Последняя сказка деда Егорки

Кирилл Корженко
Над моим хутором солнце быстро перебегает с востока на запад. Так быстро, что иногда мне кажется, я сам бегу ему на встречу и повстречавшись в зените, пожав руки мы быстро разбегаемся. А мой серый конь мирно пережёвывает овёс и отдыхает под летним навесом. Он не любит яркого, палящего солнца. Вечером, когда запад становится алым, а над горизонтом зажигается Венера, конь начинает фыркать и нетерпеливо бьёт копытом. Я хватаю уздечку, прыгаю на коня, и он уверенно уносит меня. Конь, мой друг. Он знает мои привычки, мои страсти, мы настолько близки, что я редко пользуюсь седлом. Этим вечером он увлекает меня в поселок.

Мы въезжаем на узкие улицы, где тесно прижавшись домиками, живут бок о бок люди. Тут непривычно шумно даже вечером. Лают собаки, гудят автомобили, носятся ватагой дети, – на моем хуторе жизнь течет иным укладом, широким, независимым, бескрайним до такой степени, что тут, в селе, улицы кажутся мне тесными узкими тропинками, а лица людей озабоченными и подавленными. В сельской общине люди живут интересами друг друга, люди зависят друг от друга. У меня на хуторе нет людей. Тут царят правила природы, где я, человек, крохотная частица окружающего животного мира. Вселенная эгоистична к одинокому беззащитному человеку, вселенная не догадывается о существовании человеческой души и законы природы ингда мне кажутся деспотичными. Верховенство права природы над моими чувствами, страстями, желаниями, над всем моим духовным существом не должно быть безраздельным, мне становится тоскливо. И мой друг уносит меня с хутора.

На краю села старый кабак с нахлабученой низкой крышей, невысокими потолками и пятью ступенями вниз. Он чем-то напоминает киммерийское жилище, полуземлянку. Иногда в полумраке его прокуренных комнат за рюмкой  являются образы. Душная атмосфера ночного заведения до краёв наполнена воспоминаниями и манит старый бар огнями - «Выбери одного из нас в ночные спутники. Мы будем веселить тебя, дурманить, исполнять сокровенные желания».
Однажды в детстве я незаметно спустился в бар. Тут гремела музыка, на меня никто не обращал внимания, посетители бара интересовались только собой, требовали внимания к себе и производили впечатления на окружающих. В советские времена в кабак  приезжали на блестящих автомобилях, начищенных туфлях, выглаженных брюках, безворотых джемперах и пиджаках. От женщин пахло духами,  сигаретами и коньяком. Женщины  единственные посетители кабака, кто  обратил на меня внимание: «Ой, смотрите, какой маленький мальчик!» - восклицали они с умилением, восхищением и насмешкой. Меня за руку вывели из бара и взяли слово, что больше я никогда сюда не вернусь.
С тех пор прошло много лет. Бар под выцветшей вывеской остался прежним, но атмосфера внутри бара стала другой.  Её принесли с собой новые люди.

Сидя за рюмкой, я подметил, что все мы теперь в простых удобных одеждах, выгоревших футболках, резиновых кроссовках на босую ногу, небритыми лицами и наши девушки редко пользуются косметикой. Мы не стремимся произвести впечатления друг на друга. Наши пыльные машины припаркованы где-то на темных улицах. Мы не выбираем девушек, иногда мы чувствуем девушек, и они способны почувствовать нас в ответ.

Но часто я вижу в баре других людей, пожилых людей в блестящих ботинках, наглаженных брюках и серых пиджаках. Они всегда в темных очках, им есть что скрывать от нас. Они ежеминутно следят за нами.
«Знакомые всё лица, откуда я знаю их?» - интересуюсь у барменши Леночки.
Она смотрит на меня с насмешкой, снизу вверх, в её серых глазах презрительное недовольство мной.
«Тебя интересуют только они?» - отвечает она.
«Тревожное чувство. Тут, в баре, я должен следить, что бы кто-нибудь ни всадил мне нож между лопаток».
«Они всегда тут», - безразлично отвечает Леночка. – «Помнишь моего дедушку Егора?»
Я начинаю сознавать, что эти люди не совсем из моего детства. Они завсегдатаи  бара во все времена. Уже несколько веков со времен Гоголя они пристально наблюдают за нами и решают, кому из нас жить, а кому умирать, кто из нас белый, кто красный, кто кулак, а кто пролетарий, кто враг народа, а кто строитель социалистического отечества. Иногда они подсаживаются за мой столик и начинают задавать вопросы:
«Твой дед герой или фашист?» «Ты москаль или украинец?» «Ты розмовляешь на мове или говоришь на языке?»
Они из прошлого. Они всегда во все времена были из прошлого. Они как мертвецы, выползающие из могил и хватающие нас за пятки.

