Яков Кейхауз Пример моей неразрешимой жизни

Вера Чикрина
Настоящая фамилия Якова Исаковича – Кеймах. С литературным псевдонимом вышла курьёзная история, о которой рассказала Наталья Соколова в своих воспоминаниях. Когда впервые сдавали в печать стихотворение Яши, тогда еще студента Литинститута, редактор сказал: «Знаете, у вас ужасно уродливая фамилия: Кеймах. Несуразная. Нужно что-нибудь поприличнее, придумайте немедленно псевдоним, я жду». Яша выдавливал из себя что-нибудь «поприличнее», оно не выдавливалось. Наконец Яша робко предложил: «Может быть, Кейхауз?» Редактор уныло вздохнул: «Ну, допустим, что так всё-таки лучше. Чуть лучше». И поставил эту фамилию. В результате у Яши были постоянные осложнения при выплате ему гонораров: ни одна нормальная бухгалтерша или кассирша не могла поверить, что человек в здравом уме, называясь Кеймахом, возьмёт псевдоним Кейхауз. Друзья много шутили насчет того, какая у Яши богатая фантазия по части фамилий.

Вообще создается впечатление, что биография Кейхауза началась только с середины 30-х  годов, с его учебы в Литинституте, когда он вошел в литературную среду. И если бы не воспоминания его знакомых той поры, сокурсников, то сегодня нам просто-напросто нечего было бы рассказать о нем.

Родился  14 января 1912 г. В 1934 г. поступил в Литинститут. Его однокурсниками были  М. Алигер, К. Симонов, Е. Долматовский, Н. Соколова (Типот).  Поэтические семинары в Литинституте (тогда Вечернем Литературном рабочем университете) вели поэты П. Антокольский, В. Луговской, литературовед Л.И. Тимофеев.

С необыкновенной теплотой вспоминает то время Н. Соколова: «Яша блестяще знал рус-скую поэзию от восемнадцатого века до наших дней, понимал и чувствовал ее, умел рассуждать о стихах так бережно, что цветок поэзии сохранял свой запах, свои краски и свежесть, оставался живым, не становился засушенной плоской закорючкой в гербарии. Уже на первом курсе было известно, что Яша туберкулезник, белобилетник. Он был из очень бедной семьи. Не помню на нем рубахи с галстуком, костюма (хотя все это к тому времени уже начали носить вместо гимнастерок и косовороток, наши институтские пижоны щеголяли мощными подкладными плечами на спортивного типа светлых пиджаках с хлястиками и накладными карманами); Яша не мог себе позволить костюма, неизменно носил какой-нибудь темный потрепанный свитер с глухим высоким воротом; свитер подчеркивал его впалую грудь, характерную для легочных больных, он казался длинным и узким. Его некрасивое, но выразительное и умное скуластое лицо бывало часто мрачновато-серьезным, но оно преображалось, освещалось внутренним светом, когда он читал вслух стихи – свои или чужие любимые. Великое множество стихов знал он наизусть. Читал Яша прекрасно, ровным глухим голосом, подчеркивая интонацией ритмическое построение, вытянув руку и шевеля костлявыми пальцами».

Яша нравился девушкам, в нем чувствовался характер, проглядывала внутренняя сила настоящего мужчины, сдержанного и несуесловного. Женился он на «литинститутке» –  Римме Слоним, которая собиралась писать прозу. Вскоре у них родился сын.

По утверждению Н. Соколовой, молодая семья не имела родственников, которые бы оказывали материальную поддержку. Зато они имели свою собственную отдельную комнату в коммунальной квартире в одном из домов за площадью Маяковского, что по тем временам считалось роскошью. Так как комната была в самом центре, совсем близко от института, туда было удобно «забегать на огонёк». Комнатка была выкрашена в густой и теплый синий цвет. Когда Римма ждала ребенка, они где-то вычитали, что синий цвет очень успокаивает и полезен буду-щей матери. Скромность жилища и отсутствие разносолов не смущали друзей, находивших в синем тереме гораздо большее: здесь велись беседы о литературе, читались и обсуждались стихи, сюда заходили уже состоявшиеся, печатающиеся поэты, например, Ярослав Смеляков.  Здесь шумно и весело отмечали праздники.

