Запах солнца

Александр Брюховецкий
                З А П А Х   С О Л Н Ц А



                «Нам завяжут глаза, чтобы мы не поранились светом
                И поднимут в клети в странный мир, где одна тишина.
                А потом мы умрём опьяненные радостным ветром…
                … Нам закроют глаза...
                Сергей Вишняков




          Я, взяв за правило о каждодневном выгуле собственного тела по набережной речки Сырой, направился, как всегда, к излюбленному месту, где покоился огромный валун в виде конской головы. Там уже кто-то был. Этот кто-то, к моему удивлению, представлял собой нездешнего старика, с длинным седым волосом на голове, страшно худого с вытянутым морщинистым лицом и блёклыми навыкат глазами.  Я прошел мимо, с удивлением поглядывая на незнакомца. Тот сидел неподвижно в сгорбившейся позе падшего ангела, и моё присутствие, похоже, никоим образом не волновало его. Мне нравилось бывать именно у этого камня, совершая свой вечерний моцион (думалось легче о нашей бренной жизни), и потому я стал буквально сновать челноком у его носа, пытаясь таким образом выразить своё недовольство к новоявленной персоне.
       Человек по природе эгоистичен: я считал – этот камень, у которого я постоянно расхаживал в часы душевных смут, принадлежит только мне. Только для меня он являлся некоей отдушиной, наконец – исповедальней, от которого шла успокоительная аура, приводящая мои расстроенные чувства в относительное равновесие. Мне это единение казалось странным, как и то, когда часами смотришь на вечерний закат солнца или безбрежное пространство водной глади. Возможно, причина этого родства кроется в глубинах нашего подсознания, когда человек представлял собой только жалкое подобие разумного существа, зарождаясь из хаоса вселенной, тогда, скорее всего, и язык общения был один у деревьев, камней, воды…  у всего остального.
        Старик не обращал на меня никакого внимания, продолжая сидеть в той же позе, а когда я остановился буквально у его носа, пристально вглядываясь в не моргающий пространный взгляд, то так же не удосужился внимания к себе. Он, казалось, сам был камнем и меня от этой мысли, на некоторое время, охватил испуг, но когда тот пошевелил дряблыми большими губами, обнажив редкие желтоватые зубы, я, успокоившись, решил заговорить с ним.
        - Извините за любопытство, я вас впервые вижу, тем более в таком странном месте, где кроме меня практически никто не бывает. Вы, не местный, как я вижу?
        Старик шумно вздохнул и на мой вопрос только сильнее поджал под себя длинные ноги, обхватив их жилистыми руками. Он слегка задрожал всем телом, возможно от старческой немощи, возможно от холода, потому как его одеяние  было абсолютно непригодным для этого времени года – оно было ветхим под стать самому владельцу гардероба.
        «Наверно слепой и глухой», - подумал я, обходя старика со всех сторон. Если бы у меня, на данный момент, были кисти и краски, то, не колеблясь, запечатлел бы этого безумца – уж очень он колоритен своим обличием! – форма и только форма может принести успех на любой художественной выставке, даже в ущерб содержанию. Такой натуре может позавидовать любой ваятель, даже те, кто толком не умеет держать в руках карандаш. Скажут: «Это выдумка! Но как он потрясающе реалистичен и прекрасен! Правда, немного походит на лошадь, но кто из нас к старости не напоминает кого-то из братьев наших меньших?!»
       - А я, возможно, и есть лошадь. – Послышался слабый с хрипотцой голос, исходящий буквально из самого камня.
       - Этого не может быть! – воскликнул я ошарашенный не столько отсутствием его глухоты, сколько угадыванием мысли. – Но вы человек! Это однозначно!
       - Увы, я пытался им стать… я хотел понять…
       Старик прокашлялся, подставляя ко рту сухонький костлявый кулак. Я стоял визави – его взгляд был такой же отсутствующий, бессодержательный.
      - Вы не местный? – спросил я.
      - Почему же, - ответил он, - ещё какой местный!.. просто ты не видишь…
      - Мне кажется, не видите вы! – воскликнул я запальчиво.
      - Да, я не вижу, ты прав. И не от старости, представь себе… а если я расскажу тебе свою жизнь – ты не поверишь, потому что не видишь.
       - Видишь, не видишь! – передразнил я старца. – А где вы проживаете в нашем поселке, сходить бы по этому адресу?!
       - По улице Таежной тридцать восемь. Один я там… проживал. А ты знаешь, когда подняли последнюю лошадь из под земли? – повернул он ко мне голову.
       - Вы это о чем? Лошади, к счастью, живут на земле, а не под землёй.
       - Ну, вот, ничего ты не знаешь. Последняя лошадь была поднята на поверхность буквально вчера!
       - Если вы о шахтерских лошадях, то в тысяча девятьсот девяносто девятом…
       - Враки! – сипло выкрикнул он мне в лицо. – Мне лучше знать!