«Як ви видносетесь до декоммунизации?» - интересуется субъект в блестящих ботинках. Странный вопрос. Какое отношение имеет ко мне декоммунизация? Я безразлично отношусь ко всяким проявлениям «измов».  Коммунизм сделал миллионерами этих людей в строгих костюмах, а они ненавидят коммунизм. Они плюют в колодец, из которого досыта напились. Они стремятся в будущее, осквернив своё кровное прошлое. Бег на месте. Отяжелевшие от миллионов, ожиревшие, они потеряли способность легко и непринужденно передвигаться, мыслить, созидать.  Они хватаются за мою футболку как за спасательный круг и больно царапают мне спину пытаясь вцепиться мертвой хваткой.

«Похоже,  декоммунизация, это искусственное стремление скрыть происхождение своих капиталов», - отвечаю я и субъект в блестящих ботинках зеленеет от ненависти так, словно ему не удалось надуть меня. «Ви потвора…, ви истота…», - истерично кричит он, и я понимаю, чего он боится.  Он обездвижен. Коммунизм представляется ему судебным исполнителем по долговому иску, который будет преследовать и его потомство.  Он не жилец в моей степи. Он сбежит из моей степи.

Когда-то мой дед водил меня в краеведческий музей.
«Старайся не ходить в музеи с парадного входа» - говорил мне дед и мы заходили в музей через служебный вход для сотрудников. Мы спускались в хранилища, где на полках располагались экспонаты с номерами. В советские времена тут пылилась сбруя и амуниция казаков, гетманские скарбы, церковные книги, мундиры царской армии, знамена ОУН-УПА. Теперь, 26 лет спустя, в коридорах хранилища пылятся бронзовые символы советской эпохи, мундиры Героев Советского Союза, личные вещи Героев Социалистического Труда, дорогой фарфор князей Долгоруких, Потёмкиных, Трубетских… Всё ждет своего часа, когда штандарты УПА из выставочных залов музея вынесут в хранилища и торжественно внесут красные знамена.

«Старайся не ходить в музеи с парадного входа» - говорил мне дед. В огромных залах  музея выставки современных достижений. Это мозаика, сложенная по законам пропаганды. Вот почему дед не хотел, чтобы я осквернялся её правилами. Я спускался в хранилища и затерявшись среди пыльных полок сам складывал причудливые мозаики. Я знаю, это запрещено законом, я не имею права самовольно оценивать и сопоставлять исторические артефакты из музейных хранилищ. Это привилегия верховных пропагандистов. Но я пристрастился к этому увлечению и всякий раз, рискуя жизнью, листаю старинные книги архивных хранилищ и вглядываюсь в едва разборчивые каракули мертвецов.

«А ты действительно помнишь деда Егорку?!» - удивляюсь я Ленкиной памяти.
« Да, все его сказки. Тут рыночная площадь была, а мы с мамой жили через дорогу» - говорила Лена, грустно поглядывая на меня. Я не умею обманывать людей. Она читала на моём лице лишь то, что я на самом деле испытывал к ней.
«А расскажи мне сказку деда Егорки!» - наконец попросил я.
«А ты пригласи меня в бар!» - с вызовом в голосе сказала барменша Лена.
Я потянул её за руку, и мы понеслись кружиться под музыку. Я разглядывал её большие серые глаза. Я не подозревал, насколько глубоки её глаза. Завсегдатаи бара в пиджаках мелькали где-то по сторонам, когда мы кружились в танце. Журналисты, историки, философы, политологи, националисты - они здорово разбогатели после революции Достоинства. Они обзавелись строгими костюмами, кожаными туфлями, прицелами ночного видения и с жадностью следили за каждым нашим па.
«Не останавливайся. Кружи меня до самого рассвета» - говорила Лена - «Они не посмеют стрелять, пока мы несёмся в танце»
«Откуда ты знаешь?» - удивляюсь я.
«Так говорил мой дед Егорка, когда сочинял свои сказки» - улыбается в ответ Лена и откинув назад голову страстно прикрывает глаза – «кружи меня, сильнее, кружи…»