А в новогоднюю ночь на 1940-й год в синей комнате провожали добровольцев на финскую войну, и глуховатым баритоном Кейхауз читал посвященные друзьям стихи:
Вдоль тахты и стульев тесно сдвинут
письменный с обеденным столом.
Веселясь, грустя наполовину,
тихо мы вино в стаканы льем.

А в углу грустят на ветке длинной
легкие стеклянные шары,
хрупкая игрушка-балерина,
стеарин, потекший от жары.

Пусть тому, кто с ветки снял на память
тоненькую девочку с мячом,
на привале другом будет память
и мороз финляндский нипочем...
Тогда никто не думал, что скоро война войдет и в их жизнь …

Писательская эвакуация из Москвы началась в июле, первыми тронулись женщины и дети. Уехала в Чистополь с маленьким Митей Римма Слоним, Кейхауз оставался в Москве до последней возможности и тронулся в путь только осенью, с последним эшелоном.

Поселились Кейхаузы рядом с Н. Соколовой и Ж. Гаузнер на втором этаже обычного чистопольского домика-сруба с мезонином. Их маленькая тесная комнатка не отапливалась общей печью, им пришлось поставить железную круглую печурку с коленчатой трубой, выведен-ной в форточку. Когда дул ветер (а это случалось часто), то дым загоняло обратно. Яша выползал в холодный коридор с красными слезящимися глазами, пережидал. Разогревалась печурка быстро и легко, от щепок, веток, но тепло не держала совсем, к утру стены комнатёнки Кейхаузов бывали покрыты инеем, над кроватью висели сосульки.

О подробностях чистопольской жизни этой семьи рассказывает Н. Соколова: «Голодную диету карточных военных лет Яша выносил плохо, холод, сырость в комнате – тоже, туберкулезный процесс сразу обострился. Война убивала его не так, как тех, на фронте, сразу, убивала медленно, но верно. Я могла рассчитывать, что мне пришлёт денег отец, Жанна надеялась на помощь Веры Инбер, но у Кейхаузов никаких поступлений не предвиделось. Яша фактически был не в состоянии пойти куда-то работать, он с трудом держался на ногах, на него страшно было смотреть. Римма вела себя мужественно, жалоб от нее никто не слышал. Немедленно пошла на какое-то предприятие работницей к станку, вскоре выдвинулась, стала начальником цеха ширпотреба (цех делал изделия из обрезков трикотажа, отходов производства). Она зарабатывала, тянула семью, кроме всего прочего получала рабочую карточку. Вставала на рассвете и уходила, возвращалась очень поздно, измученная, съедала кое-как тарелку супа, валилась на кровать и засыпала.

Яша, еле живой, выстаивал в многочасовых очередях, отоваривая карточки, три раза в день ходил за детским питанием Мити, готовил еду, мыл посуду, экономя воду (которую мы носили в ведрах от колонки на перекрестке).  Всегда худой, теперь Яша страшно отощал, всё на нем висело; чтоб не тратить время и силы на бритьё, он отрастил дремучую бороду, я находила, что он стал похож на Овода.
В детсаду понимали – плохо, что мальчик всё время находится в тесном контакте с туберкулезным отцом. Кейхаузов жалели, им сочувствовали. Митю взяли в сад до того, как ему минуло три года, он часто там оставался ночевать. Яше стало немного легче жить».

