объявил производство некоторых из запорожцев, в том числе и Чепигу, офицерами. Всей партии казаков, бывших в поиске, князь повелел новое, полное, по их обычаям, платье и по сто червонцев. Деньги и платье запорожцы, впрочем, к слову сказать, пропили меньше чем в трое суток и, не выезжая из Ясс, отретировались обратно как приехали, в лохмотьях. Радостям их не было конца. «Поход, поход!» – толковали они, распевая свои заунывные боевые песни. Вышло, однако, иначе.
Главный герой вспоминает о встрече с Григорием Потемкиным:
Мне, как главе разведчиков, светлейший назначил особый прием.
– Думаешь, буду хвалить? – спросил он, вынув из баула и вновь рассматривая привезенный мною рисунок. – Отличились вы, флотские, один даже чуть ли не погиб. Но ни к чему, братец, все это, ни к чему, – прибавил, нахмурясь, Потемкин, – не в том дело...
Я онемел от этой неожиданности.
– Согласись, – продолжал он, – ты свежий человек и в Гатчине проходил достойную почетную школу. Я говорил всем, доказывал. Мы заморим турок осадой, заставим сдаться, возьмем далее ряд других крепостей; а нам... ох, что, сударь, и говорить! – объявят вдруг – баста, ни на пядень! – и пропадут задаром все труды, вся кровь, вся честь...
Однако, несмотря на сомнения, история взяла своё: подвиг казаков и российских офицеров не прошёл зря. Григорий Данилевский пишет:
Пришла весть, что нашей гребной флотилии, взявшей Тульчу и Исакчу, удалось прервать сообщение Измаила с не занятым нами правым берегом Дуная. Множество запорожских чаек и заготовленных в Севастополе шхун, дупель-шлюпок, полакр, ботов и галер вошли гирлами в реку, подтянулись к занятым нами крепостцам. Пользуясь этим, светлейший предписал командиру корпуса Гудовичу занять десантом ветров против Измаила, устроить там в тайности кегель-батарею и, начав обстреливание самой фортеции, подойти к ней с суши и от реки и попытаться взять ее осадой. Стало известно, что в Стамбуле опять усилилась партия войны; муфтий, стоявший с матерью султана и сералем за мир, был сменен. Порта напрягала последние ресурсы с щелью выбить нас из занятых ею владений. <…> Войско вздохнуло отрадно.
Несмотря на начало операции, сомнения оставались, и через несколько дней осада едва не была снята. Однако Григорий Потемкин, которого автор описывает слишком милосердным человеком для такой бойни, решает переложить всю ответственность за штурм на Александра Суворова, которому фельдмаршал написал:
«Предоставляю вашему сиятельству поступить тут по лучшему усмотрению, – продолжением ли предприятий на Измаил или его оставлением. Вы на месте, и руки у вас развязаны».
Автор пишет:
Но Суворов решил более не поддаваться таким шатаниям. Он по-своему объяснил новый приказ главнокомандующего. «Воля отступать и не отступать, – сказал он, прочтя бумагу, – следовательно, отступать не приказано». В таком смысле, положа все на мере, и повел дальнейшие приготовления. Войско, двинувшись, расположилось полукружением в трех верстах от Измаила, заняв почти двадцать верст вдоль реки Дуная.
Описывая штурм Измаила, Григорий Данилевский отмечает, что сечевики, как он называет украинских казаков, действовали в авангарде:
В три часа взлетала первая сигнальная ракета, – все взялись за оружие. В четыре – другая, ряды построились. В пять – взвилась третья и, бороздя туман, глухо взорвалась в высоте. Все войско осенило себя крестным знамением и молча, с Суворовым впереди, двинулось к незримым в ночной тьме окопам и бастионам Измаила.
Конница расположилась на пушечный выстрел от крепости. Казаки, назначенные для первого натиска, взяли пики наперевес. Ни одна лошадь не ржала. Пушки, с обверченными соломой колесами, без звука заняв указанные места, снялись с передков. В их интервалы медленным густым строем стала продвигаться пехота. Суворов, окруженный штабом, появлялся то здесь, то там, ободряя подходившие полки, наставляя офицеров и перебрасываясь шутками с солдатами.   
Измаил мало того что был неприступной крепостью, так ещё и соотношение сторон в этой битве было неравным: под командованием Александра Суворова было чуть более 30 тысяч человек, у турок – 35 тысяч бойцов.
Украинских казаков при штурме Измаила было около 7 тысяч человек. В первую очередь –  это Черноморская флотилия атамана Антона Головатого, а также полк атамана Захария Чепеги и авангард под командованием испанского дворянина Хосе де Рибаса – Осипа Михайловича Дерибаса.
В бою за Измаил погибли 388 казаков и 24 старшины. Всего, по официальным данным, атакующая сторона потеряла 2136 бойцов, турки – 26 тысяч.
Многих, как описывает Григорий Данилевский, убили уже после взятия крепости, когда турки, в свою очередь, казнили наших пленных:
Начались перестрелка и страшная, беспощадная резня, на штыках и ятаганах, в улицах пылавшего со всех сторон города. Целые роты янычар и эскадроны спагов бросали оружие и, став на колени, протягивали руки, с искаженными от страха лицами, моля о пощаде; «Аман, аман!» Суворов ехал молча, нахмуря брови, не глядя на них и как бы думая: «Сами захотели, – пробуйте!..» Остервенелые солдаты штыками, саблями и прикладами без сожаления клали в лужи крови тысячи поздно сдававшихся бойцов.
<…>
Судьба разрушенного Измаила была суровой:
– Что делать с городом? – спросили Суворова по взятии Измаила.
– Дело прискорбное и – помилуй Бог! – моему сердцу зело противное, – ответил он, –  но должна быть острастка извергам в роды родов... Отдать его во власть, на двадцать четыре часа, в полное расположение армии...
Добычи было захвачено солдатами в Измаиле больше чем на два миллиона. Солдаты носили в обоз жемчуг рукавицами. Во многих русских селах долго потом встречались арабчики-червонцы, персидские ковры и шелка.
Граф Александр Васильевич послал фельдмаршалу в Яссы рапорт о штурме: «Российские знамена на стенах Измаила» Государыне он отправил особое донесение: «Гордый Измаил пал к стопам Вашего Величества».

«Жизнь через сто лет»: страшное пророчество Григория Данилевского
У прославившегося своими историческими романами писателя Григория Данилевского есть нехарактерный для него сборник коротких рассказов «Святочные вечера», написанный во время «ветлянской чумы» в 1878-1879-х годах. Многие истории – мистические или детективные, густо замешанные на народных (в том числе и украинских) легендах и поверьях.
Рассказ «Жизнь через сто лет» стоит особняком. В далёком 1879-м году Григорий Данилевский пишет небольшую антиутопию о том, каким будет мир в следующем столетии.
Повествование ведётся от лица молодого человека Порошина, оказавшегося в 1868-м году в Париже, и решившегося на предложенный армянским «магом» эксперимент – перенестись на неделю в 1968-й год.
Многие прогнозы, данные Григорием Данилевским, поразительны.
За сто лет в мире изменилось многое. Например, Константинополь стал «всеславянским портом», а пустыню Сахара затопили водами Средиземного моря.
Но были и другие, более глобальные изменения. Всё произошло уже к 1930-му году. Не было ни Первой, ни Второй мировых войн. Завоевание произошло быстро и почти бескровно.
Вот какой прогноз в 1879-м году даёт Григорий Данилевский:
«К концу XIX столетия китайцев считалось до 500 миллионов, т. е. половина всего человечества, живущего на земле. Наступил XX век, и в первую четверть этого нового века народонаселение Китая возросло до 700 миллионов. Жители Небесной империи, соперничая с своими соседями, японцами, переняли у Европы все практические познания, в особенности гениальные технические изобретения европейцев в деле войны. Они завели громадную сухопутную армию в 5 миллионов солдат и исполинский паровой флот в сто мониторов и вдвое быстроходных, гигантских паровых крейсеров. Покрыв свою страну сетью железных дорог, которые у них дошли до Западной Сибири и Афганистана, они сперва покорили и поглотили изнеженную Японию, потом завоевали и обратили в свои колонии республику Соединенных Штатов Америки, в чем им помогла новая, истребительная междоусобная война Северных и Южных Штатов, которою наполнилось начало XX века, при постыдном соперничестве двух тогдашних президентских династий. Переселив в завоеванную Америку избыток своего народа, теснившегося под конец, за недостатком земли, на плавучих и свайных постройках их рек и озер, китайцы обратили внимание на Европу. Они послали свой флот в Атлантический океан, где в 1930 году произошла колоссальная морская битва китайских мониторов с мониторами еще существовавших тогда, самостоятельных государств европейского материка, — Англии, Франции, Италии и Германии <…> Европа в 1930 году была завоевана Китаем».
Россия, по мнению автора, от всех этих потрясений лишь выиграла:
«Россия уцелела в этой общей ломке, вследствие своего дружеского китайцам нейтралитета, который она объявила во время нашествия жителей Небесной империи на Европу, — в отместку Англии за Пальмерстона и его преемников, Франции — за Наполеонидов, Австрии — за ее вечные измены и предательства и Германии — за Бисмарка, «прижимавшего славян к стене…» <…> Богдыхан, за дружбу к России, дав средство славянам окончательно изгнать турок в Азию и образовать на Балканском полуострове отдельную славяно-греческую дунайскую империю, дружественную России, не мешал и русским исполнить их последний, главный долг… Русские, как гласил календарь, благодаря железной дороге, устроенной от Урала до Хивы и нового передового поста китайцев на западе до Афганистана, разбили англичан в Пешаваре, выгнали их из Восточной Индии и устроили третью российскую столицу в Калькутте».
Иная судьба ждала Европу:
«Обложив европейский, покоренный его войсками, материк тяжкою ежегодною данью — в миллиард франков — и обязанностью обрабатывать на своих фабриках исключительно китайское сырье, богдыхан упразднил все непроизводительные европейские армии и флоты. Заменив эти постоянные войска сухопутною и морскою гражданскою «китайскою жандармерией», китайцы окружили главные столицы и города упраздненных европейских государств новыми китайскими крепостными стенами, снабдив их своими гарнизонами и своими пушками, но за то они предоставили каждому из «Соединенных Штатов Европы» устраиваться, по былой американской системе, на свой особый лад, без права носить и иметь какое бы то ни было оружие. Даже ножи и вилки исчезли из употребления; все в Европе с тех пор ели, как в Китае, только ложками и палочками».
Но, как отмечает Григорий Данилевский, местные политические, религиозные и финансовые элиты не имели ничего против такой китайской экспансии:
«Германия при этом с удовольствием сохранила свой «юнкерский ландтаг», Италия — «папство», Англия — «палату лордов» и «майорат», Франция — сперва «коммуну», а потом «умеренную республику», президентами которой, с 1935 по 1968 год, были деятели с разными громкими именами, между которыми Порошин насчитал пять Гамбетт и двенадцать Ротшильдов. По прекращении «династии Гамбеттидов», Франция большей частью состояла под местным верховным владычеством президентов-евреев из банкирского дома Ротшильдов. Перенесясь в 1968 год, Порошин, следовательно, застал французов под управлением Ротшильда XII. Евреи-адмиралы в это время командовали французским флотом в океанах, евреи-фельдмаршалы охраняли, во имя китайского повелителя, французские границы, и евреи-министры, с президентом в пейсах и ермолке, встречали правящего Европой Богдыхана, Ца-о-дзы, при недавнем триумфальном посещении последним Парижа, отчего и до сих пор, вторую неделю, парижские улицы и дома были увешаны флагами».
