Русская жатва 8

Олег Кошмило
***
«Ваймарская Германия,
Баден, Фрайбург,
Марта Четвертого 1927 года от РХ.

Здравствуй, любимый Валя!
Не будучи искушен в эпистолярном жанре, и не особо надеясь на расторопность почтовых служб по обе стороны границы, вижу в этой писанине единственный способ донести свою просьбу. Дело в том, что моя жена Варвара уехала в Советский Союз.
На холоде писанных букв трудно проанализировать все те мотивы, что побудили Варю уехать. Конечно, в первую очередь у тебя возникнет закономерный вопрос, ссорились ли мы. Да, мы ссорились. Мы просто ругались. Нещадно. Забывая края. И я даже не помню, из-за чего. Но разве для выпуска пара раздражения нужен какой-то особый повод, – с горы немытой посуды сани скандала катятся очень быстро. В-общем, мне есть в чём себя винить. Я плохой муж. Прямо никудышный.
Но было в этом и другое. Я чувствовал, что в темных боках ослепляющих пожаров наших скандалов что-то утаивается, что-то, прячась, копится, оставаясь непоказанным, невысказанным. И теперь-то я понимаю, что она не высказывала – она копила силы на то, чтобы уехать. Последнее время она костерила Германию беспощадно. Уже каждое слово из её любых, посторонних разговоров содержало яд по поводу невыносимости для неё текущей жизни.
Вначале она еще пыталась проникнуться немецкой жизнью. Учила язык. Пыталась читать. Пару раз мы сходили в драматический театр. На одной пришла в восторг, - и тот спектакль по пьесе Бертольда Брехта, действительно, был хорош. Еще слушала пластинки с фольклором и немецкой оперой. Но потом что-то случилось. Причём враз. Как рукой сняло. Где-то год-полтора назад. Не могу, говорила, и не хочу, ничего не понимаю, всё – чужое. Главное, сначала оценила преимущества немецкой кухни, продуктов, а потом вдруг всё стало безвкусным – то слишком жирным, то слишком постным. Раньше частенько жарила свиные ребрышки, сосиски какие-то, шницели. А потом внезапно пошли щи, каша гречневая и пироги с капустой. Я понимаю, всё это мелочь и ерунда. Но тоже что-то выражает.
А дальше – больше. Варя стала читать советские газеты. Типа «Гудок». Нашла возможность их выписывать. Потом стали появляться книги, изданные уже в советских издательствах. И всё, знаешь, такая графомания, вторичность, эпигонство. Но хоть бы что-нибудь интересное! А Варя восторгается, и мне предлагает. Я кое-что почитал. Не спорю, есть интересные авторы, например, М. Булгаков, Тынянов, Эренбург. Но у меня устойчивое ощущение, что все это писано людьми, под собой не чующей родной земли. Они как бы все в воздухе парят в надежде однажды приземлиться. Догадываюсь, тебе мои оценки не в пандан, но не обессудь, Валентин. И меня удивляет, как Варя-то может подобное читать – и это с её-то уточенным литературным вкусом?!      
И, в конце концов, у меня возникло чувство, что Варя осуществила внутреннюю эмиграцию. Где-то в своём воображении, она просто взяла и переехала в СССР. Но и снаружи это проявлялось. В частности, в одежде. Вначале нашей жизни в Германии она приглядывалась к одежде, в которой ходят немки, стала приноровиливаться к местной моде, покупала распространенные здесь жакеты, с мужскими плечищами и дико приталенные, шляпки всякие вычурные с какими-то кренделями и перьями, туфли на каблуке. А потом опять же вдруг собрала всё это и куда-то снесла. И высмотрев где-то, что носят женщины в Советской России, стала ходить в каких-то полосатых блузах на поясках, широких юбках и косынках, чуть ли не красных.
Естественно, она тут же стала жаловаться на критическое восприятие её стиля со стороны женского  окружения. Ты знаешь, как немцы критично оценивают то, во что ты одет. Я сам с раздражением слежу за соответствием своего гардероба местным вкусам. Вроде свобода, а присмотришься – казарма! Ну, ладно. Я всё время сбиваюсь на какую-то ерунду, как будто боюсь в чём-то себе признаться.
Еще одно между нами было. И хоть об этом ничего не было сказано, но я это очень отчетливо чувствовал, что в таком её драматичном и, может быть, трагическом положении, она считала виноватым меня. Надо отдать должное её выдержке, она никак об этом впрямую не говорила. Но воля сердца выше наших слов. И теперь я думаю, что она права – её было не место в Германии. А, увы, моим местом не может быть нынешняя России. Не хочу ссылаться на затасканный сюжет, но кроме них ничего не приходит в голову. Словом, вот такая шекспировская буря в стакане, Валентин.               
