Туман. часть пятая глава десятая

Олег Ярков
 

На фото - Василий Соловьёв.
На обороте снимка надпись
 «Держитесь правды».
Автор надписи не установлен.
Фото из архива внучки гоф-медика
Инессы Аркадьевны Сухорадо-Зиминой.





                ЗА  ДЕЛО, ГОСПОДА!

                (ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ПЕРВОГО ЛИЦА КАЖДОГО ИЗ ГЕРОЕВ)

                Не все те повары, у кого  ножи
                длинны.
                Русская народная пословица.



                МОДЕСТ   ПАВЛОВИЧ.


Сидеть обычным слушателем, на этом конгрессе нарушителей устава приютских детских домов, стало невообразимо скучно. Понимаю, что Кирилла Антонович играет свою игру при том, что у него за манжетами припрятаны козырные карты, и лишь ему одному ведомо, когда он их извлечёт. А мне – скучно! Не сходить ли мне к моим разведчикам, вдруг снова удивлюсь их наблюдательности? А тут останется доктор, он и приглядит за порядком.

--Прошу прощения, господа! Вынужден ненадолго покинуть вас. Дела, знаете ли.
Вот и всё! Вежливо и маловразумительно. Напоследок многозначительно кивнул другу, и слегка похлопал по колену Карла Францевича. Надеюсь, мой намёк поняли оба.

Да-а, личные покои почётного гражданина, где происходит заседание уже в уменьшенном составе, обставлено со вкусом. И дорого. Вот на что шли, как мне видится, жалования штатного секретаря и доктора. Может статься, что и не только их.

Бог с ними, со всеми! Пусть, пока, резвятся. Скоро многое переменится.

А почему открыта дверь в приёмную комнату? Я сам её закрывал! Ну-ка, ну-ка, что тут изменилось после нашего ухода?

Нет, ничего примечательного. Стол, папки, зашторенные окна, шкаф … шкаф! Из него извлекли папки, а для чего? Чтобы нечто сохранить в середине? Что? Мелкое, да позади папок … да, что угодно! Большое … разве, что, винтовку. Но, извлекать её, в случае надобности, не сподручно. И что прятали?

Так – дверцы тяжелы, не скрипят. Полки … а вот полки не из дуба, как сам шкаф, а, похоже, из сосны. А что за самим шкафом? Ни-че-г-г-о себе! Такой тяжеленный, словно гвоздями к полу приколочен. И от стены ни на дюйм не отклоняется. Вмурован в стену, что ли?

Теперь – внутренности. Пол сплошной, стенки – дуб, тайник не прощупывается и не просматривается. По звуку пустоты нет нигде. Задняя стена из фанеры, а по звуку дубовая.

Хоть стучи, хоть смотри, а шкаф пуст, словно … а это что? Чёрт, темно тут! Это схоже на … кольцо. Нет, это отверстие, обрамлённое … какая разница чем? Отверстие и отверстие. Интересно знать, а сказал бы Кирилла Антонович нечто схожее на фразу: «если есть отверстие, то стоит в него что-нибудь вставить»? Не думаю, что его фантазия опустится до таковых мыслей, оттого такого и не скажет. А я – скажу. И вставлю. Хотя и боязно. Палец влез … никто не укусит? За фанерой – пустота. А если потянуть на себя? Не движется. А в бок потянуть … щелчок и … поехало!

Никто меня  не осудит, учитывая, что никто меня и не слышит, за мою крамольную мысль, что шкафы, по своей неживой природе, лишь во вторую очередь пригодны для сохранения белья да платья. А в первую голову, предназначены для сокрытия потаённых ходов. И родственник сего шкафа с парохода «Великая княгиня …» тому служит и примером, и доказательством.

Уподобляться отвлечённым размышлениям, коими балУется мой друг, не стану. Просто испытаю судьбу, и войду. На собственный страх и риск. Хотя, признаюсь, первого намного больше.

Интересно, в случае тьмы Египетской, над Нилом было так же темно, или здесь тьма гуще, нежели в Библейском предании?

Ещё и стенки шкафа заслоняют от малейшего света. Ладно, с Богом! Главное не шагать, а двигать ногою по полу. Шаг … примерно второй, руки в стороны … двигаюсь ещё … стой! Стена. Теперь повернусь левым боком к шкафному проёму … как хорошо сказал – к шкафному проёму! Выйду, непременно напишу письмо господину Далю, пусть мой опус вставит в "Толковый словарь"!

