Роман, каких тысячи Глава9
Теперь они большую часть времени проводили в номере. Потеряв всякую надежду, что погода за оставшиеся дни улучшится, они свыклись с разочарованием и стали довольствоваться тем, что есть, своя прелесть была и в мертвом сезоне. Побережье обезлюдело еще больше, перестав быть вызывающе праздным, а непрекращающийся ледяной ветер позволял сохранять жизненный тонус. Гулять выходили тепло одевшись, в свитерах и спортивных костюмах, а на Дашу надевали брюки, куртку и вязаную шапку.
Он показал им заброшенный пансионат, правда, на этот раз на каменной лестнице не было улиток, которые, наверно, попрятались от холода. Поднялись они и на смотровую площадку…
Жить в пустом пансионате тоже было необычно и интересно. Они остались одни на этаже. По утрам он брился в полном одиночестве в длинной казарменной умывальне, где раньше было не протолкнуться, как герой фильмов-ужасов, уцелевший после ядерной катастрофы. Им уже были хорошо знакомы администраторы, и кастелянша, и двое рабочих, которые днем обшивали рубероидом лоджии первого этажа, а вечерами смотрели в холле по телевизору чемпионат мира по футболу среди юниоров. В «Ивушке» каждый день, как стемнеет, крутили кино под открытым небом с бледными, размытыми звездами, которые к концу сеанса становились яркими и четкими. Зрителей с окрестных пансионатов собиралось немало, многие сидели по двое, по трое, прячась от вечерней прохлады по одним казенным одеялом. Курить не запрещалось, и в луче кинопроектора то и дело клубились сигаретные дымки.
Он разленился до того, что пару дней провел на койке, выходя только в столовую, читая «Кобзаря», купленного в Одессе. Ему всегда нравилась украинская речь и он ожидал, что просто будет наслаждаться языком, читая Шевченко в оригинале. Неожиданно для себя он пришел к выводу, что в своих стихах Шевченко проявился ярым националистом и , мягко говоря, никакой любви к России не испытывал, что в корне противоречило с христоматийным, школьным представлениям об этом авторе. «Гайдамаки» потрясли его. Вряд ли в мировой поэзии найдется произведение, равное по силе гнева и ненависти. Гонта, зарубивший в Умани своих сыновей за то, что они католики, не выходил у него из головы. «Понiс Гонта детiй своих, щоб нiхто не бачив, де вiн синiв поховаэ i як Гонта плачэ… Спочивайте, сини моi, в глибокiй оселi! Сука мати не придбала новой постелi. Без василькiв i без рути спочивайте, дети… Спочивайте, виглядайте, я швидко прибуду…». Нечистый подбросил ему эту книгу, где на каждой странице сиромахи, байстрюки, утопленные у криницах незаконнорожденные младенцы, обольщенные паничами или москалями Катерины…
… Он был в ординаторской один, когда она пришла на дежурство и, не снимая плаща, радостная и взволнованная, села на койку напротив, обернулась на дверь и, убедившись, что кроме них никого нет, сказала, что вчера была в консультации, что уже восемь недель, и так много чувств отразилось на лице в тот момент…
- Ты только не заставляй меня сейчас выбирать между тобой и им, - глаза ее заслезились, оставаясь безвольно, бессильно счастливыми.
- Ну, что ты говоришь… Я не меньше тебя рад этому, - пробормотал он, сознавая, что ничего другого сейчас немыслимо сказать.
- Я так счастлива… Я так благодарна тебе… Я так тебя люблю… - заклинала она, закусывая губы, чтоб держаться.
- Ну, что ты…
- Ты не бойся, - она мотнула головой, - никто, никогда, ничего не узнает. Я так запудрю всем мозги, что скорее поверят в непорочное зачатие, чем в твое отцовство.
Конечно, они оба понимали, что главный разговор об этом еще впереди. Не в смысле принятия решений - все было решено самим фактом случившегося, и он действительно был рад тому, что произошло. Он любил ее и его устраивало, что теперь, что бы ни случилось с ними, они будут связаны друг с другом на всю жизнь. Как именно связаны, этого он еще конкретно не представлял. Пока то, о чем она сказала, было просто незаметным, никак себя не проявляющим, изменением в ее организме. Никакой новой реальности, требовавшей от него сиюминутных действий, еще не было, и еще можно было просто ждать, что предложит жизнь, но, конечно же, это была новая ступень в их отношениях.