Эвакуация да и вообще жизнь тыла была трудной. Было и холодно, и голодно, порой дело доходило до отчаяния, но, по утверждению Соколовой, «было с кем поговорить, с кем подружиться, кому посочувствовать и у кого искать сочувствия». Война принесла много горя, боли, но не было чувства одиночества, заброшенности. «Колония в эвакуации нас поддерживала, создавала среду, что было очень важно, не менее важно, чем выданные скрипучие кровати с плоскими матрасами и казенный овощной суп для детей, плескавшийся ежедневно в моем бидоне». И самое главное – было «чувство локтя», поэтому «многие эвакуированные, разрозненные, завидовали колонии Литфонда. Нам было лучше, чем другим».

Правление писателей старалось оказать помощь особо нуждающимся семьям, но возможности были очень ограниченными. Так было принято решение прикрепить к столовой интерната Литфонда больных, не приспособившихся писателей, которые на глазах колонии буквально умирали от голода (в их числе оказался и Кейхауз).  Вроде бы мелочь, но и оказания та-кой помощи добивались с великим трудом. К. Федин, председатель правления,  сетовал на то, «сколь¬ко порогов обито… во имя той чечевичной похлебки (буквально), о которой проливают слезы писательские семьи, если она им не досталась», а позже, когда руководство Литфонда потребовало лишить писателей питания, резко писал в Москву: «...Когда мы, руководящие всей колонией писатели (Тренев, Асеев, Леонов, Пастернак, Добрынин и я), заново увидели, что лишенными питания оказались именно больные, жизненно не приспособленные и неустроенные писатели, мы сказали себе – нет, это невозможно, чтобы Литфонд, сохраняя свое наименование и не изменяя своей идее, продолжал бы давать повод упрекать себя в том, что он „кормит всех" <...> и без малейшего сочувствия обрек на умирание, лишь во имя чистоты принципа, что писатели – не дети и не служащие Литфонда».

Среди «обреченных на умирание» в письме А. Фадееву Федин называет и Кейхауза: «молодой, одаренный поэт, давший новый перевод «Макбета» Я. Кейхауз почти при смерти от обострения туберкулеза (сегодня – кровотечение горлом, третий месяц лежит в жару)».

Война и два года эвакуации медленно убивали Кейхауза. «Было больно наблюдать, как жизнь по капле уходит из этого одаренного, духовно богатого человека, как все глубже проваливаются щеки (уже не овал живого лица, а очертания черепа), утончаются и сереют губы».

Кейхауз писал – пока мог. Переводил вечерами при коптилке. Потом уже, видимо, писать, сочинять не было сил. «Яша потерял ощущение включенности в свое литературное поколение, а к этому ощущению он очень привык. Ему было тяжело не только физически, но и морально. Он чувствовал себя изгоем, отщепенцем».

В Чистополе им написаны строки, передающие его душевное состояние:
Я не в плену, не ранен, не контужен,
Не числюсь в списке без вести пропавших
Иль в списке награжденных орденами
И золотыми звездами. Мне хуже,
Чем самому пропащему солдату.
Как сказано в свидетельстве: я признан
К обязанности воинской негодным,
И хочется способным быть хоть в малом.
Не очень сложен взятый в скобки войн –
Пример моей неразрешимой жизни.
Но что за эти скобки можно вынесть – неизвестно.
В задачнике судьбы пока ответа нет.

И все же было в голодной, холодной, тяжелой жизни в Чистополе памятное, счастливое для Кейхауза событие: в один из февральских дней 1942 г. в Доме учителя должен был состояться его литературный вечер. В назначенный день и час разразилась лютая метель и к объявлен-ному времени пришли только пожилой поэт-песенник Павел Арский, австрийский поэт-антифашист Гуго Гупперт и молодой драматург Александр Гладков.