Отвлекаться не стоит, не дома. Стою, снова руки в стороны … примерно два аршина … во всяком разе, чуть менее сажени от проёма до стены. Теперь – вперёд. Ногою по полу … спокойно … ни спички, ни фонаря, ни факела, хорош исследователь! Ещё малость вперёд … а безумство наказуемо, или поощряемо? Стоп! Ещё дюйм … так и есть – ступень. Первая. Опираюсь рукою о стену и … ногу вниз … ничего нет … вообще ничего? Ага, есть! Ступень высотою, примерно, с фут, шириною … для башмака места довольно, значит, не менее двух пядей. Какое-никакое открытие имею. Опущусь ещё на одну … размеры те же. Ступени не сырые и не скользкие. А сколь их числом? Три? Дюжина? Нет, ниже опускаться без света я не стану. А случись там яма? В самом низу? Нет, господа, без света сюда я не ходок! Хотя … определить глубину я рискну дедовским манером. В том случае, разумеется, ежели выберусь отсюда. Было две ступени, шаг и проём по правую руку. Всё, выбрался! Радоваться Божьему свету стану позже, сейчас мне понадобится … такое … чего тут нет и в помине. Ничего нет малого и тяжёлого. Что это за приют такой, в котором нет тяжёлых предметов фунта на полтора? Не брать же с собою стул? Или папки. А почему нет? Три, четыре, пять папок. Стопкой. Вес … примерно таков, каков и надобен. Ну, идём, друг Модест, в преисподнюю … снова.

Вот вторая ступень. Обе ноги стоят устойчиво, правым плечом опереться на стену, и бросить папки от груди вперёд … нет, неудобно, дальше сажени-двух не брошу. Попробую иной способ, как говаривали в гимназии – «из-под юбки». От колен вперёд и вверх. Раз, два, три – полетели папочки! И где вы? Вот и удар о землю, то есть, о пол. И … что за чёрт?!



                КАРЛ   ФРАНЦЕВИЧ.


Что-то попечители теряют ранишнюю растерянность, вон, плечи расправили, перешёптываются …. Теперь понимаю, что первая пара, напавшая на нас, из-за малого состава, да и от нежданности, нахальство подрастеряла. А сейчас чувствуют поддержку всей стаи.

Интересные персонажи, интересные! Вот, к примеру, почётный гражданин, как его там? ТрофимОвич, кажется? Печень его долго не протянет, загнётся раньше хозяина-сластолюбца и любителя не постной пищи. Тремор левой кисти и проступающие склеротические жилки на лице – вероятен скорый удар. А он, себя не жалея, все работает, да работает. А вот его сосед, с короткими усиками, штучка интересная! Совершенно безволосый череп, аж пускающий «зайчиков».

Любопытная анатомическая особенность присутствует в строении его головы, подобного наблюдать мне не приходилось! Кожа так плотно обтягивает его череп, что случись ему зевнуть широко раскрытым ртом, она непременно даст трещину на темени. Я не вижу привычных для прочих людей складок на задней части шеи! Право слово, ещё минута разглядывания подобного … э-э, экземпляра, утвердят меня в мысли, что передо мною пример искусственного, а не естественного облачения скелетного каркаса кожею! Ей-Богу, поверю! При том, в чём у меня нет сомнений, у него прекрасная кровь, крепкое сердце и отличное пищеварение. Только отчего он в перчатках? Экзема? Вряд ли. Лепрой не пахнет. Простая сыпная дерматоксичность? Но это не случается при такой прекрасной крови, как у него.  Это я и на глаз определяю – цвет кожи, тонус и прочие признаки говорят именно о моей правоте! Почему он не снимает перчаток? Был бы у меня дар предсказывать, каким обладает Модест Павлович, я бы с любым человеком составил пари, причём на любые сокровища, что сей господин намеренно не снимает перчаток. Скрываете что-то, господин с усиками, скрываете! Чего, это, Модест Павлович хочет? На что он обращает моё внимание похлопыванием по колену? И на что соглашается Кирилла Антонович продолжительным прикрытием век? У них что, был ранее согласован план, либо решили действовать по наитию?

Ушёл штаб-ротмистр. Надоело сидеть в сём лектории? Тут следует отдать должное, Кирилла Антонович ловко манипулирует собственными измышлениями и цитатами из приютского устава. Но понять конечную цель подобного выступления я не могу. Мы же ищем пропавших детей, а о них не сказано ни слова! Не мог же я, в конце концов, пропустить что-то важное в действии моих коллег? Или мог?


                КИРИЛЛА  АНТОНОВИЧ.


Мне начинает казаться, что моя роль стряпчего, товарища прокурора и губернского ревизского инспектора кое-как удалась. Первый испуг у моих визави прошёл, теперь же, собравшись всею стаею, они непременно осмелеют. Остаётся надеяться, что смелость сих господ не пересечёт грань наглости и, как следствие, произойдёт разоблачение нас. Действительно надеюсь, насколько в моём положении возможно надеяться, что они примут за чистую монету мою заинтересованность лишь в финансовом положении приюта, но никак не в деле о пропавших воспитанниках.  В этом ложном убеждении нам стоит удерживать их как можно дольше. И … стоит закругляться. Нужное впечатление, на что я уповаю, я произвёл.


                МОДЕСТ  ПАВЛОВИЧ.


Самые обычайные вещи … звуки также возможно соотнести с упомянутыми вещами, кои случаются в полнейшей тьме, приобретают иной смысл, весьма зловещий и, чего греха-то таить, страшный. Именно такое и произошло – раздался двойной звук, схожий на удар камня о камень в сопровождении не громкого, но отвратительного скрежета железа.

Тело, решив не интересоваться мнением рассудка, само по себе дёрнулось в сторону, противуположную звуку, попутно ощутив на себе движение воздуха, вздрогнувшего после удара.