Предвидит Григорий Данилевский и чисто бытовые изменения – подземные поезда, автомобили, тотальную электрификацию, кондиционеры с микроклиматом и даже wi-fi, благодаря которому посетители ресторанов могли слушать через специальные «трубочки» трансляции из театров.
Изменились и сами люди, их интересы и стремления. В том, какими описывает жителей Парижа 1968-го года за девяноста лет до этого Григорий Данилевский, легко угадывается типичный современный европеец:
«Все стремились в громадный железный и каменный, на манер древнеримского, Колизей. В моде были звериные травли, бой быков, борьба низших человеческих рас с тиграми и львами, конские скачки с невероятными препятствиями — через пороховые погреба с зажженными факелами, через динамитные батареи — и единоборство петухов и крыс. <…> Роль древних гладиаторов-рабов исполняли в борьбе с дикими, пускаемыми на арену зверями нарочно для этой цели привозимые из внутренней Африки жители озера Нианзе и Танганьики. Когда на арене Колизее лилась звериная или людская кровь, парижские дамы пили шампанское и бросали из лож победителям роскошные букеты».
Существенно изменились и нравы людей. Главному герою рассказывают о «дарованных» людям правах и свободах:
«Многоженство даровано Франции в правление предпоследнего из мудрых Ротшильдов, ныне правящих нами во имя пресветлого Богдыхана, даровано в награду за допущение этой гениальной банкирской расы ко всем тайнам нашей государственной казны <…> У Авраама и прочих праотцев было по нескольку жен. Ну, а введя иудейское исповедание в счастливой, процветающей Франции, наши новые правители рекомендовали и этот обычай <…> Если хотите, у нас нет теперь уж никакой веры. Китайцы на этот счет особенно покладливы и дали нам полную свободу. Проповеди у нас заменены поучительными воскресными фельетонами министерских газет, а большинство обрядов — нотариальными актами <…> Брак у нас действительно китайский, то есть примененный, в духе века, к формам юридического поддержания имущества, или найма прислуги, квартир, — на год, на месяц и даже, для желающих, на более короткие сроки».
Под конец путешествия новая реальность, принятая сначала с восторгом, начинает нервировать героя, и он вступает с людьми в мировоззренческие споры.
Споря с французами, он возмущается:
«Вы кичитесь республикой, равенством, свободой, а у вас, кроме китайского, общего всем вам гнета, есть еще местный, частный гнет… еврейский! Кроме многих прежних династий, вы проходите наконец через династию израильских президентов своей республики, Ротшильдов… Извините, но это — позор! Евреи восседают у вас на троне Генриха IV и Людовика XIV, банкиры, биржевики красуются в креслах Робеспьера и Мирабо… Этого не представляла история даже таких торгашей, как англичане; у них тоже были и есть свои Ротшильды, но те у них не шли и не идут дальше банкирских контор и несгораемых сундуков».
Но люди в 1968-м году не понимают недовольства своего нового русского приятеля. Они быстро объясняют ему, что к чему:
«Евреи с началом нынешнего, XX века, через свои банкирские конторы, завладели всею металлическою монетою в мире, всем золотом и серебром. Производя давление на бирже, они получили неотразимое влияние и на выборные классы великой, но завоеванной китайцами Франции. Зато при первом же президенте из дома Ротшильдов у нас оказался финансовый рай: полное равновесие прихода с расходом в бюджете, устройство всех общественных отправлений на акционерный лад и окончательное введение удобных бумажных денег, вместо металлических <…> Да, золото всего мира перешло к ним, они им и доныне владеют, а нам за него предоставили, в виде векселей на себя, очень красиво отпечатанные ассигнации. Это значительно удобнее, их легко носить в кармане. Золото любят у нас носить одни, как вы, иностранцы».
Наверное, Григорий Данилевский и представить себе не мог, сочиняя эти во многом сатирические, для развлечения друзей и знакомых рассказы, что его страшное пророчество о будущем, зачитанное в один из длинных зимних вечеров для публики, будет столько близко и понятно спустя полтора столетия.

«Повія»: великий украинский роман, который мы потеряли

Ещё год назад взял у товарища филолога книгу с русским переводом романа Панаса Мирного «Повія» — «Гулящая», изданную в Киеве в 1984 году. Прочитать довелось только сейчас.
Признаюсь, если бы не русский перевод, в ближайшее время руки до украинской классики у меня вряд ли дошли бы. И то, мотивировал меня больше профессиональный интерес. Сейчас же взялся читать «Хіба ревуть воли, як ясла повні?» уже и удовольствия ради.
Изданному роману предшествует предисловие другого украинского классика (уже советской эпохи) Олеся Гончара, который назвал «Гулящую» лучшим произведением в украинской прозе второй половины XIX века.
Он же правильно отметил один очень важный аспект: именно благодаря русскому переводу, Панас Мирный вышел за пределы украинской аудитории, став литератором всесоюзного, по сути — мирового масштаба.
«Проникнутое духом гуманизма творчество Панаса Мирного было полностью посвящено трудовому народу, оно согрето искренней мечтой о человеческом братстве, о счастье грядущих поколений», — пишет о своём предшественнике Олесь Гончар.
Действительно, именно в советское время творчество Панаса Мирного стало доступным массовому читателю, в том числе — украинскому. До прихода советской власти украинского писателя не печатали по идеологическим соображениям.
Тираж только оказавшегося у меня издания — 200 тысяч экземпляров. Рискну предположить, что это больше, чем все издания романа за годы независимости. Более того, в Советском Союзе украинского классика всячески популяризировали, сняв, например, по «Гулящей» в 1961 году фильм с молодой Людмилой Гурченко. О таком пиаре любой украинский классик сегодня может только мечтать.
Вообще, те смыслы, на которых в романах писателя акцентировали внимание в советское время, идут едва ли не вразрез тому, чему учат сегодня. Могу судить по себе, когда в 1990-е годы мы изучали «Хіба ревуть воли, як ясла повні?» в школе. Учительница у нас была национально-сознательная, поэтому творчество Панаса Мирного преподносилось фактически с одной позиции — как «великая печаль украинского народа по утраченной свободе». Печаль в его прозе — огромна. Но печаль эта — отнюдь не национального, а классового, социального характера.
«Украинского вопроса» (в его современном гипертрофированном понимании) у Панаса Мирного попросту нет. С нынешней идеологической колокольни «Гулящую» вообще можно обозвать украинофобским произведением. Все мерзавцы и подонки тут говорят на украинском языке. И отнюдь не все герои повествования — обездоленное крестьянство, большинство — вполне себе хозяева жизни, помещики и чиновники. Свои, родные, украинские, а не присланные откуда-то из Москвы.
Да и о крестьянах, которые в романе ничуть не лучше панов, Панас Мирный пишет резко и однозначно: «Нет у них ни жалости, ни сердца! Сущие собаки, прости господи!»
Мазать творчество Панаса Мирного какой-то идеологической краской, преподнося его едва ли не как «борца за независимость Украины» — вообще глупость. И во многом то, что украинскую литературу пытаются политизировать, начиная со школьной программы, в итоге отворачивает от неё читателя. В результате украинскую литературу в нашей стране попросту не читают.
Остававшийся практически всю жизнь инкогнито мелкий чиновник Афанасий Рудченко занимался не только литературой, но и был по нынешним меркам ярким общественником — боролся за права крестьян и женщин, защищал арестованных диссидентов. Был, по своей сути, классическим социалистом. «Гулящая» — как раз об этом.
«Гулящая», несомненно, — великий роман, в котором можно найти немало параллелей с толстовским «Воскресением» (первые части своего произведения Панас Мирный написал десятью-пятнадцатью годами ранее).
Как отмечал Олесь Гончар, Панас Мирный стал для украинской прозы тем же, кем Тарас Шевченко — для поэзии, уделяя огромное внимание не только смысловому наполнению своих произведений, но и стилистике. Об этом вкладе провинциального украинского прозаика в нашу культуру сегодня уже никто не вспоминает.

«Олеся»: геополитика мистического Полесья
Русский писатель Александр Куприн часто ездил по Украине. Он служил в пехотном полку в Проскурове (Хмельницкий), жил в Киеве. Именно в нашем городе Александр Куприн начал активно публиковаться: писал в «Киевлянине» и «Киевском слове», выпустил книги «Киевские типы» и «Миниатюры».
Когда речь идет об Александре Куприне и Украине, многим первым делом вспоминается донбасская повесть «Молох». Однако, на мой взгляд, куда характернее для украинского периода творчества писателя другая история — «Олеся», написанная в 1898 году.
В тот год вечно безденежный Александр Куприн, вынужденный подрабатывать актёром, гастролируя с театром по украинским глубинкам, жил в селе Переброды Ровенского уезда Волынской губернии («окраина Полесья»), где нашёл работу управляющим.
Повествование от первого лица хоть и переполнено мистическим романтизмом Серебряного века, однако в некоторых оценках Александр Куприн часто отходит от лирических восхищений («лоно природы, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!») и даёт резкие сухие оценки («простые нравы, первобытные натуры, совсем незнакомый мне народ со странными обычаями, своеобразным языком»).
Интересно, что село до подписания пакта Молотова-Риббентропа, находясь после революции 1917 года под польской оккупацией, считалось белорусским.
Понятно, что Александр Куприн адаптировал речь местных жителей для своих читателей, тем более в «Олесе» он воспроизвёл тот язык (по сути — суржик), на котором люди разговаривали с ним, но не между собой. Украинским языком это назвать сложно.
Когда же Александр Куприн приводит народные песни («малорусские песенки»), мы можем понять, на каком языке разговаривало Полесье на исходе XIX века:
«Ой чи цвит, чи нецвит
Каливоньку ломит.
Ой чи сон, чи не сон
Головоньку клонит».
Местные же лирники вспоминают о набегах на эти края:
«Ой зийшла зоря, тай вечирняя
Над Почаевым стала.
Ой вышло вийско турецкое,
Як та черная хмара...»
Александр Куприн пишет:
«Дальше в этой думке рассказывается о том, как турки, не осилив Почаевской лавры приступом, порешили взять ее хитростью. С этой целью они послали, как будто бы в дар монастырю, огромную свечу, начиненную порохом. Привезли эту свечу на двенадцати парах волов, и обрадованные монахи уже хотели возжечь ее перед иконой Почаевской божией матери, но бог не допустил совершиться злодейскому замыслу».
В прошлом году я дважды бывал в краях, о которых рассказывает в «Олесе» Александр Куприн. Даже сегодня, при всём натиске урбанизации, в описываемых автором картинах находишь то, что видишь сам: непроходимые леса, болота, комаров; нередко встречаются не только белки, но и зайцы. И всё это — не заходя в глубь леса. Тут много озёр — часто украинские и белорусские сёла разделяются их берегами. Как правило, весьма формально.