“Он помнил тяжесть расшитой куртки в тот знойный, майский день, когда его голос звучал еще одинаково и на арене и в кафе…». Да, был именно такой знойный, майский день. Он провожал ее домой после дежурства. Они вышли к набережной Смоленки и, когда переходили мост, он решился и произнес: «Я люблю тебя». Он признавался в этом не только ей, но и самому себе тоже. Он никого не предавал этим признанием, последний раз он выговорил эти слова двадцать лет назад, однокласснице в школе, и никакая другая женщина больше не слышала от него этих слов. Он помнил, как в этот момент из-под моста выплыл детский резиновый мяч и речка понесла его дальше к заливу.
А на следующий день он пришел к ней домой, когда она была одна. Они оба понимали, что это должно произойти сегодня, сейчас, и все же ее решимость на миг обескуражила его, когда приняв душ и открыв дверь в ее комнату, сам еще одетый, он увидел ее сидящей в постели голой. На спинке стула висело ее платье, в разноцветных полумесяцах. Присев на стул, он стал раздеваться, решив все-таки остаться в трусах, но залезая под одеяло, увидел, что она-то была совершенно обнаженной. Ее тело показалось ему прекрасным, особенно поразила изумительная форма груди. Невероятность случившегося вогнала его в какой-то сопор восхищения, заглушив плотские инстинкты. Он не испытывал вожделения, пытаясь осмыслить, что рядом с ним - она.
Она все понимала.
-Не бойся, обещаю, что со временем стану для тебя самой лучшей любовницей. Не сомневайся.
Он догадывался, что ей опостылела девственность, но это произошло только через неделю, на диване в гостиной… Самого момента он даже не почувствовал, но понял это, увидев ее глаза после , заполненные счастливыми слезами, не от боли…не от крови…
Теперь он совсем не мог без нее… Их здорово выручала работа сутками, позволявшая быть вместе с утра после дежурства и в свободные дни, когда все остальные были заняты на работе.
Ему нравилась их любовь средь бела дня… Когда солнце, не отступавшей ни на день, весны заливало комнату и неплотная ткань штор не могла смягчить этот свет. Дом стоял на берегу залива, практически крайний в городе, и ничто не загораживало неба. Иногда до окна долетали чайки и через открытую форточку был слышен их крик. Почти постоянно в первую половину дня доносился громкий, ритмичный стук забиваемых свай - рядом закладывали фундамент такого же многоэтажного дома.
Односпальная кушетка стояла у окна и всегда была освещена, а солнечный свет шел его любимой, как никому, и яркая белизна подушки шла ее каштановым волосам - слайд, которым он мог любоваться всю жизнь. День позволял видеть, как смеются ее глаза, как она счастлива, видеть ее лицо на расстоянии дыхания и еще ближе, как нежно и требовательно пробуждается в ней женщина и живет, живет этим, страшась и не веря самой себе. Они были полностью раскрепощены днем, может, потому, что знали - ночей не будет, или устав от вечной скрытности своего существования, но скорее потому, что одинаково любили друг друга и были сейчас только вдвоем, отвечая только перед собой за правду своей любви. Но оба стеснялись своих тел и всегда просили другого не смотреть, когда один из них вставал с постели, пока не накинет что-нибудь на себя. Лежа пили итальянский вермут, который тогда завезли в соседний универсам, и опять было хорошо, что это ранним днем, в постели, когда остальной мир занят трудами, войнами…забиванием бетонных свай за окном. Их это не смущало - за сибаритство сполна было заплачено - летом институтские клиники закрывались «на проветривание», нагрузка на больницу возрастала и теперь они нередко сутками не вылезали из операционной.
Единственное, что им досаждало - телефон, который нельзя, рискованно было отключить. Звонили месяцами не звонившие знакомые, подруги, привыкшие находить в ней благодарного слушателя. Но сейчас было не до них, и ему приятно было видеть, как она торопится закончить разговор, стараясь оставаться вежливой сколько возможно. Как и положено подругам, те советовали, осуждали, предостерегали…
- Господи! – лежа в постели, воскликнула она, обиженно и возмущенно вспоминая наставления замужних подруг. - Я ведь знаю, как все было у них, и они же меня теперь жалеют! А у самих и сотой доли не было моего счастья!
- Откуда тебе знать?
- Нет, я знаю. А ты разве сомневаешься?
- Ничуть, я ведь тоже по себе сужу.
- Ты, правда, меня любишь?
- «Я вас люблю, любовь еще быть может… - загнусавил он, нарочно коверкая смысл пренебрежительной, нудной интонацией, - в моей душе угасла не совсем».
- Я тебя убью. Это ж надо было такую чушь написать. Но вы действительно меня скоро бросите под аккомпанемент этих благородных строк.
- Никогда. Я вам уже говорил, что моя любовь к вам величина постоянная, как скорость света. Она инвариантна. И ты помни это.
- Тебе так тяжело? Убрать голову? У тебя рука затечет.
- Ни капельки мне не тяжело.