Она весела, легка, беспечна. Мы словно на крыльях, словно призраки посреди бара. Недоуменно глядят на нас политики, журналисты, философы, националисты. Они наводят на нас прицелы ночного видения, но стрелять не решаются, не смеют, боятся.
«Ах, вот почему, дед Егорка придумывал сказки» - догадываюсь я. - «А когда-то люди жили бок о бок, племенами, народами, принимали друг друга такими как есть и не стремились друг друга изменить, переделать. Так рождалась культура народов, фольклор, языки…»
«Ты вправду в это веришь?» - смеялась Леночка.
«А разве может быть иначе? Ведь откуда-то я это знаю?!»
«Откуда ты знаешь?» - Лена остановилась, замерла, а мир вокруг нас продолжал кружиться и вместе с ним кружились журналисты, историки, националисты, политики. Они потеряли нас из виду и среди них царила паника.
Лена смотрела на меня грустно и с сожалением, из её глаз проступали слёзы.
«Когда-то давным-давно», - говорила Лена, - «длинными зимними вечерами, мама читала тебе сказки из толстой потрёпанной книги. Ты лежал в кроватке и внимательно следил за выражением её лица, интонацией, и представлял себе мир, где люди жили бок о бок и принимали друг друга такими как они есть. Вот откуда ты это знаешь»
«Лена, а я думал, что тебя нет, что ты умерла тогда, давно, когда твой дед Егорка рассказал свою последнюю сказку», - говорил я, счастливо разглядывая её лицо, - «а ты плачешь, Лена, твои слёзы они горячие, они настоящие. Мне так хорошо, что ты не умерла…»
 «Надо же, ты стал замечать меня», - грустно говорила Лена, - «я устала, кружится голова. Пригласи меня за столик».
 «Расскажи мне сказку, Лена. Последнюю сказку своего деда Егорки. Я отчего-то знаю, тогда, давно, твой дедушка Егорка рассказал свою последнюю сказку, и я больше не увидел тебя».   
«Ты всё забыл», - с улыбкой сквозь слезы отвечала она, – «ты уехал. Куда-то исчез ни сказав мне ни слова».

Я положил отяжелевшую голову на столик и закрыл глаза. А Лена гладила мои волосы, как когда-то давно гладила мама, убаюкивая меня, и рассказывала сказку:
   Тот день начинался холодным декабрьским утром. Ещё с вечера воздух насытился энергией ожидания, всенощного бдения и трепета страждущих украинских душ. Минутная стрелка отсчитывала приближение рассвета и когда бледные лучи коснулись сухих верхушек некогда великолепных тополей, раздался оглушительный взрыв. Заклокотали откашливаясь дымом моторы, заскрипели педали велосипедов, разнотонные звуки трущихся каблуков вперемешку с хромым цоканьем лошадиных копыт, полусонные выкрики носильщиков, всё, наконец, слилось в клокочущий омут, ещё с сорочинских времен нареченный Ярмаркой.
  Чего не сыщешь среди гнущихся в древнем унынии прилавков, чего не наслушаешься. Тут и арбузы, дыни величиной с бычью голову, и пятнистые томаты, чудо заморской селекции. А как заманчиво пестрят стамбульские, иранские, египетские прилавки, и обхождение, право же, стоит покупки. Но не была бы так знаменита украинская ярмарка ещё с сорочинских времен, если бы не люди. Какие тут лица, образы, скажу я вам! Плывут в рядах местные светила и отрешенные знаменитости, вечно толкается, бранится давно надоевший обыватель. И не покупки ради порой, бороздим мы просторы прилавков – в лицах продавцов и прохожих мы жаждем впечатления своих собственных достоинств.
 