Вот чего не было, так это сомнения, что звук, равно как и движение воздуха, имели порождение от удара камней.

Страх по-прежнему не позволял действовать обдуманно. Он толкал тело туда, где по его скоропалительному размышлению, находился выход из подземелья. Либо вход в шкаф.

На самом подъёме ощущения паники взбунтовавшееся тело, в слепой попытке спасения, развело руки в стороны, что и привело, принимая в учёт полнейший мрак, к толчку правицею задней стенки шкафа. Последняя, издав двойной щелчок, с удовольствием захлопнулась.

Это странно, но звук задвигающейся стенки вернул в крепкую дружбу основные составляющие человеческой сути – разум и тело.

О том, что любой былинный витязь способен погибнуть, оказавшись во тьме, не ощущая границ и не наблюдая преград, я подумаю после. Скорее всего, мне удастся об этом подумать. Тут иное – стенка задвинулась в исходное положение, и щёлкнула. Однако она щёлкала и тогда, когда я открывал её! Ну, хорошо-хорошо, не открывал, а отодвигал! Так, поступила команда слушать внимательно, и не отвлекаться!
 
Открыл… ЧЁРТ! Отодвинул – щёлк-щёлк! Задвинул – то же самое! Что это?

Ограничитель, срабатывающий при затворе? Прямо, как у лафетного механизма! Запор при отодвигании? Например, предохранение от, скажем, сквозняков? Поспешный и неверный вывод. Где тут была дырочка? Стенка гладкая, да скользкая … где она? А, вот! Потянем ….

Снова два щелчка, и задняя часть шкафа отодвинулась от крайнего положения, пропуская внутрь зашкафного пространства сноп тёмно-серого света. Уже не полная темень, и за то спасибо!

Ради чего я вырвался из подземелья? Цель одна – испытать на прочность шальное предположение. А что мне для этого понадобится? Папки! Много папок!

Мне удалось схватить со стола почти все, прошу прощения за подобное высказывание, предметы опытного материала. В охапку с ними я отправился в темнейшую часть нашего мира. Какое подземелье, такое и выражение.

Моя догадка, поспешно прозванная «шальной», оказалась верной до мелочей – при открытой … Господи! При ОТОДВИНУТОЙ задней стенке, падающие вниз папки своим весом приводили в движение, либо в действие нечто механическое, производящее звук ударяемых друг о дружку каменьев в сопровождении скрежета. Когда же та самая стенка оказывалась задвинутой до положения двойного щелчка, падающие папки отсылали мне из тьмы лишь один сигнал, соответствующий падению папок на самый под, из чего бы он ни был сделан.

Вывод был очевиден и верен – сама задняя стенка шкафа запускала, либо стопорила некий механизм, приводящий в движение … что? Ну, господин штаб-ротмистр, осмелишься произнести единственно правильное словцо? Давай, говори! Помочь? Хорошо, помогаю – сие словцо – ловушка! Ну, как? По коже морозец не пробежал?
Был бы здесь Кирилла Антонович, он непременно сделал бы верный вывод из проведённого мною исследования. И уверил бы меня в том, что сие суть не подземелье, а подземный ход, оснащённый хитроумной ловушкой (что-то мне подсказывает, что не одной). Был бы высказан и другой вывод – исходя из работоспособности этого механизма, он специально отлажен и подготовлен к пользованию. Следствие другого вывода – сим ходом пользуются, и не редко. Третий вывод – этим путём вчера, либо сегодня, кто-то проник в приют. Возможно, что и удалился из оного. Вероятно (это уж я добавляю), что кто-то должен прибыть. И этот ход, есть не только скрытный, но и самый короткий из … от … а что у нас за окном?

Сдвинутая штора, открывшая для обозрения Голубой холм, ясности не добавила. Не добавила, кстати, и вопросов. Просто появились выводы, открывавшие опасную картину происходившего в сём приюте. И как долго Кирилла Антонович будет заседать с попечителями? Тут образовались дела поважнее.


                КАРЛ  ФРАНЦЕВИЧ.


Вот, видимо, и всё. Симпозиум завершён. Надеюсь, что нас не потянут на банкет, по случаю его окончания.

--Что делаем дальше, Кирилла Антонович?

--Какое существует сравнение с величайшей бездною, кое я мог бы использовать для характеристики моего недопонимания?

Немного странная манера изъясняться у господина Ляцких. Многословная, витиеватая и … снова многословная. При полнейшем отсутствии позёрства, что выдаёт в нём мыслящего человека.

--Полагаю, - задумчиво ответствовал я, - Демокритов колодец.

--Вы точны, как никто иной! А где Модест Павлович? Ну, да, вы же были со мною и … с этими господами.

--Вот именно, - я предпринял попытку поддержать разговор шуткой, - выражаясь языком полицейских следователей, я имею весьма крепкое алиби.

Шутка, должен согласиться, так себе, едва тянет на ухмылку, а посему, что, по сути, справедливо, осталась незамеченной.