- Как хорошо! - она закрывала глаза. - Как хорошо! Знаешь, я была абсолютно уверена, что со мой ничего подобного произойти не может. В меня никто, никогда не был влюблен, мне ни разу не дарили цветы, не приглашали танцевать… Ни в школе, ни в институте.
- Я не верю.
- Правда. Мне было так обидно. Я никак не могла понять, чем я хуже других, в чем мой изъян? Долго не могла понять… до встречи с тобой. Ты ведь тоже никогда бы меня не полюбил, если б я первая тебя не полюбила. Не отпирайся, ведь это так. Когда ты на сборы уехал, я уже любила тебя, и не находила места, и дни считала, а ты в то время еще и не думал обо мне. Ты помнишь наше первое дежурство?
- Нет.
- Вот видишь… Мне все время хотелось, чтоб ты рассмеялся. А ты, как нарочно, был озабочен и серьезен, и только под утро улыбнулся. Ничего ты не помнишь, - ее голова продолжала покоится на его левой руке.
Приподнявшись на локте ,он убрал ей волосы со лба и так удерживал их ладонью, как гребнем. Да, что он слепым был действительно раньше?
- У тебя прекрасное лицо, если я правильно понимаю значение этого слова. Прекрасное, как применительно к огню и только к нему. Княжеская красота. А вообще, не худо было бы человечеству изобрести какой-нибудь новый синоним словам «прекрасный… красота…». Уж больно их заездили.
- Все бы вам издеваться над бедной девушкой. Ты, как мама, она тоже считает, что мне идет открытый лоб. На самом деле – кожа гадкая, вся в пупырях…так бы и содрала с себя всю.
- Лицемерка. У вас идеальная кожа. Вчера мне до стенаний хотелось увидеть вашу голую спину. До стенаний.
- Можно мне его поцеловать? Он такой красивый, - скинув с него одеяло, восхищалась она. - Ты думаешь, что ты над ним хозяин? Вовсе нет. Он живет самостоятельной и вполне суверенной жизнью, и совсем не обязан тебе подчиняться.
- Не сходи с ума. Извращенка. Целовать всякую гадость, еще чего.
- Не смей так говорить о нем. Он мудрее и лучше тебя. Я буду звать его Маркела Сипатурыч. Убери руки, не прикрывай. Не мешай мне смотреть на него. Вид у него геройский.
- Ошибаешься, он - политический труп.
- Никакой он не труп. Помнишь, я резала колбасу на кухне и спросила у тебя, на какое блюдо ее выложить, а ты ответил: «Круглое должно лежать на круглом»? Теперь-то я понимаю, что это не ты сказал, а - Маркела Сипатурыч. И когда мы обсуждали какими антибиотиками лечить собаку Ридовны, ты мне возразил: «Антибиотики для людей» - ведь это тоже его фраза, признайся. Я заведу специальную тетрадь для таких высказываний - Маркела Сипатурыч, «Мысли вслух».
- Раз так, то его подружку я буду звать Забавой Путятичной. Кстати, сейчас у меня огромное желание ее поцеловать.
- Фу… от нее ведь пахнет табаком и селедкой.
- Чем?
- Табаком и селедкой.
- Надо же, как точно вы определили этот восхитительный запах.
- И все-таки это несправедливо!
- Что именно?
- Несправедливо, что ты скоро встанешь и уйдешь, и никакая сила не удержит тебя. …Однажды мы договорились пойти вместе в театр. Мама достала мне два билета на «Дон Кихота», но ты не смог. Я, конечно, расстроилась, но не обиделась на тебя. Поехала, сдала билеты…потом прошлась по Фонтанке в Летний сад, села на нашу скамейку… Пришла домой, мама мне говорит: «Запомни, он никогда не сможет пойти с тобой в театр», а я ей ответила, что нельзя жалеть впрок… Знаешь, недавно я осознала крамольную для себя мысль - я люблю тебя даже больше, чем своих родителей. А теперь скажи, что ты меня любишь.
- А то ты не видишь.
- Вижу, но ты все равно скажи, хоть ты ничего не понимаешь в этих словах. Скажи мне что-нибудь хорошее.
- «Ты славная баба, Алиса», - насмешливо процитировал он ничего не значащую строчку из какого-то рассказа своего любимого писателя, желая принизить значение слов про любовь, и закончил другой цитатой уже из «Мертвого сезона». - «Спи, девочка, у меня завтра трудный день».
Иногда, после бессонной ночи на дежурстве, он просил ее заснуть, он хотел увидеть ее спящей на своем плече. Но всегда получалось, что первым засыпал он, а она так ни разу и не уснула раньше его.
© Copyright:
Синицын Василич, 2018
Свидетельство о публикации №218022701158