И теперь самое главное: Варвара беременна. Она не сказала, но я понял. Физиологию же не спрячешь. И вот итог: уехала. Валентин, пойми, я очень за неё переживаю. Я знаю, я должен поехать сам. Но моё убеждение и даже вера в том, что я должен оставаться здесь. Это необъяснимо. Это какое-то моё внутреннее обязательство, какой-то – черт бы его побрал! – императив, что вот мол я должен упорно здесь сидеть и чего ждать, какого-то духовного «синтезу-с». Но вот спроси меня – какого? – я не отвечу. Короче, должен и всё тут! Вот так!
И теперь, когда я, как смог, описал нашу ситуацию, Валентин, я обращаюсь к тебе с просьбой, во-первых, веря, что ты не откажешь, а, во-вторых, зная, что ты сможешь. Конечно, Варя, я полагаю, там не одна, у неё есть родственники, родители, сестры, братья, но, скорее всего, они бедствуют, или у них какие-нибудь проблемы. И если ты примешь участие в её судьбе, то будет намного лучше. И спокойней. Мне.
То есть, прежде всего, я рассчитываю на твоё высокое положение в советском государстве. Ты и сам говорил, что занимаешь  какой-то важный пост в Совнаркоме. И как я понимаю, это дает тебе какие-то преимущества, жалованье опять же высокое (извини, что на это указываю). Я, правда, не знаю, в чём она будет нуждаться. Но, видимо, ей понадобиться материальная помощь, а потом надо будет подыскать какую-то работу. И я не уверен, что со всем этим у неё может получиться. В-общем, помоги во всём, чем сможешь, и в чём она будет нуждаться. Я очень и очень переживаю за жену.
В конце письма я прилагаю адрес и телефон, по которому её можно найти, или найти людей, которые (это родители) знают, где живет Варя.
Большое спасибо!
С сердечным приветствием, вечно твой Углов.»               

   
    
               
               

 
               
;
ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ      
В этот светлый летний день Воскресенский и Агошкин стояли на перроне Ленинградского вокзала и наряду с другими встречающими ожидали прибытия поезда из Ленинграда. В руке старшего товарища красовался букет гвоздик. Валентин и сам выглядел солидно – в хорошем костюме собственного изделия уже прочно стоявшего на ногах советского швейпрома, в рубашке в полоску и в галстуке под цвет рубашке. Агошкин был одет попроще – в светлой курточке, футболке с завязками, простенькой какой-то подростковой кепке. Накануне Воскресенский радостно телефонировал ему о прибытии Углов, хотя известие о его возвращении обсуждалось ими уже полгода, и вот, наконец, слово дошло до дела.
В самой вышине железнодорожной перспективы, где широченная связка стальных плетей почти сходила на нет, вспыхнули два фонаря и стали быстро приближаться, ярко освещая большую красную звезду на фронтоне паровоза. Обдав встречающих угольной гарью, поезд в резком торможении остановился. В поисках прибывшего друга Валентин и Василий водили глазами по окнам указанного в телеграмме вагона. И через минуту в потоке осчастливленных прибытием пассажиров увиделось знакомое лицо с паволокой усталости в радостном взгляде. Воскресенский шагнул вперед, протягивая цветы:
- Здравствуй, Алексей!
- С прибытием!
- Поздравляю с долгожданным возвращением на родину!
Углов взял букет и обнял друга, заодно весело глядя на Василия, которого обнял следом:
- Здравствуйте, друзья! Спасибо! За то, что встречаете. А насчет возвращения – не знаю, всё ли у меня здесь получится. Правда, так сложно было добиться разрешения…      
- Ну, что ты, Алексей, ты же дома, а дома и стены помогают…
- Стены-то – да, а вот застенки – нет. – Пошутил Углов.
- О чём это ты?! – Поморщился Воскресенский. 
- Да, о всяком разном…
- Не нагнетай, всё будет нормально. – Ободряюще произнёс, Валентин выхватывая из рук Углова громоздкий, но легкий кожаный чемодан, когда они зашагали по направлению к привокзальной площади:
- Это что – все вещи?