--Знаете, что, - словно встрепенувшись, сказал Кирилла Антонович, беря меня за локоть, - а ступайте-ка вы в лазарет! По-первам, это в духе той легенды, кою я пытался внушить сим малоблагодарным слушателям, а потом … мало ли что? Вдруг обронённое словцо, либо какой предмет станет подсказкой? Напустите на себя важный вид, и ступайте! Вечером, за ужином, поделимся нашими новостями. Согласны?

Говоря, как на духу, желал бы я более ответственного поручения. Однако в словах Кириллы Антоновича о «недопонимании того, что следует делать, и как», была и правда, и невысказанная просьба о помощи. Он не лукавил, а посему его предложение последовать в лазарет я воспринял с пониманием – идти вперёд следует мелкими шажками. Тем более, в нашем положении


                КИРИЛЛА  АНТОНОВИЧ.


Когда я вернулся, Модест Павлович стоял в центре приёмной комнаты, опершись на стол. Заложи он руку за борт сюртука сходство, с виденным когда-то портретом императора Наполеона, было бы безусловным.

Пока я молча разглядывал внутреннее убранство уже успевшей приесться комнаты, мой друг был полностью со мною солидарен в сём немом диалоге. Мне показалось, что меж нами повисли паутинными нитями два вопроса: «Вы уже наговорились с попечителями?» и «Что у вас нового?». Естественно, первым продемонстрировать свой вопросец довелось мне. Так сказать «право первого вопроса».

И тут я позволил своему любопытству вырваться наружу, однако вопросом, который я и сам не ожидал задать.

--А где папки?

--Выбросил, - безразлично ответил мой друг, оставаясь в прежней позе.

--Все?

Согласен, что сей вопросец умным никак не назвать, но не выпустить его на волю я не мог.

--Да.

--Дорогой мой Модест Павлович! Моё неуёмное любопытство толкает меня к опрометчивости, граничащей с претензией на надоедливость. Тщу себя надеждой, что не дам повода почувствовать вам ваше самолюбие сколь-нибудь уязвлённым в тот миг, когда произнесу вопрос, могущий показаться вам в высшей степени бестактным. Для чего вы выбросили папки с приютскими документами?

--Мне больше нечего было бросать.

--Это всё объясняет! Кроме одного – отчего вы не тронули этот стул, чтобы его выбросить?

--Потому, что стул один.

--Понимаю-понимаю-понимаю, только предметы множественного числа годны для выбрасывания.

Кладу руку на сердце, и признаюсь, что я не стремился рассердить моего друга, и уж точно не имел за цель издёвку в его адрес. В тот миг у меня не было в запасе иного тона для вопрошения к Модесту Павловичу, который, особой словоохотливостью ответов щеголять не собирался.

--И всё-таки ….

--Дались вам те папки!

Мой друг, и это было очевидно, принял какое-то решение, после коего перешёл в открытое наступление со всех своих фронтов на мой. Одинокий и растерявшийся фронт.

Первым делом он, не фронт, разумеется, а Модест Павлович, скорым шагом вышел прочь из приёмной комнаты, оглядел во все стороны коридор, видимо пытаясь усмотреть приближающегося неприятеля, вернулся обратно и потащил меня в шкаф. Причём, одною рукою призывая меня сохранять спокойствие и тишину, а другою цепко ухватив за рукав. Я подчинился призывам обеих его рук.


                КАРЛ  ФРАНЦЕВИЧ.


Мало-помалу я перестаю удивляться тому, что в этом приюте никто не чинит нам противного. То ли местные соскучились по новым людям, то ли считают неразумным оспаривать любую просьбу человека, одетого в дорогое платье. Хотя, мой наряд не так уж и дорог, но в сравнении с тем, в чём хаживают тут, да и считая таковое приличным … нет, не о том я думаю. Не хотел я ханжески сравнивать свой гардероб с … опять не туда занесло. Одним словом, меня проводили в лазарет.

Хозяина, в натуральном смысле сего словца, тут не бывало, как мне видится, года, эдак, два, а то и три. Случайные люди с весьма посредственным даже не образованием, а простейшим представлением о фармакологии, не могли бы допустить наличие разноупотребительных порошков и микстур в одном месте, на свету и в лёгком доступе.

Говорить о стерилизационных биксах не стану. Я вообще более ни о чём говорить не стану из того, что касается медикаментов и инструментария. Хорошо тут было одно – пол чисто вымыт.

Из кабинета (простите мне подобную вольность в присвоении неподобающего определительного словца для обычайной кладовой со шкафчиками) выходили три двери. Через первую я вошёл сюда, другая была в палату на полдюжины парных коек в два яруса, третия же была заперта.

Я убедил сам себя в том, что виденного довольно для любой ревизской оценки лазарета, и собрался покинуть привычно пахнущее для меня помещение, перед тем, просто так, дважды или трижды толкнув запертую дверь. Неожиданно для меня запертое помещение отозвалось звуком движения. И что это – кто-то заперт в лазарете?

--Вы меня слышите? – Я постучал по двери, и снова задал тот же вопрос, - вы слышите меня?

--Слышу … а ты кто?

Господи, помилуй! Тихий, еле слышный голосок принадлежал … ребёнку!