       Он вновь уронил голову на колени и дрожащим голосом тихо запел: «А моло-до-ого ко-но-го-она несли с разби-той го-ло-вой».
        «С ума сходит, что ли? - пронеслось у меня в голове, - странный персонаж».
        - А ты знаешь, кого несли с разбитой головой? – вдруг прервал старик песню.
        - Кого же? – спросил я.
        - Петра Кудякина! Его мерзавца! А кто ему голову разбил? А, кто?
        - Ну, знаете…
        - Я, я ему разбил! Задним копытом! Ха-ха-го-го! Ты, мил человек, беги, беги за красками пока я в настроении. Рисуй меня, а я в это время тебе расскажу так-кое!..
         Предложение было настолько заманчивым, что я быстрее ветра слетал за рисовальными принадлежностями, и, выбрав нужный ракурс, стал набрасывать контуры этого необычного явления, в виде престарелой личности, считавшего себя лошадью.
       - Ты волков не боишься? – спросил он, как только я приступил к работе.
       - Да, как сказать… их у нас тут просто нет, не водятся.
       - А мне кажется, есть. Чует моё сердце. Боюсь я, потому что стар и слеп. А как ты думаешь, - вновь спросил старик, - гуманно ли оставлять слепую лошадь на съедение волкам?
       - Не гуманно, когда они есть. А когда их нет, то здесь – полная свобода, как у художника. Не переживай, я доведу тебя на Таежную тридцать восемь.
       - Лучше не надо. В прошлое уже не вернуться, - вздохнул он тяжело и пожевал свои толстые губы, словно в них были удила.
       Я тогда не придал никакого значения его словам, а жаль, возможно, эта история имела бы другой конец. Но всё по порядку.
      - Ты начинай, - сказал я ему между делом, - я внимательно слушаю. Твоя история, возможно, станет достойной печати.
      - Запомнишь?
      - Запомню, слово в слово, если не соврешь.
      - И про Кудякина напечатают?
      - А как же! Его все узнают, не беспокойся!
      - Хорошая была сволочь! Ну, я начну, так и быть.
      - Давай, я весь в нетерпении! – взмахнул я кистью, пробегая лессировкой контуры  натуры. Я был уверен, что смог схватить не только абрис этой странной фигуры, но и её оголенный донельзя натянутый нерв, готовый вот-вот пойти на разрыв от внутреннего напряжения. Казалось, сама госпожа удача посетила беспокойное сердце художника. А может мне это только  казалось, как и сам, невесть откуда взявшийся старик. Но я взмахивал и взмахивал широкой кистью, пытаясь быстрее уловить абрис его необычной формы.

     - Я тогда был молод и крепок телом… - начал он. - Ты сам знаешь, что такое молодость и задор. Мать моя по имени Аврора, была бесконечно рада моему появлению на свет и я, так же, впитывая её любовь, носился по зеленому степному раздолью, пощипывая сочную траву. Она радовалась моему крепкому телу и часто повторяла: «Не забывай, ты из прекрасной сильной породы тягачей. Жаль ты не знаешь своего отца, но можешь им гордиться, я слышала не раз о его подвигах на войне, где ему под вражеским огнем приходилось таскать тяжелые орудия. К сожалению, я о нем больше ничего не знаю, но согласись – мы с тобой вместе и разве это не радость!»
        Да, мы были вместе, но материнская любовь постепенно угасала ко мне. Я это замечал, чувствовал, и через два года убедился в этом основательно, когда появился на свет мой младший брат. Возможно, и у людей происходит подобное в отношениях между родителями и детьми, мне это неизвестно, но печаль и ревность холодной змеёй закралась в моё сердце, принося душевные страдания.                Ах, если бы я знал насколько был глуп в представлениях о своих родных! Я ведь уже был практически взрослым и должен был смотреть на мир уже другими глазами, тем более мою любовь пытался завоевать человек в лице конюха Алексея. Меня подкупали кусочкам сахара, краюхой хлеба и мне непонятно было для чего существует вечный союз лошади и человека.
       Однажды этот человек пытался зануздать меня и вскочить на спину. Моему возмущению не было предела: я брыкался, ржал, пытался сбросить наглого седока, носясь по загону и выделывая такие кренделя, после чего мой сахарный добродетель сорвался с моей спины и, упав навзничь, долго оставался недвижим. Ему, конечно же, была нужна помощь, но только моя гордость и злость не давала мне приблизиться к этому обманщику: я боялся, что он, как только я подойду к нему, он вновь завладеет моей спиной. Я был потрясен таким коварством, потому и оставался равнодушен к его состоянию. Вскоре Алексей поднялся, вытирая кровь, шедшую из носа, и сильно прихрамывая, убрался восвояси.