Местные жители, конечно, патриоты своих краёв, но, почему-то, очень гордятся своей историей тех времён, когда тут правила Речь Посполитая, жизнью под шляхтой.
Что несколько противоречит тому, о чём пишет Александр Куприн. Своё первое знакомство с местным населением он описывает следующим образом:
«Крестьяне отличались какою-то особенной, упорной несообщительностью, или я не умел взяться за дело, — отношения мои с ними ограничивались только тем, что, увидев меня, они еще издали снимали шапки, а поравнявшись со мной, угрюмо произносили: „Гай буг“, что должно было обозначать „Помогай бог“. Когда же я пробовал с ними разговориться, то он глядели на меня с удивлением, отказывались понимать самые простые вопросы и все порывались целовать у меня руки — старый обычай, оставшийся от польского крепостничества».
Так он пишет о своём слуге Ярмоле:
«Странное, чуждое мне существо, равнодушное ко всему на свете: и к тому, что у него дома в семье есть нечего, и к бушеванию ветра, и к моей неопределенной, разъедающей тоске».
Вообще, чтобы понять контраст происходящего при литовцах, поляках и после них, достаточно посмотреть на хронологию развития того же Ровно и его окрестностей.
Стоить напомнить, что населённый славянами город, входивший в Галицко-Волынское княжество и бывший частью Киевской Руси, был захвачен Литвой в 1340 году. За последовавшие столетия город и сёла Полесья несколько раз перепродавали, разоряли и грабили. Строили тут замки и католические костёлы. Ровно подвергался нападениям татар, его сжигали. В хрониках города не говорится о его развитии: вся история Ровно того времени — это история постоянных войн и перехода из одних рук в другие.
После унии 1569 года здешняя земля перешла к польской шляхте. Для местного населения это означало превращение в бесправных крепостных. Разгораются крестьянские восстания.
Реальная история тут начинается лишь в XVII столетии, когда Полесье стало одним из полигонов освободительной борьбы гетмана Богдана Хмельницкого. Однако кровь проливается зря: в 1667 году Москва сдаёт эти земли Польше. Уже тогда российская элита предпочитала предавать своих в угоду геополитической конъюнктуре. Война продолжается, и Ровно практически уничтожают.
В начале XVIII века Полесье стало ареной новой войны — российско-шведской, Ровно переходило от одной стороны к другой, пока снова не вернулось к польской шляхте. Снова строят костёлы, синагоги и замки, пока в 1793 году после раздела Польши Полесье не отходит России.
Тут открывают школу и гимназию, а в середине XIX века Ровно сначала соединяют с Киевом шоссе, а после — железной дорогой, чем вдыхают в Полесье новую жизнь.
Александр Куприн не даёт политических оценок (он лишь раз упоминает, что Полесье — Малороссия), а описывает свои мистические впечатления от здешних краёв и людей. Учитывая весьма нелестные оценки, данные им местным жителям, и то, что события происходят уже через 30–40 лет после начала урбанизации региона, можно только представить уровень социальной отсталости местного населения при поляках.
Если говорить конкретно о крестьянах, то их бесправное положение с приходом российской власти никак не изменилось: Москва, сдавшая людей однажды местным панам, не собиралась что-то менять — тут продолжала управлять многонациональная шляхта, а реальные отношения между хозяевами и их крепостными редко отличались от заведённых ещё при Польше порядков.
Вот что пишут на сайте Перебродской школьной библиотеки:

«До польських, українських, білоруських поміщиків добавились ще поміщики-росіяни та російська адміністрація. Кріпаччина залишилася без змін. Скрізь панувала царська влада, яка разом із духівництвом, промисловцями, поміщиками, поліцейськими та жандармами пригнічувала місцеве населення. На селах з діда-прадіда велось натуральне господарство, з домотканим одягом, постолами, жорнами. Населення вирізнялося своєю темнотою та численними забобонами».
Ситуация начала меняться лишь после отмены крепостного права. В хрониках села пишут:
«Після скасування кріпаччини 1861 р. село Переброди розвивалось, як і багато інших сіл. З’явились поступово селяни-багачі, що прибрали до  рук землю і ліс збіднілих родин, розвивалось тваринництво і навіть млини. В селі був склад зерна на випадок неврожаю».
Подчёркнуто дистанцируясь от местного населения, на которое Александр Куприн смотрит свысока и с любопытством, как смотрят пионеры-путешественники на аборигенов-дикарей, автор аполитичен и не агрессивен. Хотя уже сама завязка истории, когда местные жители по-варварски выгоняют из села «ведьмаку», настраивает читателя против них. Но Александр Куприн лишь взирает на всё это с добродетельным недоумением.
В хрониках села так пишут о своих предках:
«Село Переброди з часу заснування було безграмотне, людність вважала, що грамота для них зайва, непотрібна річ, і тому перша школа з’явилась в селі дуже пізно (1890) <...> При польській окупації, з метою колонізації місцевого населення, було запроваджено навчання виключно польською мовою».
Одна из показательных сцен повести — попытки научить Ярмолу писать собственную фамилию. Иногда даже кажется, что автор специально превращает историю в гротеск, но нет — Александр Куприн лаконичен и по-миссионерски терпелив:
«Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц — этот самый Ярмола никак не мог представить себе, почему, например, буквы „м“ и „а“ вместе составляют „ма“. Обыкновенно над такой задачей он мучительно раздумывал минут десять, а то и больше, причем его смуглое худое лицо с впалыми черными глазами, все ушедшее в жесткую черную бороду и большие усы, выражало крайнюю степень умственного напряжения».
Ещё один интересный этнографический момент. Жители села называют «ведьмаку» Мануйлиху чужой. Ярмола говорит о ней:
«Да она чужая была, из кацапок чи из цыганок. Я еще маленьким хлопцем был, когда она пришла к нам на село».
Интересна первая встреча главного героя с Мануйлихой. Она говорит с ним прибаутками:
«Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся».
На это Александр Куприн отмечает следующее:
«Эти обороты речи сразу убедили меня, что старуха действительно пришлая в этом крае; здесь не любят и не понимают хлесткой, уснащенной редкими словцами речи, которой так охотно щеголяет краснобай-северянин».
Однако главный вопрос повести, если не брать во внимание лирическую составляющую, — это религия.
В 1898 году Александр Куприн, описывая село, сообщает, что церковь тут есть. В ней и происходит трагическая развязка.
Однако согласно хронике Перебродов церковь появилась тут пятью годами позже. Сами жители села вспоминают:
«Свого постійного дяка Переброди не мали, церква була в с. Ольмани, де перебродці хрестили дітей і святили паски. Свою церкву перебродці збудували перед революцією 1917 р. на місці колишнього складу зерна, але на власного попа і дяка не розжились. Служити в церкві приїжджав ольманський піп. В школі щороку мінявся вчитель-дяк. Церковнопарафіяльну школу переносили з хати в хату і вчилися там за бажанням. А оскільки бажання вчитись не було, то майже всі чоловіки і жінки в селі були неписьменними».
Несмотря на то, что местные жители весьма религиозны («Не следовает вам такими делами заниматься. Грех!» — осуждает героя за встречи с Олесей слуга), они не просто темны — они темны по-дохристиански, по-варварски. Ведь даже самый тёмный верующий человек, которому мерещится нечистая сила, знает, что его защитит Бог. Но для жителей села Бог — это только страх. Они боятся колдовства (Александр Куприн объясняет отдельные примеры способностей Олеси гипнозом и психологией) и верят, как язычники, в страшную небесную кару. Она обрушивается на их головы в виде падежа скота, смерти младенцев или уничтожающего урожай града, случившегося после «проклятия» изгнанной из местной церквушки девушки.
Массовое помешательство настолько сильно, что беда грозит уже самому герою. Для этих людей церковь — лишь фетиш, по своей натуре они примитивны и агрессивны. Они глупы и суеверны и вместо присущего православным смирения решают вопросы по принципу «кровь за кровь».
Заканчивая повесть на лирической ноте («С стесненным, переполненным слезами сердцем я хотел уже выйти из хаты, как вдруг мое внимание привлек яркий предмет, очевидно, нарочно повешенный на угол оконной рамы. Это была нитка дешевых красных бус, известных в Полесье под названием „кораллов“, — единственная вещь, которая осталась мне на память об Олесе и об ее нежной, великодушной любви»), Александр Куприн как бы подчёркивает, что, в отличие от написанного чуть ранее «Молоха», «Олеся» — это «лишь повесть», красивая романтическая история. Однако сегодня можно найти, над чем поразмыслить, даже в этом немного наивном очаровывающем мистицизме.

«Бабий Яр» – роман-саморазоблачение
Часть 1
Вышедший более пятидесяти лет назад (впервые — в 1966 году) роман киевлянина Анатолия Кузнецова был всегда мне интересен — слишком много о нём говорили. Да и события «Бабьего Яра» происходят на улицах, где я живу уже 35 лет. Хотя прочитать роман удалось не так давно.
Свою критическую статью я разделил на две части. В первой речь пойдёт больше об авторе и истории издания книги. Во второй  мы разберём сам роман.
Неприятные подробности
Как вспоминает моя мама, после выхода «Бабьего Яра» в сокращённом (как утверждает сам автор, подвергнутом жестокой цензуре) виде в журнале «Юность» романом-документом, как назвал его Анатолий Кузнецов, зачитывалась вся киевская молодёжь. И не только киевская.
Несмотря на постоянные сетования автора на цензуру, примеры которой мы ещё разберём, общий тираж журнала составил два миллиона экземпляров. Наверное, общий тираж всех российских «толстяков» сегодня не дотягивает до этой цифры. Позже, в 1967 году, роман вышел в «Молодой гвардии», а это ещё 150 тысяч экземпляров.
Я читал роман в финальной (как утверждает Анатолий Кузнецов в предисловии, «действительной») редакции, опубликованной сперва в 1986 году нью-йоркским POSSEV-USA и переизданной в 1991 году киевским «Оберигом». Впервые, в 1970 году, «Бабий Яр» был опубликован в Frankfurt am Main: Possev-Verlag, после бегства Анатолия Кузнецова в 1969 году в Лондон, и переиздан там же в 1988 году.
Также стоит отметить, что с тех пор — за 25 лет, роман особо не переиздавался. Пару изданий было в 1991 году (тираж «Оберига» — 200 тысяч экземпляров), после чего «Бабий Яр» в 2001 году издал «Захаров», а в 2010-м — «Астрель» и Corpus. Были небольшие переиздания, и это всё.
Переиздавали, как мы видим, в РФ. В Украине же роман писателя-киевлянина фактически забыт. Книгу на раскладке букинистов «Петровки» я нашёл за 50 гривен. Купить новое российское издание со скидкой будет в пять-шесть раз дороже, и то нужно поискать.
Такое равнодушное отношение к одному из самых значимых (при всех своих очевидных и преднамеренных пропагандистских изъянах) романов украинских писателей последнего полстолетия, при желании, тоже можно объяснить. Как и в истории с «Тарасом Бульбой», например, до «Бабьего Яра» просто не дошли руки соответствующих цензоров, которые бы действовали намного жёстче советской цензуры.