  Одним из старейших завсегдатаев украинской ярмарки снискавшего славу затейливого рассказчика и почтенного хитреца был Егор Петрович, старичок, лет семидесяти. Без малого пол века торговал он знаменитыми днепровскими раками. Летом, в тени размашистого каштана у бездонной пивной бочки расставлял Егор Петрович ведра, доверху наполненные вареными раками, и ближе к полуденному зною зачинал очередную историю, а помнил он многое из своей длинной жизни. Всякий раз вокруг собиралось изрядно утомленного зноем народу, и под кружку прохладного пива с клешнистыми раками с удовольствием внимали россказням деда Егорки. Добрые старые времена, когда с песнями, колонны грузовиков, пыхтевшие под весом настоящих овощей и фруктов с украинских полей к заветному часу въезжали на ярмарскую площадь, дивили неискушенных слушателей. И старик, между словом подсовывая очередного рака, многозначительно вздымал указательный палец. К хитростям деда Егорки уже привыкли, а новичок и не замечал, как к концу истории становился должным червонец, полтора за десяток вкусных раков. А более всех был счастлив хозяин бездонной пивной бочки и с удовольствием угощал бокалом старика, и не из бочки, а тем, что в термосе, под сумками – для своих…

 Этим декабрьским утром вспоминал Егор Петрович далекие летние деньки. Бочку ещё осенью убрали, каштан облетел, раков покупать перестали. С грустью заглядывал он в озабоченные лица прохожих. Был канун Рождества и думал он, что в его несчастьях не обошлось без чертовщины. И припомнил Егор Петрович случай, приключившийся с ним. Дело было темное, самим бесом ловко закрученное. В другой час и поминать бы не стал, но деваться от скверного настроения было некуда, вздохнув, он громко прокричал:
  - А Басаврюк, бисово отродье, знов в наших краях побывал!
 Имя Басаврюка, да ещё из уст почтенного Егор Петровича, на публику подействовало мгновенно. Со времен известных событий близ хутора Диканьки и слуху об нем не было,  подзабылось, а тут нате вам. На мгновение ярмарка затихла и с интересом народ стал пробираться к старику. Через пару минут к деду Егорке было не протолкнутся. Толпа замерла и старик заговорил:
  - Отец мой, царствие небесное, ещё при батюшке императоре держал шинок, да рядом тут. Натворивши диканьских проказ, Басаврюк и облюбовал этот самый шинок, то есть отца моего покойного. Отец во время то к матери моей ещё не залыцялся, меня и сроду не было. Но как-то выпимши уже в летах мне жалелся, мол, много шкоды чертова сила наделала. И продать шинок, как Басаврюк стал наведываться, не сумел. Молва недобрая прошла.
Ну, мало ли чего случается, так и позабылся сказ отцовый. Шинок опосля известных событий за штось экспропроировали, отец с горя запил, и приказал за тем долго жить. Осталась мне землянка да клочок землицы, шо за шинком числилась. Много ль времени прошло, только задумала нова властя на месте шинка казенный дом отстроить. Шинок сваляли, дом поставили и прозвали Профуротурой, иль как там, не припомню. Погодя время и землицу мою приплюсовали к халупе казенной, порядок, мол, такой, а меня, и вовсе шоб по миру не пустить, на своей же земельке батрачить оставили. Лапатой да тяпкой махать, значит. Говорят: «кормить будешь, а что заваляется, то тебе».
  - Дак и то не плохо! – подхватили в толпе.
  - Плохо, не плохо, да аппетиты у ихнего брата, скажу вам, звериные, свинские. Я и тогда смекнул: «не ладно тут! Уж больно обжорливы». По началу хватало, овощей да фруктов, ну хватало в общем. А как я виноградник поднял и стал для собственной пользы винцо да первачек с виноградного жмыху выгонять – вот тут и началось. По утру гляжу, не то померещилось – свиное рыло с ихнего начальствующего ряду ко мне в огород из под забору нюхает. Я глаза протер - нет никого! Не по нутру мне сделалось - быть беде, как пить дать, думаю. А уж в вечере заявилась с той стороны старушонка в пинжаке. И начинаеть вежливо: «Ты, - мол, - уговор помнишь?». « Как