        Эта странная выходка человека не давала мне покоя несколько дней. Посчитав это странный случай нелепой его прихотью, я почти забыл об этом, как вдруг этот конюх, вновь приблизился ко мне, одаривая всевозможными вкусностями со своей ладони. Я косился недоверчиво глазом на эти дары, но чревоугодие так и подмывало изнутри, стучало в мозг: возьми же, возьми, это так вкусно!
        И я опять припадал мягкими губами к его ладоням. Конюх больше не пытался вскочить мне на спину – он только давал сладости и трепал мою гриву, приговаривая какой я красивый, сильный и статный. Но я и без него это знал. Мой младший брат подрастал, выражая своей фигурой нечто поджарое, как гончая собака, но гордости в нем было тоже хоть отбавляй. Он встречал меня своим веселым ржаньем поутру, когда я уже был стреноженным на ближайшем выпасе, где и ему имелось место быть вольным, но пока со свободными ногами. Да, да – я уже к этому времени привык быть стреноженным – меня это меньше беспокоило, потому, как в загоне я был снова свободным и такого задавал стрекача по кругу, что порой сшибал копытами длинные жерди, ограждающие эту территорию.
        Конюх Алексей был тоже молод и вскоре наши отношения стали более доверчивыми. Он мог уже надевать на меня узду, вставляя в рот мундштук, проталкивая его за коренные зубы. Это мероприятие было тоже не из приятных, но в знак уважения к нашей дружбе, я терпел эту опять-таки очень странную процедуру. А однажды он вывел меня на короткой уздечке  в поселок, где много было необычного, а потому и любопытного. Я  видел дома, где жили люди, я видел моих собратьев лошадей тянущих громыхающие по мостовой телеги, видел верховых: они так ловко взбирались на спины гарцующих жеребцов, что моему удивлению не было предела. Зачем он мне всё это показывает?..
       Вскоре всё стало понятным…  Но я вновь не захотел покоряться воле человека. Я носил Алексея по кругу, взбрыкивая, пытаясь, как и тогда, сбросить его со своей спины. Я вставал свечой, я поднимал высоко свой круп, выбрасывая задние ноги к самому небу, но человек крепко держался за мою шею. Он был частью меня. Я полагал тогда – другим может быть и свойственно быть под седоками, но почему эта участь должна быть и моей!? Человек покушался на мою свободу, как это не гуманно! В прочем о гуманизме я стал размышлять совсем в другой ситуации, более страшной и более даже, я бы сказал, не человеческой.
      … А ты пиши, пиши мой портрет, может кто-то и узнает меня… хотя в таком виде навряд ли. А зовут меня Рубин. Мать почему-то не удосужилась при рождении дать мне имя – меня так Алексей окрестил. У меня ведь на лбу яркая звездочка пылает… пылала… сейчас её не видно, однако. Время всё стирает. Так вот – поддался я тогда человеку, не смог его сбросить, правда, сбрасывал я его и после этого случая, но тот был так настойчив в своих устремлениях, что я в конце концов покорился его воле. А что собственно здесь такого? Ну, сидят на тебе, ну едут куда хотят… привыкаешь ведь… накормят ведь, напоят… а ты пиши, пиши…
        Но однажды… страшно даже вспоминать тот день. Однажды мне завязали глаза. Пришли какие-то люди и велели Алексею сделать это. «Пора уже» - сказали они.
       Эта безобидная выходка людей обернулась для меня самым страшным событием в моей жизни. Повязку не снимали несколько дней. Ты не представляешь, что такое быть без света!.. Я ел, пил, гулял, осторожно переступая ногами, потому как мгла окружающая меня со всех сторон, только пугала и заставляла больше прислушиваться к звукам даже собственного дыхания. Я весь уходил в слух. Он был для меня единственной информацией в этом непроглядном мире, ну разве ещё запах рук моего молодого хозяина, и… солнца. Да, да, ты не ослышался – запах солнца! Об этом кричали все лошади мрачного подземелья, куда я впоследствии и попал.
      Это был переломный момент в моей жизни. Я, наивный, ждал того времени, когда Алексей снимет с меня эту страшную повязку и всё будет, как и раньше. И с меня её действительно сняли, но прежде я был спутан ногами и в лежащем положении спущен куда-то в тартарары. Я ощущал всем лошадиным естеством – меня опускают в самую, что ни на есть, преисподнюю. Сердце моё бешено билось и я, казалось, терял рассудок. Позже я узнал – многие здоровые особи, опускаемые в подземелье, не выдерживали этой психологической нагрузки, и погибали уже в самой клети, не успевшей даже опуститься к месту назначения. Эта участь ранней кончины, к счастью, а может, и нет, обошла меня тогда стороной, но потрясение моё было столь велико, что я долго не мог прийти в себя, лежа на боку уже со снятой с глаз повязкой и свободными конечностями.