- Ящик с книгами я по железной дороге отправил. Скоро он прибудет. А, в основном, всё. Ничего я к своим тридцати шести годам так ничего и не нажил, кроме книг и пары рубашек… Правда, немного денег есть… - Меланхолично проговорил и тут же вернулся к  прежнему предмету:
- И всё-таки, как я понимаю, ситуация обострилась.
- Весьма. Но, собственно, как ты и говорил почти десять лет назад…
- Даже не знаю, радоваться своему пророческому дару или проклинать его, особенно если невольно становишься сам его объектом. – С иронией воскликнул Углов.
- Да, дилемма та еще.
- Как Варя, Серёжа? – С тяжелым волнением спросил Алексей.
Валентин поперхнулся, с внезапной болью глянул на друга и смущено произнёс:
- М-м-м… Даже не знаю, как сказать, Алексей. Мне даже стыдно говорить… Но по моему они… и мы счастливы…
- Хорошо. – С напускным радушием отреагировал Алексей и грустно положил:
- Надо бы мне с сыном увидеться. Хорошо?
- Конечно! В любой день. И, вообще, приходи к нам в гости.
- Спасибо…
Друзья вышли на Комсомольскую площадь. Углов, показывая рукой на огромный портрет руководителя государства на стене Казанского вокзала, задумчиво произнёс: 
- Значит, всё-таки Сталин.
- Что? – Эмоционально откликнулся Воскресенский и, проследив жест Углова, подтвердил:
- Да, товарищ Сталин. Теперь уже однозначно.
- А то я с одним питерцем ехал в одном купе. Партийным. Так он мне всё: Киров-Киров. Все уши прожужжал Кировым. Говорил даже, что Сергей Миронович не уступает по своему значению Иосифу Виссарионовичу. И Киров русский опять же.
- Ну, это очень близоруко. И шовинистично. К тому же Киров ближайший друг и соратник. Они вместе воевали на Южном фронте. Он надежный сталинец. – Отвязчиво произнёс Валентин и, меняя тему, возбужденно спросил:
- А что там, в Европе происходит?
- Там одно на повестке: Адольф Гитлер. Европа поделилась пополам на про и контра в отношении этого маньяка, одержимого идеей расового превосходства германцев над всеми остальными народами. А главное, ощущение, что все немцы враз все этой идеей одержимы стали. По крайней мере, большинство…
- А твой Хайдеггер?
Углов замялся. Потом сбивчиво стал отвечать:
- Не знаю… Я думаю, вначале, конечно, он зажегся… Типа все как один… Один народ, одно государство, один вождь, и всё такое… Несомненно, Хайдеггер повелся на эту идеологическую риторику – стал членом НСДАП, потом возглавил свой родной Фрайбургский университет. Но не прошло и года, как Хайдеггер оставил  ректорский пост, что как, я полагаю, говорит в пользу определенного разочарования…
- Но из партии Хайдеггер не вышел?  – Предполагая  интонацией ответ, спросил Воскресенский.
- А ты можешь выйти из партии, не рискуя, там, социальным статусом, карьерой, или даже работой?
Воскресенский промолчал. Углов продолжил:      
- Я слышал потом одно выступление Хайдеггера, где явно вычитывалось то, что он надеялся, на то, что началась долгожданная духовная мобилизация народа, что конец этому либеральному борделю, где каждый сам за себя, каждый в своём неподлинном произволе – безответственный потребитель сущего вне сущностного вопрошания Бытия и вне всякой поэтичности…
Углов тяжело вздохнул: 
- Но вместо этого получилась обычная политическая фанаберия и идеологическая  шумиха. Плюс жуткая милитаризация… Я, собственно, из-за этого и уехал. Был, конечно, выбор. Можно было во Францию уехать или в Америку. Но что я там буду делать?! Я русский человек. А как сказал тот штабс-капитан, нам можно только здесь…
- Значит, Гитлер?! – Отвлекаясь от обсуждения Хайдеггера, вопросительно воскликнул Валентин. – Вот в нём-то всё и дело! Сейчас всё так смешалось. Вот, когда девять лет назад мы с Агошкиным  приезжали к тебе, в Германию, Советская Россия была другая. Может более свободная, но и более расхлябанная. НЭП этот опять же. Сейчас народ стал собранней и, кстати, тоже мобилизованней. Не знаю, как в Германии, но наш, советский народ точно мобилизуется и, конечно, вокруг центральной фигуры вождя. И мы опять же это предполагали в качестве логически необходимого условия.
- Понятно. В этих модернистских обстоятельствах без подобного организационного центра в принципе нельзя. – Согласился Углов.