Анатолий Кузнецов пишет на неприятные и закрытые сегодня темы. В частности, об украинских полицаях в Бабьем Яру. Они, к тому же, ещё и в вышитые сорочки одеты. Или о том, как украинцы сдавали нацистам евреев — за награду, кто-то даже делал из этого настоящий бизнес. Или захватывали квартиры уехавших из Киева партийных и военных. Он пишет и даже восторгается советскими диверсантами.
При этом автор нелестно противопоставляет своих героев — меркантильных украинцев и решительных и принципиальных русских. При всём своём антисоветизме.
Да и сам герой не ассоциирует себя с Украиной: он хоть и называет иногда себя украинцем, но будто вскользь. Да и про русских говорит "наши". Над «украинской» пропагандой оккупантов, полицаями и даже нынешним национальным флагом автор скорее иронизирует. Почти как Михаил Булгаков в «Белой гвардии».
Ниже, когда мы будем разбирать «Бабий Яр» детальнее, станет понятно, почему роман Анатолия Кузнецова замалчивался в Украине раньше и, тем более, замалчивается сегодня.
Текст писался в шестидесятые, а его наброски в виде дневников и просто записей в тетрадях делались прямо по ходу действия — ещё в детском возрасте. Поэтому «Бабий Яр», после того, как автор дописал его, покинув Советский Союз, в сегодняшних условиях, спустя полстолетия, выглядит саморазоблачением писателя. А сам текст, несмотря на нескрываемый антисоветский крен, во многом искренен, даже когда автор заблуждается в своих домыслах или откровенно врёт.
Тем интереснее разбирать на примере «Бабьего Яра» и советскую цензуру хрущёвской эпохи (и примерять на нынешнее время), анализировать антисоветскую пропаганду автора после его бегства, изучать её природу.
Да и вообще, «Бабий Яр» — во многом действительно документальные свидетельства оккупации Киева, переданные Анатолием Кузнецовым. Просто текст нужно читать между строк, пропуская через внутренний фильтр.
Невозвращенец-коммунист
Проблема в том, что Анатолий Кузнецов не только назвал свой роман документом, но и всячески подчёркивает это в предисловии к книге, настраивая читателя на соответствующий лад, буквально требуя верить тексту.
Сама структура последнего издания романа интересна. Обычным шрифтом подаётся версия, опубликованная в «Юности», курсивом — якобы (по словам Анатолия Кузнецова) вычеркнутое цензурой. Наконец, в квадратных скобках идёт то, что автор дописал после своего бегства из Советского Союза. Примеры пропаганды мы ещё разберём. Сейчас я просто приведу вам одну характерную цитату из романа:
Села не было: одни пепелища с яркими белыми печами, трубы которых, как указательные пальцы, торчали в небо. [Значит, тут был бой одних благодетелей человечества с другими — за лучшее, значит, счастье в мире.]
Согласитесь, подобное смотрится дико даже на фоне декоммунизации в Украине. Ещё тогда, в 1960-е, невозвращенец Анатолий Кузнецов не просто ставил знак равенства между нацизмом и коммунизмом, автор открыто называл нацистов «благодетелями человечества» и «борцами за лучшее счастье в мире». Даже если это была ирония, то я весьма сомневаюсь, что подобное пропустила бы российская или украинская цензура.
Такое сегодня позволяют себе лишь самые отбитые персонажи, а тут — уважаемый писатель.
Интересно, что коммунистом был не только отец Анатолия Кузнецова, о котором подробно написано в романе, и его образ весьма показателен для раскрытия сути текста.
Сам писатель в 1955 году вступил в КПСС. Перебежчики потом всегда рассказывают одно и то же: дескать, все так делали, нужно было крутиться. Не все, мой дед-рабочий, например, прошёл всю войну беспартийным и, вернувшись из Берлина в Киев, за все тридцать с лишним лет после Победы в партию так и не вступил. Наверное, ему не нужно было крутиться?
Благодаря членству в КПСС Анатолий Кузнецов в том же году поступил в московский Литературный институт. Как говорил сам писатель, ранее его не брали в Москву из-за того, что он киевлянин и был «под оккупацией». Сбылись его мечты только после смерти Иосифа Сталина.
До того, как стать писателем, Анатолий Кузнецов занимался балетом, а в детстве, ещё до войны, во времена «тотальной нищеты» имел отличную даже по нынешним временам библиотеку. Он сам об этом пишет.
Анатолий Кузнецов дважды вступал в комсомол, что не мешало ему рассказывать после об отвращении, которое он испытывал при этом. Причём сразу дважды.
Молодой писатель некоторое время, до Москвы, работал на строительстве Каховской ГЭС, называя свой труд ссылкой. В то время как сотни тысяч других киевлян, миллионы советских людей просто молча совершали свой трудовой подвиг, восстанавливая страну из руин, и не пару лет, а годами и десятилетиями.
Для Анатолия Кузнецова, если я правильно понял «Бабий Яр», авторитетом с детства был малограмотный меркантильный дед, мечтавший, что немцы подарят ему корову, о которой он грезил ещё с царских времён, а не отец-революционер. И, думается, не из-за того, что тот ушёл из семьи. Просто жизненная философия и система ценностей (корова от немцев) деда была ему ближе. Что и продемонстрировал дальнейший жизненный путь Анатолия Кузнецова.
Неприкрытая пропаганда
Герой «Бабьего Яра» — сам автор, которому на момент оккупации Киева было 12 лет, вряд ли мыслит как антисоветчик. Антисоветчик в романе — его дед, которому автор противопоставляет своего отца — героя гражданской войны, о чём мы ещё поговорим. Сам же мальчик в большинстве неоднозначных ситуаций мыслит вполне адекватно.
Именно оценочные суждения автора, большинство из которых были дописаны после бегства из СССР, стали пропагандистским багажом к роману, который всё же можно назвать документом. Если только, как я уже говорил выше, отделять реальные, практические хронологические свидетельства очевидцев и самого автора от пропагандистского наслоения, которым Анатолий Кузнецов обильно сдобрил текст.
Впрочем, несмотря на то, что двенадцатилетний Анатолий Кузнецов, учитывая обстоятельства и оккупацию, был, в общем-то, типичным киевским пацаном, по самому тексту романа уже угадывалось общее настроение автора — свалить из этой страны. Несмотря на скрытый патриотизм и даже глухую любовь к Родине.
Откровенно говоря, кроме «Бабьего Яра» у Анатолия Кузнецова я больше ничего не читал, как не изучал (лишь поверхностно) биографию писателя.
И не собираюсь больше ничего читать или изучать. Не по принципу «не читал, но осуждаю». Просто «Бабий Яр», как и жизненный путь писателя,  красноречивее любых измышлений его современников или его собственных заявлений.
По сути, уехав из СССР, Анатолий Кузнецов перестал быть писателем, превратившись в пропагандиста. В частности, работал на «Радио Свобода». В 2011 году АСТ и Corpus даже издали книгу «На „Свободе“. Беседы у микрофона 1972-1979». Работу на радиостанции прервала смерть писателя.
Со своим бегством на Запад Анатолий Кузнецов выдумал целую легенду, отдельная история в которой — тайный «вывоз» романа.
Во-первых, как уже было сказано выше, в СССР «Бабий Яр» вышел более чем двухмиллионным тиражом, поэтому говорить о том, что рукопись была запрещена и вышла из «подполья», смешно.
Во-вторых, что касается цензуры, которая якобы сильно повлияла на суть текста, то это тоже неправда. По тексту романа это отлично видно. Многие моменты, действительно выброшенные цензурой, — это откровенная антисоветская пропаганда (мы разберём эти моменты во второй части), когда коммунизм сравнивается с нацизмом, и всё в том же духе. Причём преимущественно выбрасывались не какие-то хронологические данные этого романа-документа, а рефлексия героев — их внутренние переживания и собственные оценки тех или иных событий, которые не несут никакой смысловой нагрузки, зачастую даже, наоборот, размывают текст.
Пропаганда же — это фактически весь текст в квадратных скобках, который появился в финальной версии романа. По ходу прочтения «Бабьего Яра» иногда хотелось автоматически пропускать подобные моменты. Например, вот так цинично Анатолий Кузнецов описывает расстрел советских военнопленных:
Кричали и дрались они уже в самом Бабьем Яре, когда окончательно увидели, что их расстреливают. Они кричали: «Да здравствует Сталин!», «Да здравствует Красная Армия!», «Да здравствует коммунизм!». [Они верили, что умирают за всемирное счастье, и немцы косили их из пулеметов во имя того же.]
Немного разобравшись в структуре «Бабьего Яра» и жизненных метаниях Анатолия Кузнецова, во второй части статьи мы детально разберём сам текст романа.
Часть 2
И ещё раз о советской цензуре
Сам автор настаивает, что его роман — это документ, подлинное свидетельство дней оккупации Киева. Поэтому и отношение к «Бабьему Яру» должно быть соответствующим. Тем более что Анатолий Кузнецов сам облегчает работу для критического анализа, разбивая роман на три части.
Первая — та, что вышла под цензурой в журнале «Юность» (а позже — в «Молодой гвардии»). Вторая — выброшенное советской цензурой. Третья — написанная уже после бегства из СССР, в период работы на «Радио Свобода» — отдельными блоками в квадратных скобках.
Если разбирать роман именно на основании того, как подаёт его Анатолий Кузнецов — в трёх отдельных частях, то следует признать, что литературную и историческую (причём значительную!) ценность представляет лишь первая редакция «Бабьего Яра». Та самая, «порезанная», по словам автора, цензурой и вышедшая при этом гигантскими тиражами.
Это действительно хроника эпохи, причём глазами маленького мальчика, что придаёт ей искренности. Герою хочется не только верить, но и сопереживать.
Несмотря на то, что, как я уже писал, купить сам «Бабий Яр» в Киеве проблематично (и дорого), официальная власть также позиционирует роман как некий документ того времени. Не так давно рядом с памятником мальчику (подразумевается, что юному Анатолию Кузнецову) на пересечении улиц Кирилловской и Петропавловской восстановили табличку, посвящённую писателю и его книге.
Отмечу ещё один момент: работая над статьей, я использовал как бумажную книгу, так и её электронную версию, в которой писательские выделения текста отсутствовали, из-за чего «Бабий Яр» воспринимается как откровенный винегрет и существенно теряет, в первую очередь, в художественном плане.
То, что Анатолий Кузнецов отмечает в тексте курсивом — моменты, выброшенные советской цензурой, зачастую воспринимается даже сегодня как то, что мы привыкли называть «геббельсовской пропагандой» или же «либеральным бредом», который и на украинском ТВ не всегда услышишь.
Приведу вам пару цитат из текста, чтобы вы понимали, на какого рода цензуру жаловался Анатолий Кузнецов.
Уже в начале романа он так описывает отступление советских войск:
«Я увидел, как они бегут, и понял, что это конец. Красноармейцы — в своей защитной, выгоревшей форме, одни со скатками, иные уже и без ружей — редко побежали через дворы, по огородам, перепрыгивали заборы. Говорили потом, что они забегали в дома, умоляли дать штатское платье, и бабы давали поскорее какое-нибудь тряпье, они переодевались, надеясь скрыться, и бабы топили в выгребных ямах бесполезное оружие и гимнастерки со знаками отличия».