        Я лежал, не открывая глаз, а уши мои уже слышали пронзительное утробное ржанье моих собратьев и их топот копыт. Они бежали в кромешной тьме из самых дальних конюшен, а те, кто был в работе, рвали постромки и все рвались к моему телу, напоенному жизнью, благодатным солнцем. И если этот запах на воле мне казался едва уловимым, то здесь, для других, не видящих солнечного света многие годы, он был фантастически нереален, но таким родным!.. таким родным, что многие, обступив меня, шумно обнюхивали даже все неприличные места моего тела. Они громко ржали и били ногами твердь каменного подземелья, пока их не разогнали матерными словами злые люди, называемые коногонами.
        Мне это показалось дикостью, но не столько громкая брань людей, а выходки моих собратьев по отношению к моему телу. Так я тогда думал, недоумевая, но когда впоследствии сам бежал сломя голову к новоиспеченной лошади, спускаемой для тяжелой подземной работе, то и не допускал даже подобной мысли. Все рвались к запаху солнца от убивающей тебя угольной пыли и сырости. Я был тогда весточкой для всех о совсем другой, нормальной лошадиной жизни.
      Когда я открыл глаза, то практически ничего не увидел, мне показалось – повязку вовсе и не убрали с глаз, но чуть приглядевшись, обнаружил мелькающие бледные огоньки фонарей в руках множества людей. Эти фонари вовсе не напоминали солнечный свет, что был так дорог и необходим моему глазу и телу, но это было всё-таки свет. Много позже я узнал все подробности подземной жизни и истинные нравы людей, а на данный момент, как только я поднялся на ноги, взволнованно дыша сытыми крепкими боками, меня тут же кто-то схватил под уздцы, и повел по мрачным, узким лабиринтам сырого дурно пахнущего помещения. И так я оказался в подземной конюшне. Узкие кирпичные перегородки под каменным сводом, нет света, крысы, крысы… эти твари нигде не оставляли нас в покое. Они воровали нашу пищу, кусали за ноги, хвосты. Они были хозяевами положения.
      В то время конюшня была почти пуста за исключением одной жалкой на вид доходяги. Где-то в глубине помещения испускал желтоватый свет фонарь, а мои глаза, лишившись тугой повязки, уже стали различать все формы таящиеся во мраке. Смутно, но различать, а здесь, в шахте, этого было достаточно, чтобы не повредить свои члены об острые выступы породы. Эту доходягу звали Быструха. Правда её давно так не называли, больше сукой и тварью, как она мне поведала.
       У неё был жалкий вид: кожа обвисла, местами была в струпьях и язвах, на суставах глубокие кровавые трещины, нижняя её губа была отвисшая и дрожащая, копыта обломаны... А в её глаза было страшно смотреть – столько в них было физической муки и душевной печали!.. Точнее сказать – в её глаз, а не глаза, потому как другой был вытекший. Я был потрясен её состоянием! Но она особо не жаловалась на судьбу, говорила: привыкла. Она стояла здесь в ожидании подъема на свет божий – слышала от коногонов: «Пора эту клячу на поверхность, не выдержит долго». И сердце Быструхи от услышанного, наполнялось тихой щемящей радостью. Она говорила и говорила мне о том, как снова окажется на любимом лугу под благодатным солнцем и будет щипать молодую траву. Она тоже обнюхивала меня, раздувая ноздри и говорила, что я пахну солнцем… пока… и что вскоре я буду такой, как все. Шахта уничтожит меня, не даст дожить до отпущенного природой срока. А я полагал тогда, что этой доходяге все двадцать лет, а ей, ты не поверишь, было всего десять! Лошади не могут жить под землёй долго, разве что крысы…  а они, так и шныряют под ногами в поисках пропитания, не зря каждая лошадь носит мешочек с овсом на собственной шее…
        Эх, как же хорошо на поверхности, где нет этих вездесущих тварей! Я сегодня целый день просидел на этом камне, и никто меня не побеспокоил. Сижу,  греясь на солнце. Я, конечно же, не вижу, как и все поднятые лошади с подземных лабиринтов, но ощущаю каждый лучик солнечного света, даже последний уходящий. Чувствую: вечереет, а после наступит ночь, возможно  холодная, но я знаю, уверен, завтра вновь будет рассвет, и вновь я буду обогрет солнцем. А в бесконечных сырых узких штреках рассвет никогда не наступал, так же, как и для бедной Быструхи, хотя и был обещан.
        Да, её так и не подняли на поверхность. За нами вскоре пришли двое и вывели  в разные направления. Быструху на работу, а меня на учебу в свободном штреке.