«Кейхауз – чахоточный, скверно одетый высокий малый с ассирийского вида бородкой и тонкой шеей, замотанной в зеленый шарф, - писал в дневнике Гладков. – Пока решаем, что делать и не перенести ли вечер, появляется оживленный и румяный с мороза, доброжелательный и приветливый Б<орис> Л<еонидович> и красноречиво просит прощения за опоздание».   Можно себе представить, как был тронут и взволнован Кейхауз его обязательностью и отзывчивостью. Между тем, Пастернак предложил начать чтение, невзирая на малочисленность со-бравшихся. Кейхауз и тут проявил скромность – начал с переводов. «Он читает «Остров Бомини» Гейне и несколько очень хороших переводов из «Исторического цикла» Киплинга. Б. Л. слушает с видимым удовольствием и просит повторить довольно длинную поэму «Остров Бомини». Кейхауз розовеет от счастья. Б. Л. слушает, улыбаясь, и после очень хвалит перевод. Он просит прочесть какие-нибудь оригинальные стихи. Кейхауз, извинившись за мрачность своих тем, читает вступление и несколько отрывков из поэмы «Ночь в одиночке», посвя¬щенной 16 октября в Москве, эвакуации, войне. Потом читает три стихотворения о сыне, второе из которых Б. Л. очень хвалит и тоже просит повторить. Он говорит, что ему нравятся стихи Кейхауза за то, что они существуют не «по инерции ритмической, подражательной или словесной, а как акты познания поэтом мира». Бедняга поэт на седьмом небе».

Возможно, среди стихов, прочитанных Кейхаузом в тот вечер, было и это, одно из последних написанных им:
Я живу на Каме за сотни верст
От самого ближайшего сраженья.
Чуть светит огонек моей коптилки,
Похожий на иглу Адмиралтейства,
И копоть черной ниткой неподвижно
Свисает вниз на острие иглы…
И ощущенье есть победы близкой…

Через много лет после войны опубликованные  дневники Гладкова прочитал Яков Хе-лемский, знавший Кейхауза по занятиям литературного объединения, существовавшего при журнале «Огонек» в 30-е годы. Молодой поэт, тогда еще ни строки не опубликовавший, скромный до застенчивости, очень болезненный, страдавший легочным недугом, запомнился Хелемскому, несмотря на то, что выступал редко, больше слушал. И вот через десятилетия встреча с «огоньковским» знакомым на страницах дневника Гладкова… Размышляя о судьбе Кейхауза, Хелемский пишет: «Утешает то, что выдался в его нелегкой жизни счастливый вечер, когда в метельном Чистополе его стихи и переводы одобрил великий слушатель, пренебрегший непогодой и один благословенно заменивший отсутствующую аудиторию».

Возвращение в Москву летом 1943 г. мало что изменило в жизни Кейхауза: он был уже безнадежно тяжело болен. Но он нашел в себе силы дожить до Победы, услышать праздничный салют,  уходя из жизни,  он знал: лишения и жертвы не были напрасны. Его не стало 14 октября 1945 года.

…Всё, что Кейхауз писал, его не удовлетворяло. «Я, может, только к сорока годам пойму себя, если судьба соблаговолит дать мне долгую жизнь», - говорил он. К сожалению, этого не случилось… Но вопреки судьбе, утверждает Я. Хелемский,
Остаться можно в памяти людской
Не циклами стихов и не томами прозы,
А лишь одной-единственной строкой…
Такие строки у Кейхауза есть, например, вот эти –  удивительно простые и мудрые:
Под клеёнчатым фартуком синим
Пустовал полосатый матрас.
И коляска наполнилась сыном,
Непонятно и странно для нас.

Хорошо мы живём или худо,
Не отучимся мы никогда
Удивляться пришедшим оттуда,
И бояться ушедших туда.

P.S. Гости нашего города во время экскурсий по литературным местам часто спрашива-ют о дальнейшей судьбе писательских детей, переживших эвакуацию. О Мите Кеймахе, уже давно ставшем  Дмитрием Яковлевичем, нам ничего не известно.  Очень надеемся, что эту пуб-ликацию прочитает он сам или люди, знающие его, и откликнутся, свяжутся с нами.