Но это лишь цветочки. Дальше — больше. Тут же, в первой части, Анатолий Кузнецов описывает ту радость, с которой киевляне якобы встречали немцев:
«Мне было двенадцать лет. Многое для меня в жизни происходило впервые. Немцы пришли тоже впервые. Я прежде всех вылетел из окопа, зажмурился от яркого света и отметил, что мир стал какой-то иной — как добрая погода после шторма, — хотя внешне как будто все оставалось по-прежнему. Елена Павловна, захлебываясь, взмахивая руками, говорила умиленно, радостно: —... молоденький, такой молоденький стоит!.. Мои же окна на улицу. Машина ушла, а он, молоденький, хорошенький стоит!..»
Странные откровения
Немного отвлекусь. Такими художественными приёмами сегодня никого не удивишь. В частности, в современном российском «военном кино» подобное умиление оккупантами происходит буквально в каждом фильме.
Я сомневаюсь, что Анатолий Кузнецов, выражаясь современным языком, пытался «троллить» читателя. Вряд ли это было и проявлением глупости, необразованности, как у тех же киношников. Всё же у Анатолия Кузнецова имелась хорошая библиотека, да и сам он был очевидцем тех событий.
Уже тогда, во время написания первой версии повести — ещё без пропагандистских вставок, Анатолий Кузнецов сознательно готовился к тому, чтобы покинуть «эту страну». Создавал себе соответствующий «бэкграунд».
Как видно из вырезанного цензурой, автор рисковал. Роман вообще могли зарубить на корню и не издать. Но ещё не остыла хрущёвская «оттепель», и молодой писатель органично вписался в конъюнктуру литературного процесса своими разоблачениями «тоталитарного прошлого».
Интересно, что некоторые нападки на Иосифа Сталина брежневская цензура, как, например, этот момент в начале романа, не пропустила:
«И вот стало тихо — та тишина, которая кажется страшнее всякой стрельбы. И было неизвестно, где мы: ещё под Сталиным, уже под Гитлером, или на узкой полосе посредине?»
Интересно, что на этом моменте Анатолий Кузнецов особо акцентирует внимание в своих иностранных изданиях, рассказывая о том, какой «беспощадной» была советская цензура.
Вот ещё один колоритный момент:
«— Ах, подорвали-таки мост, проклятые босяки! Э! — сказал дед, подходя к забору и высовывая нос, чтобы тоже поглядеть на первого немца. — Фью-фью, вот это да!.. Ну куда ж с ними Сталину воевать, Господи прости. Это же — армия! Это не наши разнесчастные — голодные да босые. Ты посмотри только, как он одет!»
Согласитесь, если бы подобные сцены мы увидели в фильме Никиты Михалкова, это выглядело бы органично. Но не в 1960-е же годы, несмотря на генеральную линию по уничтожению сталинского государства.
А ещё вот так Анатолий Кузнецов смакует, как в первый же день оккупации все (и он вместе с ними) бросились грабить магазины:
«Измолоченный, покачиваясь, я вышел наружу, увидел, как из продовольственного волокут мешки с солью, но, пока я добежал, там остались лишь бумага да пустые ящики. Я готов был зарыдать, я сроду не был жадным, был у бабушки таким воспитанным, вежливеньким внучком, и вдруг этот грабеж захватил меня, как горячая лавина, у меня горло сдавило от жадности и азарта. И, главное, я понимал, что это был неповторимый, редчайший случай — так богато, так великолепно, так безнаказанно пограбить. А я все пропустил, опоздал на какую-то малость!.. Что значит отсутствие опыта. „Ну, ладно же, — подумал я, утешая сам себя. — Зато уже в следующий раз...“. А когда же он будет, этот следующий раз?.. Собрал с горя по прилавкам гири от весов и понес все добро домой».
Взрывы Крещатика и заложники
Отдельно спекулирует Анатолий Кузнецов на теме работы в Киеве диверсионных групп. В частности — на взрывах Крещатика, после которых, как проводит красной нитью по всему тексту автор, оккупанты начали массово убивать не только евреев.
Вот как описывает взрыв Крещатика Анатолий Кузнецов:
«Это было 24 сентября, в четвертом часу дня. Дом немецкой комендатуры с „Детским миром“ на первом этаже взорвался. Взрыв был такой силы, что вылетели стекла не только на самом Крещатике, но и на параллельных ему улицах Пушкинской и Меринга. Стекла рухнули со всех этажей на головы немцев и прохожих, и многие сразу же были поранены. На углу Прорезной поднялся столб огня и дыма. Толпы побежали — кто прочь от взрыва, кто, наоборот, к месту взрыва, смотреть. В первый момент немцы несколько растерялись, но потом стали строить цепь, окружили горящий дом и хватали всех, кто оказался в этот момент перед домом или во дворе. Волокли какого-то долговязого рыжего парня, зверски его били, и разнесся слух, что это партизан, который принес в „Детский мир“ радиоприемник — якобы сдавать, но в приемнике была адская машина. Всех арестованных вталкивали в кинотеатр здесь же рядом, и скоро он оказался битком набитым израненными, избитыми и окровавленными людьми. В этот момент в развалинах того же самого дома грянул второй, такой же силы, взрыв. Теперь рухнули стены, и комендатура превратилась в гору кирпича. Крещатик засыпало пылью и затянуло дымом. Третий взрыв поднял на воздух дом напротив — с кафе-кондитерской, забитой противогазами, и с немецкими учреждениями. Немцы оставили кинотеатр и с криками: „Спасайтесь, Крещатик взрывается!“ бросились бежать кто куда, а за ними арестованные, в том числе и рыжий парень. Поднялась невероятная паника. Крещатик действительно взрывался».
Анатолий Кузнецов снова играет на контрастах, сначала он пишет:
«Взрыв и пожар Крещатика, нигде и никем до сего не описанные, должны, по-моему, войти в историю войны принципиальной вехой. Во-первых, это была первая в истории строго подготовленная акция такого порядка и масштаба. <...> До Крещатика такое и вообразить было трудно, а вот НКВД вообразило и, так сказать, открыло в войнах новую страницу. Только после Крещатика и у немцев, и у советских родилось это правило: обследовать каждое занятое здание и писать „Проверено. Мин нет“. Понятным было уничтожение при отступлении мостов, военных и промышленных объектов. Но здесь взрывалось сердце города сугубо мирное, с магазинами и театрами. Во-вторых, многие приняли акцию с Крещатиком как первое такого размаха проявление подлинного патриотизма. Ни одна столица Европы не встретила Гитлера так, как Киев. Город Киев не мог больше обороняться, армия оставила его, и он, казалось, распластался под врагом. Но он сжег себя сам у врагов на глазах и унес многих из них в могилу. Да, они вошли, как привыкли входить в западноевропейские столицы, готовясь пировать, но вместо этого так получили по морде, что сама земля загорелась у них под ногами. Где это было до Крещатика, скажите? [С другой стороны, уничтожать древний и великолепный центр столицы ради одной патриотической пощечины врагу, губя при этом и множество мирных жителей, — не слишком ли это? И вот тут начинаются вещи странные]».
После этого Анатолий Кузнецов проводит прямую связь между действиями диверсионных групп в Киеве (в частности, легендарного Ивана Кудри и актрисы Раисы Окипной) и последовавшими зверствами оккупантов против мирного населения. Киевлян он называет заложниками:
«Сто заложников, триста заложников, четыреста заложников... Это была уже война, объявленная целому городу. [Взрыв Крещатика и последующие поджоги устроили оставленные агенты НКВД, расстреливали же за это первых попавшихся людей. Цель была достигнута: немцы рассвирепели. И тем более свирепели, что не могли схватить подлинных взрывников. Это как если бы они получили в зубы от профессионального боксера, а злобу вымещали на подвернувшемся под руку ребенке. За несколько дней расстреляв в Бабьем Яре всех евреев, принялись тащить туда русских, украинцев и прочих.] Заложников брали по ночам, наугад оцепив любой квартал, именно столько, сколько указано в объявлениях. Однажды брали днем на Крещатике, прямо на тротуарах».
Насколько я понял автора, киевляне должны были просто молча принять оккупантов, как это сделали ведущие западные столицы, спокойно переждать расстрелы в Бабьем Яру — мало ли кого там убивают? — и так же, не нервничая и ничего не предпринимая, дожидаться своей участи.
Другой вопрос — морально-этический. Напомню, что до начала оккупации население Киева составляло 850 тысяч и за два года сократилось почти в пять раз. Автор же показывает киевлян жадными циничными идиотами (как своего деда, мечтающего, что немцы подарят ему корову), радостно встречающими оккупантов.
В конце романа есть интересная сцена, где немцы, отступая, убивают киевских официанток, обслуживавших оккупантов:
«Однажды прибыла душегубка с женщинами. После обычной процедуры, когда утихли крики и стуки, открыли дверь, из нее вышел легкий дымок, и оказалось, что машина битком набита голыми молодыми девушками. Их было больше ста, буквально спрессованных, сидящих на коленях друг у друга. У всех волосы были завязаны косынками, как это делают женщины, идя в баню. Вероятно, их сажали в машину, говоря, что везут в баню? У многих в косынках оказались запрятаны кольца, часики, губная помада и другая мелочь. Пьяные немцы хохотали, объясняли, что это официантки из киевских кабаре, и кричали заключенным: „Берите их себе! А ну-ка полюби ее, трахни ее!“...»
Ещё интересный момент: Анатолий Кузнецов пишет, что немцы начали покидать Киев ещё летом 1943 года, что в очередной раз опровергает пропагандистскую басню о том, что Москва приказала взять украинскую столицу к ноябрьским праздникам. Положение сил на фронте было таким, что сдача Киева была делом времени.
При этом Анатолий Кузнецов всё же пишет и о том, что были в Киеве и другие женщины:
«Женщине в Германии, кроме того, верный путь в наложницы. Ходить со знаком „ОСТ“, что означает самую низшую категорию по сравнению с рабами из западных стран. Маминой знакомой, учительнице, пришло короткое извещение, что ее дочь бросилась под поезд. <...> Весь 1942 год был для всей Украины годом угона в рабство. Повестки разносились ворохами. Кто не являлся — арестовывали. Шли облавы на базарах, площадях, в кино, банях и просто по квартирам. Людей вылавливали, на них охотились, как некогда на негров в Африке. Одна женщина на Куренёвке отрубила себе топором палец; другая вписала себе в паспорт чужих детей и одалживала детей у соседей, идя на комиссию. Подделывали в паспорте год рождения; натирались щетками, драли кожу и смачивали уксусом или керосином, чтобы вызвать язвы».
Западный читатель как раз любит подобные контрасты.
Его семья
Наконец, нужно перейти к основной для понимания мотивации Анатолия Кузнецова части романа — описанию семьи маленького героя «Бабьего Яра». Именно тут автор по-настоящему саморазоблачается, делая выбор между отцом-большевиком и меркантильным дедом. Своего деда автор и вовсе изображает каким-то карикатурным «хохлом».