        Я легко поддавался нехитрой науке. Моё чутьё подсказывало – в этих подземных казематах по-другому себя вести нельзя. Я мог и воспротивиться, вырвавши уздечку из ненавистных рук приставленного ко мне коногона, пахнущего хреновухой и табаком, и вернуться в конюшню. А что бы я делал дальше? Меня бы вновь заарканили и процессу не было бы конца, да к тому же получал бы дополнительную порцию батога по спине и морде. «Прими вправо! Прими влево! Крути! Пошла шагом! Примись!» - всё это пришлось осваивать, и я оказался на редкость способным учеником, как я потом слышал  от этого человека. Он бахвалился остальным при встрече, какая я умная и к тому же ещё и сильная коняга, все, все потом узнали, что я стал рекордсменом в этой шахте, таская по семь, восемь вагонеток с углем. Лучше бы я не показывал этой возможности!.. Ах, да, я чуть не забыл о судьбе моей первой знакомой, моей Быструхе, к которой я проникся смешанным чувством уважения и жалости…
       Я видел её в рядом находящемся штреке, когда я проходил курсы  свой будущей квалификации: она тянула всего три вагонетки, но и этого ей было достаточно, чтобы основательно выбиться из сил. Коногон хлестал её бичом, матерно при этом, ругаясь, а она, подгибая колени, буквально валилась на брюхо, вытягивая вперед своё тело. Коногона звали Петр. Кудякин Петр – запомни это имя. Он был самый известный своей жестокостью к нам, лошадям. Меня тоже с ним судьба свела, но это было потом, гораздо позже. А в этот момент мне так хотелось влепить в его мерзкую тщедушную фигуру своим крепким копытом!.. Вскоре я увидел бездыханное тело Быструхи, брошенное в спасательной на случай обвала нише. Потом, конечно же, её труп был поднят на поверхность, на солнце…  Она могла остаться живой, но Кудякин тогда решил выжать из неё последнее - план нужно было перевыполнить…  денег больше…  бригадир требовал.  Мне рассказывали очевидцы - он тянул её за язык в узком и низком откаточном штреке…  веревку привязал к языку и тащил, причиняя невыносимую ей боль и страдание, а она, упав на колени, тащила вагонетки… вот сердце и не выдержало… а ведь и у лошади есть сердце. Ты меня слышишь?! Как жаль, что многие люди его не имеют!
        Что было дальше? А дальше было всё одно и то же. Я перестал мыслить категорией времени суток. Где утро, вечер ли, не имели уже значения – была только ночь, вечная ночь. Я уже не пахнул солнцем, и на меня уже так не обращали внимания мои собратья, я был, как все. Я дышал угольной пылью, и моя кожа впитывала этот гнетущий подземный смрад. Единственное место, где можно было вдохнуть нечто свойственное лошадиному роду, это стойло, где пахло опревшей соломой и нашими жизненными отходами. Но там надолго никто не оставался и редкие беседы со случайным трудягой, привязанным по причине физической усталости, наводили только на грустные размышления. Отсюда выхода не было.
       Впрочем – выход был, но для этого нужно было основательно состариться, или заболеть и быть совершенно непригодным для дальнейшей работы. Я же, по своей молодости и глупости, выкладывался, как только мог. Мне достался неплохой по характеру коногон Вася – не хлестал особо. Правда, мне не пришлось с ним долго сотрудничать, ко мне приставили другого коногона. И кого ты думаешь? Ни за что не догадаешься! Это был Алексей! Мой Алексей! А я его издалека почувствовал, и радости моей не было предела! Хотя ему и нельзя было спускаться в шахту, но он настойчиво сюда просился ради меня и ему, в конце концов, не отказали. У него были слабые легкие, и он постоянно кашлял, отхаркиваясь. Я не придавал этому особого значения: многие здесь кашляют, даже лошади.
       Мы были передовиками, потому что я старался, понимая – Алексею нужен план, а в награду я получал его любовь и всё тот кусочек сахара из его теплых ладоней. Я даже борщ ел с ним вместе. Ты слышал когда-нибудь, чтобы лошадь ела борщ? В шахте будешь есть всё, что хоть чуть-чуть напоминает ту прошлую жизнь. Не знаю насколько та, другая жизнь, воплощалась именно в этом блюде, но остатки борща я доедал с превеликим удовольствием, кивая в знак благодарности головой и кладя её на плечи моему любимому хозяину.