--А почему тебя заперли? Ты там один? Сколько вас?

Волнение, такое позабытое чувство, поднялось от диафрагмы аж до головы, окунув оную в жар. Именно поэтому я утерял контроль над собою, продолжая задавать новые и новые вопросы, не позволяя себе озаботиться ответами на них, и поразмыслить о том, что дети, находящиеся за запертой дверью, что-то мне говорят.

С определённой трудностью я заставил себя прекратить поток слов, приступая к осмысленному разговору – один вопрос после одного ответа.

--Сколько вас там?

--Я тут одна.

Замечательно! Они заперли девочку! Даже, окажись она больной, либо озорной без меры, запирать одну в комнате, когда вокруг … а куда все запропастились?

--Как тебя зовут?

--Маша. А ты кто?

--Я, Маша, доктор.

--Ты пришёл за мной?

--Что значит … нет, Маша, я не тот доктор, который … а чёрт! Я доктор, но я прибыл в приют для проверки, ты понимаешь меня?

И тут меня снова сорвало от причала здравомыслия.

--Ты не больна? Или больна? Чем? Что-то заразное? Что ты принимаешь? А почему доктор должен именно к тебе прийти? Кто тебя запер?

Остановиться я смог после услышанного через дверь словца.

--Повитуха.

Волнение, вторично постигшее меня, сменилось гневом, да не простым, а настоящей жаждой расправы!

--Машенька, тебе там … уютно?

Разумеется, уютно! Господи, господин гоф-медик, ты какого ответа ожидал на свой вопрос?

--Я не то желал спросить. Тебе там не страшно одной?

--Страшно, но я уже привыкаю.

Ребёнок привыкает к страху! Ребёнок привыкает! Эти слова застучали, у меня в висках, в одном такте с пульсом. Ну, господин гоф-медик, ты хотел заняться чем-то полезным в этом приюте, помнишь? Вот, тебе, и занятие! Опасался, что будет скучно инспектировать лазарет? Иди, дорогой мой, и развлекайся!

--Машенька, ты … хочу сказать, чтобы ты ничего не боялась, слышишь меня?

--Слышу.

--Я скоро тебя выпущу. Погоди самую малость, хорошо?

--Хорошо. Я тебе верю.

Она мне верит! А я сам себе верю? В чужом монастыре своим уставом … да, провались они пропадом, эти поговорки-прибаутки! Где повивальная бабка?

Видимо разговоры в приюте о прибывших господах затянули в свой круговорот всех, кто оказался в этих стенах. Я не выискиваю ничего похвального для себя в сих словах, я делаю такой вывод из происходящего. На мой вежливый вопрос, заданный двум воспитанникам, коих я встретил в коридоре, о месте пребывания повивальной бабки, мальчики молча взяли меня за руки, и препроводили на кухню. Искомая мною особа чаёвничала.

--Здравствуй! – Оказывается, в том гневном состоянии, в коем я пребывал, осталось место и для вежливости. Как я позже понял, места осталось весьма мало.

Женщина, к которой я обращался, не соизволила поворотить в мою сторону голову, а лишь приостановила руку с блюдцем на половине пути от груди ко рту.

--Доброго здоровьица.

Вот так, буднично и прозаично ответствовала повитуха. Не знаю, могу ли я после её слов начертить знак восклицания?

Откуда-то мелькнула мысль, что я не просто доктор, я ещё и дворянин, и офицер.

--Потрудись ответить, отчего дверь в лазарет на распашку, а палата с одним ребёнком на запоре?

--Так то … никто туды не ходит, окромя меня. Чего, ж, запирать?

--Палата с девочкой, почему заперта?

--Она страдает хворью.

--Какой?

--Не знаю.

--Открой, я желаю её осмотреть. Я – доктор!

--Знаю, что доктор, но отворять без позволения не стану.

--И кто тут подаёт такие позволения?

--Он всё едино не позволит.

--Кто он?

--Тута свои правила … не по вашим зубьям! Нет позволения – не отворю.

Бывало ли ещё у кого такое скорое озарение, каковое случилось у меня после слов этой … повивальной бабки? А случилось такое – в самой гуще волнения и гнева, когда, сдерживая себя от поспешных поступков из последних сил, вдруг проступают простые и ясные понятия, кои много, ежели не всё и одномоментно, проясняют. Но, чаще всего, в пылу собственных разыгравшихся страстей, человек отмахивается от тех понятий и, очертя голову, отдаётся гневу без остатка.

Такое приключилось со мною после услышанного. Уж я был готов подать самому себе команду «шашки наголо», однако попридержал коней ровно настолько, чтобы перечислить все те «понимания», озарившие меня.

Итак, зовут эту мегеру Рукавишникова Зинаида. Со слов Марты Стукачёвой, нашей тутошней кормилицы, в ту пору, когда сама Марта бегала ребёнком, в приюте эта повитуха уже находилась. И, что самое интересное, выглядела так же, как выглядит и сегодня.