Вот как он его описывает:
«Семерик Федор Власович, мой дед, ненавидел советскую власть всей своей душой и страстно ждал немцев, как избавителей, полагая, что хуже советской власти уж ничего на свете быть не может. Нет, он отнюдь не был фашистом или монархистом, националистом или троцкистом, красным или белым, он в этом вообще ни черта не смыслил. По происхождению он был из украинских крепостных, крестьянин-бедняк. По социальному положению — городской рабочий с долгим стажем. А по сути своей — самый простой, маленький, голодный, запуганный обыватель Страны Советов, которая ему — мачеха. Дед родился в 1870 году — в одном году с Лениным, но на этом общее между ними кончалось. Дед не мог слышать самого имени Ленина, хотя тот давно умер, как умерли или были перебиты многие ленинцы. Он считал, что именно от Ленина все беды, что тот „играл в Россию, как в рулетку, все проиграл и сдох“...»
А вот таким был отец автора:
«Василий Кузнецов был большевик. [И он тогда был честный большевик. Таких, как он, в 1937 году отправляли в лагеря либо на тот свет под их же ошалелые крики „Да здравствует Сталин“!] Он был настоящий русак, курский, в 1917 году стоял у станка, когда подошел дружок: „Васька, вон записывают в Красную гвардию. Пишемся?“ — „Пишемся!“ — сказал Василий и пошел. Он громил буржуев, вступил в партию в 1918 году, партизанил на Украине, стал командиром пулеметчиков и под командой Фрунзе брал Каховку, брал Перекоп и сбрасывал Врангеля в Черное море. Он казался мне необыкновенным человеком, [и слово его было для меня свято. Однажды мама решила учить меня английскому языку. Мы сидели за столом, когда вошел отец. Посмотрел, как я заучиваю „мазе“, „фазе“, говорит возмущенно матери: „Это что такое? Буржуйскому языку ребенка учишь? Прекратить!“ И прекратили.]»
На примере отца автор описывает и «карьерную лестницу» в СССР:
«Участковый милиционер Вася Кузнецов все приходит да приходит: то улица плохо подметена, то домовой номер надо сменить. Короче говоря, когда Василия избрали членом Киевского горсовета, дед решил, что такой зять вполне подходит: они, горсоветчики, для себя все достанут. Как же он ошибся! Это была одна из крупнейших ошибок деда в жизни. Он потом до самой смерти не мог простить зятю того, что он ничего в дом не нес, и даже когда дед ходил в милицию на перерегистрацию подворной книги, ему приходилось сидеть в очереди на прием к своему зятю, как и всем прочим».
Дед оказался Анатолию Кузнецову ближе по духу, а его бегство из страны стало той коровой, которую старик так и не дождался от немцев.
Послесловие
Несмотря на критику, «Бабий Яр», конечно, нужно читать. Просто — включая внутренние фильтры. Сегодня это не так сложно сделать.
Да и в художественном плане роман хорош. Если отбросить пропаганду и «лирические размышления» Анатолия Кузнецова, вырезанные советской цензурой, текст будет по-стейнбековски точен и лаконичен. Жаль, что сам автор, нагромоздивший сверху несколько «этажей» собственной редактуры, так этого и не понял.
Конечно, нужно делать скидку на то, когда это было, отсутствие телевидения в современном понимании и, конечно, Интернета, когда подобная неприкрытая пропаганда действительно могла сработать и, судя по развитию спирали советской истории, сработала.
Упомянутые в статье эпизоды — лишь малая толика палитры жизни Киева и его окрестностей в годы оккупации. Анатолий Кузнецов подает хронику, может быть, немного сбивчиво, но максимально скрупулёзно, не зацикливаясь на себе и своей семье, а давая слово всем своим персонажам — очевидцам тех событий.

Размытый Шевченко
К Тарасу Григорьевичу Шевченко и его творчеству я отношусь скорее индифферентно. Знаком с ним, увы, чуть больше, чем на уровне школьной программы. Ещё в 1990-е пафос изложения предмета оттолкнул от творчества Кобзаря на долгие годы.
Упущение нужно исправлять. Я решил начать с поездки по шевченковским местам, посетив Канев, где похоронен Тарас Григорьевич, и его родные сёла — Моринцы, Будище и Шевченково (Кереловку).
На могиле Кобзаря в Каневе я был ещё в советское время. Помню лишь, что мы приезжали сюда на речной ракете по Днепру, было много людей. Сегодня туристов и почитателей творчества Тараса Григорьевича тут куда меньше. Подобные речные прогулки — удовольствие дорогое (в Интернете  нашёл поездку с пешей экскурсией по заповеднику за 900 гривен) и весьма нерегулярное.
Мы добирались на автобусе. Дорога (всего 135 километров) заняла больше двух часов. Чтобы доехать до находящихся рядом сёл, ушло столько же. Местные дороги ужасны, иногда их попросту нет. И если добраться до Канева ещё можно, то для того, чтобы посетить родные сёла Тараса Шевченко, нужно очень этого захотеть. Особенно, если у вас нет собственного автомобиля.
Местные жалуются, что, несмотря на всеукраинскую известность здешних мест, с туризмом всё очень плохо. Плюс к плохим дорогам тут практически полностью отсутствует какая-либо туристическая инфраструктура, да и культура ведения подобного бизнеса вообще.
Я не говорю о том, что туристические объекты должны превратить в увеселительные заведения, но чтобы хоть немного заработать денег, тут могли бы научиться, для начала, продавать холодную воду и делать кофе.
В Моринцах на территории достаточно большого музея всего два штатных экскурсовода. Когда мы приехали, работал один. Искали его полчаса. За это время подъехали, от силы, с полдесятка человек.
Отелей тут тоже нет. Лишь так называемые эко-усадьбы, по сути, обычные сельские дома с соответствующим сервисом. Здешние хозяева тоже жалуются на отсутствие туристов. Их проблема, на мой взгляд, заключается в том, что половина жителей городов сегодня имеют родственников и «дачи» в точно таких же сёлах, и платить просто так за то, чтобы пожить рядом с хатами Кобзаря, когда сюда можно просто приехать на час и всё посмотреть, никто, естественно, не хочет.
Рассчитывать на государство тоже не приходится. Печальный пример — усадьба Василия Энгельгардта, где прислуживал юный Тарас. Косметический ремонт тут пытались проводить ещё лет десять назад. Сегодня это просто запущенная территория. Местные жители приходят сюда пить водку и жарить шашлыки. Туристы здесь — люди залётные.
Главная же проблема в том, что подобные туристические туры не несут никакой смысловой нагрузки. К сожалению, все без исключения экскурсоводы, куда бы мы ни заезжали, оказывались теми же строгими «школьными учительницами», говорящими нудно и штампами эпохи застоя — «генетический код», «совесть нации» и прочее. Никакой конкретики и минимум смысла, даже если вы действительно желаете что-то узнать. Лишь общеизвестные факты и максимально высокий слог изложения.
Люди делают вид, что им интересно. К счастью для них, экскурсии весьма скоротечны — полчаса, и они свободны. Когда экскурсовод спрашивает, нет ли у слушателей вопросов, все молчат. Никого, как правило, ничего не интересует. Все спешат к выходу — успеть купить магнитики до отъезда автобуса.
Книги самого Тараса Шевченко для большинства слишком дороги. «Кобзарь» и другие издания украинской печати продают как московскую контрабанду по 200-300 гривен.
Любимая тема всех экскурсоводов — российские репрессии против Кобзаря. После этого разговор плавно скатывается в геополитику. О русской творческой элите, которую в те годы так же отправляли в ссылки, изолируя от аудитории и работы, без поддержки которой сегодня, возможно, о Тарасе Григорьевиче не осталось бы и памяти, скромно не упоминают.
Впрочем, иногда вопросы всё же звучат. Например, в Каневе у экскурсовода поинтересовались, для чего советская власть всё это построила.
Парень ответил: «Когда советская власть поняла, что замолчать гений Тараса Шевченко невозможно, она решила героизировать его для себя. Обратите внимание, каким они построили мемориал — серым и мрачным. Таким же они лепили и образ Кобзаря».
Не революционер и не демократ, Тарас Шевченко, выходит. Интересно, что мешало тут всё перестроить на более «жизнеутверждающий» лад за двадцать пять лет? Очень трудно оценить, у скольких людей сегодня действительно такое дерьмо в голове, а кто просто придуривается...
Да, сегодня образ Тараса Шевченко не столь суров. Его без зазрения лепят на футболки и значки, используют в угоду политической конъюнктуре и вообще всячески «популяризируют». Это куда безопаснее для нынешнего украинского государства, чем, если бы люди вдруг начали читать Кобзаря — революционера и демократа.
«Так от, бач, живу, учусь, нікому не кланяюсь і нікого не боюсь, окроме Бога. Велике щастя буть вольним чоловіком: робиш, що хочеш, ніхто тебе не спинить».

 «Пляж»: дискурс для дегенератов
Удивительно, что роман «Пляж» британца Алекса Гарленда прошёл мимо меня в юности. Я как раз читал подобную литературу. Всё ограничилось просмотром одноимённого фильма 2000 года. Тогда и режиссер Дэнни Бойл с его Trainspotting казался неимоверно крутым и ещё не скатился в слезливые мелодрамы, да и молодой Леонардо Ди Каприо был не менее популярен, чем сегодня.
К тому же на премьерный показ нам дали пригласительные, а в переполненный зал удалось пронести пиво.
Мне было всего 18 лет, и фильм зашёл хорошо: много погонь, драк и прочей остросюжетной ерунды под пиво.
Общий сюжет про таинственный остров и непрошеных туристов хоть и понравился, но вскоре совершенно забылся и размылся. В памяти остался лишь молодой Лео, судорожно пытающийся сбежать от бандитов по золотому песку пляжа. Красиво и, в общем-то, всё.
Недавно на глаза попалась книга «Пляж». Для разнообразия решил её прочитать. К счастью, на это дело ушло всего два дня. Книга легко читается — спасибо и на этом.
Но чем дольше я читал, тем больше, во-первых, я недоумевал, что это за чушь и почему она так популярна, а во-вторых, попросту хотелось бросить эту бесконечную жвачку.
Подобные книги с красочными, но абсолютно бессмысленными сюжетами, столь характерными для искусства постмодерна конца XX — начала XXI века, я называю «сериалами». В таких случаях суть истории можно было бы сжать до размеров рассказа, если убрать глупые диалоги и описания природы или каких-то примитивных процессов сродни ловле рыбы или разведению костра.
Но в «Пляже» всё это, наоборот, намеренно растягивается — до нудной бесконечности, когда, если вы не любитель телевизионного «мыла», нужно прилагать усилия, чтобы не оборвать чтение.
В романе нет смысла, нет морали. Даже когда кровавая развязка случилась и автор пишет свои воспоминания, он не видит, не понимает причинно-следственной связи, он просто констатирует произошедшие факты.
Как любят говорить критики о плохих фильмах: героям не хочется сопереживать. Вот и в «Пляже» так же.
Но вопреки жанру, когда с героями-идиотами безжалостно расправляются, будто преподнося читателю урок, Алекс Гарленд не делает никаких выводов.
Повторюсь: всё это очень характерно для современного искусства постмодерна, поэтому книга и фильм были восторженно восприняты критиками и зрителями.