       Люди трудились ради денег. Мне всегда это казалось странным и настолько, что до сих пор не могу понять смысла, так же, как и сами люди, придумавшие этот, пусть и оригинальный, взаиморасчет за оказанные услуги. Я, в общем-то, соглашусь своими лошадиными мозгами: не придумано пока более совершенного взаимоотношения между людьми, но причем здесь мы, лошади? Подчиняя нас своим мелочным интересам, пусть за этим и стоит выживание самого рода человеческого, вы этим самым губите всё живое на чудесной планете, где вволю хватает корма для всех, по крайней мере, для нас парнокопытных. Восседая горделиво на наших спинах, вы показываете своё превосходство перед остальными, а если ещё на породистом скакуне, то вашему бахвальству нет предела!  Да, мы можем всё: пахать землю, таскать большие грузы, и многое, многое  другое… только зачем же нас в шахты?.. И не капля никотина нас убивает, запомни, нас убивает жестокое обращение человека! И всё ради копейки! Ради копейки случаются страшные трагедии в шахтах - свадьбами называются. Сколько я друзей потерял из-за оплошности коногона или тормозного, сидящего сразу же за моим крупом на первой вагонетке. Задача тормозного вовремя погасить движение состава перед спуском к клети, а лошади отскочить по команде «Примись!». Но коногон, он та-а-к разгоняет лошадь!.. Скажешь для чего? А чтобы быстрее докатились вагонетки… копеек больше будет… разгрузили, подняли уголь на-гора а ты снова в забой уже пустой и быстрее, быстрее по узкому штреку, чтобы снова загрузиться… скорость она копейку прибавляет коногону и бригадиру. Я видел собственными глазами такие свадьбы. Недавно ушел Лебедь…
        Лебедь, перед разминовкой, хотя барок с крюком был отстёгнут, не успел отскочить по команде «Примись!» - слишком уж разогнались вагонетки перед спуском, и его потащило к стволу шахты. Потащило его вниз собственным многотонным грузом угля и железа. Всё гремело и скрежетало, и бедный Лебедь оказался бессильным перед напором этой массы. Его бросало, словно пушинку, и било о каменные выступы продольного штрека. Всё смешалось в одну кучу… Это было кровавое зрелище! Он был уже мертв, прежде чем улететь в глубокий ствол шахты. И это не единственный случай, и виной этому опять – копейка. И мне, представь, нисколько не жаль людей – мне жаль своих четвероногих собратьев, отдающих свои жизни за ваши деньги! Так кто же убил Лебедя? Я отвечу – коногон! А мы тоже убивали коногонов!.. Как? Расскажу.
        В общем, сгубила шахта Алексея. Или он сам себя сгубил, спустившись в ад ради меня. Тяжелый подземный труд унес его раньше, чем я постарел и стал немощным. Он настолько исхудал, что казалось не я, а он таскал тяжелые вагонетки, а когда в одно прекрасное время он не появился, то я почувствовал всей кожей, всей своей лошадиной сутью – он больше не вернётся.
       Так и случилось, я его больше не видел. Стоя в конюшне, в ожидании своей дальнейшей судьбы, я предавался то горьким, то радостным воспоминаниям. Всё перемешалось во мне: я гордился, показавши собой всю мощь породы тягачей, к которой и отношусь – одиннадцать вагонеток я потянул, чтобы Алексей выиграл спор у других завистливых коногонов. Но это было только раз. Алексей берег меня в обычной работе, размеренной, но всё равно – напряженной, хотя я чувствовал порой его недовольство, но старался поспевать и он это видел и знал. Ведь нужно, кроме количества угля в вагонетках, ещё и иметь быстрый ход, чем я, может быть, и удручал хозяина. Но всё равно он любил меня. У каждой лошади были свои хозяева-коногоны, и, как правило, все они были злы и нетрезвы. Мне повезло с Алексеем, а когда его не стало рядом – весь мир потемнел, хотя темнеть ему и так дальше некуда. Эти редкие фонари под сводами горной породы, были только слабыми маячками, указывающими путь в штреках, но я уже не обращал на них внимания – я знал шахту наизусть. Мне можно снова завязать глаза - безошибочно выберу нужный путь к конюшне или к клети. Это здесь умела каждая лошадь. Любой выступ сбоку, сверху ли был знаком, хоть и невидим порой: все знали, сколько до них шагов нужно отсчитать, чтобы повернуть, не поранив бока, либо пригнуть голову.  Да, да! Отсчитать! Поверь мне, в шахте каждая лошадь становится математиком!..
         Свои математические способности я показал тут же, когда не стало моего доброго и любимого хозяина. Это было чуть позже, а пока я стоял, понурив голову в ожидании своей участи. Я знал, слышал, что в шахте идёт яростный спор о моём будущем хозяине и то, чего я так боялся – случилось. Нет, я не боялся работы – я боялся Петра Кудякина. И он пришел за мной.
      Тяжело мы привыкали друг к другу, но так и не привыкли. Первым делом прозвучала команда: «Крути!», хотя я без него знал, что нужно развернуться на триста шестьдесят градусов и стать задом к вагонеткам, но тут мою спину вдруг обжигает удар длинного бича этого наставника. Я вздрогнул от непривычного ко мне отношения, но не подал вида. Возможно я не так быстро развернулся, как того хотелось Кудякину, или моя давняя неприязнь к нему выражалась каким-то образом и он это заметил, но я с этого момента его возненавидел основательно, а когда он стал каждый раз увеличивать количество вагонеток, я взбунтовался…
      Но всё по порядку: и так, я таскал при моём бывшем хозяине от шести до восьми вагонеток, каждая по полторы тонны, А с первого раза он прицепил ко мне девятую. Ты спросишь, как я узнал? Да элементарно! Каждая лошадь считать умеет. Здесь это – выживание, иначе бы наша короткая жизнь стала ещё короче. Когда цепляется второй вагончик – щелкает сцепка, третий – щелкает сцепка, четвертый… пятый…
       Тяжесть сама по себе ощущается, но иногда лишний груз может только показаться в виду твоей усталости, но вот эти щелчки сцепок… Кто привык таскать по пять, шесть, тому значит этот груз в пору – так решает коногон и сама лошадь. А Кудякин хотел, конечно же, большего. Первую ходку я выполнил исправно, даже обратным рейсом подбросил крепежный лес к выработке, но на вторую ходку он прицепил ко мне десятую вагонетку. Тихо это проделал, медленно, но щелчок я услышал. И тогда я показал ему свой характер!