- И тебе это может показаться странным. Как, наверное, и мне. Но я сам этого не  понимаю. Потому что раньше это было как-то не так заметно. Но, действительно, откуда-то стало возникать очень много вредителей, диверсантов, шпионов. Они, видимо, и раньше были, и, надеясь на то, что наш строй скоро рухнет, отсиживались и отмалчивались,  но сейчас, когда точно стало окончательно ясно, что социализм – всерьез и надолго, проснулись, активизировались и стали вредить. И я хотел бы тебя сразу предупредить, зная твоё свободомыслие, и, вообще, некую идеологическую рассеянность… - Воскресенский с укором глянул на Углова, - …что стало довольно сурово и даже жестко с этим самым свободомыслием. И, наверняка, тебе это не очень понравится. То есть, Алексей, вообще, где бы то ни был, с кем бы то общался, непрерывно рефлексируй на предмет своей патриотической лояльности и благонадежности. Общественная атмосфера, прямо скажем, стала несколько пасмурной. Но, например, я бы сейчас уже не стал вот откровенно высказываться, как мог позволить себе лет десять назад. Особенно, с учетом того высокого поста, какой я занимаю…
- Ну, хорошо, Валентин, ты, может, меня проинструктируешь в отношении собственной цензуры своего речевого произвола. – С доброй иронией предложил Углов. – Тебе оно с твоего государственного высока видней то, что говорить хорошо, а что – плохо.
Валентин слегка вышел из себя:
- Ну, во-первых, Лёша, вот эта ирония несколько неуместна. Я прошу тебя понять это ради твоей же безопасности…
- Ну, вот, а еще утешаешь. Значит, риски есть?
- Есть, - с тяжелым вздохом признал Воскресенский.
Углов нахмурился. Воскресенский продолжил:
- Главное, никакой критики в адрес партийного и государственного руководства. Всё ж итак понятно, что стране тяжело, что надо вставать на ноги в условиях враждебного окружения практически всего мира. Так зачем лить воду на мельницу врага?
- Незачем. – Пожимая губы и покачивая головой, согласился Углов.
- Потом. Бдительность. Окружение. Контекст. Следи за тем, где ты находишься, с кем говоришь. Дело в том, что – и мне это, конечно, очень не нравиться – появилось множество таких избыточно рьяных добровольцев, которых не просили, но они стараются – что-нибудь где-нибудь услышат и жалуются в «соответствующие органы», как они это называют.
- Доносчики, что ли? – Догадался Углов.
Воскресенский вытаращил глаза и огляделся по сторонам:
- Я бы их так не называл. Это просто излишне ретивые помощники, которым мерещится больше, чем есть на самом деле. И это во многом из-за них случаются так называемые «перегибы на местах», имеет место «головокружение от успехов», а в итоге всё оправдывается максимой о том, что, когда «лес рубят», то «щепки летят».    
- Хорошо. Я понял.
Валентин в сердцах воскликнул:
- Ничего ты, Алексей, не понял. Ты, наверное, думаешь, «зачем я вернулся, типа, из огня да в полымя»…
Резко перебивая приблизительные гипотезы в адрес того, что творится в его душе, Углов решительно проговорил:
- Да, нет! Я точно знаю – я вернулся домой. А дом есть дом, и в нём всегда лучше, чем в гостях. Другой родины у меня нет и не будет. Я люблю и буду любить Россию такой, какая она есть, стараясь по возможности сделать для неё то, что принесло бы ей пользу и сделало бы её лучше.
- Вот это очень хороший посыл! – Смахивая слезу, воодушевлено произнёс Валентин. – Поэтому я надеюсь на то, чтобы ты все правильно понял. Да, атмосфера изменилась. Но не мы в этом виноваты! В этом виновато враждебное окружение Запада, которое, наконец, получило стенобитное орудие в качестве нацистской Германии во главе с Гитлером. И для буржуазной, капиталистической Западной Европы и Америки – какими бы золами не грозило усиление нацистской Германии – она всё равно будет лучше, чем наше советское государство рабочих и крестьян под гениальным руководством товарища Сталина. И я могу точно сказать, что вот это сгущение атмосферы и условное завинчивание гаек началось после 33-го года, когда Гитлер, сделав карманным Райхстаг,  узурпировал в Германии власть, став идейным вдохновителем для всей слетевшей с катушек Европы!