Но если фильм — это, в первую очередь, развлечение, то книга — это литература. И «Пляж» — это не литература, это красочное телевизионное «мыло» в текстовом виде.
Это абсолютно пустое чтиво. Герои романа не только не заставляют читателя сопереживать им и их поступкам, от них — от героев и их поступков — попросту тошнит. Они аморфны, глупы. Они напоминают стаю прибившихся к берегу мерзких медуз, которых в концовке ворошат палкой, превращая в кисель.
Но больше всего отвратительно то, что именно такая литература сегодня в фаворе. Такие романы, как «Пляж», стимулируют молодых писателей развиваться в том же ключе — не быть исследователями и архитекторами человеческих душ. Всего-то и нужно — скрупулёзно описывать дегенератов вокруг себя, потакая им. Такие романы формируют нынешний низкий вкус и вообще весь литературный дискурс.
Роман «Пляж» часто сравнивают с «Повелителем мух» Уильяма Голдинга. На мой взгляд, весьма безосновательно.
Повторюсь: у Алекса Гарленда нет смысла и морали, даже извращённой. Уильям Голдинг, в отличие от него, хотя бы выступал с открытым забралом, проповедуя социал-дарвинизм, утверждая, что зло и насилие сидит в каждом, даже самом маленьком человеке. Кто укротит пороки человека, если не государство и крепкая рука капиталиста?
«Повелитель мух» — это уныние, а уныние — это грех. Но Уильям Голдинг честен в своей извращённой греховности. Алекс Гарленд не дотянул и до этого.
Однако и «Пляж», и «Повелитель мух» ложатся в общий дискурс общества потребления и поклонения «золотому тельцу». Нынешний дискурс плодит дегенератов. Покорных и послушных.
Очень жаль, что, судя по всему, Алекс Гарленд не читал «Незнайку на Луне» Николая Носова и не знаком с его Островом Дураков. Концовка «Пляжа» могла получиться куда сильнее.

«Отборный лист»: жестокий фермерский капитализм по-американски
Роберт Пенн Уоррен — типичный успешный американский писатель. Настоящая американская мечта. По-нашему — карьерист. Блестящее образование (университеты Вандербильта и Калифорнии, Йель и Оксфорд, учёба в Италии — как раз в годы правления Бенито Муссолини), ранние публикации и такая же стремительная слава — всё это не могло не сказаться не только на стиле писателя, но и на содержании его текстов.
Безусловно, Роберт Пенн Уоррен — безупречный стилист. Он был востребован в Голливуде: театральные постановки и сразу несколько громких экранизаций. Фильмы по его роману «Вся королевская рать», думаю, видели многие. Книга была издана в 1946 году — самое время, чтобы переключить внимание уставших от войны американцев на политику и внутренние разборки. Прототипом героя истории стал бывший губернатор Луизианы Хьюи Лонг, застреленный в 1935 году. Демократическая партия решила вывалить зрителям грязное бельё своих же предшественников десятилетней давности. По роману сняли сразу четыре фильма, один из них — в 1971 году в СССР. Сама книга получила Пулитцеровскую премию.
Приходится в очередной раз повторять, что многие произведения ещё недавно живых писателей (Роберт Пенн Уоррен скончался в 1989 году) были, мягко говоря, неполиткорректными.
Роберт Пенн Уоррен, например, как и многие писатели того времени, достаточно резко отзывается о неграх. И дело не в том, что он просто подшучивает над нерадивой обслугой на потеху гламурной элите и белым воротничкам — своей целевой аудитории. Нет, он действительно считает негров нерасторопными и криворукими, недостойными всей полноты гражданских прав, о чём настойчиво напоминает устами героев и авторским повествованием.
Всё это находило отзывы в сердцах читателей и критиков, ведь Роберт Пенн Уоррен был одним из самых обласканных американских писателей своего времени. Обо всём этом сегодня лицемерно предпочитают не вспоминать, ведь покойный писатель, как прекрасный стилист, был просто зеркалом того времени, а заглядывать в него при нынешних нравах на Западе приятно отнюдь не всем. Чего ему не занимать, так это скрупулёзной точности к деталям, главное — вникнуть в них.
Роберт Пенн Уоррен родился в Кентукки, что развязывало ему руки и давало возможность, будучи тоже «почти южанином», когда пришло время, едко и иногда жестоко выявлять «дикость» нравов всё ещё мятежного Юга. Такой писатель, конечно же, не мог не нравиться не только Голливуду (каждый рассказ автора — буквально готовый к экранизации сценарий), но и Белому дому. За правильный курс он получал зелёный свет к большим проектам и деньгам.
Роберт Пенн Уоррен — не просто писатель. В 1930-е годы вместе с другими писателями-южанами он продвигает т. н. Аграрный манифест, в котором одной из главных тем становится сохранение расовой сегрегации как двигателя американской экономики.
Бурная позиция в молодости не мешает ему идеологически «переобуться» уже в 1950-е и, уловив новые веяния Вашингтона, стать противником расизма и ущемления чёрных, выступать за «расовую интеграцию». В 1965 году Роберт Пенн Уоррен и вовсе издал книгу-интервью с такими лидерами чёрной Америки, как Малкольм Икс и Мартин Лютер Кинг. На старость лет Роберт Пенн Уоррен был осыпан правительственными наградами и почётом.
Рассказы Роберта Пенна Уоррена у нас не настолько известны.
«Отборный лист» (сборник «Цирк на чердаке» 1947 года) — один из самых показательных и злых. В отличие от авторов одного с ним литературного поколения — Джона Стейнбека или Уильяма Фолкнера Роберт Пенн Уоррен не пытался выступать совестью американской нации. Да и писал он для несколько иной публики, не столь массовой, — более «почтенной», для которой создавал маленькие страшные истории из жизни США, конструируя всё новые и новые литературные «кунсткамеры».
И, похоже, он рано уяснил для себя, что излишнее морализаторство в писательстве чаще приносит больше проблем, чем денег. Тем более если ты хочешь, чтобы тебя ставили на сценах и экранизировали, платили не только за писательский труд, а намного больше. Это ли не настоящая американская мечта?
Даже о самых страшных вещах, а «Отборный лист» — страшный рассказ, Роберт Пенн Уоррен ведёт повествование лаконично и даже сухо. Куда больше внимания, чем сути проблемы, он уделяет тому, что может реально заинтересовать его читателей — делам сентиментальным, душевным, тонким. Например, в «Отборном листе» выводится классический конфликт отца и сына. Но, как и положено американской мечте (которая зачастую разбивается в его рассказах вдребезги), все проблемы, как правило, упираются в деньги. Даже говоря о душе, Роберт Пенн Уоррен предпочитает решать вопрос не по совести, а по экономической целесообразности, которая определяет правоту того или иного человека.
Так и в «Отборном листе», действия которого происходят в начале 1930-х годов, автор не пытается смотреть на происходящее шире локального конфликта и этой самой экономической целесообразности. В истории о торгующих табаком фермерах он лишь вскользь говорит о Великой депрессии, показывая её как данность, как констатацию некого экономического закона, неподвластного человеческой природе. О причинах и реальных следствиях происходящего тоже не говорится всерьёз — лишь страшные эстетические мазки для полноты картины.
Перед фермерами стоит дилемма: вступать в создаваемую ассоциацию и отстаивать на рынке свою цену на табак, или же продавать урожай дешевле перекупщикам. Загвоздка в том, что кризис в США набирает обороты и при выставляемой ассоциацией цене есть вероятность, что табак не будет продан вовсе, что грозит фермерам разорением. Отдавать же дешевеющий табак посредникам многим не позволяет жадность, которую они называют принципами. В итоге противники ассоциации, решившие продавать табак самостоятельно, сбивают цену для ассоциации и становятся объектами для налётов и поджогов. На этом же строится и конфликт сына и отца — один выступает за ассоциацию, другой — против, рискуя погубить семью.
Когда решение по-американски найдено и, кажется, нас ждёт хэппи-энд и каждый получит свою выгоду, случается не менее американская развязка — кровавая и беспощадная.
Концовка рассказа во многом остаётся открытой, а читателю предоставляют возможность самому подсчитать, как было выгоднее — остаться в ассоциации или выйти из неё, нужна ли была она вообще. Одним словом, приятные размышления об экономической целесообразности. Согласитесь, очень по-американски.

«Русский дневник» Джона Стейнбека: почему получилось вкусно, но поверхностно
Джон Стейнбек всегда был в Советском Союзе своим — одним из любимейших писателей США среди наших читателей. Способствовал этому, в первую очередь, роман «Гроздья гнева» (пожалуй, моё любимое произведение американской литературы в принципе). Перед началом войны в СССР его издавали стотысячными тиражами.
В США «Гроздья гнева» не только получили Пулитцеровскую премию, но и были включены в школьную программу.
После смены политических элит и прихода в Белый дом вместо кабинета Франклина Рузвельта администрации «ястребов» Гарри Трумэна изменилось и отношение к книге Джона Стейнбека, которая по завершении для США Второй мировой войны была уже не гимном торжеству духа и трудолюбию американцев, а опасной «коммунистической пропагандой».
Говоря о «Русском дневнике» Джона Стейнбека — его путевых заметках во время поездки по СССР вместе с фотографом Робертом Капой в 1947 году — нужно брать в расчёт эти обстоятельства.
Несмотря на то, что до начала активной «охоты на красных» и маккартизма оставалось ещё три года, антисоветская пропагандистская кампания в США уже набирала обороты.
Например, за несколько месяцев до начала описываемой поездки, в марте, Гарри Трумэн провозгласил свою внешнеполитическую доктрину, которой предусматривалась поддержка США Турции и Греции в «борьбе с мировым коммунизмом», а Болгария, Румыния и Польша назывались «жертвами советского тоталитаризма».
В США «Русский дневник» вышел в 1948 году — накануне создания при непосредственном участии всё того же Гарри Трумэна в апреле 1949 года НАТО. В новом военном альянсе американский президент видел, в первую очередь, «возможность остановить экспансию СССР в Европе».
Нет ничего удивительного и в том, что «Русский дневник» дошёл до советского читателя лишь в перестроечные времена — сталинский период в истории страны получился у американца отнюдь не кровожадным.
Впрочем, наверное, в 1980-е, «Русский дневник» удачно лёг в общую канву пропаганды.
Книга Джона Стейнбека получилась по объективным причинам неоднозначной (не без предвзятой критики — сервиса в самолётах и поездах, строгости чиновников, «культа личности») и в чём-то даже поверхностной, что делало её отличным инструментом для манипуляции.
Американский писатель не только восторгался трудолюбием и открытостью советских людей, в какую бы точку огромной страны они не приезжали. Джон Стейнбек, всё же, писал о жизни в СССР как типичный американец, мало вникая в суть происходящих изменений в нашей стране, а представляя на потребу своим читателям то, что их интересовало в первую очередь: что едят и пьют советские люди, во что одеваются, как танцуют и поют.
Не думаю, что прекрасный американский писатель не мог сказать о СССР и его людях лучше, глубже. Мог, но, разве что, рукописью в стол. И то с большим риском попасть в список запрещённых авторов и закончиться как писатель вообще. В 1950-е годы в США с такой книгой это было проще простого.