     Я резко взял влево, потом вправо насколько мне позволял узкий штрек, и чуть отступив назад, рванул вперед, чуть не порвав свои сухожилия, но всё обошлось – порвались широкие кожаные постромки. Я побежал по рельсам, по этим темным лабиринтам подземелья, безошибочно находя путь к спасению. Да спасение ли это было?.. Через какое-то время в конюшню забежал разъяренный Петр Кудякин и отхлестал меня, не оставив на теле живого места. Он бил, а я храпел, вставая на дыбы и косясь недобро на этого мерзавца. Если бы не шоры, то возможно я бы лишился своего последнего и так слабого зрения. Я хотел его укусить, размочалить копытами, но пока терпел. Он был мастер своего дела, выложив на моё тело два десятка ударов, кроя при этом самыми страшными словами, которым даже его дружки коногоны удивлялись. Таким образом, он призывал меня к покаянию и смирению.
      Я покорился внешне, стараясь не подавать вида, своей лютой ненависти к нему, но внутри у меня всё кипело, и я ждал подходящего случая…  Поверь, я не совершил бы эту подлость, если бы Кудякин не продолжил своего гнусного дела. Я был весь в напряжении во время очередной сцепки вагонеток. Я считал: одна, две, три четыре… семь. Всегда было семь, иногда восемь, но не белее. И так, на этот раз он прицепил семь этих полуторатонных повозок с углем. «Как всегда» - подумал я облегченно. Мне казалось тогда – сжалился он, признал мой характер, и я привычно потянул состав, не понимая, в чем была хитрость этого коногона.
      Тянул, изо всех сил, словно вагонеток, было на две, три больше. И на стыках рельс они стучали, как семь, вот только…
      Только с третьего рейса, на крутых поворотах, я заметил краем глаза – искрит и скрежещет последняя вагонетка… И что ты думаешь!? Он блокировал сначала одно, потом два колеса последней вагонетки, чтобы я привыкал к этой тяжести. Да и, в общем-то, в качестве наказания годился этот приём. Об этом уже знала вся шахта и многие неодобрительно отзывались о его проделках. Получается – привыкая к этому грузу, я потащу в следующий раз уже не семь, а десять вагонеток. Это был обман! Жестокий обман! Тогда я снова заупрямился и не сдвинулся с места, выражая свой протест, и снова был бит. Рвать постромки и бежать в конюшню, не было смысла, и потому я стоически выдерживал это избиение на месте. Кто-то из коногонов налетел тогда на Кудякина и, вырвав кнут, сцепился с ним. Их разняли уже забойщики, не выдержав громкой потасовки. Не сказать, что тот, другой коногон, лучше моего изверга Петра, но, тем не менее, всё обошлось в тот раз относительно благополучно. Я получил всего несколько ударов плети, а разблокированный вагончик покатил по рельсам куда быстрее. Но Кудякин не изменил своей мерзкой натуре – его проделка стала более изощренной – я это не сразу понял.
       Я всегда слышал звуки сцепок, считая каждый, но почему-то груз не уменьшался. Натирая до крови постромками своё тело, я сетовал на свою слабость, и мне становилось страшно. Страшно, что меня покидают силы, и то, что  больше никогда не увижу солнца. Я был ещё молод, но ощущал себя стариком: копыта разбухли от постоянной влаги под настилом рельс, и боль в суставах не давала покоя даже в часы короткой передышки. Без Алексея моя жизнь потеряла всякий смысл, но если бы меня спросили тогда, кого выберешь Алексея или солнце, то я бы выбрал последнее…
      А ты пиши, пиши, и сильно не вникай в старческое брюзжание. Возможно, меня уже не будет, когда исчезнет последний луч солнца. А я его чувствую – он угасает, так же, как и моя никчемная жизнь. Единственное, что меня сейчас радует – это мой будущий портрет. Память – это самое лучшее, что остается после нас. Ты, пиши, пиши…  Ах, я немного опять отвлекся…  потерпи, немного осталось.