- Согласен, - резко выдохнул Углов, отменяя убежденность Воскресенского в предположении в нём обратного. – Этому есть вполне теоретическое обоснование, которое поляризует идеологии нацизма и социализма в отношении противопоставления господского субъекта и подчиненного объекта. Несмотря на антропологическую апологию раба, преодолевающего априорно заданную центральность господина, на другой, а именно исторической сцене Гегель все-таки настаивает на господской исключительности субъекта, синтезируя коллективный субъект одной нации, высокомерно исключающей себя из всего сонма других. Частное господство одной нации, «одного народа», как он говорит, выступило бы гарантией «всеобщего союза народов». И в том, что сейчас происходит в Германии, можно видеть выражение этого явно шовинистического тезиса. Здесь дело в том, что помимо патриотической, и потому вполне оправданной задачи духовной консолидации народа, у Гегеля имеется еще одна чисто спекулятивная задача замещения коллективным субъектом народа индивидуального субъекта либерального индивида, прецедентно представленного человеком по имени Иммануил Кант. И своей апологией национального коллективизма Гегель преодолевает либеральный индивидуализм, всячески доказывая, что последний не может быть полноценным носителем идеи, духа, бога. Таким может быть только существующее в многовековом времени истории географически простертое бытие целого народа. С этим связано учение Гегеля о национальном гении в том смысле, что гений – плоть от плоти своего народа, а интернациональных гениев не бывает. И я отчасти разделяю это убеждение. Но это верно в каком-нибудь эстетическом, художественном отношении, но на уровне этики, как говорится, «нет ни эллина, ни иудея». И вот уже Маркс… Слушай, Валентин, а куда мы идём? – Осекшись, с любопытством спросил Углов.
- В гостиницу. Тут недалеко. Пешком можно дойти и поговорить хоть немножко – мне уже на работу надо. А вечером мы отпразднуем твой приезд в ресторане.   
- Договорились…
- И что Маркс?
- Да-да. Маркс своей апологией уже другой коллективизации, а именно пролетарской в заявлении «пролетарии всех стран, объединяетесь!», по сути, отменяет всякую национальную субъектность. И здесь, действительно, можно видеть отсылки к христианству, апеллирующего к интернациональной, а лучше сказать словом Достоевского, всечеловеческой бессмертной сердцевине человека. Важно, что гегелевский национализм, противопоставляя народы, предлагает такую капиталистическую конкуренцию между ними, в которой пусть победит сильнейший. А на какой сцене случается победа одного народа над другим?
- Только на театре военных действий.
- Да. А марксизм отменяет самый кон столкновения народов, говоря, что нет народов, а есть единое пролетарское, трудовое человечество, повсеместно стенающее под железной пятой, в основном, западного субъекта капитала.
- То есть, социализм в принципе не агрессивен, не воинственен в отличие от национализма.
- Конечно. Мировой, интернациональный пролетариат, как бы упразднив, в основном, национально-государственные и олигархические институты капитала, объединяется в единый планетарный субъект, у которого нет больше врагов, по крайней мере, здесь на Земле. Мировому пролетариату не с кем воевать больше.
- Разве только с какими-нибудь инопланетными пришельцами-капиталистами, - как-то вяло пошутил Агошкин.
Углов усмехнулся, ласково глянув на Васю, и продолжил:
- Увы, двадцатые показали всю утопичность мировой революции. Очевидно, что в этой ситуации её перспективы стали максимально неопределенными, если несбыточными. Как я понимаю – осторожно, может я сейчас, что сболтну лишнее, так ты меня, Валентин, одерни – вскинув палец, подал ироничную реплику Алексей, - руководство страны поняло, что проект мирового коммунизма, Коминтерна провалился. А значит, надо сосредоточиться на некой национальной версии социализма, на таком национал-большевизме – я в Германии познакомился с трудами таких теоретиков как Юнгер и Никиш – очень дельные дядьки. И, кстати, к ним примыкает и наш соотечественник Николай Устрялов. Я слышал, что он тоже  вернулся в Советский Союз. Не знаешь его, Валентин?
Воскресенский отрицательно помахал головой.
- Ну, ладно. Итак. На повестке дня теоретическое оформление национальной версии социализма, которая необходимо следует ключевым свойствам традиции русской и шире евразийской цивилизации, чья формула емко представлена Уваровым в триаде самодержавия, православия, народности. Два элемента уже в наличии.
- Но и третий элемент присутствует. В качестве идеологии марксизма.
- Но мы же понимаем, что это некая условность. Я сейчас кое-что скажу, а ты сделай вид, что этого не слышал. Так вот Маркс пришёл бы в ужас от такого воплощения своего учения.