И ещё одно – «без позволения». Кто позволяет и запрещает? Маловероятно, что пришлый. Вероятно, что это человек из попечителей. И что прикажете делать, бегать по приюту и искать этого «некто», изображая посланника повивальной бабки? Нет, не по чину! Тогда, что решаешь, господин гоф-медик? Шашки наголо, только медленно?
Громко втягивая в себя чай из блюдца и окружающий воздух, Зинаида Рукавишникова хранила в полной мере то, чего я сам был лишён – невозмутимость.

Двумя перстами правицы я остановил её руку, поднимавшую в который раз блюдце, а левой, опущенной на головной платок, развернул её лицом к себе.

--Хочешь – ступай за позволением сама, но прежде ты отопрёшь палату. Хочешь – ослушайся моих слов, и найди того, кто запретит мне войти к девочке. Во втором случае я, тебя, старая Зинаида, выпорю на приютском дворе на глазах у всех воспитанников. Того, кто запрещает, - я не смог придумать стоящего наказания, потому и замялся, истратив толику времени на размышление. Потом продолжил, - спрашивай сама. Он, мне, не указ. Уже не указ. Более ни о чём с тобою говорить не стану. Ключ!

Что же я сказал такого, что подействовало на неё? Она встала и, оборотившись ко мне спиною, извлекла откуда-то ключ и опустила на стол.

Только рано я обрадовался тому, что слова мои возымели должное действие.
 Случилось так, что в пылу гнева я упустил нечто важное.

Не оборачиваясь, повитуха пошла прочь из кухни, бросив мне на прощание.

--Ещё пожалеешь, доктор.

И снова к её словам знака восклицания добавить было невозможно.


                КИРИЛЛА  АНТОНОВИЧ.


Прохождение сквозь шкаф в темноту неизвестного помещения в любом ином случае было бы невозможным для меня самого, хотя бы из-за того, что сей фокус со шкафом и его задней стенкой, был не мною исследован, как первооткрывателем.

Но, не в этот раз. Уверенность действий Модеста Павловича, его немногословность и откровенная озадаченность, подвигли меня на пересмотр устоявшихся правил.

Оказавшись внутри чего-то, пугающего своею непонятностию, мне не оставалось ничего иного, как слушать, и только слушать голос друга, иногда ощущая на своём лице легчайшее возмущение воздуха, порождённое пояснительными жестами друга.

Не стану скрывать, что я испытал чувство удивления тем обстоятельством, что Модест Павлович весьма кратко, но детально обрисовал суть своего открытия, и последовательность свершаемых поступков, начиная от обнаружения отверстия на задней стенке шкафа и до сбрасывания предпоследней стопки папок. Последнюю же он оставил для демонстрации своего открытия. Так сказать, для салюта в мою честь.

Всё поведанное мне, а это и щелчки, и «каменный звук с железным скрежетом», и прохладный воздух подземелья, говоривший о том, что он не застаивается, а постоянно пополняется свежим, говорило об одном – разведанное, пусть и частично, помещение суть начало подземного хода. Это, пока, первый и основной вывод. Другое было более отвлечённым, и подразумевал устойчивое намерение самолично проверить подземелье при помощи фонаря, либо, на худой конец, факела. Мотивировка такового решения была простой – «я, как вы понимаете, офицер». И, кроме того ….
Вот именно, так он и сказал.

--Я, как вы понимаете, офицер. И, кроме того ….

А ничего, кроме того, не случилось, за исключением вдруг наступившего молчания.
Мы выбрались в приёмную комнату, соблюдая внутри себя те чувства, кои воздействовали на нас в последние мгновения пребывания в темноте – мой друг соблюдал молчание, я же не соблюдал ничего. Просто я был под сильным впечатлением.

Может быть, оттого и я не тропился хвалить Модеста Павловича за его внимательность и скрупулёзность. Но, отчего он не договаривает, что осталось важного под грифом «кроме того»? Вот, хитрец! Хочет, вероятно, чтобы я его сам спросил? Что ж, будь по-вашему, господин штаб-ротмистр!

--Модест Павлович, а во что ещё вы меня не посвятили? Что у вас припрятано, кроме уже сказанного?

--Мне, признаюсь, сложно облачить свою догадку привычными для вас словами. Видите ли, какая-то мысль вертится в опасной близости от прояснения оной, и от полного забвения её же. Мне не хватает самого простого, и самого важного – слов.

--Постарайтесь намёком приоткрыть вертлявую мысль, вдруг, в две головы, мы совладаем с нею?

--Извольте, намекаю. Вы припоминаете, что войдя в  эту комнату из попечительской залы, внимание ваше было обращено на действия секретарши? Она наклеивала бумажные буковицы на стекло?

--Отлично помню! Она старалась составить словцо «ТРЕВОГА».

--И это меня начало беспокоить. Посудите сами, её буковицы наклеивались на стекло, начиная от правой руки к левой. Мы же пишем в противуположном направлении. Другая особенность – все буковицы зеркально повёрнуты таким манером, чтобы имелась возможность прочесть их снаружи. И вот то, что я никак не могу понять -  она наклеивала буковицы от одной стойки оконной рамы, до другой, понимаете?

--Не совсем, хотя и видел то словцо.