      Так вот: я таскал, и таскал вагонетки, пока в очередной раз не упал на колени и долго не мог встать. Непонятно было, почему я так ослаб, но дело вовсе было не в этом… Кудякин, оказывается, обматывал тряпками колеса последних вагонеток, чтобы не так били на стыках рельс, и сцепки соединял настолько тихо, виртуозно, что я не слышал. Сколько вагонеток я таскал, не знаю. Я долгое время не мог прийти в себя, находясь на лечении в конюшне. Правда, это не было лечением, это был элементарный отдых. Старые коногоны поговаривали – меня отправят наверх – если лошадь падает на колени – гиблое дело. В душе я радовался… пусть больной и слепой, но на земле. Но странным образом я выздоровел. Молодость  берёт своё. И вновь этот негодяй завладел мной…
      Теперь, (казалось) он обращался со мной по-честному: я таскал всего пять, шесть вагонеток, но это было недолго – Петр вновь взялся за старое… и я выстроил свой коварный замысел, насколько мне позволяли мои лошадиные мозги и обустройство откаточных штреков.
      Ненавистный мне Пётр часто забегал сбоку, чтобы подстегнуть, если вдруг покажется не свойственный мне размер шага, а я порой специально это проделывал, выверяя параметры его фигуры и расстояние до ближайшей крепи в виде деревянных толстых опор. В самых узких местах я старался идти, наклоняясь в сторону ближних бревен, как бы впритирку и нарочно замедляя шаг. Мне не жаль было Кудякина, мне было жаль себя. Я не хотел больше подчиняться ему. И однажды я всё-таки прижал его в узком месте, но неудачно – выскользнул он, зато мой бок сильно поранился об острый выступ породы, и потому на некоторое время пришлось отказаться от задуманного. Но мною был придуман другой план и он сработал…
       Я практически не видел своего мучителя из-за огромных  шор, но чувствовал его шаги и дыхание, даже когда он замахивался кнутом – знал, куда прилетит жгучая боль. И так, я выверял и выверял свои и его действия… и однажды понял – этот миг наступил!..
       … В тот момент, когда я специально замедлил шаг на ровном месте, он, как и положено опытному коногону подбежал к первой вагонетке, выясняя причину столь медленного шага. И я, конечно же, не дал ему времени для принятия нужного решения. А решение у них, у коногонов, одно: видя нежелание лошади тащить состав, как положено, они обрушивали тут же свой гнев на наши спины. Я не дал Петру такой возможности! Я выразил ему свой протест!.. Я рассчитал свои действия!..
      Крепкий удар задним копытом в голову ненавистного мне человека, был точным и убойным! Ты никогда не слышал хруст человеческого черепа? Хруст моих больных суставов покажется шепотом по сравнению с тем, что мне пришлось услышать! Но мне не было страшно! Я ликовал от такой удачи!.. Тот далеко улетел в глубину штрека, ударившись об гнилые крепи, после чего и случился обвал…  Обвал частичный, именно в том месте, где и приземлился уже бездыханный Кудякин.
       Я уцелел. Я торжествовал! Неважно, какой теперь у меня будет хозяин, но этого злодея больше не будет, это точно! Пусть все думают – обвал случился сам по себе. В шахтах это часто случается – гибнут лошади, люди. Но люди часто гибнут и от лошадиного норова, это все знают, но почему-то не берут в толк.
      Я ещё долго работал в шахте, пока не состарился и не выбился окончательно из сил, потом меня ослепшего и немощного подняли наверх.

       Я заканчивал портрет, а старик опять запел слабым голосом: «Вот мчится лошадь по продольной, по узкой темной и сырой, а молодого коногона несут с разбитой головой.»
       Солнце уже зашло за горизонт, а его последний розовый луч всё ещё дрожал на бледном лице старика, как будто не желая покидать того, кто так мечтал о долгожданной с ним встречи.
      Портрет был готов, но когда я в последний раз решил сверить написанное с натурой, то моему взору представился всё тот же камень, напоминающий своей формой лошадиную голову.
      Чуть позже я пошел искать дом по улице Таёжная тридцать восемь, но там обнаружилось только ветхое полуразвалившееся кирпичное строение, почерневшее, заросшее крапивой и лебедой. Ничто не напоминало о его предназначении, лишь только несколько ржавых подков валяющихся то тут, то там, натолкнули меня на некоторые размышления…
      Небо уже давно перекрасилось с охристо-лилового цвета в темно-фиолетовый, и ранняя провинциальная тишина, как всегда, навалилась тягуче, дремотно…
      Уже гасли в домах огни и переставали лаять собаки, как вдруг со стороны пруда, где проводила своё основное время местная ребятня, послышались громкое лошадиное ржание и молодой озорной голос подростка. Молодой человек восклицал: Рубин! Рубин! Ты сильный и быстрый, как птица! Унеси меня в вечность!
       И слышался топот копыт, переходящий с крупной рыси, в учащающийся ритм бешеного галопа. И удивлялась ночь этому ликованию жизни, и переживала за своё непостоянство тьмы, потому как завтра вновь взойдёт благодатное солнце.