Валентин изменился в лице.
- Я предупреждал. – Сурово отреагировал на эту гримасу Углов. 
-  Ты больше такого не говори.   
- Не обещаю. Под какой бы вывеской не обнаруживал бы себя русский социализм, очевидно, что товарищ Сталин осуществляет компромисс между русской традицией и европейским  модерном в версии марксизма. Для себя я это свожу к формуле «Сталин = Достоевский + Толстой».
- М-да. Лев Толстой – какое-никакое, но зеркало русской революции, – признал Воскресенский.
- И у Сталина те же задачи, что в своё время были у Петра Первого. Самодержец, в юности просолившись Европой, уяснив её маниакальную упертость в том, чтобы, будучи господским субъектом, всё окружающее по способу колонизации превращать в свой рабский предикат. И чтобы избавить Россию от того, чтобы быть колониальным предикатом Запада, в какой к тому времени был превращен весь Восток, Пётр попытался сделать её причастником европейского субъекта. Но опыт этой интеграции завершился революцией. И возникла необходимость искать новый подход в решении старой задачи: как нам обезопасить себя от Запада на путях Запада же, но без того, чтобы становится Западом, перенимая его ценностные установки.
Углов перевел дух и продолжил:
- В-общем, у России с Западом – как у Золушки с мачехой – вроде как мать, а на деле злей врага нет. Разница между Петром Первым и Сталиным только в том, что у Сталина перед глазами негативный опыт построения капитализма в России, но – четкое понимание того, что без индустриализации, которая как будто без капитализма невозможна, России не выжить. И сталинская версия социализма – полное огосударствление экономики. А это вполне вписывается во всю траекторию становления русско-российского государства от военной аристократии Киевской Руси к православной идеократии Московского царства, а от неё – к просвещенной бюрократии Российской империи. Теперь к этим свойствам быть военным, идеологическим, административным центром добавилась функция исключительного экономического субъекта. Так?               
- В принципе, всё верно. И я бы сказал идеологически выдержано. Только с Марксом поосторожней. Он у нас сейчас взамен Иисуса Христа, а за хулу на Христа и Льва Толстого, несмотря на его огромный писательский авторитет, от церкви отлучили.
- Я понял. Постараюсь не богохульствовать.
Все дружно и легко, как прежде, засмеялись.
- А вот и твоя гостиница.
Они зашли в обширный холл нового прекрасного здания в духе воцарявшегося повсеместно большого стиля Красной империи. Через минуту Углов получил ключи от забронированного Воскресенским номера. Прощаясь, друзья договорились встретиться вечером, которым и продолжили своё общение, сидя в просторном зале гостиничного ресторана.
В увеселительном заведении было довольно многолюдно. Услужливо суетились официанты.  В дальнем углу ненавязчиво что-то веселенькое издавал оркестрик в составе струнного, духового и клавишного инструментов. И по тому, что хорошо одетые мужчины галантно ухаживали за своими женщинами в шикарных нарядах, представлялось, что жизнь в стране вошла в свою извечную колею воспроизводства самой себя.
Иным обстоятельством было то, что теперь невольным хозяином положения себя чувствовал Воскресенский. Стоило им сесть за столик, тут же возле него молниеносно возник официант. С неподдельным подобострастием глядя на Валентина Лазаревича, который, похоже был завсегдатаем заведения, ресторанный работник своей какой-то особой профессиональной изогнутостью изображал готовность исполнить заказ в лучшем виде.
Воскресенский с удивительной для Алексея барской вальяжностью, подавляя смущение перед другом, отдал распоряжения официанту, которым уже минут через пять стол уставлен разнообразными яствами. Углову подумалось, что в этой официантской расторопности, помимо традиционной профессиональной исполнительности, явно проглядывает и нечто новое, что-то типа идеологической сознательности.
- Как-то несколько буржуазно, Валентин. Ты не находишь? – Иронично прокомментировал Алексей последние события, с улыбкой глядя на Воскресенского.
- Это не буржуазность. Это стиль. – Вскинув палец, с той же ироничностью ответил визави. – А без стиля нельзя. Содержание – это хорошо, но без формы совсем плохо. Ты думаешь, мне самому это барство нравится?! Мы же с этим боролись. Революция для этого и произошла. Вот этот официант – Петрушка его зовут, что ли? – если я снизойду на его  уровень, то он меня понимать перестанет. Потому что ему дистанция между нами нужна больше, чем мне. Он же, возможно, в моем лице целому государству как Богу служит. И это его такая маленькая религия. И, вообще, может, он работе только на такой, а как придёт домой, то тот еще тиран, деспот…
- Наверняка. Дома он изображает того, когда на работе сам обслуживал, субъективно требуя для себя того же уважения, которое оказывал сам по отношению к объективно  и особо уважаемой персоне. – Выдал психологическое наблюдение Агошкин.