--И я видел, пока не понял, что пять наклеенных буковиц занимают всю ширину оконного стекла. Куда она собиралась наклеить оставшиеся от предполагаемого словца «ТРЕВОГА» буковицы «Г» и «А»?

Скоро подойдя к окну, Модест Павлович отодвинул портьеру, и представил мне для обозрения ту явную, и недвусмысленную ошибку, которую я торопливо счёл малозначительной. А говоря правду – вовсе не обратил на неё внимания.

То, что острый ум моего друга достоин высшей похвалы, было понятно со всею очевидностию, и подразумевалось само собою. А то, что я упустил эту деталь, которая вовсе стёрлась из моей памяти, как не существенная, но могущая впоследствии оказаться полезной, явилось для меня печальным, но необходимым уроком. Я приступил к объяснениям.

--Модест Павлович, поймите, дорогой мой, мы, так сказать, находились в некоей спешке, и ….

--Ах, Кирилла Антонович, это неважно совершенно! Вы в спешке, секретарша в спешке, я в спешке …. У нас на окне написано словцо, верно? Вы исправили словцо «ТРЕВО» на «ПРАВО», верно? А есть ли объяснение специально недописанному словцу, коему мы смело добавим уже привычное «верно»? Нет! Именно это у меня не складывается! Проследите за моими рассуждениями!

Мой друг сказал это так, словно я только тем и занят был, что тщательно отвлекался! Однако оспаривать ни его просьбу, ни тон произнесения оной я не стал.

--Она наклеивает на стекло заведомо укороченное словцо. – Было похоже, что штаб-ротмистр делал попытку втолковать суть своей идеи не столько мне, сколько себе. – Для чего так? В надежде, что некто, прочтя оное, догадается о полном слове сам? Отметаю! А что есть по смыслу само словцо «ТРЕВО»? Ни-че-го! Так, для чего оно наклеено? А что … нет, только представьте, а вдруг это пароль? А? Тут, знаете ли, чем глупее и малосмысленнее словцо, тем надёжнее из него пароль! Давайте вообразим себе такое – секретарша имеет встречу с каким-то господином, прибывающим через шкаф. Извлечённые папки тому доказательством! Дверца … нет, не дверца, а задняя стенка задвинута, так? И что? А то, что ловушка, которую мы обнаружили, не сработает! А дальше … дальше глупость – гость выходит из шкафа, говорит этот глупейший пароль и радостная секретарша бросается в его объятия со словами: «Ах, мой дорогой, наконец вы пришли!» Нет, всё это не глупо, это бездарно! Чёрт подери, но она же наклеила с умыслом это словцо!

Я же готов был с радостью сделать предложение отдыха после такого суетного дня, а после продолжить размышление и про словцо, и о надобности его нанесения на стекло. Однако где-то внутри, пока ещё не ясно и полунамёком, принялась ворочаться тревога, кою следовало бы утопить в настоящем понимании творящегося, не позволяя её просочиться наружу. Что ж, усталость оставим на потом.

В итоге мы, с моим другом, стояли и смотрели на вечер, неотвратимо наступающий за оконным стеклом, на котором красовалось ненавистное и бестолковое словцо «ТРЕВО».


                КАРЛ  ФРАНЦЕВИЧ.


Дверь открылась ключом легко.

Прямо с порога разобрать внутреннее обустройство палаты не удалось – полумрак, едва-едва разбавленный вечерним светом из крохотного окошка под потолком, да огарком поминальной свечки, коптящим на маленьком столике, накрывал деревянные полати и что-то схожее на скамью.

Скромная мебель задерживала взгляд по одной причине – я искал глазами девочку, которая должна была быть где-то здесь, но, судя по гнетущей тишине, палата была пуста. Попробую окликнуть.

--Маша, ты здесь? Это я говорил с тобою … недавно. Тут всегда так темно? Ничего не разберу … не вижу …. Ты здесь?

Под полатями, во тьме, что-то зашуршало, тень сдвинулась, сгущаясь до плотности человеческой плоти, показывающейся из самых глубоких глубин сей палаты. Плоть начала вылезать.

Да, и как полезла! Словно безмолвный зверёк из своей норки – сперва голова с коротко остриженными, словно после тифа, волосьями. Повертев ею, и поймав глазами незнакомца, зверёк, то есть Маша (а никого другого в палате не наблюдалось), самую малость подалась вперёд, сохраняя возможность юркнуть обратно в норку. Нет, разумеется, под полати.

--Вылазь, вылазь! Это я с тобою беседовал через двери, вылазь!

Протянутую мною руку она не приняла, просто задержала на ней взгляд, словно никогда подобного не видала, либо, просто, пересчитывала персты. Нет, думаю, что последнее предположение пустое. Она просто глядела на мою ладошку.

Не менее половины минуты мы с девочкой пребывали в такой вот позе – она на полу, я склонённый и с протянутой рукою.

--Ты осмелеешь когда-нибудь?

И тут же, после этих слов, Маша проворно выскочила из своего секрета, встала передо мною, опустив руки вдоль тела, и сказала.

--Ну, вот и я! 