не помнить, - отвечаю, - я уж всё отдал!». «Что ж ты, хохол, дурить нас вздумал!». «Да побойтесь бога..» - ховорю. А она как подскочит: «Ты, - ховорит, - на него не кивай, ты винцо настаиваешь? Чачу варишь?». «Ну!». «А где часть хозяйская?». Тут я и обмер. «Ну, - думаю, - всё. Прапала волюшка, век не откуплюсь…». А она, шельма, попритихла, соображает, значит. И по прежнему, вежливо, так: «Ослушался, - мол, - смотри.. Хозяин простит, а в наказанье тебе, шоб кажный вечер бутля чачи была, да закуска шоб царская, а не то смотри, хохол, сгинешь!». Чувствую, похолодел, но промолчал. Она вскорости убралась, а я давай горевать. Ну да чё уж тут. Вроде бы и сам как виноват, хоть за первачек уговору не было.
 С тех пор зажил впроголодь. Всё что имел, всё снес к перекупам, на первачек  выменивал энтим живоглотам. А продукты аккурат на закусь уходили. Я, люди добрые, чего всякий ярмарок тут просиживаю. Да с тем шоб самому копыта не протянуть с кабалы той.
 Так, вот, за годом год. А под ветхость всё неспокойней на душе делалось: «шо, - думаю, - за организация такая? Люди йдуть, да всё хмурые, а выходять, и вовсе лица нет!». Поднаторел я малость, просмелел, и стал приглядываться. Решился сам проведать да разузнать, благо все лазы да щелочки на перечет.
 А было дело в канун самого Рождества, пора холодная, но снега едва припорошило. Коль есть тут бесовское начало, то в дни такие непременно себя выкажет. С зари самой автомобили словно кони заморские к парадной катят, всё персоны важные, в серебре да золоте.
Тут, гляжу, девушка понурая идет. Одежонка неказистая, и чуть не рыдает. Пригляделся – батюшки, внучка моя! Я уж к ней намылился, шоб вразумить - не гоже сегодня, нечистая сила мол гуляеть. Да куда! Кругом эти, шо коршуны. Ну, я схватил бутлю с самогоном, пробрался с видом и давай выглядывать.
Чую, говор недовольствующий: «Пришла, тут, с жалобой, обнаглела совсем!». «А на кого жалуется?». «Гаишник вроде приставал, оскорблял, говорит, беспредельничал вроде».
Ну, кто не знает Гаишника, то должность такая на поселке нашем. Я сразу уразумел в чем тут дело. Под началом Гаишника состояла свора поселковская, за порядками на дорогах следить науськанная. Гаишник всё поговаривать любил: «У русака - тройка гнедых, а у меня, казака вольного - шестерка борзых!». Много ль порядку они наследили не знаю, а что сами бешеней делались, то кажному ведомо.
Кто не помнит, как женщину в сумерках у чесной толпы на глазах словно ягненка задрали? Так опосля всем глаза замылили и по сю пору ни гу-гу, а была ль та женщина? Не привидилось? А крест кладбищенский сиротам малым упрямо твердит: «Жива была, любила да кручинилась, до коль в зубы своре за порядком законным следить приставленной не попалась». Видать, порядок у нас такой!
Припомнилось мне всё скопом и совсем тоскливо сделалось. Ну, думаю: «Изведут, тебя, голубонька, со свету белого сгинешь!» Подумалось, а сам слушаю дальше, чего говорят. «Что это он к девицам липнуть стал, ему  баб мало? А ну старая, проверь-ка её, вдруг невинность из себя корчит!».
И вижу, подходит старуха в пинжаке к внучке моей и голосом нежным: «Проходи, милая! Не, бойся, по совести, по закону рассудим».
Тут молодцы подскочили, руки внучке заломали, да на стол ничком. Старуха платьице с неё содрала да ручищами давай шарить. Гримаса довольная и мигает наверх кому-то. Спускается с лестниц боров старый и признал в нем рожу свиную, шо под забор тиснулась. Вот, стало быть не привиделось, а у самого так и ёкнуло: «Басаврюк! Чтоб мне свету белого не видеть – он, дьявол в образе человечем!».
 А он тем временем как заорет: «Ты чего это, сучка, девочку невинную из себя корчишь?!».  В ту минуту часы ударили полночь, и началось, православные! От хаты казенной и духу не осталось, а стоит шинок отца моего покойничка! Я как есть, в дверях самых оказался, а пред глазами шабаш разгулялся! Окна в дребезги, да полезла нечисть всякая, а с дымоходу черным черно и ведьмы сыплют! Посреди на столе дубовом в майке драной боровом Басаврюк восседает, первачек мой с горла хлещет, а старуха в пинжаке ведьмою обернулась, и давай они вокруг несчастной внучки моей хороводы да колдовство  водить!