- Вот, видишь, это ваш вечный Достоевский, с которым никакая Советская власть не справится! – Уже с раздражением заключил Валентин.
- Да, поскольку только благодаря вечному Достоевскому, она и стала возможна! – Парировал Алексей.
- Да. Тут не разберешься. Давайте лучше выпьем! – Подавляя свою полемичность, радушно предложил Воскресенский, разливая в бокалы какое-то хорошее вино. – Алексей, за тебя! За твой приезд! Поздравляю с возвращением на родину! И желаю тебе, чтобы всё у тебя здесь устроилось наилучшим образом. В чём смогу, помогу сам.
- Спасибо!
Друзья выпили. Колдуя ножом и вилкой над котлетой по-киевски, Валентин заботливо спросил:
- А что у тебя с работой?
Через пережевываемую пищу Углов отвечал:
- Да, всё прекрасно. Я даже не ожидал. Меня уже дают ставку в Педагогическом, на кафедре философии. И обещали четверть или половину ставки еще в Университете, на философском факультете.               
- Мг. Здорово… Значит, будешь преподавать философию? – Сочувственно спросил Валентин и вперил в Алексея блеск внимательного взгляда.
- Да. – Отпивая вкусного вина, легко подтвердил Алексей и тут же осекся, увидев глаза друга:
- Что? Опять что-то? Рискованно? – Пытался разгадать содержание взгляда Воскресенского Углов.
- Алексей, ты прекрасно понимаешь, что философия – это идеологическая дисциплина. Это тебе не логика, в которой шпарь по учебнику, и ни за что тебе никакой крамолы сболтнуть не удастся. А вот философия:  шаг шагнул – и на тебе правый уклон в объективный идеализм! еще шаг – бах! левый уклон в какой-нибудь буржуазный формализм. Тебе очень сложно будет. И будет очень тяжелое окружение. Конечно, там почти все эти профессора философии с дореволюционным образованием, и у них те же проблемы. И поэтому все всех побаиваются. В это среде постоянно что-то случается. И там не перед никаким авторитетом не остановятся. Вот, даже уважаемого профессора Лосева, мирового специалиста по античности на Соловки сослали. Но, кажется, уже выпустили.
- Да ты что?! Самого Лосева? Алексея Федоровича? – Изумился Углов.
- Потому что все понимают, что главное – это теория. Без теории нам смерть. И нам нельзя в святилище теории допускать кого попало.
- Да, нет. Я всё уже понял. – Дурашливо изображая идеологическую искушенность, заговорил Углов. – Я в Ленинграде в Доме книги купил пару философских журналов «Вопросы марксизма-ленинизма». Прочёл несколько передовых статей и уяснил, что главное – это «классовый подход», что теперь то или иное философское учение нужно атрибутировать или как «буржуазное», или как «пролетарское». Таперича весь идеализм от Платона до Канта сплошь реакционен и буржуазен, а весь материализм имеет исключительно прогрессивный и пролетарский характер.
- Ну, и что? – Не обращая внимания на иронию, оправдывал теоретическую ситуацию Воскресенский. – Во-первых, все очень просто, как то гениальное. Во-вторых, диалектично, все прежнее как плохое послужило основой для нового как хорошего. Всё на своих местах. И мы не то, чтобы отметаем всё старое, скидываем его с корабля современности, а просто благодарно обосновываем им всё новое. И вот тот же товарищ Сталин во многом реабилитирует классику. Полностью восстановлены классические репертуары театров оперы и балеты, драматических театров, где снова идут драмы Шекспира, Островского и Чехова. В архитектуре вместо авангардного конструктивизма с асимметрией и нарочитой угловатостью вновь классические колонны и портики, правда, с некоторым подражанием американским небоскребам. Художники вернулись к классическому письму. Революционный авангард свою работу выполнил, расширил форму, и в него вернулось прежнее классическое содержание большой имперской страны. И вот теперь я хочу тебе кое-что сказать. Я, собственно, с этого и хотел начать наше общение здесь, в Союзе. Но мы время отвлекались на какие-то мелкие частности. А то, о чём пойдет речь далее, это-то и есть самое главное.