Как известно, свои путевые заметки, оформленные позже в книгу, Джон Стейнбек публиковал в газете New York Herald Tribune. Складывается впечатление, что «Русский дневник» писался не только с оглядкой на цензуру, но и с учётом интересов публики, которая его будет читать, текст для которой получился максимально «удобоваримым».
Примечательно, что в книге автор сетует исключительно на советскую (вполне законную) цензуру. Для путешественников возникает проблема, как вывезти записи и фотографии из СССР. При этом Джон Стейнбек не рассказывает читателям о том, как он собирается всё это издавать в США, и с какими сложностями, уже неофициальными, ему придётся столкнуться в общении с американскими цензорами и издателями.
В начале своей книги Джон Стейнбек даёт понять общее отношение к СССР вполне образованных американцев, для которых он собрался писать:
Одна пожилая женщина сказала, и в голосе ее слышался ужас:
— Да ведь вы же пропадете без вести, пропадете без вести, как только пересечете границу!
Мы, в свою очередь, задали ей вопрос, в интересах репортерской точности:
— А вы знаете кого-нибудь из пропавших?
— Нет, — сказала она. — Я никого лично не знаю, но пропало уже много людей.
Тогда мы сказали:
— Возможно, это и правда, мы не знаем, но не можете ли вы назвать нам имя хотя бы одного из тех, кто пропал? Или хотя бы имя человека, лично знающего кого-то из Пропавших без вести?
Она ответила:
— Тысячи пропали.
Человек, многозначительно, с загадочным видом поднимавший брови, кстати, тот самый, который два года назад в Сторк Клубе выдал планы вторжения в Нормандию, сказал нам:
— Что же, у вас неплохие отношения с Кремлем, иначе бы вас в Россию не пустили. Ясное дело — вас купили.
Мы ответили:
— Нет, насколько нам известно, нас не купили. Мы просто хотим сделать хороший репортаж.
<...>
Один пожилой мужчина кивнул нам и сказал:
— Вас будут пытать, вот что там с вами сделают. Просто посадят вас в какую-нибудь ужасную тюрьму и будут пытать. Будут руки выкручивать и морить голодом, пока вы не скажете то, что они хотят услышать.
Мы спросили:
— Почему? Зачем? Ради какой цели?
— Так они делают со всеми, — ответил он, — на днях я читал об этом Книгу.
А довольно важный бизнесмен посоветовал:
— Что, едете в Москву, да? Захватите с собой парочку бомб и сбросьте на этих красных сволочей.
К сожалению, в «Русском дневнике» уже маститый автор зачастую напоминает своих же героев «Гроздьев гнева». Молодых американцев в романе интересуют сугубо материальные вещи — как найти работу, пропитание, а потом, когда появятся «лишние деньги», — выпивку, танцы и девочек.
В «Гроздьях гнева» Джон Стейнбек предлагает своему читателю критический взгляд не только на этот всеобщий, уже национальный материализм, но и на сам капитализм в принципе.
В «Русском дневнике» же писатель, сознательно включая режим самоцензуры, в угоду читателям, буквально упивается именно материальной стороной СССР — красотой наших девушек, вкусом холодной водки с икрой.
Дескать, посмотрите: советские люди, как и американцы, пьют, любят танцы и девочек!
В начале своего повествования Джон Стейнбек корректно подчёркивал, что «Русский дневник» это «не заметки о России, — это заметки о нашем путешествии по России».
Думается, «Русский дневник» непосредственно для советского читателя вряд ли представлял большой интерес. Тогда ещё не было модным забивать голову тем, что думают о нас на Западе. Во всяком случае, у простых советских граждан, обычных читателей.
Тем более, как я уже говорил выше, «Русский дневник» всё же вышел поверхностным.
Во-первых, это было обусловлено двусторонней цензурой: законной, о которой знал и на которую «подписывался» писатель у нас, и негласной — в США.
Во-вторых, сам автор сознательно пошёл на подобный шаг, понимая, что иначе, учитывая политические реалии в США, объявивших устами Гарри Трумэна СССР «холодную войну», на родине не только не пропустят «лишнюю информацию» — она может стать убийственной для писательской и журналистской карьеры самого Джона Стейнбека.
Он не мог не осознавать этого, поэтому и не стал «рыть» глубже того, чтобы донести до американских читателей преимущественно бытовые, дорожные и гастрономические истории из СССР.
Одним из городов, которые посетили американцы, был Киев. Джон Стейнбек так описывает послевоенный город:
Наверное, когда-то город был очень красив. Он намного старее Москвы. Это-прародитель русских городов. Расположенный на холме у Днепра, Киев простирается вниз в долину. Некоторые из его монастырей, крепостей и церквей построены в XI веке. Некогда это было любимое место отдыха русских царей, и здесь находились их дворцы. Его общественные здания были известны по всей России. Киев был центром религии. А сейчас Киев почти весь в руинах. Здесь немцы показали, на что они способны. Все учреждения, все библиотеки, все театры, даже цирк — все разрушено, и не орудийным огнем, не в сражении, а огнем и взрывчаткой. Университет сожжен и разрушен, школы в руинах. Это было не сражение, а безумное уничтожение всех культурных заведений города и почти всех красивых зданий, которые были построены за последнюю тысячу лет. Здесь хорошо поработала немецкая культура. Одна из маленьких побед справедливости заключается в том, что немецкие заключенные помогают расчищать эти руины.
По-американски Джон Стейнбек оценивает украинских женщин:
Я смотрел на женщин, которые шли по улице, как танцовщицы. У них легкая походка и красивая осанка. Многие из них прелестны.
Интересны геополитические оценки Джона Стейнбека:
Местное население часто страдало из-за того, что украинская земля так богата и плодородна, — множество захватчиков тянулось к ней. Представьте себе территорию Соединенных Штатов, полностью разрушенную от Нью-Йорка до Канзаса, и получится приблизительно район Украины, подвергшийся разорению...
И тут же он отмечает самоотверженный труд людей:
Здесь есть шахты, которые никогда не откроются снова, потому что немцы сбросили туда тысячи людей. Все промышленное оборудование на Украине было разрушено или вывезено, и теперь, пока не будет поставлено новое, все производится вручную. Каждый камень и кирпич разрушенного города надо поднять и перенести вручную, поскольку нет бульдозеров. Но пока ведутся восстановительные работы, украинцы должны еще производить продукты питания, потому что Украина является главной житницей страны. Они говорят, что в период уборки урожая нет выходных, а теперь как раз время уборки. На фермах не существует ни воскресений, ни отгулов.
Работа, которая им предстоит, огромна. Здания, которые надо отстроить заново, сначала необходимо снести. А то, что бульдозер расчистил бы за несколько дней, вручную можно сделать только за недели. Но бульдозеров пока нет. Все необходимо заменить. И сделать это нужно быстро. Мы прошли через разрушенный и уничтоженный центр города, на то место, где после войны были повешены немецкие садисты. В музее есть планы нового города. Мы все отчетливей осознавали, как жизненно важна для советского народа надежда на то, что завтра будет лучше, чем сегодня.
Здесь в белом гипсе была изготовлена модель нового города. Должен вырасти грандиозный, невероятный город, из белого мрамора, в классических линиях, с высокими зданиями, колоннами, куполами, арками, гигантскими мемориалами — все в белом мраморе.
Подобные повествования не без интереса зайдут современному читателю — они необременительны, не политизированы и вкусны во всех отношениях.
А киевским чиновникам, учитывая тёплое отношение американского писателя к нашему городу, стоило бы подумать о переименовании одной из улиц столицы в его честь.
Пожалуй, одним из самых информативных и интересных эпизодов «Русского дневника» стало описание посещения колхоза «Шевченко-1» под Киевом:
Колхоз «Шевченко-1» никогда не относился к числу лучших, потому что земли имел не самые хорошие, но до войны это была вполне зажиточная деревня с тремястами шестьюдесятью двумя домами, где жило 362 семьи. В общем, дела у них шли хорошо. После немцев в деревне осталось восемь домов, и даже у этих были сожжены крыши. Людей разбросало, многие из них погибли, мужчины ушли партизанами в леса, и одному богу известно, как дети сами о себе заботились. Но после войны народ возвратился в деревню. Вырастали новые дома, а поскольку была уборочная пора, дома строили до работы и после, даже ночами при свете фонарей. Чтобы построить свои маленькие домики, мужчины и женщины работали вместе.
Джон Стейнбек разрывает сегодняшние шаблоны:
Нас всегда убеждали, что в колхозах люди живут в бараках. Это неправда. У каждой семьи есть свой дом, сад, цветник, большой огород и пасека. Площадь такого участка около акра. Поскольку немцы вырубили все фруктовые деревья, были посажены молодые яблони, груши и вишни.
<...>
Село потеряло на войне пятьдесят военнообязанных, пятьдесят человек разных возрастов, здесь было много калек и инвалидов. У некоторых детей не было ног, другие потеряли зрение. И село, которое так отчаянно нуждалось в рабочих руках, старалось каждому человеку найти посильную для него работу. Инвалиды, которые хоть что-то могли делать, получили работу и почувствовали себя нужными, участвуя в жизни колхоза, поэтому неврастеников среди них было не много.
Так американский писатель показывает украинское застолье:
Наконец нас пригласили к столу. Украинский борщ, до того сытный, что им одним можно было наесться. Яичница с ветчиной, свежие помидоры и огурцы, нарезанный лук и горячие плоские ржаные лепешки с медом, фрукты, колбасы — все это поставили на стол сразу. Хозяин налил в стаканы водку с перцем — водка, которая настаивалась на горошках черного перца и переняла его аромат. Потом он позвал к столу жену и двух невесток — вдов его погибших сыновей. Каждой он протянул стакан водки.
Мать семейства произнесла тост первой. Она сказала:
— Пусть бог ниспошлет вам добро.
И мы все выпили за это. Мы наелись до отвала, и все было очень вкусно.
Теперь наш хозяин провозгласил тост, который мы уже слышали очень много раз, — это был тост за мир во всем мире. Странно, но нам редко удавалось слышать более интимные, частные тосты. Чаще звучали тосты за нечто более общее и грандиозное, чем за будущее какого-то отдельного человека. Мы предложили выпить за здоровье членов семьи и процветание колхоза. А крупный мужчина в конце стола встал и выпил за память Франклина Д. Рузвельта...
Безусловно, даже в таком несколько рафинированном виде «Русский дневник» Джона Стейнбека был важным и позитивным событием для США, однако объективно не мог дать тот импульс, которого, возможно, и хотел добиться сам автор, но по-американски благоразумно воздержался от опасного риска.
Несмотря на то, что Джон Стейнбек попытался показать Советский Союз и его граждан американским читателям такими же людьми, а значит — братьями, что, учитывая статус автора, должно было благоприятно повлиять на общественное мнение в США, всё получилось с точностью наоборот.
«Русский дневник» хоть и был издан, но не дошёл до широкого читателя, через два года в стране начался период маккартизма, а сам Джон Стейнбек решил сделать шаг назад и взялся за безопасную в таких условиях историческую прозу, завершив карьеру большого американского писателя.
(2016-218 годы)