  Перетрухнул я до смерти, православные !Мне бы, деду старому, за внучку заступиться, а ноги не слухают, к полу приросли. А то, балки потолочные трещат, чего-то там на чердаке твориться, полы ходуном, крыша вот рухнет, кругом хохот звериный, ну, думаю, пропала несчастная! Чуть не вылетел я с шинка и за забором притих. Чего там дальше творилось, не знаю, но вскорости выволокла ведьма внучку с шинка, и в погреб затолкнула. «До петухов изведем, погоди нагуляемся», - прошипела и в шинок убралась.
  Тут, вдруг, притих Егор Петрович, сморщился по стариковски. Среди ног слушателей таращилось к нему волосатое свиное рыло. Молодой поросенок шевелил пятачком и казалось, внимал каждому слову. Наконец, и толпа рассмотрела незваного гостя и ужас обуял несчастных. Карабкаясь по головам напиравших люди кинулись в рассыпную и через минуту толпа схлынула, словно иссякнувший прибой. А поросенок и не думал отступать, он с удовольствием принюхался к запаху вареных раков и всё ближе подступался к ведру. Тишина воцарилась неописуемая и неизвестно сколько бы тянулась, но старик, вдруг очнулся. Плечи его выпрямились, седая бородка зашевелилась и дед Егорка сильно пнул ведро с раками. Ведро угодило в голову поросенка и пронзительно завизжав он пустился на утек. «Раков захотелось, бисово отродье! - кричал Егор Петрович вслед поросенку, - будешь знать, где раки зимуют!». Ярмарок снова загудел.
  - Ух, ты, здорово! – восхищенно лепетали слушатели, - а чего потом было, деда?
  - Ну, погодя, я выбрался с под забору, - воодушевился победе Егор Петрович, и с каждым его словом толпа собиралась кружком, а старика было только слышно. - Среди веселья оргии прокрался к погребку, вытащил насмерть испуганную внучку и бегом на край села. Там мы с ней простились и строго настрого ей наказал, сторониться клятых мест. С петухами воротился я восвояси. От шинка как и прежде следа нет, а стоит на том месте хата казенная, моя землянка за забором;
Старик вздохнул, набрал воздуху, хотел сказать что-то ещё. Но огляделся кругом, глаза его потухли, потупился и только прохрипел:
- Тошно чего-то… 
 Сгреб разбросанных раков в ведро и заковылял провожаемый долгими взглядами молчаливых слушателей.
 Ярмарка подходила к концу. Захмелевшие хозяева не спеша укладывались и разбредались по домам.
 Вскоре, по селу пробежал слух, будто бы Егор Петрович пропал. Правда ли нет, не известно. Ни в Рождество, ни на святки, ни потом его никто не видел. За тем люди стали забывать и те истории, что рассказывал старик и зловещий Басаврюк, нечистый, в образе человеческом, гулявший по Малороссии с сорочинских времен уже никого не интересовал.
Впрочем, поросят на ярмарку больше не везли, их совсем перестали покупать...

Лена умолкла, она смотрела на меня с каким-то неподдельным отчаянием, тоской, я заметил, как её слёзы превращались в льдинки. Как они растекались по голой черной земле и покрывались ледяной шугой. Там барахтались и корчились в судорогах журналисты, политики, историки, националисты. «Не уходи, Лена, не бросай меня» - шептал я, но слова мои подхватил ветер и покатил, понес по степи. Её волосы ровные длинные пряди превратились в снег. Огромные белые хлопья закружились надо мной, ложились на мои щеки, таяли и потекли слезами. Её глаза, серые, бездонные превратились в глубокую ночь. Я стоял окутанный мраком в степи, ветер путался в моей одежде и я чувствовал, как одушевляется мертвая природа вокруг меня. «Лена. Лена. Моя юная Лена…» - шептал я. Но она не отзывалась. На востоке бледной полоской забрезжил рассвет. В густых зарослях колючей маслины фыркал мой конь. Я отвязал его, и мы понеслись по чистой, юной степи в мой хутор навстречу новому дню, навстречу новой истории.