- Что же это? – Заинтересовался Углов, выпивая рюмку водки.
Воскресенский, чокнувшись рюмкой с рюмкой Агошкина, возбуждено затараторил:
- Помнишь, мы с тобой там, в Европе создали что-то типа теории, вслед за Аристотелем, установив контраст между логической и такой троичной пропорциями?
- Конечно. – Кивнул Углов.
- Так вот теперь все те наши умозрительные построения дошли в опыте советской экономики до практического воплощения, и в том числе, не без участия твоего покорного  слуги.
- То есть, тебя?
- Мг. Так наш отдел по ценообразованию в составе Государственного комитета планирования Совнаркома в течение нескольких лет продумывал контраст между капиталистической и социалистической теориями образованиями цены. И в итоге мы пришли почти к тем же выводам, которые сделали мы с тобой. Только, конечно, всё высказывается в других терминах типа «частный интерес», «выгода», «коллективное благо», «социальная справедливость» и так далее. Но различие только в терминах, а в самом общем смысле идея та же, что капиталистическая цена исходит из исключительности Я-есть, а социалистическая цена мотивируется соблюдением содержания социального равенства внутри Мы-есть. И в итоге совсем, кстати, недавно, постановлением ЦИК повсеместно был веден порядок единых, твердых розничных и оптовых цен на товары и услуги, который, будучи гарантируем авторитетом и мощью советского государства, в рамках советской торговли полностью преодолевает социальную несправедливость со стороны частного произвола ценовой спекуляции. 
Последняя фраза была озвучена со всей торжественностью. Воскресенский замолчал, ожидая соответствующей реакции. Углов исподлобья глянул на друга и меланхолично произнёс:
- И ты мне предлагаешь увидеть в этом свою заслугу?
- Конечно. Представь только, ты своей теорией участвуешь в управлении огромной страной, которая к тому же выступает образцом для подражания для половины мира. – Старясь зажечь в друге ощущение собственного величия, проговорил Валентин.
- Это всё, конечно, прекрасно. И предмет для гордости. Но главное, это же не утверждение идеи как своей, а значит всё того же Я-есть, а то, что бы это работало, приносило пользу, было на благо.
- Так оно и на благо. Уровень жизни трудящихся непрерывно растет. Наши коллеги  из статистического отдела Госплана ведут учёт того, как положительно меняется динамика материального процветания. Непрерывно растет уровень потребления хлеба, молока, мяса, других продуктов. 
- Ну, это смотря, от чего считать.
- Мы считаем от довоенного тринадцатого года.
- Понятно. Но что-то мне мешает разделить твою восторженность по поводу таких грандиозных трансформаций.
- И что? – Удивился Валентин.
- Не знаю. Я вижу такой огромный парник. Большинству неприхотливых растений в нём хорошо. Хорошо, в основном, в отсутствии различий от условий произрастания таких же растений. Но есть в этом парнике отдельные мыслящие тростники, которым в нём малость душновато. Мягко говоря.   
- Но знаешь, Алексей, задачей социализма и было то, что бы большинству было хорошо, а не меньшинству богачей, как при капитализме.
- Да-да. Слабым местом этого парника и является то, что дверка от него в руках одного человека. И в итоге кесарю не только кесарево, но и Богово достается. А это не по-христиански. 
- А что надо? – Недовольно спросил Валентин, нервно осматриваясь по сторонам.
Находящийся в подпитии Углов, игнорируя осторожность Воскресенского, легкомысленно рассуждал:
- А надо, чтобы у каждого в руках была бы маленькая такая дверца с надписью «Бог», который единственно и может наполнять свободным содержанием бессмертную душу человека.
- Нет, пока нам не до этих дверок. Мы должны обеспечить общую атмосферу для большинства растений, а уже потом займемся отдельными, особо притязательными тростниками.
- Товарищи ботаники, позвольте прервать вашу плодотворную дискуссию, – весело обратился Агошкин, - а давайте, действительно, выйдем из этого парника на воздух летнего московского вечера.
- Отличное предложение. – Рьяно согласился Углов.
- Да-да. Пойдемте. Мы к тому же что-нибудь с собой прихватим. – Поддержал  Воскресенский, складывая в портфель кое-что из закусок и выпивки.
Отблагодарив официанта Петрушку щедрыми чаевыми, сплоченные выпивкой и разговором друзья вывалились в богатые на тепло июльские сумерки красиво подсвеченной огнями Москвы.