На девочку была надета исподняя мужеская рубаха, годящаяся мужику крупнее, нежели я. Свисавшая с худеньких плеч так сильно, что пройма рукава приходилась на локоть девочки, а передняя застёжка на пять пуговиц, заканчивалась никак не выше пупка. О длинности подобного одеяния я говорить не стану.

--В этом лазарете всех болящих так наряжают?

Маша пожала плечами, и ответила.

--Я тута первый раз.

--А хвораешь, чем?

--Я не хвораю.

--Ты, Маша, меня извини, но тут происходит чёрт знает что! Ты заперта в палате в таковом каторжном рубище! И это при том, что ты не хвораешь и, как мне видится, не знаешь, по какой причине заключена в палату! Что творится?

--Меня привели сюда после зеркала. Помыли, и нарядили в это ….

--Зеркало?

Я принялся отыскивать в памяти хоть какое-то заболевание, в названии коего было словцо «зеркало». Я мысленно перелистывал не менее трёх томов медицинских энциклопедий, припоминая вероятное перефразирование сугубо специального названия болезни в простонародное, где используется то самое «зеркало». Также подробно перебрал инструментарий. Ничего путного, для меня, не нашлось.

--Ну-ка, ступай со мною в процедурную!

Поставив девочку перед собою, и лицом к свету, я произвёл скорый осмотр сей странной и ничем не хворающей пациентки. Ожидания, что ничего не обнаружу, подтвердились.

--Потрудись, дорогая моя, припомнить все подробности, связанные с «зеркалом». Кто, и по какому поводу сказал тебе о нём?

Я удерживал в голове только три «зеркала» - лабораторную реакцию в пробирке, называемую «реакцией серебряного зеркала», наголовный инструмент для обследования полостей уха, горла и носа, да полушутливое прозвище особо тучных людей, из-за громадного живота никогда не видевших своих башмаков. Последних и называли «страдальцами от зеркальной болезни» - всё, находящееся ниже их могучего чрева, они могли наблюдать только в зеркале, в буквальном смысле!

--Никто.

Конечно же, я понимал, что передо мною стоит испуганное дитя, кое никак не ровня мне по разуму и пониманию надобности толковой беседы. Но раздражение, так сильно стремящееся наружу, и грозящее перерасти в благородный гнев, вкупе с телесным наказанием, совсем чуть-чуть начинало пугать меня самого. Впрочем, не так уж и чуть-чуть.

--Девочка, постарайся понять мой вопрос – ты сказала, - почти по буквам произносил я, - что тебя заключили в эту палату после зеркала, верно?

--Да.

--Поведай мне, ничего не утаивая, и никого не опасаясь, о каком зеркале ты говоришь?

Маша вздохнула, и сказала.

--Третьего дня, после ужина, меня отвели в комнату. Там было пусто. На стене висело зеркало. Большое, такое, в раме. Меня оставили перед ним, а сами ушли.

--А сами – это кто?

--Баба Зина, повитуха, и другой, в собачьей голове.

Господи, яви милость твою! Что же это? Словно тысяча уколов с ядом, вместо снадобий, вонзились в мою плоть! Словно тысяча тысяч горчайших порошков из хинного дерева оказались у меня под языком! И это всё от услышанного! От подобного предисловия к «зеркалу» не то, что надобно было сохранить невозмутимость перед рассказчицей, но и грохнуться лбом об пол в этой процедурной.

Не скрою, что, помимо моей воли, заявилась дерзкая мыслишка о том, что девочка всё путает, сочиняет, воображает и придумывает, говорит о том, что ей показалось, почудилось, привиделось и много ещё  всякого такого, что отталкивало меня от верного понимания её слов.

С усилием, с коим я приструнивал собственное раздражение, я осадил и эту мыслишку. До обидного несвоевременную.

Облизав пересохшие от волнения губы, я задал Маше длинный вопрос, требовавший пояснения и продолжения. Требовавшим, так же, не брезговать никакими мелочами и подробностями. На деле же, вопрос выскользнул из сухих губ в таковом виде.

--И?

--Я стояла перед зеркалом, а после баба Зина забрала меня.

Маша вставила указательный перст правицы себе в правую ноздрю, и покрутила им.
После пятикратного облизывания губ, последние почти полностью вернули себе прежнюю подвижность, что и позволило задать новый вопросец, много длиннее прежнего.

--Тебя привели в комнату с зеркалом, ты стояла перед ним, а после тебя увели обратно. Всё верно?

--Да.

И перст правицы отправился в левую ноздрю.

--И … что?

--Ни что. Меня помыли, переодели, и оставили тута.

--И с тобою не разговаривала баба Зина? И пес … с собакой на голове не разговаривал?

Тут  выяснилось, что в носу не оказалось ничего увлекательного, и девочка решила продолжить разговор более словоохотливо.

--Оне – нет. Ну … баба Зина сказывала, что скоро меня приберут добрые люди, и мне надобно посидеть малость здесь, не путаться с остальными. А ….

--Погоди! Оне – это баба, и тот, с собакой? А другие, стало быть, говорили?

--Так я про то и говорю!

--Кто те другие?

--Он был один, в зеркале и без головы.